— Другого выхода не было, — подтвердила Айда Арнольд.
   Она поднялась с места, похожая на фигуру на носу корабля, изображающую Победу. Проходя мимо стойки, она кивнула Гарри.
   — Ты уезжала, Айда?
   — Только на недельку-другую.
   — Я и не заметил, что тебя так долго не было, — ответил Гарри.
   — Ну, спокойной всем ночи.
   — Спокойной ночи, спокойной ночи.
   Она доехала на метро до Рассел-сквер, потом пошла пешком, с чемоданом в руке; войдя в дом, заглянула в холл, нет ли писем. Было только одно письмо — от Тома. Она догадывалась, что в нем написано, ее любвеобильное сердце смягчилось, когда она подумала: «В конце концов, что ни говори, мы с Томом понимаем толк в любви». Она приоткрыла дверь, ведущую на лестницу в подвал, и позвала:
   — Кроу! Дедушка Кроу!
   — Это вы, Айда?
   — Поднимитесь-ка наверх, поболтаем да повертим столик.
 
***
 
   Роз видна была только голова старика, склонившаяся над решеткой. Дыхание у священника было свистящим. Он слушал… терпеливо… дышал со свистом, пока она заставляла себя рассказывать о всех своих страданиях. Ей было слышно, как снаружи женщины раздраженно поскрипывали стульями, ожидая очереди на исповедь.
   — Вот в чем я раскаиваюсь, — продолжала она. — В том, что не ушла вместе с ним.
   В этом душном ящике она вела себя дерзко, не рыдала; у старого священника был насморк, от него пахло эвкалиптом. Он мягко ободрил ее, произнеся гнусаво:
   — Продолжайте, дитя мое.
   — Лучше бы я убила себя, — сказала она. — Мне следовало убить себя.
   Старик начал было что-то говорить, но она прервала его:
   — Я не прошу отпущения грехов. Не хочу я отпущения грехов. Хочу быть, как он… навеки проклятой.
   В груди у старика посвистывало, когда он втягивал воздух; ей было ясно, что он ничего не понимает.
   — Лучше бы я убила себя, — монотонно повторяла она.
   Роз прижала руки к груди в порыве безудержного отчаяния; она пришла не исповедоваться, а все понять, она не могла думать дома, где печку не топили, на отца находила хандра, мать же… По ее осторожным вопросам можно было понять, что она только и думает о том, сколько денег у Пинки… У нее и сейчас хватило бы мужества убить себя, если бы она не боялась, что там, в таинственном царстве смерти, они разминутся друг с другом, что благодать снизойдет на одного и не снизойдет на другого. Срывающимся голосом она сказала:
   — Эта женщина. Вот она заслуживает вечного проклятия. Сказала, что он хотел избавиться от меня. Ничего она не смыслит в любви.
   — Может, она была права, — пробормотал старый священник.
   — И вы тоже не правы, — яростно проговорила она, прижимаясь к решетке своим детским личиком.
   Вдруг старик заговорил, время от времени со свистом переводя дыхание и распространяя через решетку запах эвкалипта.
   — Был один человек, француз, вы не можете знать о нем, дитя мое, — начал он. — У него были такие же мысли, как у вас. Он был хороший человек, святой человек, но всю свою жизнь он прожил в грехе, ибо не хотел смириться с тем, что любая душа может быть проклята… — Она с удивлением слушала его, а он продолжал: — Этот человек решил, раз каждой душе суждено быть проклятой, пусть и он тоже будет проклят. Он никогда не причащался, не захотел сочетаться законным браком с женой своей… Не знаю, что сказать вам, дитя мое, но некоторые люди считают, что он был… гм, святым. Наверно, но умер в смертном грехе, так нас научили называть это… но я не уверен; это было во время войны, может быть… — Он вздохнул, опустив дряхлую голову, в горле у него засвистело. И добавил: — Вы не можете постичь, дитя мое, как не могу я или кто-нибудь иной… поразительного… непостижимого… милосердия Божьего.
   Снаружи стулья все скрипели и скрипели, людям не терпелось покаяться в конце недели, получить отпущение грехов, прощение.
   — Нет у человека большей добродетели, чем отдать душу за ближнего своего, — добавил священник. Он вздрогнул и чихнул. — Мы должны верить и молиться, — сказал он, — верить и молиться. Церковь не требует, чтобы мы верили в то, что есть души, которым отрезан путь к спасению.
   — Он проклят. Он знал, что его ждет. Он тоже был католиком, — сказала она печально и осуждающе.
   — Corruptio optimi est pessima, — тихо произнес он.
   — Что это значит, отец мой?
   — Я хочу сказать: католик согрешит скорее, чем кто-либо иной. Думаю, что, может быть… потому что мы верим в дьявола… мы больше сталкиваемся с ним, чем другие люди… Но мы должны надеяться, — механически повторил он, — надеяться и молиться.
   — Я хочу надеяться, — сказала она, — но не знаю на что.
   — Если он любил вас, — пояснил старик, — то, конечно, это доказывает, что было что-то хорошее…
   — Даже в такой любви?
   — Да.
   Она грустно задумалась над этими словами, сидя в маленькой темной кабинке.
   — И приходите поскорее опять… — сказал он. — Сейчас я не могу отпустить ваши грехи… но приходите опять… завтра.
   — Хорошо, отец мой, — тихо промолвила она… — А если будет ребенок?
   — С вашим чистым сердцем и с его мужеством… — ответил он. — Воспитайте его добродетельным, чтобы он молился за отца своего.
   Внезапно чувство беспредельной благодарности прорвалось сквозь боль — как будто она увидела далекое будущее, где жизнь опять продолжается.
   — Помолитесь за меня, дочь моя, — попросил он.
   — Да, о да, — ответила она.
   Выйдя, она посмотрела на дощечку исповедальни. Имя было ей незнакомо. Священники ведь все время меняются.
   Она вышла на улицу… Боль еще не прошла, нельзя стряхнуть ее с себя при помощи слов; но самое ужасное осталось позади, подумала она, ужас замкнувшегося круга… Вернуться домой, вернуться в кафе Сноу — они, конечно, возьмут ее обратно, — как будто Малыш никогда и не существовал. А он существовал и всегда будет существовать. У нее возникла внезапная уверенность в том, что она носит в себе новую жизнь, и она с гордостью подумала: «Пусть только попробуют уничтожить его, пусть попробуют!» Она повернула на набережную против Дворцового мола и твердо зашагала в сторону, противоположную от дома, по направлению к пансиону Билли. Нужно было спасти кое-что из того дома, из той комнаты, не дать им уничтожить еще что-то — его голос, обращающийся к ней, а если будет ребенок, то и к ребенку… «Если он любил вас, — сказал священник, — это доказывает…» Она быстро шагала в мягких лучах июньского солнца навстречу самому страшному испытанию из всех, какие ей довелось пережить.