— Генри, — спросила я, — что случилось?
   — Ничего, я же тебе сказал.
   — Неправда. На службе что-нибудь? Он сказал с непривычной горечью:
   — Что там может случиться?
   — Тебя Бендрикс расстроил?
   — Ну что ты!
   Я хотела, чтобы он убрал руку, но он не убирал. Я боялась, что он еще скажет, боялась такого тяжкого бремени. Морис, наверное, уже дома. Если бы Генри не вернулся, я бы через пять минут была у него. Я бы видела счастье, а не горе. Если не видишь, как горюют, в это не веришь. Очень легко огорчать на расстоянии. Генри сказал:
   — Дорогая моя, дорогая, я был плохим мужем.
   — Не понимаю, — сказала я.
   — Я такой скучный. И друзья у меня скучные. Сама знаешь, мы… мы давно не были вместе.
   — Так всегда, — сказала я, — у всех. Мы с тобой хорошие друзья. «Когда он согласится, — думала я, — я дам ему письмо и все скажу и уйду». Но он не согласился, и вот я здесь, опять дверь закрылась. Только теперь я Бога не виню. Я сама закрыла ее. Генри сказал:
   — Какие там друзья! Без друга можно жить, — и он повернулся ко мне.-Не уходи от меня! Потерпи еще немного. Я постараюсь…— Он не придумал, что же он постарается сделать. Почему я не бросила его давно, нам обоим было бы лучше! Я не могу его ударить, когда он рядом, а он всегда будет рядом, потому что я увидела, как он плачет.
   Я сказала:
   — Что ты, я тебя не брошу!
   Вот и еще одно обещание, надо его держать, а ведь я просто не могла больше быть с ним. Он победил, Морис проиграл, я ненавидела за это Генри. Ненавидела бы я Мориса, если бы победил он? Я пошла наверх и порвала письмо на такие мелкие клочки, что никто бы их не сложил, и запихала чемодан под кровать, я очень устала, чтобы распаковывать. И вот сижу пишу. Морис выписывает свою боль, так и слышишь, как ему плохо. Что ж, если боль можно выписать, буду учиться этому и я. Морис, как бы я хотела с тобой поговорить! Я не могу говорить с Генри. Ни с кем говорить не могу. Господи, дорогой, дай мне поговорить с ним!
   Вчера я купила распятие, дешевое, некрасивое — я спешила. Когда я спросила его, я покраснела. Меня могли увидеть в этом магазине. Им бы надо вставить в дверь матовое стекло, как в лавочках, где продают презервативы. Когда я закрываю двери у себя, я могу его вынуть из шкатулки с драгоценностями, оно там в самом низу. Хотела бы я знать молитву без этих «мне». «Помоги мне», «Дай мне счастья!», «Пошли мне смерть!» Мне, мне, мне.
   Сделай так, чтобы я думала про пятна у Ричарда на щеке. Сделай так, чтобы я видела, как Генри плачет, — Господи, дорогой, вот я старалась любить и так напутала! Если бы я любила Тебя, я бы умела любить всех. Я верю в легенду. Я верю, что Ты родился. Я верю, что Ты умер за нас. Я верю, что Ты Бог. Научи меня любить. Пускай мне будет плохо, это ничего. Я не могу, чтобы им было плохо. Сделай так, чтобы мне было хуже и хуже, а им — лучше! Господи, дорогой, Ты не можешь сойти с креста, чтобы я была на кресте вместо Тебя? Если бы я страдала, как Ты, я бы, как Ты, и помогала.
   4 февраля 1946.
   Генри не пошел на работу — не знаю почему. Он повел меня в кафе и в Национальную галерею, мы пообедали дома, а потом пошли в театр. Он — как отец, который взял ребенка из школы. Но ребенок-то он.
   5 февраля 1946.
   Генри думает поехать весной за границу, только не знает куда, на Луару или в Германию, он там может сделать доклад о том, как вели себя немцы во время бомбежек. Хоть бы весна не пришла! Как бы я этого хотела! Ну, вот опять — «хочу», «не хочу»… Если б я любила Тебя, я бы сумела любить Генри. Ты же стал человеком — — и Генри с его близорукостью, и Ричардом с пятнами, не только Морисом. Если бы я любила прокаженных, я ведь сумела бы любить скучных, правда? Да что там, я бы убежала от прокаженного, окажись он здесь, как я бегу от Генри! Все мне надо событий. Я возомнила, что выдержу боль от гвоздей, а не могу выдержать одни сутки карт и справочников! Господи, дорогой, я ни на что не гожусь. Я такая же потаскуха и врунья, как раньше. Убери Ты меня с дороги!
   6 февраля 1946.
   Сегодня было очень плохо у Ричарда. Он говорил мне о том, как противоречат друг другу разные конфессии, а я старалась слушать, но не сумела, и он это заметил. Он вдруг спросил:
   — Зачем вы сюда ходите? А я не подумала и сказала:
   — Чтобы видеть вас.
   — Я думал, вы ходите учиться, — сказал он. И я объяснила, что это я и имела в виду.
   Я знала, что он не верит мне, и боялась, что он обидится, рассердится, но он совсем не рассердился. Он встал с кресла и сел рядом на диван, чистой щекой ко мне. Он сказал:
   — Мне очень важно, что вы приходите. И тут я поняла, что сейчас он будет за мной ухаживать. Он взял мою руку и спросил:
   — Я вам не нравлюсь?
   — Конечно, нравитесь, — сказала я. — А то бы я тут не была.
   — Вы не выйдете за меня замуж? — спросил он, из гордости — так, словно спрашивал, не выпью ли я чаю.
   — Генри обидится, — сказала я, стараясь обратить это в шутку. Он спросил:
   — Вы ни за что от него не уйдете?
   А я сердито подумала: «Если я из-за Мориса не ушла, какого черта уходить из-за вас?»
   — Я за ним замужем.
   — Для нас с вами это ничего не значит.
   — О нет, значит! — сказала я. — Я верю в Бога, — надо же когда-нибудь сказать. — Это вы меня научили. Вы с Морисом.
   — Я не понял.
   — Вы всегда говорили, что священники отняли у вас веру. Бывает и наоборот.
   Он посмотрел на свои руки и сказал:
   — Мне все равно, во что вы верите. Верьте во что хотите. Я вас люблю, Сара.
   — Очень жаль, — сказала я.
   — Я люблю вас сильнее, чем ненавижу веру. Если бы у нас были дети, я бы разрешил вам их портить.
   — Ну, зачем вы!
   — Я не богат. Больше мне нечем вас подкупить.
   — Я люблю другого, Ричард.
   — Не так уж вы его любите, если связаны этим дурацким обетом.
   — Я все делала, чтоб его нарушить, — сказала я. — Ничего не выходит.
   — Вы думаете, я дурак? — спросил он.
   — Что вы, почему?
   — Потому что жду, чтобы вы полюбили такого, — он повернулся ко мне больной щекой. — Вы верите в Бога. Это легко. Вы красивая. Вам не на что жаловаться, а мне за что его любить, если он дал вот это ребенку?
   — Ричард, — сказала я, — дорогой, это совсем не страшно…— и закрыла глаза, и поцеловала пятна. На минутку меня затошнило, я ведь боюсь уродства, а он сидел тихо, не двигался, и я подумала: «Я целую горе, оно — Твое, не то что счастье. Значит, я люблю Тебя». Я почти ощутила вкус железа и соли и подумала: «Какой Ты добрый! Ты бы мог убить нас счастьем, а дал нам быть с Тобой в горе».
   Я почувствовала, что Ричард резко отодвинулся, и открыла глаза. Он сказал:
   — Прощайте.
   — До свиданья, Ричард, — сказала я.
   — Не приходите больше, — сказал он. — Я не вынесу вашей жалости.
   — Это не жалость.
   — Я очень глупо себя вел.
   И я ушла, незачем было оставаться. Я не могла ему сказать, что я ему завидую, ведь он носит знак горя и каждый день видит в зеркале Тебя, а не ту унылую, земную штуку, которую мы зовем красотой.
   10 февраля 1946.
   «Мне незачем Тебе писать или говорить с Тобой», — так я начала недавно письмо, и мне стало стыдно, я его порвала, очень глупо Тебе писать, Ты же знаешь все прежде, чем я подумаю. Любила ли я толком Мориса раньше, чем полюбила Тебя? Или Тебя я и любила все время, касалась Тебя, когда касалась его? Могла бы я Тебя коснуться, если бы сперва не коснулась его, как никого не касалась, ни Генри, ни одного человека? И он любил меня, как никого не любил. Меня — или Тебя? Ведь он ненавидел во мне то, что и Ты ненавидишь. Он был на Твоей стороне, но этого не знал. Ты хотел, чтобы мы с ним расстались, — и он хотел. Он добивался разрыва и злостью, и ревностью, и любовью. Он ведь меня так любил, и я его так любила, что мы все растратили, у нас ничего не осталось, кроме Тебя. Ни у кого из нас. Я ведь могла бы всю жизнь крутить романы. Но уже тогда, в первый раз, в Паддингтоне, мы растратили все, что у нас было. Ты был там. Ты учил нас не скупиться, как богатого юношу, чтобы когда-нибудь у нас осталась только любовь к Тебе. Но Ты ко мне слишком добр. Когда я прошу боли, Ты даешь мир. Дай и ему. Дай ему, забери от меня, ему нужнее!
   12 февраля 1946.
   Два дня назад мне было так хорошо, так спокойно. Я знала, что снова буду счастлива, но вот вчера видела во сне, что иду по длинной лестнице к Морису. Я еще радовалась — я знала, что когда я дойду, мы будем любить друг друга, — и крикнула, что сейчас приду, но ответил чужой голос, гулкий, как сирена в тумане. Я решила, что Морис переехал и теперь неизвестно, где он, пошла вниз, но почему-то оказалась по грудь в воде, и в холле был густой туман. Тут я проснулась. Мир и покой исчезли. Я не могу без Мориса, как тогда. Я хочу есть с ним вместе сандвичи. Я хочу пить с ним у стойки. Я устала, я больше не хочу страдать. Мне нужен Морис. Мне нужна простая, грешная любовь. Господи, дорогой мой, я бы хотела, чтобы мне хотелось страдать, как Ты, но не сейчас. Забери это ненадолго, дай попозже.


Книга четвертая


   Больше я читать не мог. Снова и снова пропускал я совсем уж невыносимые места. Я хотел выяснить про Данстана, хотя и не столько, но теперь это куда-то ушло, словно скучная дата. Теперь это было не важно. Если я опоздал, то на неделю. «Мне нужен Морис. Мне нужна простая, грешная любовь».
   «Что же еще я могу дать? — думал я. — Я ничего не знаю о другой любви. Но если ты думаешь, что я все растратил, ты ошиблась. Осталось достаточно на нашу жизнь», — и я подумал о том дне, когда она паковала вещи, а я тут работал и не знал, что счастье так близко. Хорошо, что не знал; хорошо, что знаю. Теперь я могу действовать. Данстан — это чепуха. Тот уполномоченный — тоже. Я подошел к телефону и набрал ее номер.
   Ответила служанка. Я сказал:
   — Говорит Бендрикс. Можно попросить миссис Майлз? Она сказала: «Подождите», — а я перевел дух, словно долго бежал. Я ждал ее голоса, но снова услышал служанкин — та говорила, что миссис Майлз нет дома. Не знаю, почему я ей не поверил. Я подождал пять минут, потом натянул на трубку платок и позвонил еще раз.
   — Попросите, пожалуйста, миссис Майлз.
   — Ее нет дома.
   — Когда ее можно застать? Это сэр Уильям Мэллок. Она ответила очень скоро.
   — Алло! Это я.
   — Знаю, — сказал я. — Я знаю твой голос.
   — Вы… А я думала…
   — Сара, — сказал я, — я сейчас приду.
   — Нет, Морис, не надо. Я лежу.
   — Тем лучше.
   — Не говорите глупостей. Я болею.
   — Значит, надо увидеться. Что с тобой?
   — Да ерунда. Простудилась. Морис…— она говорила четко, как гувернантка, и это бесило меня. — Пожалуйста, не надо приходить.
   — Сара, я тебя люблю и приду.
   — А я уйду. Встану.
   «Если я побегу, — подумал я, — я там буду через пять минут, она еще не оденется». Она сказала:
   — Я велю служанке никого не пускать.
   — Она не похожа на вышибалу. Меня придется выталкивать.
   — Морис, пожалуйста… Я очень прошу… Я давно ничего не просила.
   — Только позавтракать вместе.
   — Морис, я не могу. Я просто не могу сегодня. На той неделе…
   — Много было недель. Я хочу видеть тебя сейчас. Сегодня.
   — Почему?
   — Ты меня любишь.
   — Откуда вы знаете?
   — Неважно. Я хочу, чтобы ты ко мне ушла. Уйдешь?
   — Морис, я могу ответить так, по телефону. Нет.
   — По телефону нельзя тебя коснуться.
   — Морис, дорогой, пожалуйста! Обещай, что не придешь.
   — Приду.
   — Морис, мне очень плохо. Очень больно. Я не хочу вставать.
   — И не вставай.
   — Я непременно встану, и оденусь, и уйду из дому, если…
   — Это гораздо важнее для нас, чем простуда.
   — Морис, Морис, пожалуйста. Генри скоро вернется.
   — Пускай. — И я повесил трубку.
   Погода была хуже, чем месяц назад, когда я встретил Генри. Теперь шел дождь со снегом, и острые снежинки словно проникали в петли макинтоша. Они облепили фонари, бежать было трудно, я вообще плохо бегаю, я хромой. Я пожалел, что не взял фонарика — пришлось добираться целых восемь минут. Только я ступил на мостовую перед домом, открылась дверь и вышла Сара. «Ну вот, — обрадовался я. — Поймал». Я знал точно, что еще до ночи мы снова будем с ней вместе. А тогда уж — всякое может быть. Никогда я не знал ее лучше, никогда так сильно не любил. «Чем больше знаешь, тем больше любишь», — подумал я. Я вернулся на землю доверия.
   Она так спешила, что не увидела меня сквозь снег и дождь. Она свернула налево и быстро куда-то пошла. «Где-нибудь она да присядет, — думал я, — тут я ее и поймаю». Я пошел за ней ярдах в двадцати, она не оглядывалась. Она прошла мимо пруда, мимо разбомбленной книжной лавочки, как будто направлялась к метро. Что ж, если надо, я мог с ней говорить в переполненном вагоне. Она спустилась вниз, но не взяла сумки и обнаружила, что в карманах нет денег, даже тех, которые дали бы ей ездить хоть до полуночи. Тогда она взбежала вверх, перешла трамвайные пути. Одно не вышло, она вспомнила другое. Я торжествовал. Она боялась, но не меня же, а себя и того, что будет, когда мы встретимся. Значит, я выиграл и даже мог пожалеть свою жертву. Я хотел сказать: «Не волнуйся, бояться нечего, мы будем счастливы, кошмар почти кончился».
   И тут я потерял ее из виду. Я слишком успокоился и дал ей уйти слишком далеко. Она перебежала дорогу (я отстал еще из-за ноги), между нами прошел трамвай, и она исчезла. Она могла свернуть налево, на Хай-стрит, или пойти прямо, к Парк-роуд. Я ее не видел. Я не очень беспокоился — не поймаю сейчас, поймаю завтра. Теперь я знаю про этот идиотский обет, я уверен, что она меня любит, уверен в ней. Если двое любят друг друга, они друг с другом спят, это формула, доказанная всем человеческим опытом.
   На Уай-стрит была булочная, я заглянул туда, ее не нашел. Тогда я вспомнил про церковь на углу Парк-роуд и понял сразу, что она там. Конечно, я оказался прав — она сидела в боковом проходе, рядом с жуткой статуей Девы. Она не молилась, просто сидела, закрыв глаза. Я разглядел ее в свете свечей у статуи (в церкви было очень темно) и сел сзади, как Паркие. Я стал ждать. Я бы годами ждал, раз уж узнал, чем все кончится. Я был продрогший, мокрый, счастливый. Я даже мог смотреть на алтарь, жалеть того, кто висит там. «Она любит нас обоих, — думал я, — но если надо выбирать между мифом и человеком, ясно, кто победит». Я мог положить руку ей на бедро, поцеловать ее — он заключен в алтаре и не может за себя постоять.
   Вдруг она закашлялась и прижала к боку ладонь. Я знал, что ей больно, и не мог ее так оставить. Я сел рядом с ней и положил ей руку на колено. Когда приступ прошел, она сказала:
   — Пожалуйста, оставьте меня.
   — Я никогда тебя не оставлю.
   — Что с вами, Морис? В ресторане вы таким не были.
   — Я не знал, что ты меня любишь.
   — Почему вы думаете, что люблю? — спросила она, но не сняла мою руку. Тогда я рассказал ей про Паркиса и про дневник — я не хотел ее обманывать.
   — Это нехорошо, — сказала она.
   — Да.
   Она опять закашлялась и от слабости прислонилась плечом ко мне.
   — Сара, — сказал я, — все кончилось. Нам больше не надо ждать. Мы будем всегда вместе.
   — Нет, — сказала она.
   Я обнял ее и тронул ее грудь, где сердце.
   — Отсюда и начнем, — сказал я. — Я плохо любил тебя, Сара. Понимаешь, я не был в тебе уверен. Я тебе не доверял. Я мало знал о тебе. А теперь доверяю.
   Она ничего не сказала, но и не отодвинулась, словно соглашаясь. Я сказал:
   — Вот что, иди домой, полежи дня два, нельзя ездить с такой простудой. Я буду звонить каждый день, справляться. Когда тебе станет лучше, я приду и помогу сложить вещи. Мы тут не останемся. У меня есть двоюродный брат в Дорсете, у него стоит пустой коттедж. Поживем там месяц-другой, отдохнем. Я кончу книгу. К юристам пойдем позже. Нам обоим надо отдохнуть. Я устал, я ужасно устал без тебя, Сара.
   — И я, — она говорила так тихо, что я бы не услышал, если бы ее не знал, но слова эти были как музыкальный ключ ко всей нашей истории, начиная с той паддингтонской гостиницы. «И я» — горевала, разочаровывалась, отчаивалась, радовалась, хотела быть всегда вместе.
   — Денег мало, — сказал я, — но все ж не очень. Мне заказали биографию генерала Гордона, и мы проживем на аванс месяца три. К тому времени я предложу новый роман и получу аванс под него. Обе книги выйдут в этом году, мы продержимся до следующей. Когда ты рядом, я могу работать. Ну и распишусь я! У меня будет самый вульгарный успех, и нам обоим это не понравится, но мы всего накупим, будем сорить деньгами и радоваться, ведь мы с тобой, вместе.
   Вдруг я понял, что она спит. Измучилась от борьбы и заснула у меня на плече, как бывало столько раз в такси, в автобусе, на скамейке. Я сидел тихо, чтобы ей не помешать. Ничто не могло разбудить ее в темной церкви. Пламя свечей едва колыхалось перед статуей, мы были одни. Она давила мне на руку, и я никогда не знал такого наслаждения, как эта боль.
   Говорят, если нашепчешь что-нибудь спящему ребенку, это на него повлияет; и я начал шептать, негромко, чтобы ее не разбудить, но все же надеясь, что слова проникнут в подсознание. «Сара, — шептал я, — я тебя люблю. Никто никогда тебя так не любил. Мы будем с тобой счастливы. Генри переживет, мы ведь только раним его гордость, а она заживает быстро. Он найдет, чем тебя заменить, — ну, будет собирать античные монеты. Мы уедем, Сара, уедем. Этому не помешаешь. Ты любишь меня, Сара», — и я замолчал, думая, надо ли покупать новый чемодан. Тут она проснулась и закашлялась.
   — Я заснула, — сказала она.
   — Иди домой, Сара. Тебе холодно.
   — Это не дом, Морис, — сказала она. — Я не хочу отсюда уходить.
   — Тут холодно.
   — Ничего. Тут темно. В темноте я во что угодно поверю.
   — Поверь в нас.
   — Вот именно.
   Она опять закрыла глаза, а я взглянул на алтарь и сказал, как сопернику: «Видишь, какие побеждают доводы».
   — Ты устала? — спросил я.
   — Да, очень.
   — Не надо было от меня бежать.
   — Это не от тебя. — Она пошевелила плечом. — Пожалуйста, Морис, теперь ты уйди.
   — А ты иди ложись.
   — Да, сейчас. Я не хочу выходить с тобой. Я хочу тут попрощаться.
   — Обещай, что скоро ляжешь.
   — Обещаю.
   — И позвонишь?
   Она кивнула, но смотрела она на свою руку, словно брошенную на колени. Я заметил, что пальцы скрещены, и подозрительно спросил:
   — Ты не лжешь?
   Потом я разнял ее пальцы и спросил снова:
   — Ты хочешь опять от меня убежать?
   — Морис, дорогой, — сказала она, — у меня нет сил. — И она заплакала, прижимая кулачки к глазам, как ребенок. — Прости, — сказала она. — Уходи, пожалуйста, Морис, пожалей ты меня!
   Сколько можно приставать к человеку! Как настаивать после такой мольбы? Я поцеловал спутанные волосы, и соленые, влажные губы тронули уголок моего рта.
   — Храни тебя Бог, — сказала она, и я подумал: «Она это вычеркнула, когда писала Генри». Если ты не Смитт, отвечаешь так же, как попрощались с тобой, и я машинально сказал то, что сказала она; но, выходя, увидел, как она сидит у самой кромки света, словно нищий, который зашел погреться, и представил, что Бог и впрямь ее хранит — или просто любит. Когда я стал записывать, что с нами было, я думал, я пишу про ненависть, но та куда-то ушла, и я знаю одно: Сара ошиблась, она меня бросила, и все же она лучше многих. Пусть хоть кто-то из нас двоих верит в нее — она в себя не верила.
   Следующие дни мне было очень трудно сохранять благоразумие. Теперь я работал ради нас двоих. Утром я устанавливал минимум, семьсот пятьдесят слов, но уже к одиннадцати получалась тысяча. Удивительно, что творит надежда, — роман целый год едва тащился, а теперь подходил к концу. Я знал, что Генри уходит на службу примерно в половине десятого, и Сара могла звонить до половины первого. Он стал приходить к ленчу (это мне сказал Паркие), и до трех она звонить не могла. Я решил до 12.30 перечитывать то, что сделал накануне, а потом, когда ждать не надо, — ходить в Британский музей, собирать материал по Гордону. Читать и выписывать проще, чем писать, — не так поглощает, и мысли о Саре становились между мной и миссией в Китае. Я часто думал, почему мне предложили написать именно эту биографию. Лучше бы выбрали того, кто верит в Бога, как Гордон. Я мог понять, что он упорно сидел в Хартуме, здесь его ненавидели политики, но Библия на столе -это чужой мир, не мой. Может быть, издатель надеялся и на то, что мое циничное отношение к его Богу принесет скандальный успех. Что ж, я ему угождать не собирался — это и Сарин Бог, а я не буду побивать каменьями даже миф, даже призрак, раз она его любит. В те дни я не питал к нему ненависти — ведь победил-то я.
   Как-то я ел свои сандвичи (почему-то я всегда пачкал их химическим карандашом) и вдруг услышал знакомый голос, тихий, чтобы не помешать читателям:
   — Надеюсь, сэр, теперь все хорошо, простите за нескромность. Я поднял глаза и увидел незабвенные усы.
   — Очень хорошо, Паркис, спасибо. Сандвич хотите?
   — Нет, сэр, что вы…
   — Ладно, ладно. Считайте, это мои расходы. Он робко взял сандвич, посмотрел и сказал так, словно получил монету, а она оказалась золотая:
   — Настоящая ветчина!
   — Издатель прислал из Америки.
   — Спасибо, сэр.
   — У меня стоит ваша пепельница, — прошептал я, ибо мой сосед сердито глядел на меня.
   — Она дешевая, просто я к ней привык, — шепотом ответил он.
   — Как ваш мальчик?
   — Живот побаливает, сэр.
   — Не думал вас тут увидеть. Работа? За нами следите? Я никак не мог представить, что унылые читатели — какие-то люди в шляпах и шарфах для тепла, один индус, с трудом одолевающий собрание сочинений Джордж Элиот, человек, каждый день засыпавший за одной и той же стопкой книг, — участвуют в драме ревности.
   — Нет, сэр. Это не работа. У меня выходной, а мальчик уже в школе.
   — Что ж вы читаете?
   — Судебные отчеты в «Тайме». Сегодня вот дело Рассела. Помогает, сэр, создает фон. Лучше видишь. Отвлекаешься от мелочей. Я служил с одним из свидетелей, сэр. Мы вместе служили. Теперь он прославился, а я — куда там!
   — Кто его знает, Паркие.
   — Я знаю. То-то и плохо. Дело Болтон, вот мой предел. Когда вышел закон, что по бракоразводным делам нам нельзя давать показания, для моей специальности это был конец. Судьи никогда нас не называют, они вообще нас не любят.
   — Никогда об этом не думал, — сказал я как можно теплее. Паркие и тот может тронуть сердце. Теперь, увидев его, я думаю о Саре. Я поехал домой на метро, надеясь, что ее увижу, и сидел, и ждал звонка, и понял — нет, не сегодня. В пять я набрал ее номер, услышал короткие гудки и положил трубку: Генри мог вернуться пораньше, а как мне с ним говорить, я ведь победил, Сара любит меня, она от него уходит. Но если победа откладывается, вынести это не легче, чем затянувшееся поражение.
   Телефон зазвонил через восемь дней — совсем не в то время, раньше девяти. Я сказал: «Алло» — и услышал голос Генри.
   — Это вы, Бендрикс? — спросил он. Голос был очень странный, и я подумал: «Неужели сказала?»
   — Да, это я.
   — Очень страшная вещь случилась. Вам надо знать. Сара умерла. Как неестественно мы себя ведем в такие минуты! Я сказал:
   — Сочувствую, Генри, сочувствую.
   — Вы свободны сейчас?
   — — Да.
   — Приходите, выпьем. Я не могу один.


Книга пятая


   Ночь я провел у Генри. Я впервые спал у него. Сара лежала в комнате для гостей (она ушла туда за неделю, чтобы не мешать Генри кашлем), и я спал на тахте в той самой комнате, где мы любили друг друга на полу. Я не хотел оставаться на ночь, он упросил.
   Наверное, мы выпили больше бутылки виски. Помню, он сказал:
   — Как странно, Бендрикс, мертвых ревновать нельзя. Она только что умерла, а я уже позвал вас.
   — К чему и ревновать? Это давно кончилось.
   — Не утешайте меня, Бендрикс. Это не кончалось ни у нее, ни у вас. Мне повезло. Я все время был с ней. Вы меня ненавидите?
   — Не знаю, Генри. Думал — да, а теперь не знаю.
   Мы сидели в кабинете, без света. Газ в камине горел так слабо, что мы друг друга не видели, и я мог понять, когда он плачет, только по голосу. «Дискобол» метил в нас из темноты. Я спросил:
   — Как это было, Генри?
   — Помните, мы встретились перед домом? Недели три-четыре назад? Она в тот вечер простудилась. Лечиться не хотела. Я даже не знал, что затронуты легкие. Она никому ничего не говорила.
   «Даже дневнику», — подумал я. Там не было ни слова о болезни. Ей некогда было болеть.
   — В конце концов она слегла, — сказал Генри, — но не вылежала и не хотела доктора, она им вообще не верит. Неделю назад она встала и вышла, Бог знает зачем. Сказала, надо пройтись. Я вернулся, а ее нет. Пришла в девять, совсем промокшая — хуже, чем тогда. Наверное, не один час гуляла под дождем. Ночью у нее был жар, она бредила. Не знаю, с кем она говорила — не с вами. не со Мной. Я уговорил вызвать врача. Он сказал, если бы начать пенициллин на неделю раньше, можно было бы ее спасти.
   Нам оставалось пить виски. Я думал о Том, кого выследил Паркие по моей воле, — да, Он победил. «Нет, я Генри не ненавижу. Я ненавижу Тебя, если Ты есть». Я вспомнил, как она сказала этому Смитту, что я научил ее верить. Не знаю уж, каким образом, но я и себя ненавижу, когда подумаю, что потерял!
   — Она умерла в четыре, под утро, — сказал Генри, — меня там не было. Сестра не позвала.
   — Где сестра?
   — Все прибрала и ушла. У нее срочный случай.
   — Я бы хотел вам помочь.
   — Вы и помогаете, вы ведь сидите со мной. Какой был страшный день, Бендрикс! Я всегда думал, я умру первым, — я ведь не знаю, как быть, когда кто-то умер, а Сара знала бы. Если бы осталась со мной, конечно. В сущности, это женское дело, как роды.