Страница:
— Пусть он хотя бы меня предупредит, — сказал я.
— Как же, как же, но это не всегда возможно. Ваш адрес, телефон?
— Телефон — не мой. Спаренный с хозяйкой.
— Мои люди исключительно осторожны. Отчеты хотите раз в неделю или общий, в самом конце?
— Раз в неделю. Конца может и не быть. Или выяснять нечего.
— Часто вы бывали у врача и ничего не находили? Если человек в нас нуждается, мистер Бендрикс, это значит почти всегда, что материал есть.
Наверное, мне повезло с мистером Сэвиджем. В том письме говорилось, что он — не такой противный, как другие сыщики, но меня просто передернуло от его уверенности. В сущности, занятие это не такое уж приличное, здесь следят за невинными, в чем любовники провинились? Они не совершили преступления, они не знают за собой вины, они всегда готовы повторить: «Кому я врежу, кроме себя?» — а любовь извиняет все, им так кажется, и мне так казалось в те дни, когда я любил.
Дошли до платы, и мистер Сэвидж оказался на удивление скромным: три гинеи в день и расходы, «с вашего разрешения, конечно». Он объяснил:
«Знаете, лишний кофе, а иногда и поставить…» Я пошутил было, что не люблю виски, но он шутки не заметил.
— Был случай, — сообщил он, — когда месячная слежка провалилась бы, если бы наш человек не угостил кого надо. Конечно, виски — самое дешевое.
Еще он прибавил, что некоторые предпочитают ежедневный отчет, но я сказал, что с меня хватит еженедельного.
Словом, все прошло хорошо — когда я вышел на Виго-стрит, я едва ли не верил, что такие беседы рано или поздно бывают у всех.
Помню, мистер Сэвидж сказал: «Если будет что-нибудь важное, не сообщите ли мне?» Сыщик, как писатель, должен собрать свой будничный материал прежде, чем он найдет ключ. Но как трудно выбрать самое важное! Внешний мир давит так, словно тебя пытают. Теперь, когда я записываю все, что со мною было, и придумывать не должен, проблема — та же самая, только хуже: прибавилось очень много фактов. Сумею ли я вычленить человека из нагромождения деталей — газет, еды, машин в Баттерси, чаек, прилетающих с Темзы в поисках хлеба, раннего лета в парке, где дети пускают лодочки? (Стояло последнее лето перед войной, тогда каждое лето было ясным, погожим, черт их дери.) Интересно, прикидывал я, если долго думать, можно ли догадаться, кто из тогдашних гостей стал ее любовником? Мы впервые увидели друг друга на вечеринке в ее доме, где пили плохой южноафриканский херес, ведь шла война в Испании. Наверное, я заметил Сару потому, что она была счастлива, — в те годы ощущение счастья потихоньку умирало. Счастливыми бывали пьяные, дети, больше никто. Сара сразу понравилась мне, когда сказала, что прочла мои книги — и все, больше про них не говорила; наконец во мне увидели человека, а не писателя! Я и не думал в нее влюбляться — она была красива, а красивые женщины, если они еще и умны, как-то принижают меня. Не знаю, есть ли в психологии «комплекс короля Кофетуа», но меня не тянуло к женщинам, если я не ощущал, что я выше их. Тогда, в первый раз, я заметил, что Сара красива и счастлива, и еще — что она трогает собеседника рукой, словно он ей очень дорог. Из всего, что она говорила, помню одну фразу: «Видно, вы многих не любите». Наверное, я ругал писателей. Не помню.
Какое было лето!.. Месяца не назову, и не пытаюсь — чтобы это вспомнить, надо пройти сквозь толщу боли, но я запомнил, как, перепив этого хереса, я покинул жаркую, набитую комнату и вышел вместе с Генри. Солнце светило прямо сверху, трава казалась белой. Дома вдалеке были как на старой гравюре — четкие, тихие, маленькие; где-то плакал ребенок. Церковка восемнадцатого века стояла, словно игрушка, на островке газона — игрушка, которую можно оставить во тьме, на сухой жаре. В такой час хочется открыть душу чужому.
Генри сказал:
— Мы могли быть такими счастливыми!..
— Да, — ответил я.
Он очень понравился мне, когда стоял под деревьями, покинув своих гостей, и в глазах у него блестели слезы.
— Красивый у вас дом, — сказал я.
— Это жена выбрала.
Познакомились мы за неделю до этого, тоже в гостях. Он служил в министерстве, и я пристал к нему, чтобы собрать материал. Через два дня пришло приглашение. Позже я узнал, что это Сара посоветовала меня позвать.
— Вы давно женаты? — спросил я.
— Десять лет.
— У вас очаровательная жена.
— Она мне очень помогает, — сказал он. Бедный Генри!.. А почему, собственно, бедный? Ведь у него остались лучшие карты — доверие, смирение, нежность.
— Мне пора вернуться, — сказал он. — Нельзя все бросать на нее, — и тронул мой рукав, словно мы давно знакомы. У нее он научился, что ли? Муж и жена становятся похожи. Мы вернулись, и, когда открылась дверь, я увидел в зеркале, как женщина целует мужчину. Женщина была Сара. Я посмотрел на Генри. Он ее не заметил или не обратил внимания. «А если заметил, — подумал я, — какой же он несчастный!»
Счел бы это важным мистер Сэвидж? Позже я узнал, что с Сарой стоял не любовник, а сослуживец Генри, от которого сбежала жена. Сара познакомилась с ним в тот самый день, и вряд ли именно он сейчас целует ее. У любви не такой долгий инкубационный период.
Хотел бы я не трогать тех времен — когда я пишу о них, ненависть возвращается. Видимо, ее вырабатывают те же самые железы, что и любовь,-результаты такие же. Если бы нас не учили, как понимать Страсти Христовы, догадались бы мы, кто любил Христа — ревнивый Иуда или трусливый Петр?
Когда я пришел домой и хозяйка сказала, что мне звонила миссис Майлз, я обрадовался, как радовался прежде, услышав в передней ее шаги. Безумная надежда посетила меня — я подумал, что новая встреча разбудила пусть не любовь, но какое-то чувство, какую-то память, их ведь можно разбудить. Мне показалось, что если мы хоть раз будем вместе -ненадолго, наспех, как-нибудь, — я наконец успокоюсь, избавлюсь от наваждения и брошу ее, не она меня.
Странно было через полтора года набирать 77-53, еще удивительней, что пришлось посмотреть в книжку — я усомнился в последней цифре. Слушая гудки, я гадал, вернулся ли Генри со службы, и думал, что сказать, если ответит он. Потом я понял, что теперь лгать не надо. Без лжи мне стало так одиноко, словно она — мой единственный друг.
Голос идеальной служанки произнес:
— Слушаю.
— Можно попросить миссис Майлз? — спросил я.
— Миссис Майлз?
— Это семьдесят семь пятьдесят три?
— Да.
— Я хотел бы поговорить с миссис Майлз.
— Вы перепутали номер, — и она повесила трубку. Мне и в голову не приходило, что такие пустяки тоже меняются со временем.
Я посмотрел в телефонной книге, номер был прежний — она устарела не меньше чем на год, — и решил узнать по справочной, как вдруг зазвонил телефон, и это была Сара.
— Алло…— растерянно сказала она. Сара никогда не называла меня ни по имени, ни по фамилии, и теперь, когда исчезли ласковые прозвища, не знала, как быть. Я ответил:
— Бендрикс у телефона.
— Это я, Сара. Вам не передали, что я звонила?
— А, я как раз собирался позвонить. Сперва хотел кончить статью. Кстати, я забыл ваш номер. В книге он есть?
— Нет, еще нету. Он теперь другой, шестьдесят два ноль четыре. Я хотела спросить…
— Да?
— Вы не пугайтесь! Я хотела позавтракать с вами, вот и все.
— Конечно, очень рад. Когда именно?
— Завтра нельзя?
— Нет. Завтра — нет. Понимаете, статью кончаю…
— А в среду?
— Может, в четверг?
— Хорошо, — сказала она, и я сумел расслышать обиду. Так обманывает нас гордость.
— Значит, в час, в кафе «Ройял».
— Спасибо, — сказала она, и я понял, что она благодарит искренне. — До четверга.
— До четверга.
Я сидел с трубкой в руке, и ненависть вдруг показалась мне уродкой и дурой, которую я знать не хочу. Когда я набрал номер, Сара, наверное, еще не отошла от телефона.
— Сара, — сказал я. — Да, завтра. Там же. В час. И подумал: «А, помню, помню! Это — надежда».
Я положил газету на стол и несколько раз подряд прочитал одну и ту же страницу, чтобы не смотреть на дверь, хотя люди все время входили, и не я один выдал бы глупое волнение, если бы поднял голову. Чего мы ждем, почему так стыдимся разочарования? В газете, как обычно, были убийство и парламентские споры о нормах на сахар. Она опаздывала, прошло пять лишних минут.
Вошла она, когда я взглянул на часы, так уж мне везет. Я услышал ее голос.
— Простите, — сказала она. — Автобуса долго не было.
— На метро быстрее, — сказал я.
— Да, конечно, но я не хотела спешить.
Она часто удивляла меня правдивостью. Когда мы любили друг друга, я очень хотел, чтобы она приврала — сказала, что мы никогда не расстанемся, что мы поженимся. Я бы ей не поверил, мне просто хотелось это услышать, может быть — чтобы возразить. Но она не играла, не притворялась, а потом вдруг поражала меня такими нежными, такими щедрыми словами… Помню, я как-то совсем загрустил (она спокойно сказала, что когда-нибудь мы расстанемся непременно) и услышал в несказанной радости: «Я никогда никого так не любила и не полюблю». Конечно, думал я, она сама не знает, что играет в ту же игру.
Сара села рядом со мной и спросила бокал светлого пива.
— Я заказал столик в «Рулз», — сказал я.
— А здесь нельзя остаться?
— Мы обычно туда ходили.
— Да.
Наверное, мы держались странно — на нас смотрел человек, сидевший неподалеку на диване. Я стал на него глядеть, он отвернулся. У него были длинные усы, робкие глаза. Отворачиваясь, он задел локтем свое пиво, кружка упала на пол, он совсем смутился. Мне стало стыдно — в конце концов, он мог узнать меня по фотографиям, мог читать мои книги. Рядом с ним сидел мальчик, а как жестоко унизить отца при сыне! Мальчик страшно покраснел, когда официант подбежал к ним и отец стал слишком усердно просить прощения. Я сказал Саре:
— Конечно, если хотите завтракать здесь…
— Понимаете, — сказала она, — я больше там не бывала.
— Вы не очень любили этот ресторан, да?
— А вы туда часто ходите?
— Мне там нравится. Раза два в неделю.
Она резко встала, произнесла: «Пойдемте» — и вдруг закашлялась. Странно было, что такой сильный кашель сотрясает такое хрупкое тело. Лоб у нее вспотел.
— Что ж это вы, — сказал я.
— Ничего, простите.
— Такси возьмем?
— Я бы лучше прошлась.
На Мейден-лейн, по левой стороне, есть дверь и решетка. Мы молча их миновали. После того, первого обеда, когда я расспрашивал ее про Генри и заинтересовался ею, я поцеловал ее здесь по пути к метро, сам не знаю почему — может быть, вспомнил отражение в зеркале. Я не думал за ней ухаживать, я даже не думал снова увидеться с ней. Она была слишком красива, чтобы оказаться доступной.
Когда мы сели за столик, один из старых официантов сказал мне:
— Давно вы у нас не были, сэр, — и я пожалел, что солгал Саре.
— Теперь я обедаю наверху, — ответил я.
— А вы, мэм, давно не заходили…
— Почти два года, — сказала она с той точностью, которую я иногда ненавидел.
— Вы всегда заказывали светлое пиво.
— Какая у вас память, Альфред, — сказала она, и он расплылся. Ей всегда удавалось ладить с ними.
Подали еду, мы прервали наш скучный разговор, и только когда мы поели, она заговорила.
— Я хотела с вами позавтракать, — сказала она, — хотела поговорить про Генри.
— Про Генри? — повторил я, стараясь не выказать разочарования.
— Я беспокоюсь. Как он вам тогда показался? Вы ничего не заметили странного?
— Нет, не заметил, — сказал я.
— Я хотела спросить… да, вы заняты, но… не могли бы вы как-нибудь к нему зайти? Мне кажется, ему одиноко.
— С вами?
— Вы же знаете, он меня толком не замечает. Очень давно.
— Может быть, он вас замечает, когда вас нет?
— Я редко ухожу, — сказала она, — теперь…— и, к счастью, закашлялась. Когда приступ кончился, она уже продумала будущие ходы — а раньше не любила избегать правды.
— Вы пишете новую книгу? — спросила она, как чужая, как в гостях. Так она не говорила даже тогда, когда мы пили южноафриканский херес.
— Да, конечно.
— Последняя мне не очень понравилась.
— Трудно было писать. Война кончалась… Надо бы сказать «начиналась».
— Я все боялась, что вы приметесь за тот замысел. Многие так бы и сделали.
— Книгу я пишу целый год. Слишком тяжкий труд для мести.
— — Если бы вы знали, что и мстить-то не за что…
— Конечно, я шучу. Нам было хорошо вместе, мы оба взрослые, мы знали, что это когда-нибудь кончится. А теперь вот можем сидеть, говорить про Генри.
Я заплатил, мы вышли, через двадцать ярдов была решетка.
— Вы к Стрэнду? — спросил я.
— Нет, мне на Лестер-сквер.
— А мне на Стрэнд.
Она стояла у двери, на улице никого не было.
— До свиданья, — сказал я. — Рад был повидаться.
— Да.
— Позвоните как-нибудь.
Я чувствовал ногой решетку. Я сделал шаг и сказал:
— Сара…
Она быстро отвернулась, словно смотрела, не идет ли кто, успеем ли мы… но тут снова закашлялась. Кашляла и кашляла, согнувшись, глаза у нее покраснели. В своей меховой шубке она была похожа на загнанного зверька.
— Простите.
— Надо бы полечиться, — сказал я с горечью, словно у меня что-то украли.
— Ничего, я просто кашляю, — она протянула мне руку и прибавила: — До свиданья… Морис.
Услышав свое имя, я обиделся и не взял протянутой руки. Я ушел быстро, не оборачиваясь, чтобы она подумала, что я занят и рад освободиться, а когда снова раздался кашель, пожалел, что не могу засвистеть что-нибудь веселенькое, бойкое, наглое. У меня плохой слух.
Когда в молодости создаешь свои рабочие привычки, кажется, что они продержатся всю жизнь и выдержат любую беду. Больше двадцати лет я писал по пятьсот слов в день, пять дней в неделю. Роман я пишу за год, остается время все перечитать и выправить после машинки. Норму я выполнял всегда, а выполнив — кончал работу, хоть бы и на половине сцены. Иногда я останавливаюсь, подсчитываю и отмечаю на рукописи, сколько сделал. Типографии ничего подсчитывать не надо, я пишу на первой странице цифры — скажем, 83764. В молодости даже свидания мне не мешали, я не назначал их раньше часу и, как бы поздно ни лег (если спал у себя, конечно), перечитывал то, что сделал утром. Не помешала мне и война. На фронт меня не послали, я хромой, а товарищи по гражданской обороне только радовались, что меня не привлекают спокойные утренние дежурства. В конце концов стали считать, что я — убежденный, серьезный человек, тогда как серьезно я относился только к письменному столу, к листу бумаги, к отмеренному числу слов, стекающих с пера. Одна лишь Сара смогла разрушить мое самодельное правило. И первые бомбежки, и «фау-1» 1944 года бывали ночью. Сара могла прийти только утром, позже к ней ходили люди — отоварившись, они почти всегда хотели поболтать до вечерней сирены. Иногда она забегала между двумя очередями, и мы любили друг друга, скажем, между бакалеей и мясом.
Но я и тогда мог потом сесть за работу. Пока ты счастлив, ты выдержишь любой распорядок, это горе сломало мои рабочие правила. Когда я заметил, как часто мы ссоримся, как часто я мучаю Сару своей раздражительностью, я понял, что наша любовь обречена — она превратилась в любовную связь, у которой есть начало, есть и конец. Я мог сказать, в какой миг она началась, и понял однажды, что могу сказать, в какой час она кончится. Расставшись с Сарой, я не начинал работать, я вспоминал, что мы говорили друг другу, и сердился или каялся, но всегда знал, что ускоряю ход событий, гоню и выталкиваю из моей жизни единственное, что люблю. Пока я верил, что любовь жива, я был счастлив, я не раздражался, вот она и тянулась. Если же ей суждено умереть, я хотел, чтобы она умерла побыстрее. Все было так, словно любовь — какой-то зверек, попавший в ловушку: ему очень плохо, он истекает кровью, надо закрыть глаза и его убить.
Работать я не мог. Я уже говорил, что работа наша свершается в подсознании, последнее слово написано там прежде, чем первое появится на бумаге. Мы вспоминаем, а не сочиняем. Война не тревожила этих глубин, но конец любви был намного важнее и войны, и книги. Я творил этот конец: слово, из-за которого Сара плакала, казалось бы — такое внезапное, рождалось в подводных пещерах. Книга не ладилась, любовь спешила к концу, гонимая вдохновением.
Ничуть не удивляюсь, что Саре книга не понравилась. Я писал ее без музы, без помощи, без всякой причины — просто так, чтобы жить дальше. Критики говорили, что это — работа мастера; да, только мастерство и осталось от былой страсти. Я надеялся, что страсть вернется, когда я стану писать другую книгу, — разволнуюсь и вспомню то, чего и не знал. Но целую неделю после встречи с Сарой я вообще не мог работать. Вот, опять "я" да "я", словно речь обо мне, а не о Саре, о Генри и, конечно, о том, кого я ненавидел, не зная, даже в него не веря.
Я попробовал писать с утра, ничего не вышло. За обедом я слишком много выпил, до вечера работать не мог. Когда стемнело, я стал у окна, не зажигая света, и смотрел на освещенные окна по ту сторону. Было очень холодно, я мог согреться только у самой печки, а там сильно припекало. Редкие хлопья снега медленно проплыли мимо фонарей и коснулись стекла мокрыми пальцами. Я не услышал, что внизу звонят. Хозяйка постучалась и сказала: «К вам какой-то Паркис», подчеркивая самим словом невысокий ранг посетителя. Я не знал, кто это такой, но сказал, чтобы она его впустила.
Когда он вошел, я подумал, где же я видел этот кроткий, виноватый взгляд, эти старомодные усы, мокрые от снега. Я зажег настольную лампу, он подошел к ней и, близоруко щурясь, пытался разглядеть меня в полумгле.
— Мистер Бендрикс? — спросил он.
— Да.
— А я Паркис, — сказал он, словно это что-то для меня значило, и прибавил: — От мистера Сэвиджа, сэр.
— А, конечно, — сказал я. — Садитесь. Вот сигареты.
— Нет, что вы, — сказал он. — На службе не курю. Разве что для виду.
— Вы сейчас на службе?
— Ну, все-таки. Меня только отпустили на полчаса, для отчета. Мистер Сэвидж сказал, вы хотите каждую неделю.
— Есть новости?
Я толком не знал, рад я или разочарован.
— Кое-что есть, — с удовольствием сказал он и вытащил из кармана немыслимое количество бумажек и конвертов.
— Присядьте, — сказал я. — А то неудобно как-то.
— Как хотите, сэр, — сказал он, сел и, видимо, разглядел меня лучше.-Простите, мы с вами не встречались?
И вынул из конверта листок. Там были записаны расходы четким, аккуратным, как у школьника, почерком.
— У вас прекрасный почерк, — сказал я.
— Это не я, это сын, — сказал Паркис. — Учу его, готовлю. — И тут же быстро прибавил: — Он ничего не знает, сэр, только дежурит, как вот сейчас.
— Он сейчас дежурит?
— Пока я у вас, сэр.
— Сколько ему лет?
— Начало двенадцатого, — сказал он, словно я спросил, который час.-Он пользу приносит, а расходов никаких, разве что комикс ему купишь. Его никто не замечает. Мальчики прямо созданы для нашего дела.
— Странная работа для ребенка.
— Ну, сэр, он ведь не понимает. Если надо будет в спальню войти, я его не возьму. Я прочитал:
— Кафе оказалось дорогое, — сказал он. — Пришлось хоть это спросить, а то бы обратили внимание.
— С пивом я виноват, сэр. Разбил, понимаете, кружку. Разволновался, был материал. Знаете, иногда неделями ждешь, а тут на второй день.
Конечно, я вспомнил и его, и смущенного мальчика. (Я сразу увидел, что за 18 января какие-то незначительные записи.) Под «19 янв.» я прочитал: «Особа N отправилась автобусом на Пиккадилли-серкус. По-видимому, взволнована. Прошла по Эйр-стрит до кафе „Ройял“, где ее ожидал мужчина. Мы с мальчиком…»
Он не давал мне читать.
— Видите, сэр, почерк другой. Мальчик никогда не пишет, если данные частного характера.
— Бережете его, — сказал я и прочитал:
«Мы с мальчиком сели поближе. Особа N и мужчина сидели рядом, обращались друг с другом попросту. Возможно — один раз он взял ее за руку под столом. Это неточно, но левая рука N и правая рука мужчины исчезли, что обычно свидетельствует о таких действиях. После недолгой интимной беседы прошли пешком в небольшой ресторан, где сели не за столик, а в кабинку и заказали отбивные».
— Про отбивные тоже важно?
— Бывает важно, сэр, чтобы опознать человека, если он их часто заказывает.
— Значит, вы его не опознали?
— Читайте, сэр, сами увидите.
— В баре, сэр, когда я увидел, что они заказывают отбивные. Потом я проводил его до театра, там служебный вход…
— Я это место знаю.
— Понимаете, сэр, я старался писать только самое важное.
— Правильно.
Я читал дальше:
— Простите, я скажу о себе?
— Пожалуйста.
— Дело есть дело, а чувства, сэр, — это чувства. Мне очень понравилась дама, то есть особа N.
— Нет, сэр. Я думаю, она хотела тихо посидеть, потому что потом она зашла в церковь.
— В церковь?
— В католическую, сэр, на Мейден-лейн. Она не молилась. Просто сидела.
— Откуда вы знаете?
— Я тоже туда зашел, сэр. Стал на колени, чтобы все было как следует. Она не молилась, это точно. Она не из католиков, сэр?
— Нет.
— Просто посидела в темноте, пока не успокоилась.
— Может, она кого-то ждала?
— Нет, сэр, она минут пять посидела, ни с кем не разговаривала. По-моему, она хотела поплакать.
— Все может быть. А насчет рук вы ошиблись.
— Насчет рук, сэр? Я придвинулся к свету.
— Мы не держали друг друга за руки.
И тут же я пожалел об этой шутке — пожалел, что еще больше пугаю такого робкого человека. Он глядел на меня, приоткрыв рот, словно ему стало больно и он ждет следующего приступа.
— Наверное, так часто бывает, — сказал я. — Мистер Сэвидж должен был нас познакомить.
— Нет, сэр, — растерянно сказал он, — это я виноват. Он наклонил голову и сидел, глядя на свою шляпу. Мне захотелось его подбодрить.
— Ничего, — сказал я. — Даже забавно, если взглянуть со стороны.
— Я-то внутри, сэр, — сказал он, крутя на коленях шляпу. Голос его был печален, как вид за окном. — Мистер Сэвидж не рассердится, он поймет… Я из-за мальчика. — Он виновато, запуганно улыбнулся. — Знаете, какие они книжки читают. Ник Картер там, то да се…
— А вы ему не говорите.
— С детьми надо честно, сэр. Он всегда спрашивает. Он захочет узнать, как и что, он ведь учится делу.
— Скажите, что я этого человека знаю и он меня не интересует.
— Спасибо, что предложили, сэр, но вы посудите сами. А вдруг он вас встретит, пока мы с ним работаем?
— Может, и не встретит.
— А может, и встретит, сэр.
— Оставьте его дома, не берите с собой.
— Так будет хуже, сэр. У него матери нет, а сейчас каникулы. Мы всегда на каникулах учимся, мистер Сэвидж разрешил. Нет. Свалял дурака — плати. Если бы он не был такой серьезный! Очень он горюет, когда я промажу. Как-то мистер Прентис, это мистера Сэвиджа помощник, крутой человек, — так вот, сказал он: «Опять вы промазали. Паркие», а мальчик-то услышал. Тогда он и понял про меня;
Он встал, очень смело (кто мы, чтобы измерять чужую храбрость?), и сказал:
— Простите, сэр, я все о своем.
— Мне было очень приятно, мистер Паркие, — сказал я и не солгал. — Не беспокойтесь. Мальчик, наверное, похож на вас.
— Он умный, в мать, — печально сказал Паркие. — Пойду, задержался. Холодно ему там, хотя я приискал хорошее местечко, где посуше. Только он очень бойкий, обязательно вылезет. Вы не подпишете счетик, если все так?
Я смотрел в окно, как он идет, подняв воротник, опустив поля шляпы. Снег стал гуще, и под третьим фонарем Паркие уже походил на маленького грязноватого снеговика. Вдруг я с удивлением понял, что минут десять не думаю ни о Саре, ни о ревности. Я стал таким человечным, что думал о чужих бедах.
Ревность, так думал я, возникает лишь там, где есть любовь. Авторы Ветхого Завета часто говорили о ревности Божьей — может БЫТЬ, они пытались, грубо и косвенно, выразить веру в то, что Бог человека любит.
Но любовь бывает разная. Теперь я скорее ненавидел, чем любил, а Сара давно сказала мне, что Генри не испытывает к ней вожделенья, и все же сейчас он ревновал не меньше моего. Он хотел не страсти, а дружбы. Почувствовав впервые, что Сара с ним не делится, он заволновался и пал духом, гадая, что же происходит или произойдет. Неуверенность мучила его, и в этом смысле ему было хуже, чем мне, — я твердо знал, что у меня ничего нет. Я все потерял, у него многое осталось: она обедала вместе с ним, целовала его в щеку, он слышал ее шаги на лестнице, стук двери — вот и все, наверное, но если ты умираешь от голода, это очень много. Да, ему хуже, чем мне, я никогда ни в чем уверен не был, он — был. Что там, когда Паркие шел к их дому, Генри вообще не знал, что мы любили друг друга. Я написал эти слова, и, против воли, разум мой вернулся обратно, к тому мигу, с которого началась боль.
— Как же, как же, но это не всегда возможно. Ваш адрес, телефон?
— Телефон — не мой. Спаренный с хозяйкой.
— Мои люди исключительно осторожны. Отчеты хотите раз в неделю или общий, в самом конце?
— Раз в неделю. Конца может и не быть. Или выяснять нечего.
— Часто вы бывали у врача и ничего не находили? Если человек в нас нуждается, мистер Бендрикс, это значит почти всегда, что материал есть.
Наверное, мне повезло с мистером Сэвиджем. В том письме говорилось, что он — не такой противный, как другие сыщики, но меня просто передернуло от его уверенности. В сущности, занятие это не такое уж приличное, здесь следят за невинными, в чем любовники провинились? Они не совершили преступления, они не знают за собой вины, они всегда готовы повторить: «Кому я врежу, кроме себя?» — а любовь извиняет все, им так кажется, и мне так казалось в те дни, когда я любил.
Дошли до платы, и мистер Сэвидж оказался на удивление скромным: три гинеи в день и расходы, «с вашего разрешения, конечно». Он объяснил:
«Знаете, лишний кофе, а иногда и поставить…» Я пошутил было, что не люблю виски, но он шутки не заметил.
— Был случай, — сообщил он, — когда месячная слежка провалилась бы, если бы наш человек не угостил кого надо. Конечно, виски — самое дешевое.
Еще он прибавил, что некоторые предпочитают ежедневный отчет, но я сказал, что с меня хватит еженедельного.
Словом, все прошло хорошо — когда я вышел на Виго-стрит, я едва ли не верил, что такие беседы рано или поздно бывают у всех.
Помню, мистер Сэвидж сказал: «Если будет что-нибудь важное, не сообщите ли мне?» Сыщик, как писатель, должен собрать свой будничный материал прежде, чем он найдет ключ. Но как трудно выбрать самое важное! Внешний мир давит так, словно тебя пытают. Теперь, когда я записываю все, что со мною было, и придумывать не должен, проблема — та же самая, только хуже: прибавилось очень много фактов. Сумею ли я вычленить человека из нагромождения деталей — газет, еды, машин в Баттерси, чаек, прилетающих с Темзы в поисках хлеба, раннего лета в парке, где дети пускают лодочки? (Стояло последнее лето перед войной, тогда каждое лето было ясным, погожим, черт их дери.) Интересно, прикидывал я, если долго думать, можно ли догадаться, кто из тогдашних гостей стал ее любовником? Мы впервые увидели друг друга на вечеринке в ее доме, где пили плохой южноафриканский херес, ведь шла война в Испании. Наверное, я заметил Сару потому, что она была счастлива, — в те годы ощущение счастья потихоньку умирало. Счастливыми бывали пьяные, дети, больше никто. Сара сразу понравилась мне, когда сказала, что прочла мои книги — и все, больше про них не говорила; наконец во мне увидели человека, а не писателя! Я и не думал в нее влюбляться — она была красива, а красивые женщины, если они еще и умны, как-то принижают меня. Не знаю, есть ли в психологии «комплекс короля Кофетуа», но меня не тянуло к женщинам, если я не ощущал, что я выше их. Тогда, в первый раз, я заметил, что Сара красива и счастлива, и еще — что она трогает собеседника рукой, словно он ей очень дорог. Из всего, что она говорила, помню одну фразу: «Видно, вы многих не любите». Наверное, я ругал писателей. Не помню.
Какое было лето!.. Месяца не назову, и не пытаюсь — чтобы это вспомнить, надо пройти сквозь толщу боли, но я запомнил, как, перепив этого хереса, я покинул жаркую, набитую комнату и вышел вместе с Генри. Солнце светило прямо сверху, трава казалась белой. Дома вдалеке были как на старой гравюре — четкие, тихие, маленькие; где-то плакал ребенок. Церковка восемнадцатого века стояла, словно игрушка, на островке газона — игрушка, которую можно оставить во тьме, на сухой жаре. В такой час хочется открыть душу чужому.
Генри сказал:
— Мы могли быть такими счастливыми!..
— Да, — ответил я.
Он очень понравился мне, когда стоял под деревьями, покинув своих гостей, и в глазах у него блестели слезы.
— Красивый у вас дом, — сказал я.
— Это жена выбрала.
Познакомились мы за неделю до этого, тоже в гостях. Он служил в министерстве, и я пристал к нему, чтобы собрать материал. Через два дня пришло приглашение. Позже я узнал, что это Сара посоветовала меня позвать.
— Вы давно женаты? — спросил я.
— Десять лет.
— У вас очаровательная жена.
— Она мне очень помогает, — сказал он. Бедный Генри!.. А почему, собственно, бедный? Ведь у него остались лучшие карты — доверие, смирение, нежность.
— Мне пора вернуться, — сказал он. — Нельзя все бросать на нее, — и тронул мой рукав, словно мы давно знакомы. У нее он научился, что ли? Муж и жена становятся похожи. Мы вернулись, и, когда открылась дверь, я увидел в зеркале, как женщина целует мужчину. Женщина была Сара. Я посмотрел на Генри. Он ее не заметил или не обратил внимания. «А если заметил, — подумал я, — какой же он несчастный!»
Счел бы это важным мистер Сэвидж? Позже я узнал, что с Сарой стоял не любовник, а сослуживец Генри, от которого сбежала жена. Сара познакомилась с ним в тот самый день, и вряд ли именно он сейчас целует ее. У любви не такой долгий инкубационный период.
Хотел бы я не трогать тех времен — когда я пишу о них, ненависть возвращается. Видимо, ее вырабатывают те же самые железы, что и любовь,-результаты такие же. Если бы нас не учили, как понимать Страсти Христовы, догадались бы мы, кто любил Христа — ревнивый Иуда или трусливый Петр?
Когда я пришел домой и хозяйка сказала, что мне звонила миссис Майлз, я обрадовался, как радовался прежде, услышав в передней ее шаги. Безумная надежда посетила меня — я подумал, что новая встреча разбудила пусть не любовь, но какое-то чувство, какую-то память, их ведь можно разбудить. Мне показалось, что если мы хоть раз будем вместе -ненадолго, наспех, как-нибудь, — я наконец успокоюсь, избавлюсь от наваждения и брошу ее, не она меня.
Странно было через полтора года набирать 77-53, еще удивительней, что пришлось посмотреть в книжку — я усомнился в последней цифре. Слушая гудки, я гадал, вернулся ли Генри со службы, и думал, что сказать, если ответит он. Потом я понял, что теперь лгать не надо. Без лжи мне стало так одиноко, словно она — мой единственный друг.
Голос идеальной служанки произнес:
— Слушаю.
— Можно попросить миссис Майлз? — спросил я.
— Миссис Майлз?
— Это семьдесят семь пятьдесят три?
— Да.
— Я хотел бы поговорить с миссис Майлз.
— Вы перепутали номер, — и она повесила трубку. Мне и в голову не приходило, что такие пустяки тоже меняются со временем.
Я посмотрел в телефонной книге, номер был прежний — она устарела не меньше чем на год, — и решил узнать по справочной, как вдруг зазвонил телефон, и это была Сара.
— Алло…— растерянно сказала она. Сара никогда не называла меня ни по имени, ни по фамилии, и теперь, когда исчезли ласковые прозвища, не знала, как быть. Я ответил:
— Бендрикс у телефона.
— Это я, Сара. Вам не передали, что я звонила?
— А, я как раз собирался позвонить. Сперва хотел кончить статью. Кстати, я забыл ваш номер. В книге он есть?
— Нет, еще нету. Он теперь другой, шестьдесят два ноль четыре. Я хотела спросить…
— Да?
— Вы не пугайтесь! Я хотела позавтракать с вами, вот и все.
— Конечно, очень рад. Когда именно?
— Завтра нельзя?
— Нет. Завтра — нет. Понимаете, статью кончаю…
— А в среду?
— Может, в четверг?
— Хорошо, — сказала она, и я сумел расслышать обиду. Так обманывает нас гордость.
— Значит, в час, в кафе «Ройял».
— Спасибо, — сказала она, и я понял, что она благодарит искренне. — До четверга.
— До четверга.
Я сидел с трубкой в руке, и ненависть вдруг показалась мне уродкой и дурой, которую я знать не хочу. Когда я набрал номер, Сара, наверное, еще не отошла от телефона.
— Сара, — сказал я. — Да, завтра. Там же. В час. И подумал: «А, помню, помню! Это — надежда».
Я положил газету на стол и несколько раз подряд прочитал одну и ту же страницу, чтобы не смотреть на дверь, хотя люди все время входили, и не я один выдал бы глупое волнение, если бы поднял голову. Чего мы ждем, почему так стыдимся разочарования? В газете, как обычно, были убийство и парламентские споры о нормах на сахар. Она опаздывала, прошло пять лишних минут.
Вошла она, когда я взглянул на часы, так уж мне везет. Я услышал ее голос.
— Простите, — сказала она. — Автобуса долго не было.
— На метро быстрее, — сказал я.
— Да, конечно, но я не хотела спешить.
Она часто удивляла меня правдивостью. Когда мы любили друг друга, я очень хотел, чтобы она приврала — сказала, что мы никогда не расстанемся, что мы поженимся. Я бы ей не поверил, мне просто хотелось это услышать, может быть — чтобы возразить. Но она не играла, не притворялась, а потом вдруг поражала меня такими нежными, такими щедрыми словами… Помню, я как-то совсем загрустил (она спокойно сказала, что когда-нибудь мы расстанемся непременно) и услышал в несказанной радости: «Я никогда никого так не любила и не полюблю». Конечно, думал я, она сама не знает, что играет в ту же игру.
Сара села рядом со мной и спросила бокал светлого пива.
— Я заказал столик в «Рулз», — сказал я.
— А здесь нельзя остаться?
— Мы обычно туда ходили.
— Да.
Наверное, мы держались странно — на нас смотрел человек, сидевший неподалеку на диване. Я стал на него глядеть, он отвернулся. У него были длинные усы, робкие глаза. Отворачиваясь, он задел локтем свое пиво, кружка упала на пол, он совсем смутился. Мне стало стыдно — в конце концов, он мог узнать меня по фотографиям, мог читать мои книги. Рядом с ним сидел мальчик, а как жестоко унизить отца при сыне! Мальчик страшно покраснел, когда официант подбежал к ним и отец стал слишком усердно просить прощения. Я сказал Саре:
— Конечно, если хотите завтракать здесь…
— Понимаете, — сказала она, — я больше там не бывала.
— Вы не очень любили этот ресторан, да?
— А вы туда часто ходите?
— Мне там нравится. Раза два в неделю.
Она резко встала, произнесла: «Пойдемте» — и вдруг закашлялась. Странно было, что такой сильный кашель сотрясает такое хрупкое тело. Лоб у нее вспотел.
— Что ж это вы, — сказал я.
— Ничего, простите.
— Такси возьмем?
— Я бы лучше прошлась.
На Мейден-лейн, по левой стороне, есть дверь и решетка. Мы молча их миновали. После того, первого обеда, когда я расспрашивал ее про Генри и заинтересовался ею, я поцеловал ее здесь по пути к метро, сам не знаю почему — может быть, вспомнил отражение в зеркале. Я не думал за ней ухаживать, я даже не думал снова увидеться с ней. Она была слишком красива, чтобы оказаться доступной.
Когда мы сели за столик, один из старых официантов сказал мне:
— Давно вы у нас не были, сэр, — и я пожалел, что солгал Саре.
— Теперь я обедаю наверху, — ответил я.
— А вы, мэм, давно не заходили…
— Почти два года, — сказала она с той точностью, которую я иногда ненавидел.
— Вы всегда заказывали светлое пиво.
— Какая у вас память, Альфред, — сказала она, и он расплылся. Ей всегда удавалось ладить с ними.
Подали еду, мы прервали наш скучный разговор, и только когда мы поели, она заговорила.
— Я хотела с вами позавтракать, — сказала она, — хотела поговорить про Генри.
— Про Генри? — повторил я, стараясь не выказать разочарования.
— Я беспокоюсь. Как он вам тогда показался? Вы ничего не заметили странного?
— Нет, не заметил, — сказал я.
— Я хотела спросить… да, вы заняты, но… не могли бы вы как-нибудь к нему зайти? Мне кажется, ему одиноко.
— С вами?
— Вы же знаете, он меня толком не замечает. Очень давно.
— Может быть, он вас замечает, когда вас нет?
— Я редко ухожу, — сказала она, — теперь…— и, к счастью, закашлялась. Когда приступ кончился, она уже продумала будущие ходы — а раньше не любила избегать правды.
— Вы пишете новую книгу? — спросила она, как чужая, как в гостях. Так она не говорила даже тогда, когда мы пили южноафриканский херес.
— Да, конечно.
— Последняя мне не очень понравилась.
— Трудно было писать. Война кончалась… Надо бы сказать «начиналась».
— Я все боялась, что вы приметесь за тот замысел. Многие так бы и сделали.
— Книгу я пишу целый год. Слишком тяжкий труд для мести.
— — Если бы вы знали, что и мстить-то не за что…
— Конечно, я шучу. Нам было хорошо вместе, мы оба взрослые, мы знали, что это когда-нибудь кончится. А теперь вот можем сидеть, говорить про Генри.
Я заплатил, мы вышли, через двадцать ярдов была решетка.
— Вы к Стрэнду? — спросил я.
— Нет, мне на Лестер-сквер.
— А мне на Стрэнд.
Она стояла у двери, на улице никого не было.
— До свиданья, — сказал я. — Рад был повидаться.
— Да.
— Позвоните как-нибудь.
Я чувствовал ногой решетку. Я сделал шаг и сказал:
— Сара…
Она быстро отвернулась, словно смотрела, не идет ли кто, успеем ли мы… но тут снова закашлялась. Кашляла и кашляла, согнувшись, глаза у нее покраснели. В своей меховой шубке она была похожа на загнанного зверька.
— Простите.
— Надо бы полечиться, — сказал я с горечью, словно у меня что-то украли.
— Ничего, я просто кашляю, — она протянула мне руку и прибавила: — До свиданья… Морис.
Услышав свое имя, я обиделся и не взял протянутой руки. Я ушел быстро, не оборачиваясь, чтобы она подумала, что я занят и рад освободиться, а когда снова раздался кашель, пожалел, что не могу засвистеть что-нибудь веселенькое, бойкое, наглое. У меня плохой слух.
Когда в молодости создаешь свои рабочие привычки, кажется, что они продержатся всю жизнь и выдержат любую беду. Больше двадцати лет я писал по пятьсот слов в день, пять дней в неделю. Роман я пишу за год, остается время все перечитать и выправить после машинки. Норму я выполнял всегда, а выполнив — кончал работу, хоть бы и на половине сцены. Иногда я останавливаюсь, подсчитываю и отмечаю на рукописи, сколько сделал. Типографии ничего подсчитывать не надо, я пишу на первой странице цифры — скажем, 83764. В молодости даже свидания мне не мешали, я не назначал их раньше часу и, как бы поздно ни лег (если спал у себя, конечно), перечитывал то, что сделал утром. Не помешала мне и война. На фронт меня не послали, я хромой, а товарищи по гражданской обороне только радовались, что меня не привлекают спокойные утренние дежурства. В конце концов стали считать, что я — убежденный, серьезный человек, тогда как серьезно я относился только к письменному столу, к листу бумаги, к отмеренному числу слов, стекающих с пера. Одна лишь Сара смогла разрушить мое самодельное правило. И первые бомбежки, и «фау-1» 1944 года бывали ночью. Сара могла прийти только утром, позже к ней ходили люди — отоварившись, они почти всегда хотели поболтать до вечерней сирены. Иногда она забегала между двумя очередями, и мы любили друг друга, скажем, между бакалеей и мясом.
Но я и тогда мог потом сесть за работу. Пока ты счастлив, ты выдержишь любой распорядок, это горе сломало мои рабочие правила. Когда я заметил, как часто мы ссоримся, как часто я мучаю Сару своей раздражительностью, я понял, что наша любовь обречена — она превратилась в любовную связь, у которой есть начало, есть и конец. Я мог сказать, в какой миг она началась, и понял однажды, что могу сказать, в какой час она кончится. Расставшись с Сарой, я не начинал работать, я вспоминал, что мы говорили друг другу, и сердился или каялся, но всегда знал, что ускоряю ход событий, гоню и выталкиваю из моей жизни единственное, что люблю. Пока я верил, что любовь жива, я был счастлив, я не раздражался, вот она и тянулась. Если же ей суждено умереть, я хотел, чтобы она умерла побыстрее. Все было так, словно любовь — какой-то зверек, попавший в ловушку: ему очень плохо, он истекает кровью, надо закрыть глаза и его убить.
Работать я не мог. Я уже говорил, что работа наша свершается в подсознании, последнее слово написано там прежде, чем первое появится на бумаге. Мы вспоминаем, а не сочиняем. Война не тревожила этих глубин, но конец любви был намного важнее и войны, и книги. Я творил этот конец: слово, из-за которого Сара плакала, казалось бы — такое внезапное, рождалось в подводных пещерах. Книга не ладилась, любовь спешила к концу, гонимая вдохновением.
Ничуть не удивляюсь, что Саре книга не понравилась. Я писал ее без музы, без помощи, без всякой причины — просто так, чтобы жить дальше. Критики говорили, что это — работа мастера; да, только мастерство и осталось от былой страсти. Я надеялся, что страсть вернется, когда я стану писать другую книгу, — разволнуюсь и вспомню то, чего и не знал. Но целую неделю после встречи с Сарой я вообще не мог работать. Вот, опять "я" да "я", словно речь обо мне, а не о Саре, о Генри и, конечно, о том, кого я ненавидел, не зная, даже в него не веря.
Я попробовал писать с утра, ничего не вышло. За обедом я слишком много выпил, до вечера работать не мог. Когда стемнело, я стал у окна, не зажигая света, и смотрел на освещенные окна по ту сторону. Было очень холодно, я мог согреться только у самой печки, а там сильно припекало. Редкие хлопья снега медленно проплыли мимо фонарей и коснулись стекла мокрыми пальцами. Я не услышал, что внизу звонят. Хозяйка постучалась и сказала: «К вам какой-то Паркис», подчеркивая самим словом невысокий ранг посетителя. Я не знал, кто это такой, но сказал, чтобы она его впустила.
Когда он вошел, я подумал, где же я видел этот кроткий, виноватый взгляд, эти старомодные усы, мокрые от снега. Я зажег настольную лампу, он подошел к ней и, близоруко щурясь, пытался разглядеть меня в полумгле.
— Мистер Бендрикс? — спросил он.
— Да.
— А я Паркис, — сказал он, словно это что-то для меня значило, и прибавил: — От мистера Сэвиджа, сэр.
— А, конечно, — сказал я. — Садитесь. Вот сигареты.
— Нет, что вы, — сказал он. — На службе не курю. Разве что для виду.
— Вы сейчас на службе?
— Ну, все-таки. Меня только отпустили на полчаса, для отчета. Мистер Сэвидж сказал, вы хотите каждую неделю.
— Есть новости?
Я толком не знал, рад я или разочарован.
— Кое-что есть, — с удовольствием сказал он и вытащил из кармана немыслимое количество бумажек и конвертов.
— Присядьте, — сказал я. — А то неудобно как-то.
— Как хотите, сэр, — сказал он, сел и, видимо, разглядел меня лучше.-Простите, мы с вами не встречались?
И вынул из конверта листок. Там были записаны расходы четким, аккуратным, как у школьника, почерком.
— У вас прекрасный почерк, — сказал я.
— Это не я, это сын, — сказал Паркис. — Учу его, готовлю. — И тут же быстро прибавил: — Он ничего не знает, сэр, только дежурит, как вот сейчас.
— Он сейчас дежурит?
— Пока я у вас, сэр.
— Сколько ему лет?
— Начало двенадцатого, — сказал он, словно я спросил, который час.-Он пользу приносит, а расходов никаких, разве что комикс ему купишь. Его никто не замечает. Мальчики прямо созданы для нашего дела.
— Странная работа для ребенка.
— Ну, сэр, он ведь не понимает. Если надо будет в спальню войти, я его не возьму. Я прочитал:
18 января.Он смотрел на меня, пока я читал.
Две вечерних газеты 2 п.
Домой на метро 1/8 п.
Кофе 2 п.
— Кафе оказалось дорогое, — сказал он. — Пришлось хоть это спросить, а то бы обратили внимание.
19 января.Он снова заговорил:
Метро 2/4 п.
Пиво (бутылка) 3/
Коктейль 2/6 п.
Пиво 1/6 п.
— С пивом я виноват, сэр. Разбил, понимаете, кружку. Разволновался, был материал. Знаете, иногда неделями ждешь, а тут на второй день.
Конечно, я вспомнил и его, и смущенного мальчика. (Я сразу увидел, что за 18 января какие-то незначительные записи.) Под «19 янв.» я прочитал: «Особа N отправилась автобусом на Пиккадилли-серкус. По-видимому, взволнована. Прошла по Эйр-стрит до кафе „Ройял“, где ее ожидал мужчина. Мы с мальчиком…»
Он не давал мне читать.
— Видите, сэр, почерк другой. Мальчик никогда не пишет, если данные частного характера.
— Бережете его, — сказал я и прочитал:
«Мы с мальчиком сели поближе. Особа N и мужчина сидели рядом, обращались друг с другом попросту. Возможно — один раз он взял ее за руку под столом. Это неточно, но левая рука N и правая рука мужчины исчезли, что обычно свидетельствует о таких действиях. После недолгой интимной беседы прошли пешком в небольшой ресторан, где сели не за столик, а в кабинку и заказали отбивные».
— Про отбивные тоже важно?
— Бывает важно, сэр, чтобы опознать человека, если он их часто заказывает.
— Значит, вы его не опознали?
— Читайте, сэр, сами увидите.
«Когда я услышал про отбивные, я подошел к стойке и спросил коктейль, но ни от официантов, ни от буфетчицы ничего не узнал про мужчину. Хотя я спрашивал небрежно, они насторожились, и я решил замолчать. Однако, завязав знакомство со швейцаром театра „Водевиль“, я мог наблюдать за рестораном».— Как же вы завязали знакомство? — спросил я.
— В баре, сэр, когда я увидел, что они заказывают отбивные. Потом я проводил его до театра, там служебный вход…
— Я это место знаю.
— Понимаете, сэр, я старался писать только самое важное.
— Правильно.
Я читал дальше:
«После завтрака прошли по Мейден-лейн, простились у бакалейной. Видимо, очень волновались, и мне пришло в голову, что они прощаются навсегда. Конечно, тогда кончится и само дело».Он снова прервал меня:
— Простите, я скажу о себе?
— Пожалуйста.
— Дело есть дело, а чувства, сэр, — это чувства. Мне очень понравилась дама, то есть особа N.
«Сперва я не знал, за кем из них идти, но решил, что слежу я все же за ней. Она направилась к Черинг-кросс, очень волновалась. Потом зашла в Национальную портретную галерею, но пробыла там минут пять…»— Больше ничего важного нет?
— Нет, сэр. Я думаю, она хотела тихо посидеть, потому что потом она зашла в церковь.
— В церковь?
— В католическую, сэр, на Мейден-лейн. Она не молилась. Просто сидела.
— Откуда вы знаете?
— Я тоже туда зашел, сэр. Стал на колени, чтобы все было как следует. Она не молилась, это точно. Она не из католиков, сэр?
— Нет.
— Просто посидела в темноте, пока не успокоилась.
— Может, она кого-то ждала?
— Нет, сэр, она минут пять посидела, ни с кем не разговаривала. По-моему, она хотела поплакать.
— Все может быть. А насчет рук вы ошиблись.
— Насчет рук, сэр? Я придвинулся к свету.
— Мы не держали друг друга за руки.
И тут же я пожалел об этой шутке — пожалел, что еще больше пугаю такого робкого человека. Он глядел на меня, приоткрыв рот, словно ему стало больно и он ждет следующего приступа.
— Наверное, так часто бывает, — сказал я. — Мистер Сэвидж должен был нас познакомить.
— Нет, сэр, — растерянно сказал он, — это я виноват. Он наклонил голову и сидел, глядя на свою шляпу. Мне захотелось его подбодрить.
— Ничего, — сказал я. — Даже забавно, если взглянуть со стороны.
— Я-то внутри, сэр, — сказал он, крутя на коленях шляпу. Голос его был печален, как вид за окном. — Мистер Сэвидж не рассердится, он поймет… Я из-за мальчика. — Он виновато, запуганно улыбнулся. — Знаете, какие они книжки читают. Ник Картер там, то да се…
— А вы ему не говорите.
— С детьми надо честно, сэр. Он всегда спрашивает. Он захочет узнать, как и что, он ведь учится делу.
— Скажите, что я этого человека знаю и он меня не интересует.
— Спасибо, что предложили, сэр, но вы посудите сами. А вдруг он вас встретит, пока мы с ним работаем?
— Может, и не встретит.
— А может, и встретит, сэр.
— Оставьте его дома, не берите с собой.
— Так будет хуже, сэр. У него матери нет, а сейчас каникулы. Мы всегда на каникулах учимся, мистер Сэвидж разрешил. Нет. Свалял дурака — плати. Если бы он не был такой серьезный! Очень он горюет, когда я промажу. Как-то мистер Прентис, это мистера Сэвиджа помощник, крутой человек, — так вот, сказал он: «Опять вы промазали. Паркие», а мальчик-то услышал. Тогда он и понял про меня;
Он встал, очень смело (кто мы, чтобы измерять чужую храбрость?), и сказал:
— Простите, сэр, я все о своем.
— Мне было очень приятно, мистер Паркие, — сказал я и не солгал. — Не беспокойтесь. Мальчик, наверное, похож на вас.
— Он умный, в мать, — печально сказал Паркие. — Пойду, задержался. Холодно ему там, хотя я приискал хорошее местечко, где посуше. Только он очень бойкий, обязательно вылезет. Вы не подпишете счетик, если все так?
Я смотрел в окно, как он идет, подняв воротник, опустив поля шляпы. Снег стал гуще, и под третьим фонарем Паркие уже походил на маленького грязноватого снеговика. Вдруг я с удивлением понял, что минут десять не думаю ни о Саре, ни о ревности. Я стал таким человечным, что думал о чужих бедах.
Ревность, так думал я, возникает лишь там, где есть любовь. Авторы Ветхого Завета часто говорили о ревности Божьей — может БЫТЬ, они пытались, грубо и косвенно, выразить веру в то, что Бог человека любит.
Но любовь бывает разная. Теперь я скорее ненавидел, чем любил, а Сара давно сказала мне, что Генри не испытывает к ней вожделенья, и все же сейчас он ревновал не меньше моего. Он хотел не страсти, а дружбы. Почувствовав впервые, что Сара с ним не делится, он заволновался и пал духом, гадая, что же происходит или произойдет. Неуверенность мучила его, и в этом смысле ему было хуже, чем мне, — я твердо знал, что у меня ничего нет. Я все потерял, у него многое осталось: она обедала вместе с ним, целовала его в щеку, он слышал ее шаги на лестнице, стук двери — вот и все, наверное, но если ты умираешь от голода, это очень много. Да, ему хуже, чем мне, я никогда ни в чем уверен не был, он — был. Что там, когда Паркие шел к их дому, Генри вообще не знал, что мы любили друг друга. Я написал эти слова, и, против воли, разум мой вернулся обратно, к тому мигу, с которого началась боль.