— Это мистер Коллеони?
   Ему было слышно, как звенел стакан, как в шейкере стучал лед для коктейля. Он сказал:
   — Это мистер Пинки Браун. Я все обдумал, мистер Коллеони. — За стеною маленькой, темной, устланной линолеумом передней бесшумно прошел автобус; фары его тускло светились в серых сумерках. Малыш прильнул губами к трубке и сказал: — Он не хочет слушать уговоров, мистер Коллеони. — Тот же голос что-то удовлетворенно замурлыкал ему в ответ. Малыш медленно и отчетливо объяснил: — Я пожелаю ему удачи и хлопну его по спине. — Он вдруг замолчал и потом резко спросил: — Что вы сказали, мистер Коллеони? Нет. Мне показалось, что вы смеетесь. Алло! Алло!
   Малыш бросил трубку на рычаг и с каким-то тревожным чувством направился к лестнице. Золотая зажигалка, серый двубортный пиджак, широко поставленный рэкет, приносящий богатство и роскошь, — на мгновение все это покорило его; наверху были медная кровать, склянка с фиолетовыми чернилами на умывальнике, крошки от булки с колбасой. Он напроказничал, как школьник, но злорадство его постепенно исчезло; затем он включил свет — он был у себя дома. Он поднялся по лестнице, тихонько напевая: «И соловей, что ночами поет, и почтальон, что сигнал подает», но по мере того, как мысли его все теснее смыкались вокруг темного, опасного и смертоносного замысла, мотив изменился: «Agnus Dei qui tollit peccala mundi…» Он шел деревянной походкой, пиджак свисал с его узких плеч, но когда он открыл дверь своей комнаты… «Dona nodis pacem…» «"Даруй нам покой…" (лат.)», неясное отражение бледного лица, полного гордыни, глянуло на него из зеркала над умывальником, над мыльницей, над тазом с грязной водой.

4

   То был прекрасный день для бегов. Публика хлынула в Брайтон с первым поездом; казалось, будто снова наступил праздник; однако на сей раз люди не тратили своих денег, а помещали их в дело. Они стояли плотной толпой на верхних площадках трамваев, которые, покачиваясь, спускались к «Аквариуму», они двигались взад и вперед по набережной — это походило на какое-то естественное и бессознательное переселение насекомых. Около одиннадцати часов невозможно было сесть в автобусы, идущие на бега. В саду при Павильоне на скамейке сидел негр в ярком полосатом галстуке и курил сигару. Несколько ребятишек играло в пятнашки, перескакивая со скамьи на скамью, и он весело окликнул их, гордо и осторожно держа сигару в вытянутой руке; его крупные зубы сверкали, как на рекламе. Они прекратили игру и уставились на него, медленно пятясь назад. Он снова обратился к ним на их родном языке, но говорил он глухо, нечленораздельно, по-детски, как они сами, и дети смотрели с тревогой и все пятились от; него. Он снова спокойно взял сигару в толстые губы и продолжал курить. По тротуару на Олд-Стейн двигался оркестр; это был оркестр слепых, игравших на барабанах и трубах; музыканты шли вдоль сточной канавки гуськом, ощупывая башмаками край панели. Музыка долго доносилась издалека, несмотря на шум толпы, залпы выхлопных труб и скрежет автобусов, поднимавшихся по холму к ипподрому. Оркестр играл с воодушевлением, слепые шли вдоль канавки, как полк солдат, и прохожие поднимали глаза, ожидая увидеть тигровую шкуру и танцующие палочки барабанов, а вместо этого встречали взглядом слепые глаза, похожие на глаза работающих в шахтах пони.
   Над морем, в саду на площадке знаменитой школы-пансиона девочки торжественно выстраивались для игры в хоккей: впереди, словно броненосцы, выступали голкиперы с щитками на коленях; капитаны обсуждали тактику игры со своими лейтенантами; младшие девочки просто носились, как очумелые, в ярком свете солнечного дня. За аристократической лужайкой через железную решетку главных ворот они могли видеть процессию плебеев, тех, кого не вмещали автобусы: люди взбирались на меловые холмы, поднимая пыль, ели булочки с изюмом, которые вынимали из бумажных кульков. Автобусы шли кружным путем через Кемп-Таун, а на крутой холм поднимались набитые такси (каждое место стоило девять пенсов), «паккард», обслуживающий членов клуба, старые «моррисы» с целыми семьями — смешные высокие машины, колесившие по дорогам уже в течение двадцати лет. Казалось, будто в пыли, пронизанной солнечным светом, все шоссе двигалось наверх, словно эскалатор, и вместе с ним со скрипом, с криками двигалась теснящаяся масса машин. Младшие девочки мчались со всех ног, точно пони, догоняющие друг друга на лужайке: им словно передалось возбуждение толпы на дороге. Казалось, будто в жизни всех этих людей в тот день наступил какой-то перелом. Выплата на Черного Мальчика уменьшилась: все переменилось с тех пор, как на Веселого Монарха неожиданно поставили пять фунтов. Сквозь поток автомобилей дерзко пробивалась ловкая красная гоночная машина, маленькая и стремительная; при виде ее в воображении вставали бесчисленные туристские отели, девушки, собравшиеся у плавательных бассейнов, мимолетные встречи на дорогах, ответвляющихся от Большого Северного шоссе. Лучи солнца попали на эту машину, и она отбросила зайчика до самых окон столовой в женской школе. Машина была битком набита: на коленях у мужчины сидела женщина, другой мужчина примостился на подножке; автомобиль лавировал, гудел и метался то вправо, то влево, взбираясь на холм. Женщина пела, голос ее звучал неясно, его то и дело заглушали автомобильные гудки; она пела что-то старинное о невестах и букетах, что-то напоминающее пиво и устриц, и старый Лестер-бар, что-то несовместимое с маленькой яркой гоночной машиной. С вершины меловой гряды ветер относил слова обратно вдоль пыльной дороги навстречу старому «моррису», с хлопающим верхом, с погнутым крылом и тусклым передним стеклом, катившемуся следом, качаясь и отставая, со скоростью сорок миль в час.
   Сквозь хлопанье старого брезента слова песни доносились до ушей Малыша. Он сидел рядом со Спайсером, управлявшим машиной. Невесты и букеты; он с угрюмой неприязнью подумал о Роз. Совет Спайсера не выходил у него из головы; на него как бы наступала невидимая сила: глупость Спайсера, фотография на молу, эта женщина… Кто она такая? Черт ее возьми… Выпытывает у Роз. Если он и женится, то, конечно, ненадолго: просто для того, чтобы заткнуть ей рот и выиграть время. Он не желал таких отношений ни с кем; двуспальная кровать, близость — его тошнило от этого, как от мысли о старости. Забившись в угол, подальше от места, где пружина проткнула сиденье, он покачивался вверх и вниз; его озлобленное целомудрие бунтовало. Жениться… это все равно что испачкаться в нечистотах.
   — Где Дэллоу и Кьюбит? — спросил Спайсер.
   — Я не хотел брать их с собой сегодня, — ответил Малыш. — Сегодня нам надо кое-чем заняться, и лучше, чтобы наши ребята в это не вмешивались. — Как жестокий мальчишка, прячущий за спиной циркуль, он с притворным дружелюбием положил руку на плечо Спайсера. — Тебе я могу сказать. Я хочу договориться с Коллеони. Им я не доверяю. Они слишком горячие. Мы с тобой чисто обделаем это вдвоем.
   — Я всей душой за мир, — сказал Спайсер, — всегда был за мир.
   Малыш, усмехаясь, посмотрел через треснувшее ветровое стекло на длинную беспорядочную вереницу машин.
   — Об этом я и хочу договориться, — сказал он.
   — Но надо, чтобы мир был прочный, — добавил Спайсер.
   — Никто и не думает нарушать его, — сказал Малыш. Еле слышное пение замерло среди пыли и яркого солнца; последний раз донеслось; «невеста», последний раз «букет» и какое-то слово, похожее на «венок».
   — Как надо действовать, если хочешь оформить брак? — вырвалось вдруг у Малыша. — Если бы пришлось срочно жениться?
   — Для тебя это не так легко, — ответил Спайсер. — Из-за твоего возраста. — Он притормозил старую машину, когда они поднялись на последний уступ мелового холма к белой ограде, к повозкам цыган. — Надо мне это обдумать.
   — Думай скорее, — сказал Малыш. — Не забудь, что сегодня вечером ты выметаешься.
   — Конечно, — ответил Спайсер. Из-за своего отъезда он стал немного сентиментальным. — В восемь десять. Вот бы тебе поглядеть на этот бар. Всегда будешь дорогим гостем. Ноттингем хороший город. Приятно отдохнуть там немного. Воздух там чистый, а лучшего горького пива, чем в «Голубом якоре», нигде не найти. — Он усмехнулся. — Я и забыл, ты ведь непьющий.
   — Желаю тебе всего хорошего.
   — Ты всегда будешь дорогим гостем, Пинки.
   Они отогнали свою старую машину на стоянку и вышли. Малыш взял Спайсера под руку. Жизнь была хороша: он шел вдоль белой, высушенной солнцем стены — мимо фургонов с громкоговорителями, мимо человека, разглагольствовавшего о втором пришествии, навстречу самому приятному из всех ощущений: причинять боль.
   — Ты славный парень, Спайсер, — сказал Малыш, сжав его локоть, а Спайсер тихо, дружески и доверительно начал рассказывать ему о «Голубом якоре».
   — Это не то, что какое-нибудь дело, зависящее от кого-то, у него хорошая репутация. Я всегда думал: когда накоплю достаточно денег, войду в дело моего дружка. Он и сейчас мне это предлагает. Я уж почти решил ехать, когда они убили Кайта.
   — Тебя легко напугать, правда? — спросил Малыш.
   Громкоговорители с фургонов советовали им, на какую лошадь поставить деньги; цыганята с криками гонялись за кроликом по утоптанной меловой площадке. Они прошли через туннель под ипподромом и выбрались из мрака на короткую серую травку, спускавшуюся вниз, к загородным домикам и к морю. В меловой пыли валялись старые рекламные карточки букмекеров: самодовольное улыбающееся сектантское лицо на желтом фоне — «Баркер примет вашу ставку», «Не беспокойтесь, я плачу»; среди чахлых платанов были разбросаны старые билеты тотализатора. Они прошли через проволочное заграждение на места стоимостью в полкроны.
   — Выпей стакан пива, Спайсер, — сказал Малыш, подталкивая его.
   — Вот это мило с твоей стороны, Пинки. С удовольствием выпью стаканчик. — И пока он пил у деревянных подмостков, Малыш оглядывал ряд букмекеров. Там были Баркер, и Макферсон, и Джордж Бил («Старая фирма»), и Боб Тевел из Клептона, все знакомые лица, льстивые и фальшиво-приветливые. Первые два заезда уже прошли; у окошек тотализаторов стояли длинные очереди. Напротив, на другой стороне ипподрома, виднелась залитая солнцем трибуна лондонского конского рынка; несколько лошадей галопом мчались к старту.
   — Вон Генерал Бергойн, он просто неутомим, — сказал какой-то человек и направился к будке Боба Тевела, чтобы сделать ставку.
   Букмекеры стирали цифру выплаты и меняли ее, когда лошади проносились мимо финиша, словно боксерскими перчатками колотя копытами по дерну.
   — Думаешь много поставить? — спросил Спайсер, выпив пива и дохнув солодом в сторону букмекеров.
   — Я не играю, — ответил Малыш.
   — Это последний мой шанс в добром старом Брайтоне, — сказал Спайсер. — Ничего не случится, если я рискну парой фунтов. Не больше. Хочу сохранить свои деньги до Ноттингема.
   — Давай, — сказал Малыш, — развлекайся, пока ты можешь.
   Они пошли вдоль ряда букмекеров к будке Бруера; вокруг нее было много народа.
   — Его дела идут хорошо, — заметил Спайсер, — видишь Веселого Монарха? Вон он поскакал. — И пока он говорил, по всему ряду букмекеры стирали старую цифру выдачи — шестнадцать к одному. — Десять к одному, — сказал Спайсер.
   — Развлекайся, пока ты здесь, — повторил Малыш.
   — Почему бы не поддержать старинную фирму? — сказал Спайсер, освобождая руку и направляясь к будке Тейта. Малыш улыбнулся. Ему это было так же легко, как вылущить стручок гороха. — Мементо Мори, — произнес Спайсер, отходя от будки с карточкой в руке. — Забавное имя для лошади. На этот раз пять к одному. Что значит Мементо Мори?
   — Это что-то заграничное, — ответил Малыш. — Выплата на Черного Мальчика уменьшается.
   — Лучше бы я поставил на Черного Мальчика, — сказал Спайсер. — Там одна женщина, говорят, поставила двадцать пять бумаг на Черного Мальчика. По-моему она с ума сошла. Но подумай, вдруг она выиграет. Господи, я бы уж знал, что делать с двумястами пятьюдесятью фунтами! Я бы сразу внес пай за «Голубой якорь». Только меня тут и видели бы. — И он посмотрел вокруг, на сверкающее небо, на пыльный ипподром, на разорванные карточки со ставками и на низкую травку, спускающуюся к медлительному темному морю под грядой холмов.
   — Черный Мальчик не выиграет, — сказал Малыш. — Кто это поставил на него двадцать пять бумаг?
   — Какая-то баба. Она была вон там, в баре. А почему бы тебе не поставить пять бумажек на Черного Мальчика? Сыграй разок, чтобы отпраздновать…
   — Что отпраздновать? — быстро спросил Малыш.
   — Да я и сам не знаю, что ляпнул, — ответил Спайсер. — Я так рад этому отпуску, вот мне и кажется, что у всех праздник.
   — Ну, если бы я захотел отпраздновать, — сказал Малыш, — так уж не Черным Мальчиком. Ведь это всегда был фаворит Фреда. Он говорил, что эта лошадь еще будет побеждать на Дерби. Вот бы не назвал такую лошадь удачливой. — Но он все-таки следил, как ее проводят у барьера: пожалуй, слишком уж молодая, слишком уж беспокойная. Наверху трибуны с местами за полкроны стоял какой-то субъект и сигнализировал рукой Бобу Тевелу из Клептона, а маленький человечек, изучавший в бинокль десятишиллинговую трибуну, вдруг начал сильно жестикулировать, привлекая внимание «Старинной фирмы».
   — Вот видишь, что я тебе говорил, — сказал Малыш. — Выплата за Черного Мальчика снова снижается.
   — Двенадцать к одному, Черный Мальчик, двенадцать к одному, — закричал агент Джорджа Била, и кто-то сказал:
   — Пошли.
   Люди отвалили от ларьков с напитками к барьерам, неся с собой стаканы пива и булочки с изюмом. Баркер, Макферсон, Боб Тевел — все стерли цифры выплаты со своих досок, но «Старая фирма» продолжала игру до конца: пятнадцать к одному за Черного Мальчика; а в это время маленький человечек подавал таинственные знаки с верхнего ряда трибуны. Лошади неслись, сбившись в кучу, с резким топотом, казалось, что на ипподроме колют дрова; вот они уже промчались мимо.
   — Генерал Бергойн, — сказал кто-то, а еще кто-то другой прибавил:
   — Веселый Монарх.
   Любители пива пошли обратно к ларькам и выпили еще по стакану, а букмекеры выставили имена лошадей, участвующих в заезде, назначенном на четыре часа, и начали выписывать мелом некоторые цифры выплаты.
   — Вот видишь? — сказал Малыш. — Что я тебе говорил? Фред никогда не умел отличить хорошую лошадь от плохой. Эта сумасшедшая баба зря выложила двадцать пять бумаг. Сегодня счастливый день вовсе не для нее. Ну что ж…
   Однако тишина, бездействие, после того как заезд уже кончился, а результаты еще не объявлены, повлияли на всех удручающе. У тотализаторов стояли очереди; все на бегах вдруг притихло, ожидая сигнала начать снова; в тишине раздавалось ржание какой-то лошади, не умолкавшей все время, пока ее вели от помещения для взвешивания.
   Внезапно среди покоя и яркого света Малыша охватила тревога. Озлобленный, преждевременно состарившийся, он вдруг ощутил всю тяжесть своего жизненного опыта, ограниченного брайтонскими трущобами. Ему захотелось, чтобы здесь были Кьюбит и Дэллоу. Он слишком много взял на себя в свои семнадцать лет. Дело было не только в Спайсере. В Духов день он начал нечто такое, чему не было конца. Смерть не была концом; кадило раскачивалось, и священник поднимал чашу с причастием, а громкоговоритель нараспев объявлял имена победителей:
   — Черный Мальчик, Мементо Мори, Генерал Бергойн.
   — Господи! — вскричал Спайсер. — Я выиграл! Вот так Мементо Мори. — И вспомнив, что говорил Малыш, он добавил: — И она тоже выиграла. На двадцать пять бумаг. Вот куча денег! Ну, что ты теперь думаешь о Черном Мальчике?
   Пинки молчал. Он подумал: «Лошадь Фреда. Будь я одним из этих полоумных типов, которые стучат по дереву, бросают соль через плечо, боятся проходить под стремянкой, я бы сейчас испугался…»
   Спайсер дернул его за рукав.
   — Я выиграл, Пинки. Десятку. Что ты на это скажешь?
   …Выполнить то, что он так тщательно продумал. Откуда-то издалека, с трибуны, послышался смех, смех женщины, сочный, доверчивый, — вероятно, та баба, что поставила двадцать пять бумаг на лошадь Фреда. Он обернулся к Спайсеру со скрытой злобой; от жестокости все его тело напряглось, как от вожделения.
   — Здорово! — сказал он, обняв Спайсера за плечи — Ну, так получай свой выигрыш.
   Они вместе направились к будке Тейта. На деревянной ступеньке стоял молодой человек с напомаженными волосами и выплачивал деньги. Сам Тейт ушел на десятишиллинговую трибуну, но оба они знали Сэмюела. Когда они приблизились, Спайсер радостно окликнул его:
   — Ну что ж, Сэмми, придется платить.
   Сэмюел смотрел, как Спайсер и Малыш шли по низкой вытоптанной траве, под руку, точно добрые старые друзья. Вокруг стояли с полдюжины людей и ждали чего-то; последний счастливчик отошел; они ждали молча; какой-то маленький человечек, держа в руках бухгалтерскую книгу, высунул кончик языка и облизал запекшиеся губы.
   — Тебе везет, Спайсер, — сказал Малыш, сжимая ему локоть. — Желаю повеселиться на эту десятку.
   — Но ты ведь еще не прощаешься со мной? — спросил Спайсер.
   — Я не буду ждать заезда четыре тридцать. Мы уже больше не увидимся.
   — А как же с Коллеони? — спросил Спайсер. — Разве мы с тобой…
   Лошадей прохаживали перед новым стартом; выплата росла, толпа хлынула к тотализатору и оставила Малышу и Спайсеру свободный проход. Маленькая группа в конце прохода все ждала чего-то.
   — Я передумал, — сказал Малыш. — Схожу к Коллеони в его отель. Получай свои деньги.
   Их остановил человек без шляпы, из тех, что собирают сведения о лошадях перед бегами.
   — Хотите совет на следующий заезд? Только шиллинг. Сегодня те две лошади, на которых я советовал ставить, выиграли. — Из башмаков у него торчали пальцы.
   — Советуй сам себе и катись, — ответил ему Малыш.
   Спайсер не любил расставаний. У него была чувствительная натура; он переминался с ноги на ногу — болела мозоль.
   — Смотри-ка, — сказал он, глядя вдоль прохода на будку, — ребята Тейта до сих пор еще не выставили цифру выплаты.
   — Тейт всегда медлит. Медлит и тогда, когда нужно платить. Получай-ка лучше свои деньги.
   Он подталкивал Спайсера, держа его за локоть.
   — А что, там ничего не случилось? — спросил Спайсер. Он взглянул на ожидающих людей. Они смотрели мимо него.
   — Ну что ж, прощай, — сказал Малыш.
   — Так не забудь же адрес, — повторил Спайсер. — «Голубой якорь», не забудь, Юнион-стрит. Напиши, что будет новенького, хотя вряд ли будут какие-нибудь новости, касающиеся меня.
   Малыш поднял руку, словно собираясь хлопнуть Спайсера по плечу, и снова опустил ее: группа людей стояла, сбившись в кучу, чего-то ожидая.
   — Может, и так, — сказал Малыш; он посмотрел вокруг: не было конца тому, что он начал. Порыв жестокости охватил его. Он опять поднял руку и хлопнул Спайсера по спине. — Желаю удачи, — сказал он высоким, ломающимся голосом подростка и снова хлопнул его по спине.
   Стоявшие группой люди как по команде подошли и окружили их. Малыш услышал, как Спайсер крикнул: «Пинки!» — и увидел, как он упал; кто-то поднял ногу в тяжелом, подбитом гвоздями сапоге; а потом Пинки почувствовал, как боль, словно кровь, побежала по шее у него самого. Вначале удивление было хуже боли (его как будто только обожгло крапивой).
   — Вы что, спятили, что ли? — закричал Малыш. — Ведь вам нужен не я, а он. — И, обернувшись, увидел, что его плотным кольцом обступили смуглые лица. Они скалили зубы ему в ответ: у каждого была наготове бритва; и тут он впервые вспомнил смех Коллеони, донесшийся к нему по телефонному проводу. Толпа рассыпалась при первых признаках драки; он слышал, как Спайсер крикнул: «Пинки, ради Христа!» Какая-то непонятная борьба в стороне достигла крайнего напряжения, но он ничего не видел. Он должен был следить за другим: ему угрожали длинные опасные бритвы, блестевшие на солнце, которое спускалось от Шорхема к гряде меловых холмов. Он сунул руку в карман, чтобы достать свое лезвие, но человек, стоявший прямо против него, наклонился и полоснул его по костяшкам пальцев. Боль пронзила Малыша; его охватили ужас и изумление, как будто какой-то запуганный пацан в школе вдруг первым вонзил в него циркуль.
   Они не пытались схватить и прикончить его. Задыхаясь, он проговорил:
   — Я отомщу за это Коллеони. — И дважды крикнул: «Спайсер!» — прежде чем вспомнил, что Спайсер не может ответить.
   Банда забавлялась точно так же, как прежде всегда забавлялся он сам. Один из них наклонился вперед и порезал ему щеку, а когда он поднял руку, закрывая лицо, они снова полоснули его по пальцам. Он заплакал, и в это время за барьером послышалась барабанная дробь копыт по земле. Было четыре тридцать. Начался заезд.
   Тут с трибуны кто-то крикнул:
   — Шпики!
   И они все вместе быстро приблизились к нему вплотную. Кто-то ударил его ногой в бедро, он схватил рукой чью-то бритву и порезался до кости. Они рассыпались во все стороны — на край беговой дорожки выбежали полицейские, медлительные в своих тяжелых сапогах. Малыш проскочил между ними. Несколько полицейских погнались за ним и, миновав проволочное заграждение, кинулись вниз, по склону меловой гряды к домикам и к морю. На бегу он плакал; он хромал на ту ногу, по которой его ударили; он даже пытался молиться. Ты можешь быть спасен и в последнюю минуту «между стременем и землей», но ты не можешь спастись, если не раскаешься, а у него не было времени почувствовать хотя бы малейшее угрызение совести, пока он с трудом спускался по меловому холму. Он бежал неуклюже, ковыляя, кровь текла у него по лицу и из обеих рук.
   Теперь его преследовали только двое; для них это была просто забава — они гнались за ним, как гнались бы за кошкой. Он достиг первых домиков на берегу, но вокруг никого не было; все ушли на бега, дома были пусты — ничего, кроме неровной мостовой и маленьких лужаек, дверей с цветными стеклами да косилки для газона, брошенной на посыпанной гравием дорожке. Он не осмелился укрыться в доме — если бы он стал звонить и ждать, пока откроют, они настигли бы его. Теперь он вынул свою бритву, но до сих пор ему никогда не приходилось применять ее против вооруженного врага. Ему нужно было спрятаться, но он оставлял за собой на дороге кровавый след.
   Двое полицейских запыхались; они вдобавок все время хохотали, а у него были молодые легкие. Они остались далеко позади. Малыш обернул руку носовым платком и откинул голову так, чтобы кровь текла ему за шиворот; он завернул за угол и вбежал в пустующий гараж, прежде чем они показались из-за угла. Так стоял он в полутемном сарае, с бритвой наготове, пытаясь раскаяться. Он думал: «Спайсер. Фред». Но мысли его простирались не дальше, чем за угол, откуда вновь могли появиться его преследователи; он понял, что у него не хватит силы воли раскаяться.
   И когда долгое время спустя опасность, казалось, миновала и на руки его легли длинные тени, он стал думать не о загробной жизни, а о собственном унижении. Он плакал, просил пощады, бежал; Дэллоу и Кьюбит узнают об этом. Что теперь будет с бандой Кайта? Он старался думать о Спайсере, но земные заботы не отпускали его. Он не мог управлять своими мыслями. Он стоял с подгибающимися коленями у бетонной стены, держа бритву наготове и не спуская глаз с угла. Мимо прошли какие-то люди, едва различимые звуки музыки с Дворцового мола стучали у него в мозгу, как будто там зрел нарыв; на чистой пустой дачной улице загорелись огни.
   Гараж этот никогда не служил гаражом; из него сделали что-то вроде оранжереи; зеленые росточки вылезали, как гусеницы, в низких ящиках с землей; тут же были лопата, заржавленная косилка для газона и весь тот хлам, для которого не хватило места в крошечном домике: старая лошадь-качалка, детская коляска, превращенная в тачку, стопка старинных пластинок фирмы «Александр»: «Рэгтайм джаз», «Танцевальные мелодии», «Забудьте ваши заботы», «Если бы ты была единственной девушкой»; они лежали вместе с садовыми совками на потрескавшемся полу, и тут же валялась кукла с одним стеклянным глазом, в платье, покрытом плесенью. Он окинул все это быстрым взглядом, держа бритву наготове, кровь запеклась у него на щеке, капала с руки, откуда соскользнул платок. Какой бы неудачник ни владел этим домом, к его собственности прибавилось и это: маленькое высыхающее пятно на бетонном полу.
   Кем бы ни был этот владелец, по-видимому, он уже давно обосновался здесь. Детская коляска, превращенная в тачку, вся была покрыта наклейками — свидетельствами бесчисленных путешествий по железной дороге: Донкастер, Личфилд, Клектон (туда, наверное, ездили на время летнего отпуска), Ипсвич, Нортхемптон; грубо сорванные перед следующим путешествием, эти наклейки наложили неизгладимый отпечаток на оставшийся здесь хлам. И вот это — маленькая дача под ипподромом — было лучшим финишем, к которому мог прийти ее владелец. Без сомнения, этот заложенный домик под меловой грядой и был концом всему, как неровный след прибоя на песке; хлам этот свалили здесь и больше его уж никуда перевозить не будут.
   И Малыш ненавидел хозяина домика. Безымянного и безликого. Малыш все-таки ненавидел его. Кукла, детская коляска, сломанная лошадь-качалка. Маленькие, вылезшие из земли ростки раздражали его, как само неведение. Он чувствовал себя голодным, слабым, потрясенным. Он познал боль и страх.
   Теперь, когда мрак застилал подножие холмов, ему пора было успокоиться. Между стременем и землей оставалось мало времени: в одно мгновение невозможно сломать привычный ход мысли — привычка крепко держит нас, когда мы умираем, и он снова вспомнил Кайта, как на него напали и как он умирал на вокзале Сент-Панкрас в зале ожидания, где носильщик сыпал угольную пыль на решетку погасшего камина и при этом все время говорил о чьих-то девках.