— Я лучше утоплюсь… — начала она, но он прервал ее:
   — Можешь получить свою пластинку, — он нервно усмехнулся, — похоже, что ты рехнулась. Зачем тебе слушать меня на пластинке? Ты что, и так не будешь меня слышать каждый день? — Он крепко сжал ей руку выше локтя. — Ты ведь паинька. Мне для тебя ничего не жалко. Можешь получить все, что желаешь. — Ему пришло в голову: «Она вертит мной, как хочет… долго так будет?» — Ну, ты ведь говорила все это не всерьез? — заискивающе спросил он. От этой попытки говорить ласково лицо его сморщилось, как у старика.
   — На меня что-то нашло, — проговорила она, отведя от него глаза; он не мог ничего прочесть в ее взгляде, мрачном и отчаянном.
   Малыш почувствовал облегчение, но все еще внутренне сопротивлялся. Ему не хотелось записывать свой голос — это напоминало ему об отпечатках пальцев.
   — Ты что, и вправду хочешь, чтобы я подарил тебе такую штуку? — спросил он. — У нас ведь и патефона нет. Ты даже не сможешь ее слушать. Какой же в этом толк?
   — Мне и не нужен патефон, — сказала она, — мне просто хочется, чтобы она была у меня. Может, ты куда-нибудь уедешь, и я смогу одолжить патефон. Вот ты и поговоришь со мной. — Она произнесла все это с таким воодушевлением, что он даже испугался.
   — А что ты хочешь, чтобы я сказал?
   — Ну, все равно что, — попросила она. — Скажи что-нибудь для меня. Скажи Роз, ну… и еще что-нибудь.
   Малыш вошел в будку и закрыл за собой дверь. В будке был ящик со щелью для его шестипенсовика, микрофон и инструкция: «Говорите ясно и прямо в аппарат». Мудреная штука привела его в смущение, он оглянулся через плечо — там, снаружи, она без улыбки наблюдала за ним, он посмотрел на нее, как на незнакомое существо, как на маленькую нищенку с Нелсон-Плейс. И тут его охватила страшная злость. Опустив шестипенсовик и произнося слова приглушенным голосом, чтобы не было слышно снаружи, он запечатлел на эбоните свое обращение к ней: «Будь ты проклята, дрянь ты этакая, хоть бы ты убралась восвояси и оставила меня навсегда в покое!» Он слышал, как скрипела игла и вращалась пластинка, затем что-то щелкнуло, наступила тишина.
   Малыш вышел к Роз, неся в руке черный диск.
   — На вот, держи, — сказал он, — я тут кое-что наговорил… приятное.
   Она осторожно взяла у него пластинку и понесла так, как будто защищала ее от толпы… Даже на солнечной стороне мола становилось прохладно; этот холод был как непререкаемый приказ им обоим — отправляйтесь-ка домой!… У него было ощущение как будто он гуляет, когда нужно заниматься делом… нужно идти в школу, а он не приготовил уроков…
   Они прошли через турникет; он искоса взглянул на нее, пытаясь угадать, чего она ждет дальше — если бы она проявила хоть малейшее нетерпение, он отвесил бы ей оплеуху, но она прижимала к себе пластинку, охваченная таким же унынием, как и он.
   — Ну что ж, надо нам все-таки куда-нибудь пойти, — сказал он.
   Она указала пальцем на ступеньки, ведущие вниз к крытой галерее под набережной.
   Малыш пристально взглянул на нее — она как бы намеренно испытывала его. С минуту он колебался, потом произнес с усмешкой:
   — Ладно, пойдем туда. — В нем возникло что-то похожее на чувственное желание — совокупление добрых и злых сил.
   На деревьях в Олд-Стейн зажглись разноцветные огни, но было еще рано, и их свет не выделялся на фоне угасающего дня. В длинном туннеле под набережной были собраны все самые шумные, примитивные и дешевые развлечения Брайтона; мимо них проносились дети в бумажных матросских шапочках с надписью: «Я не ангел», поезд ужасов прогремел совсем рядом, унося влюбленные парочки в темноту, полную криков и визга. Во всю длину туннеля, около стенки, примыкающей к откосу, помещались аттракционы, с другой стороны — ларьки: мороженое, весы с фотоавтоматом, ракушки, леденцы. Полки доходили до потолка, маленькие дверки вели в темные кладовые, а на стороне, выходящей к морю, не было ни дверей, ни окон, ничего, кроме множества полок от самой гальки до крыши, целый волнорез из Брайтонских леденцов, выходящий в море. В туннеле всегда горели огни, воздух был спертый, душный, отравленный человеческим дыханием.
   — Ну, что же будет дальше? — спросил Малыш. — Ракушки или Брайтонский леденец? — Он посмотрел на нее так, как будто от ее ответа зависело что-то очень важное.
   — Я не прочь пососать палочку Брайтонского леденца, — согласилась она.
   Он снова усмехнулся. Только дьявол, подумал он, мог подтолкнуть ее на такой ответ. Она, конечно, праведница, но уже неотделима от него, словно он вкусил ее, как Бога, вместе с причастием. Бог не может освободить тебя от грешных уст, избравших уделом вкусить собственное проклятье… Он медленно перешел на другую сторону туннеля и заглянул в дверку.
   — Девушка, — позвал он, — девушка! Две палочки леденца.
   Он хозяйским взглядом оглядел маленький, выкрашенный в розовый цвет ларек с перегородкой; лавчонка запечатлелась у него в памяти — на полу следы. Один кусочек пола приобрел вечную значительность, — если бы кассу передвинули на другое место, он бы сразу заметил.
   — А это что такое? — спросил он, кивнув в сторону единственного незнакомого ему предмета — какого-то ящика.
   — Ломаные леденцы, — объяснила продавщица, — отдаем по дешевке.
   — От фабрики?
   — Нет. Разбили тут. Какие-то неуклюжие болваны, — пожаловалась она.
   Малыш взял леденцы и повернулся. Он знал, что ничего не увидит — там, за ящиками с Брайтонскими леденцами набережная была не видна. Его вдруг охватило сознание своей беспредельной сообразительности.
   — До свиданья, — сказал Малыш; нагнувшись, он прошел сквозь маленькую дверцу и вышел наружу. Если бы только он мог похвастать своим умом, излить свою безграничную гордость…
   Они стояли рядышком, посасывая палочки леденцов. Какая-то женщина торопливо оттолкнула их в сторону: «Пропустите-ка, ребятки!» Они взглянули друг на друга — супружеская пара.
   — Куда теперь? — неуверенно спросил он.
   — Может попробовать поискать где-нибудь? — предложила она.
   — Не к чему спешить. — Голос его звучал немного тревожно. — Ведь еще рано. Хочешь в кино? — Он снова заговорил вкрадчивым тоном. — Я ведь тебя никогда не водил в кино.
   Но чувство превосходства оставило его. Ее взволнованное восклицание «Какой ты хороший!» снова вызвало у него отвращение.
   В полумраке, угрюмо сидя на местах за три с половиной шиллинга, он горько и безжалостно спрашивал себя, на что она надеется, а рядом с экраном светящиеся часы показывали время. Фильм был любовный: роскошные лица, бедра, снятые со знанием дела, таинственные кровати, похожие на крылатые челны. Кого-то убили, но это не имело значения. Важна была только эта игра. Два главных героя величественно продвигались к простыням на постели: «Я полюбил тебя с первого взгляда в Санта-Моника…» Серенада под окном, девица в ночной рубашке… а стрелки рядом с экраном все движутся. Вдруг он с бешенством сказал Роз: «Как кошки!» Это была самая привычная игра на свете, зачем же бояться того, что собаки делают прямо на улице? А музыка стонала: «Я сердцем угадал, что божество ты». Он продолжал шепотом: «Может нам все же пойти к Билли?» — а сам подумал: «Мы там не будем одни, может, что-нибудь случится, может, ребята устроят пьянку, захотят отпраздновать… и никому не придется сегодня ложиться в постель». Актер с прилизанной прядью черных волос над бледным изможденным лицом говорил: «Ты моя. Вся моя». И опять пел под мерцающими звездами в лучах неестественного лунного света. И вдруг, непонятно почему, Малыш заплакал. Он закрыл глаза, чтобы удержать слезы, но музыка продолжала играть — это было как видение свободы для заключенного. Внутри у него все сжалось, он представил себе эту недосягаемую свободу: без страха, ненависти, зависти. Ему казалось, что он умер и вспоминает, как он чувствовал себя после предсмертной исповеди, вспоминает слова отпущения грехов. Но смерть была только воображаемой, он не чувствовал раскаяния, ребра его тела, как стальные обручи, приковывали его к вечному греху. Наконец он сказал:
   — Пойдем. Пора двигаться.
   Стало совсем темно. Разноцветные огни тянулись вдоль набережной до самого Хоува. Они медленно прошли мимо кафе Сноу, мимо отеля «Космополитен». Низко над морем с шумом пролетел самолет, красный огонек исчез вдали. Под одним из стеклянных навесов какой-то старик зажег спичку, чтобы закурить трубку, и осветил мужчину и девушку, забившихся в угол. С моря доносились жалобные звуки музыки. Они пересекли Норфолк-сквер и повернули на Монпелье-роуд; какая-то блондинка со скулами Греты Гарбо остановилась на ступеньках бара Норфолк и стала пудриться. Где-то звонил похоронный колокол, а в подвале патефон играл гимн.
   — Сегодняшнюю ночь уж проведем здесь, а завтра, может, и найдем какое-нибудь пристанище, — сказал Малыш.
   У него был свой ключ от входной двери, но он позвонил в звонок. Его влекло к людям, хотелось поговорить… но никто не отозвался. Он снова позвонил. Это был один из тех старинных звонков, за который нужно дергать, он звенел на конце проволоки; такой звонок по долгому опыту общения с пылью, пауками и необитаемыми комнатами знает, как сообщать, что дом пуст.
   — Не может быть, чтобы все ушли, — сказал он, вставляя ключ в замок.
   В холле горела лампочка, он тут же заметил записку, приклеенную под телефоном: «Вдвоем вам лучше, — он сразу узнал неуклюжий, размашистый почерк жены Билли, — а мы ушли праздновать свадьбу. Заприте свою дверь. Желаем хорошо провести время». Он смял бумажку и бросил ее на линолеум.
   — Пошли наверх, — сказал он.
   Наверху он положил руку на новую перекладину перил и сказал:
   — Видишь, мы их починили.
   В темном коридоре пахло стряпней, капустой и паленым сукном. Он кивнул головой в сторону одной двери.
   — Это комната старины Спайсера. Ты веришь в привидения?
   — Не знаю.
   Распахнув дверь своей комнаты, Малыш зажег пыльную лампочку без абажура.
   — Ну вот, лучшего предложить не можем, — сказал он, отступив в сторону, чтобы не загораживать широкую медную кровать, умывальник с разбитым кувшином и лакированный платяной шкаф с дешевым зеркалом.
   — Здесь лучше, чем в любом отеле, — заметила она, — больше похоже на дом.
   Они стояли посреди комнаты, словно не зная, что дальше делать.
   — Завтра я немножко здесь приберусь, — наконец проговорила она.
   Он с силой хлопнул дверью.
   — Не смей здесь ничего трогать! — воскликнул он. — Это мой дом, слышишь? Я не позволю тебе лезть сюда и менять тут все…
   Малыш со страхом следил за ней… каково это, прийти в собственную комнату, в свое логово и обнаружить там чужого…
   — Чего ты не снимаешь шляпу? — спросил он. — Ведь ты останешься здесь?
   Она сняла шляпу и плащ… Так начинается смертный грех. «Вот за что людей обрекают на адские муки», — подумал он… В передней зазвенел колокольчик. Малыш не обратил на него внимания.
   — Субботний вечер, — проговорил он, ощущая горечь во рту, — пора ложиться в постель.
   — Кто это? — спросила девушка, когда колокольчик снова зазвенел; он с уверенностью сообщал тому, кто стоял снаружи, что дом уже больше не пуст. Она пересекла комнату и подошла к Малышу, лицо ее было бледно.
   — Это полиция? — спросила она.
   — Почему это должна быть полиция? Кто-нибудь из приятелей Билли. — Но ее предположение поразило его. Он стоял и ждал звонка. А тот больше не звонил.
   — Ну, не можем же мы стоять так всю ночь, — сказал он, — давай лучше ляжем спать. — Он почувствовал сосущую пустоту внутри, как будто несколько дней ничего не ел. Снимая пиджак и вешая его на спинку стула, он старался делать вид, что все идет своим чередом. Обернувшись к ней, он увидел, что Роз не сдвинулась с места; тоненькая, полуребенок, она стояла, дрожа, между умывальником и кроватью.
   — Ага, — начал он издеваться над ней, а у самого во рту пересохло, — значит ты трусишь"! — Он как бы вернулся на четыре года назад и подбивал школьного товарища на какую-то проделку.
   — А ты разве не трусишь? — ответила Роз.
   — Я? — Он неуверенно засмеялся в ответ и шагнул вперед, в нем едва лишь теплилась чувственность; как насмешка вспомнилось ему вечернее платье, обнаженная спина, «Я полюбил тебя с первого взгляда в Санта-Моника…»
   В каком-то порыве гнева Малыш взял ее за плечи и подтолкнул к кровати… Он спасся от района Парадиз, а пришел вот к этому…
   — Смертный грех, — проговорил он, впитывая в себя аромат невинности, стараясь ощутить вкус чего-то похожего на причастие… Медный шар кровати, безмолвный, испуганный и покорный взгляд Роз… Он сокрушил все в безрадостном, грубом и решительном объятии… крик боли, а потом снова трезвон колокольчика.
   — Боже мой, — проговорил Малыш, — неужели нельзя оставить человека в покое? — Он открыл глаза в полумраке комнаты, чтобы посмотреть, что он наделал, — это показалось ему больше похожим на смерть, чем конец Хейла и Спайсера.
   — Не ходи. Пинки, не ходи! — умоляла Роз.
   Его охватило странное чувство торжества: вот он и достиг вершины человеческого бесстыдства — в конце концов это не так уж и сложно. Он подверг себя этому испытанию, и никто не посмеялся над ним. Не нужно ему ни Друитта, ни Спайсера, только… В нем проснулась слабая нежность к соучастнице его подвига. Он протянул руку и ущипнул ее за мочку уха. А в пустом холле заливался колокольчик… С Малыша как будто свалилась огромная тяжесть. Теперь он мог встретиться с кем угодно.
   — Придется пойти узнать, что этот стервец хочет.
   — Не ходи, Пинки, я боюсь!
   Но он чувствовал, что больше никогда ничего не будет бояться; убегая с ипподрома, он боялся, боялся боли, а еще больше боялся вечного проклятья — внезапной смерти без отпущения грехов. А теперь ему казалось, что он уже проклят, и больше ему никогда не придется ничего бояться… А мерзкий звонок все звенел, проволока гудела в передней… Над кроватью горела лампочка без абажура — девушка, умывальник, закопченное окно, неясное очертание какой-то трубы, голос, шепчущий: «Я люблю тебя. Пинки». Так вот что такое ад, нечего тут беспокоиться, ведь это его собственная, привычная комната. Он сказал:
   — Я сейчас вернусь. Не бойся. Я сейчас вернусь.
   На верхней площадке лестницы Малыш положил руку на новую, еще не окрашенную перекладину починенных перил. Он слегка потряс ее, чтобы убедиться в ее прочности. Его подмывало ликующе закричать от сознания собственной сообразительности. А внизу заливался звонок. Малыш глянул вниз — расстояние большое, но нельзя было с уверенностью сказать, что, упав с такой высоты, человек расшибется насмерть. Раньше эта мысль никогда не приходила ему в голову, но бывает ведь, что люди с переломанным позвоночником живут несколько часов, он знает одного старика, тот до сих пор бродит с проломленным черепом, который трещит на морозе когда старик чихает. Малышу казалось, что кто-то невидимый ей помогает… Звонок все звенел, точно зная, что он дома. Он спустился вниз по лестнице и споткнулся на рваном линолеуме — это жилье не подходит для такого человека, как он. Малыш ощущал беспредельную энергию, там, наверху, он не только не потерял жизнеспособности, а приобрел ее. Исчез только страх. Он не имел представления, кто там стоит за дверью, но испытывал злобную радость. Протянув руку к старому звонку и схватив его, он почувствовал, как за проволоку дергают. Пока он не прошел всю переднюю, продолжался этот странный поединок с незнакомцем, и Малыш одержал победу. Дергать за веревку перестали, в дверь застучали кулаком. Малыш выпустил звонок из рук и подкрался к двери, но тут же за его спиной опять начался звон, надтреснутый, глухой, настойчивый. Скомканная бумажка со словами «Заприте свою дверь. Желаем хорошо провести время» попалась ему под ноги.
   Он резко распахнул дверь и увидел за ней Кьюбита, хмурого и совершенно пьяного; кто-то поставил ему синяк под глазом, дыхание у него было зловонное — выпивка всегда портила ему пищеварение.
   У Малыша еще усилилось чувство торжества: его победа была беспредельной.
   — Ну, а тебе что здесь нужно? — спросил он.
   — У меня тут вещи, — ответил Кьюбит, — хочу забрать свои вещи.
   — Тогда входи и забирай их, — сказал Малыш.
   Кьюбит бочком вошел. Он начал было:
   — Я не думал, что увижу тебя…
   — Давай, давай, — прервал его Малыш, — забирай свои манатки и уматывайся.
   — А где Дэллоу?
   Малыш не ответил.
   — А Билли?
   Кьюбит откашлялся. Малыш ощутил его зловонное дыхание.
   — Послушай, Пинки, — пробормотал он, — ты да я… почему нам не быть приятелями? Какими всегда были.
   — Никогда мы не были приятелями, — отрезал Малыш.
   Кьюбит как будто не расслышал. Он прислонился спиной к телефону и пристально смотрел на Малыша хмельным и настороженным взглядом.
   — Ты да я, нас нельзя разлучить, — сказал он хриплым, от застрявшей в горле мокроты, голосом, — мы ведь вроде братьев. Связаны одной веревочкой.
   Малыш следил за ним, прислонясь к противоположной стене.
   — Мы ведь с тобой, вот что я скажу… Нас нельзя разлучить, — повторял Кьюбит.
   — Думаю, Коллеони не захотел прикоснуться к тебе даже тросточкой, — сказал Малыш. — Ну, и я не подбираю его отбросов, Кьюбит.
   Кьюбит прослезился, у него дело всегда кончалось этим; по его слезам Малыш мог определить, сколько стаканов он выпил. Кьюбит плакал против воли, две слезы, как капли воды, вытекали из желтоватых белков его глаз.
   — Тебе не за что так со мной обращаться, Пинки, — сказал он.
   — Лучше забирай свои вещи.
   — Где Дэллоу?
   — Он ушел, — ответил Малыш, — все ушли. — В нем опять зашевелилось чувство жестокого озорства. — Мы совсем одни, Кьюбит, — продолжал он. И взглянул в глубину передней на новую заплату линолеума в том месте, где упал Спайсер. Но это не подействовало, слезливость у Кьюбита прошла, он стал угрюмым, злым…
   — Нельзя относиться ко мне, как будто я дерьмо какое-то, — сказал Кьюбит.
   — Это так к тебе Коллеони отнесся?
   — Я пришел сюда как друг, — продолжал Кьюбит, — ты не можешь себе позволить не принимать моей дружбы.
   — Я могу позволить себе больше, чем ты думаешь, — ответил Малыш.
   — Тогда одолжи мне пять бумажек, — быстро подхватил Кьюбит.
   Малыш покачал головой. Его вдруг охватило нетерпение и гордыня — он заслуживал большего, чем эта перебранка на потертом линолеуме под запыленной лампочкой без абажура, да еще с кем? — с Кьюбитом.
   — Ради Христа, — сказал он, — забирай свои вещи и уматывай.
   — Я ведь кое-что могу порассказать про тебя…
   — Ничего ты не можешь.
   — Фред…
   — Вот тебя-то за это и повесят, — усмехнувшись прервал его Малыш. — А не меня. Я слишком молод, меня не повесят.
   — Есть еще и Спайсер.
   — Спайсер свалился вон оттуда.
   — Я слышал, что ты…
   — Слышал, что я?… Кто же этому поверит?
   — Дэллоу тоже слышал.
   — С Дэллоу все в порядке, — ответил Малыш. — Дэллоу можно доверять. Послушай, Кьюбит, — продолжал он спокойно, — если бы ты мне был опасен, я бы нашел, что с тобой сделать. Только благодари Бога — мне ты не опасен. — Малыш повернулся к Кьюбиту спиной и стал подниматься по лестнице. Он слышал, как позади тяжело дышит, прямо задыхается, Кьюбит.
   — Я пришел сюда не ругаться. Одолжи мне пару бумажек, Пинки. Я издержался… В память старой дружбы.
   Малыш не ответил. Он уже поднялся до поворота лестницы, ведущей в его комнату.
   — Подожди-ка минутку, я тебе кое-что скажу, — закричал Кьюбит, — ты, кровожадный тип. Один человек обещал мне много денег — двадцать бумаг… Ты… эх, ты… я тебе скажу, что ты такое.
   Малыш остановился на пороге комнаты.
   — Валяй, — подзадорил он, — ну-ка, скажи.
   Кьюбит силился продолжать, но не находил нужных слов. Он изливал свою ярость и обиду в отрывистых выкриках.
   — Ты негодяй, — кричал он, — ты трус. Ты такой трусливый, что прикончишь лучшего друга, лишь бы спасти собственную шкуру. Вон, ты даже девчонок боишься, — он пьяно захохотал. — Сильвия мне рассказала…
   Но это обвинение запоздало. Теперь Малыш уже приобщился к познанию последней людской слабости. Он слушал с удовольствием, с каким-то бесчеловечным торжеством; картина, нарисованная Кьюбитом, не имела к нему никакого отношения — все равно, как изображение Христа, в которое люди вкладывают свои собственные чувства. Кьюбиту этого не понять. Он похож на ученого, описывающего незнакомцу места, которые он сам знал только по книгам: цифры импорта и экспорта, грузооборот, минеральные ресурсы, сбалансирован ли бюджет, а незнакомец по собственному опыту досконально знал эту страну так как умирал от жажды в ее пустынях, и в него стреляли у подножья ее холмов… Негодяй… трус… боишься. Он тихо, язвительно засмеялся. У него было такое чувство, что он может перещеголять Кьюбита, какую бы ночь тот ни припомнил. Он открыл свою комнату, вошел, закрыл дверь и запер ее на ключ.
   Роз сидела на постели, болтая ногами, как школьница, ожидающая в классе прихода учителя, чтобы ответить свой урок. За дверью Кьюбит сначала орал, стучал ногой, гремел ручкой, а потом убрался. Роз сказала со вздохом облегчения — она ведь привыкла к пьяным:
   — Ох, так это не полиция?
   — А почему это должна быть полиция?
   — Не знаю, — призналась она, — я подумала, может…
   — Может, что?
   Он едва расслышал ее ответ:
   — Колли Киббер…
   На минуту Малыш замер от изумления. Потом тихо засмеялся с беспредельным презрением и превосходством над тем миром, который употребляет такие слова, как невинность.
   — Ну и ну, — воскликнул он. — Вот здорово, выходит ты все время знала? Ты догадывалась! А я-то думал, ты совсем желторотая, еще из яйца не вылупилась. А ты вон какая… — Он создал себе ее образ в тот день в Писхейвене, а потом среди бутылок с имперским вином у Сноу. — А ты, оказывается, все знала.
   Роз и не отрицала; она сидела, зажав руки между коленями, и как будто со всем соглашалась.
   — Здорово, — продолжал он, — ну, раз ты додумалась до этого, значит ты такая же испорченная, как и я. — Он пересек комнату и прибавил с оттенком уважения: — Между нами нет никакой разницы.
   Она посмотрела снизу вверх своими детскими глазами и серьезно подтвердила:
   — Никакой разницы.
   Он почувствовал, что в нем опять поднимается желание, как приступ тошноты.
   — Вот так брачная ночь! — сказал он. — Ты думала, что брачная ночь будет такая?… — Золотая монета, зажатая в ладони, коленопреклонение в святилище, благословение. Опять шаги в коридоре, Кьюбит заколотил в дверь, и потом, шатаясь, убрался прочь, скрипнула лестница, хлопнула дверь… Она точно снова поклялась, обхватив его руками, в смертном грехе. «Никакой разницы».
   Малыш лежал на спине в одной рубашке и видел сон. Он был на спортивной площадке, залитой асфальтом, один из платанов засох; вдруг раздался надтреснутый звонок, к нему подбежали дети, а он был новенький, не знал никого из них, его мутило от страха — они ведь подбежали к нему с дурными намерениями. Затем он почувствовал, как кто-то осторожно потянул его за рукав, и в зеркале, висевшем на дереве, увидел свое отражение и Кайта, стоявшего позади, — средних лет, добродушного, изо рта у него лилась кровь. «Вот сосунки», — сказал Кайт и вложил ему в руку бритву. Тут-то он и понял, что ему делать; нужно было сразу же показать им, что он ни перед чем не остановится, для него не существует никаких преград.
   Он выбросил вперед руку, как будто хотел нанести удар, пробормотал что-то невнятное и повернулся на бок. Край одеяла закрыл ему рот, дышать стало трудно… Ему снилось, что он на моле и видит, как ломаются сваи; вдруг с пролива налетела черная туча, и море поднялось, а мол весь накренился и осел. Он хотел закричать во всю мочь — нет страшнее смерти, чем утонуть. Настил мола накренился так круто, как у парохода, навеки погружающегося в пучину; он стал карабкаться по гладкой поверхности прочь от моря и скользил обратно, все ниже и ниже, пока не оказался в своей постели в районе Парадиз. Он все еще лежал, думая: «Какой сон!» — и тут услышал, как на другой кровати воровски зашевелились родители. Была субботняя ночь. Отец тяжело дышал, как бегун у финиша, мать стонала от наслаждения, смешанного с болью. Его охватило чувство ненависти, отвращения, одиночества — он был совершенно покинут, в их мыслях не осталось для него места; несколько минут ему казалось, что он умер и похож на душу умершего, попавшую в чистилище, наблюдающую за бесстыдными действиями любимого существа.
   Вдруг Малыш открыл глаза, кошмар становился невыносимым; была темная ночь, он ничего не видел вокруг, и на минуту ему показалось, что он снова в районе Парадиз. Но тут часы пробили три, зазвенев совсем рядом, — звук их напоминал опустившуюся с шумом крышку бака помойки на заднем дворе. И Малыш с огромным облегчением подумал, что он один. В полудремоте выбрался он из постели (во рту пересохло и отдавало горечью) и стал ощупью пробираться к умывальнику. Нащупав кружку, он стал было наливать в нее воду, как вдруг услышал голос:
   — Пинки, что случилось. Пинки?
   Малыш выронил кружку и, когда вода расплескалась по ногам, с горечью припомнил все.
   Он осторожно сказал в темноту:
   — Все в порядке. Спи.
   Чувство торжества и превосходства над другими испарилось. Несколько последних часов возникли в его памяти, как будто все это время он был пьян или спал, — необычность происходящего ненадолго придала ему бодрости. А теперь уже не будет ничего необычного — он пробудился ото сна. Но нужно вести себя осторожно — ей ведь все известно. Темнота расступалась под его пристальным взглядом, глаза его могли рассмотреть шары на кровати и стул, сон прошел, и он прикидывал, что делать. Он выиграл один ход, но и потерял один; теперь ее не могут заставить давать показания, но зато он узнал, что ей все известно… она любит его, что бы это ни значило, но любовь не вечна, как ненависть или отвращение. Она может увидеть более смазливое лицо, более шикарный костюм…