— Странное какое-то чувство. Будто я тут один. — К нему снова вернулось злое недоверие, захватило целиком. Он зажег пару спичек, поднес к лицу, поближе к изуродованному рту. — Глядите, — сказал он. — Глядите хорошенько.
   — Крошечные язычки пламени торопливо спускались к пальцам. — Вы же не станете помогать мне, верно? Мне?
   — Да все у вас нормально. Вы мне нравитесь.
   Огненные язычки лизали пальцы, но Ворон крепко сжимал догоравшие спички: боль обожгла, словно радость. Но он отверг эту радость, она пришла слишком поздно; он сидел в своем углу, во тьме, слезы гирями давили на глазные яблоки, не в силах пролиться: Ворон не мог плакать. Требовалось особое умение, чтобы в нужный момент открылись нужные протоки и полились слезы. Этим умением он так и не овладел. Он выполз из своего угла, самую малость, по направлению к ней, ощупывая пол дулом пистолета. Спросил:
   — Замерзли?
   — Я знала местечки и потеплее.
   Осталось всего несколько мешков для него самого. Он подтолкнул их к Энн. Сказал:
   — Завернитесь.
   — А у вас? Вам хватит?
   — Конечно. Уж я-то умею сам о себе позаботиться. — Ответ прозвучал резко, словно им все еще владела ненависть. Руки у Ворона так замерзли, что, случись необходимость, ему трудно было бы воспользоваться оружием.
   — Я должен выбраться отсюда, — повторил он.
   — Мы придумаем что-нибудь. Лучше поспите.
   — Не могу спать, — сказал он. — В последнее время мне стали сниться страшные сны.
   — Давайте рассказывать что-нибудь. Сказки. Истории. Как в детстве. Как раз время.
   — Не знаю никаких историй.
   — Ну тогда я вам расскажу. Какую хотите? Смешную?
   — Они мне никогда не казались смешными.
   — Про трех медведей подойдет?
   — Не хочу никаких историй про финансовые дела1. Слышать о деньгах не могу.
   Она едва различала его в темноте теперь, когда он подполз поближе: темная скорчившаяся фигура, человек, не понимавший ни слова из того, что она говорила. Она легонько подшучивала над ним, чувствуя: это безопасно, он ведь все равно не заметит, не поймет насмешки. Сказала:
   — Я расскажу вам про кота и лису. Ну, как-то кот встретил в лесу лису, а ему было известно, что лиса повсюду считалась ужасно хитрой. Вот кот очень вежливо с ней поздоровался и спрашивает, мол, как дела. А лиса была зазнайка. Она задрала нос и говорит: «Как ты смеешь спрашивать меня, как дела? Что ты знаешь о жизни, ты, вечно голодный мышелов?» — «Ну, одну-то вещь я знаю», — отвечает ей кот. «Что такое?» — спрашивает лиса. «Как от собак спастись, — говорит кот. — Если за мной гонятся собаки, я просто взбираюсь на дерево». Ну, тут лиса еще больше нос задрала и презрительно так говорит: «Ты только один способ знаешь, а у меня их сотня — целый мешок. Пошли со мной, покажу». А тут как раз подкрался охотник с четырьмя собаками. Кот прыгнул на дерево и кричит: «Госпожа лисица, открывайте свой мешок!» Но собаки уже лису схватили и держат зубами за хвост. Тогда кот засмеялся и говорит: «Ну, госпожа Всезнайка, если бы вы знали хотя бы только мой способ, вы бы уже сидели на дереве вместе со мной».
   Энн замолчала. Потом шепнула темной тени, скорчившейся рядом с ней:
   — Вы спите?
   — Нет, — ответил Ворон, — не сплю.
   — Ваша очередь рассказывать.
   — Я сказок не знаю, — сказал Ворон сердито и огорченно.
   — Не знаете сказок? Вас неправильно воспитывали.
   — Бросьте. Я человек образованный. Только у меня на совести много всего. Есть о чем задуматься.
   — Не падайте духом. Есть такие, у кого на совести побольше, чем у вас.
   — Кто такие?
   — Ну, например, тот человек, который заварил всю эту кашу. Который убил старого министра, вы знаете, о ком я. Приятель Дэвиса.
   — Вы что? — сказал он с яростью, — какой еще приятель Дэвиса? — Он попытался не дать волю гневу. — Подумаешь, убийство. Я не про него сейчас думаю. Я про предательство.
   — Ну, разумеется, — живо сказала Энн из-под кучи мешков, стараясь поддержать беседу. — Я и сама не против убийства, подумаешь, пустяки какие.
   Он поднял голову, попытался разглядеть ее во тьме, попытался удержать ускользающую надежду.
   — Вы — не против?
   — Ну, ведь есть убийство и убийство, — пояснила Энн. — Если бы мне попался тот человек, который убил старика… как его звали?
   — Не помню.
   — Я тоже. Да мы и произнести это имя не могли бы.
   — Давайте дальше. Если бы он был тут…
   — Ну, я бы дала вам пристрелить его и глазом не моргнув. И сказала бы: «Молодец, хорошо сработано». — Тема ее увлекла. — Помните, я вам говорила, что нельзя изобрести противогазы для грудных детей? Вот что должно было бы отягощать его совесть. Матери в противогазах, вынужденные смотреть, как их дети выкашливают свои легкие.
   Он сказал, не сдаваясь:
   — Если они бедные, так только лучше. А до богатых мне и дела нет. На их месте я не стал бы рожать детей в этот мир.
   Энн едва могла различить его сгорбленную, застывшую в напряжении фигуру.
   — Это все — чистейший эгоизм. Они наслаждаются, а потом им и дела нет, что кто-то родился на свет уродом. Три минуты наслаждений — в кровати или на улице, у стенки какой-нибудь, а тому, кто потом родится, мучиться всю жизнь. Материнская любовь, — он засмеялся, увидев вдруг с невероятной четкостью кухонный стол, разделочный нож на крытом линолеумом полу, платье матери, все залитое кровью. Пояснил: — Понимаете, я человек образованный. Получил образование в одном из Домов Его Величества. Их так и называют, эти приюты — Домами. А как по-вашему, что такое — дом? — Но Ворон не дал ей времени ответить. — Вы не правы. Вы думаете, дом — это муж, который ходит на работу, чистая кухня с газовой плитой, двуспальная кровать и шлепанцы на коврике, детские кроватки и всякое такое. Ничего подобного — это не дом. Дом — это изолятор для парнишки, которого поймали за разговорами во время церковной службы, розги — практически за все, что бы ты ни сделал. Хлеб и вода. Полицейские оплеухи без счета, если позволяешь себе побаловаться хоть чуть-чуть. Вот что такое — дом.
   — Ну, тот старик, он же пытался изменить все это, верно? Он был такой же бедный, как мы с вами.
   — Это вы о ком?
   — Ну, о том старике, как его звали? Вы что, не читали про него в газетах? Как он сократил военные расходы, чтобы на эти деньги покончить с трущобами? Были же фотографии: он открывает новые жилые дома, разговаривает с ребятишками. Он же не был из богатых. Он не пошел бы на то, чтобы развязать войну. За это его и убили. Уверена, есть люди, которые теперь карманы набивают, и все потому, что его убили. И он сам прошел через все, так написано в некрологе. Его отец был вором, а мать кончила жизнь…
   — Самоубийством? — прошептал Ворон. — А как — написали?
   — Утопилась.
   — Чего только не напишут, — сказал Ворон. — Хочешь не хочешь, задумаешься.
   — Ну, должна сказать, тому человеку, который убил старика, и правда есть о чем задуматься.
   — А может, — возразил Ворон, — он и не знал про то, чего в газетах теперь пишут. Люди, которые парню заплатили, вот они — знали. Может, если бы мы знали все про этого парня, как он живет, да как его жизнь била, мы бы его лучше поняли, его точку зрения.
   — Ну, меня долго пришлось бы уговаривать понять его точку зрения. А теперь давайте подремлем немного.
   — Мне надо подумать, — сказал Ворон.
   — Думать лучше на свежую голову.
   Но он слишком замерз, чтобы спать; мешков — укрыться — он себе не оставил, а черное узкое пальто было так вытерто, что грело не больше, чем хлопчатобумажный халат. Из-под двери сквозило: казалось, морозный ветер примчался по заледеневшим рельсам прямо из Шотландии, ветер с северо-востока, пропитанный ледяным туманом холодного моря. Ворон думал: я же не имел ничего против этого старика, ничего личного… «Я дала бы вам пристрелить его, а потом сказала бы: „Молодец“. На какой-то момент безумный порыв — встать, выйти из сарая с пистолетом в руке, и пусть стреляют — овладел им. „Господин Всезнайка, — сказала бы она тогда, — если бы вы знали только один мой способ, собаки не смогли бы…“ Но потом он решил, что все услышанное им о старике было еще одним очком против Чал-мон-дели. Чал-мон-дели все это знал. И получит за это лишнюю пулю в жирное пузо. А еще одну — его хозяин. Но как отыскать этого хозяина? Он запомнил только фотографию на стене, фотографию, которую старый министр каким-то образом связывал с тем рекомендательным письмом, что привез ему Ворон. Лицо молодого человека со шрамом теперь, вероятно, лицо старика. Энн спросила:
   — Вы спите?
   — Нет, — ответил Ворон, — а в чем дело?
   — Мне послышалось, кто-то ходит.
   Он прислушался. Это оторванная доска поскрипывала за стеной под порывами ветра.
   Ворон сказал:
   — Вы поспите. Ничего не бойтесь. Они не придут, пока не рассветет, им надо, чтоб видно было.
   Ворон думал: где же эти двое могли познакомиться, когда были молодыми парнями? Конечно, не в таком вот приюте, который он сам так хорошо знал: холодная лестница из каменных плит; дребезжащий звук треснувшего колокола, требовательный, командный; узкие камеры для провинившихся. Совершенно неожиданно он вдруг заснул, и старый министр вышел к нему навстречу, говоря: «Стреляй в меня. Стреляй прямо в глаза». А Ворон, совсем еще мальчишка, с рогаткой в руке, плакал и не хотел стрелять, а старый министр уговаривал: «Ну, стреляй же, мой хороший. А потом вместе пойдем домой. Стреляй».
   Ворон проснулся так же неожиданно. Во сне рука его крепко сжимала пистолет. Он был нацелен в тот угол, где спала Энн. Он с ужасом уставился в темный угол, откуда раздавался шепот, вроде того, что слышался ему сквозь закрытую дверь, когда секретарша пыталась позвать на помощь. Он спросил:
   — Вы спите? Что вы сказали?
   Энн ответила:
   — Не сплю. — И объяснила, будто оправдываясь: — Я просто молилась.
   — Вы что, в Бога верите? — спросил Ворон.
   — Не знаю, — ответила Энн. — Иногда. Может быть. Привычка такая — молиться. Особого вреда в том не вижу. Все равно как пальцы скрестить, когда под лестницей проходишь1. Всем нам нужно немножко счастья. Везенья.
   Ворон сказал:
   — В Доме, в приюте этом, мы очень много молились. Утром, и вечером, и перед едой.
   — Это ничего не доказывает.
   — Конечно, это ничего не доказывает. Только выходить из себя начинаешь, когда все тебе напоминают про то, с чем давно покончено. Иногда захочешь начать жизнь по новой, а тут кто-то начнет молиться, или запах какой-нибудь, или в газете чего-нибудь прочтешь, и все снова возвращается, дома и люди.
   Он подполз еще чуть-чуть поближе: в холодном сарае так важно было все время ощущать, что ты не один; чувство одиночества непомерно усиливалось от уверенности, что там, снаружи, ждут тебя полицейские, ждут света, чтобы взять тебя без риска, что ты удерешь или начнешь стрелять первым. Он совсем уже решил отослать ее прочь, как только рассветет, а самому остаться в сарае и посоревноваться с ними в стрельбе. Но это означало бы, что придется оставить Чалмондели и его босса в покое, а им обоим только это и подавай. Он сказал:
   — Я как-то читал… я — человек образованный — что-то про психо… психо…2
   — Не мучайтесь, я знаю, про что вы, — сказала Энн.
   — Кажется, сны означают какие-то вещи. Ну, я не про карты с разными там фигурами или спитой чай…
   — Я знала одну женщину, — сказала Энн, — она так здорово гадала, прямо мороз по коже. У нее были такие карты со странными картинками: виселица с повешенным…
   — Нет, — сказал Ворон, — там было не про это. Там… Ну, я не знаю, как объяснить. Я не все смог понять. Но кажется, вот если рассказать, что тебе снилось… Ну, вроде как несешь на себе груз какой-то, рождаешься с этим, потому что твой отец и мать были такими, а не другими, и их отцы тоже… кажется, вроде это все к тебе возвращается из тех времен… как в Библии про то, как Бог наказывает за грехи отцов…1 Потом подрастаешь, груз становится тяжелее из-за всего, что надо сделать, а ты не можешь, да еще из-за того, что делаешь. И так, и так — все одно плохо. — Он оперся подбородком о ладони. Мрачное лицо — лицо убийцы — было печально. — Это вроде исповеди у священника. Только после исповеди идешь и принимаешься за старое. Ну, я хочу сказать, с этими докторами все по-другому. Рассказываешь им все, про все сны, и потом уж не хочешь приниматься за старое. Только надо рассказывать все.
   — Даже про летающих свиней?
   — Все-все. И когда расскажешь — все проходит.
   — А мне думается, это шарлатанство.
   — Наверно, я как-нибудь неправильно рассказал. Но я про это читал. Думал, может, стоит когда-нибудь попробовать.
   — Жизнь. В ней так много странного. Я и вы — вместе, в этом сарае. Вы думаете о том, что хотели меня убить. Я думаю о том, что мы двое можем остановить войну. Это ваше психо нисколько не более странно выглядит.
   — Понимаете, тут главное, что избавляешься от всего этого, — объяснял Ворон, — вовсе не то, что делает доктор. Так мне показалось. Ну, вроде как вот я вам рассказал про Дом, про хлеб и воду, про молитвы, и это все теперь вроде как стало не так важно. — Ворон нехорошо выругался, еле слышно. — Я всегда говорил, что не размякну из-за бабы. Всегда думал, губа эта не даст размякнуть. Нельзя мне размякать, опасно. Соображать медленнее начинаешь. Я видел, как это бывает с другими. Всегда одно и то же: или в тюрьму попадают, или получают нож в пузо. А сейчас я размяк, размяк, как все, нисколько не лучше.
   — Вы мне нравитесь, — сказала Энн. — Как друг.
   — А я вас и не прошу ни о чем, — ответил Ворон, — я — урод и знаю это. Только одно: не будьте как все. Не бегите в полицию. Почти все бабы сразу бегут в полицию. Я насмотрелся. Но вы, может, и не баба вовсе. Вы — просто девушка.
   — Но я чья-то девушка.
   — А мне-то что? — Это вырвалось как восклицание; в словах, прозвучавших в холодной тьме, была какая-то горькая гордость. — Я же не требую ничего. Только одно, чтоб предательства не было.
   — Я не пойду в полицию, — сказала Энн. — Обещаю вам. Вы мне нравитесь, вы ничем не хуже других мужчин… Кроме моего друга.
   — Я подумал, может, мне стоит рассказать вам один-два сна, ну, вроде как бы доктору. Понимаете, я докторов знаю. Им доверять нельзя. Я тут к одному обратился, еще до того как сюда поехал. Хотел, чтоб он губу мне исправил. А он хотел усыпить меня. Газом. И полицию вызвать. Видите, им доверять нельзя. Но вам я доверяю.
   — Вы и в самом деле можете мне доверять, — сказала Энн. — Я не пойду в полицию. Но вам лучше немного поспать сначала, а потом вы мне расскажете про свои сны, если вам так хочется. Ночь долгая, времени хватит.
   Зубы у него вдруг застучали, он ничего с этим не мог поделать, и Энн услышала. Она высвободила из-под мешков руку и коснулась пальцами его пальто.
   — Вы же совсем замерзли, — сказала она. — Вы отдали мне все мешки.
   — Зачем они мне? Я же в пальто.
   — Мы же друзья, правда? — сказала Энн. — Мы ведь заодно. Возьмите у меня хотя бы два мешка.
   Он ответил:
   — Тут еще должны быть. Я поищу. — Он зажег спичку и стал ощупью пробираться вдоль стен сарая. — Вот как раз два, — сказал он, усаживаясь подальше от нее, чтобы она не могла до него дотянуться: никаких мешков он не нашел. — Не могу заснуть, — пожаловался он, — засыпаю как-то не по-настоящему. Только что видел сон. Про того старика.
   — Какого старика?
   — Ну того, которого убили. Приснилось, вроде я мальчишка совсем, с рогаткой, а он говорит: «Стреляй в меня, стреляй прямо в глаза», а я заплакал, а он опять говорит: «Стреляй прямо в глаза, мой хороший».
   — Не пойму, что бы это могло значить, — сказала Энн.
   — Просто мне хотелось вам рассказать.
   — А как он выглядел?
   — Да так, как и выглядел. — И поспешно добавил: — Я же видел его фотографии в газетах.
   Он мрачно задумался, вспоминая все, что случилось в той квартире, испытывая страшное, непреодолимое желание признаться во всем. У него никогда в жизни не было человека, которому он мог бы довериться. Теперь — был. Он спросил:
   — Вы не против — про такие вещи слушать? — И со странным глубоко запрятанным чувством радости выслушал ее ответ:
   — Мы же друзья.
   Он сказал:
   — Сегодня — самая счастливая ночь в моей жизни.
   Однако оставалось что-то, чего он не смог ей сказать. Счастье его было несовершенным, пока она не узнала о нем всего, пока он не доверился ей полностью. Ворон не хотел напугать или причинить ей боль; он медленно подводил ее к самому важному, главному откровению. Он сказал:
   — И еще другие сны, тоже про то, как я совсем мальчишка. Вроде я открываю дверь, дверь в кухню, а там — моя мать. Она горло себе перерезала — вид был страшный… Голова почти совсем отрезана… она, видно, пилила… хлебной пилой…
   Энн сказала:
   — Это — не сон.
   — Нет, — ответил он. — Вы правы. Это не сон. — И замолчал. Ждал. Ее сочувствие — Ворон явственно ощущал его — пробиралось к нему сквозь молчание и тьму ночи. Он сказал: — Мерзость, правда? Можно подумать, ничего мерзее и на свете нет. Она даже не подумала дверь от меня запереть, чтоб я не увидел. А после этого — приют, Дом. Про это вы уж знаете. Тоже мерзость, но с той — не сравнить. И потом, они же дали мне образование, так что я могу понимать, про что в газетах пишут. Ну, вроде этих дел, с психо или как его там. И почерк у меня xopoший, и говорю я правильно. Ну, сначала меня здорово били, часто; в изолятор сажали, на хлеб и воду, всякие другие домашние штучки. Но когда они дали мне образование, это больше не повторялось. Я для них оказался слишком умным — так меня воспитали. Никто никогда уже ничего повесить на меня не моги. Подозревали, само собой, только доказать ничего не могли. Один раз наш священник хотел меня к суду притянуть. Они все правы были, когда — на выпуске — сказали, там все было, как в настоящей жизни. Мол, такова жизнь. Нам — Джиму, мне и еще целой кучке неопытных мальчишек. — И добавил горько: — Первый раз им удалось меня в чем-то подловить, а я и в самом деле не виноват.
   — Вы выпутаетесь, — сказала Энн. — Мы вместе что-нибудь придумаем.
   — Хорошо вы это сказали — «вместе», только на этот раз мне уйти не удастся. Да я и сопротивляться не стал бы, только мне сперва до этого Чал-мон-дели надо добраться и до его босса. — И спросил с какой-то нервозной гордостью: — А вы бы удивились, если б я сказал, что человека убил? — Это было все равно что преодолеть первый барьер; если бы это удалось, он мог обрести уверенность…
   — Кого?
   — Вы слышали когда-нибудь про Боевого Змея?
   — Нет.
   Он рассмеялся с удовольствием, но чуть-чуть испуганно.
   — Я доверяю вам свою жизнь. Если бы сутки назад мне сказали, что я доверю свою жизнь ба… Но, конечно, у вас ведь не будет никаких доказательств… Я тогда занимался бегами. А у Змея была своя шайка — конкуренты нам. Просто ничего другого сделать было нельзя. Он попытался прикончить моего босса, прямо на скачках. Ну, половина наших взяли машину — и в город. А он думал, мы тоже поездом. Ну, понимаете, когда его поезд прибыл, мы-то уже ждали на платформе. Как только он вышел из вагона, мы его окружили. Я полоснул его по горлу, а остальные не дали ему упасть, так мы и вышли, кучкой, прошли мимо контролера. Потом бросили его у газетного киоска и дали дёру. — Он объяснил:
   — Понимаете, дело было так: либо мы, либо они. Они же на скачки с бритвами наголо явились. Как на войне.
   Помолчав немного, Энн произнесла:
   — Да. Это понятно. У него тоже был шанс, только он не сумел им воспользоваться.
   — Это звучит мерзко, — сказал Ворон. — Странно, конечно, только на самом деле это не было мерзко. Это было — естественно.
   — И вы все еще этим занимаетесь?
   — Нет. Это не очень интересно. Нельзя было никому доверять. Одни размякали, другие делались какими-то безрассудными. Не хотели мозгами шевелить. — И продолжал: — Насчет Змея. Я вот что хочу сказать. Я не жалею. В Бога я не верю. Только вот вы сказали, что вы мне друг, я же не хочу, чтобы вы обо мне неправильно думали. Это из-за той истории со Змеем я столкнулся с Чалмондели. Я теперь понял, он на скачки ходил, только чтоб с разными людьми встречаться. Я тогда еще подумал, что он прохиндей.
   — Мы довольно далеко ушли от ваших снов.
   — Я как раз собирался к ним вернуться, — сказал Ворон. — Я, наверно, разнервничался из-за Змея. Что так вот, взял и убил. — Голос его еле заметно дрогнул от страха и надежды; надежды — потому что она так спокойно восприняла одно убийство и — может быть, в конце концов откажется от тех своих слов («Молодец!..» «Я бы и глазом не моргнула…»); страха, потому что на самом деле он никак не мог поверить, что можно вот так абсолютно довериться кому-то и не быть обманутым. А как замечательно было бы, подумал он, все рассказать и знать, что вот кто-то, кроме тебя, все это знает — и ему не противно; это было бы — как долгий-долгий сон после мучительной бессонницы. Он заговорил снова:
   — Эти минуты, когда я тут заснул, это первый раз за двое — или трое? — не помню сколько суток. Кажется, мне все-таки твердости не хватает.
   — Ну, мне кажется, твердости у вас вполне достаточно, — сказала Энн. — Давайте не будем больше про Змея.
   — Никто больше никогда про Змея не услышит. Но уж если говорить вам про что-то… — Он все оттягивал момент откровения. — Последнее время мне часто снится, как я старуху одну убиваю, а не Змея. Вроде я услышал, как она зовет из-за двери, и попытался дверь открыть, но она держалась за ручку. Я в нее выстрелил — через дверную панель, но она все равно ручку крепко держала. Пришлось убить ее, чтоб дверь открыть. Потом снилось, что она все равно живая, и я выстрелил ей прямо в глаза. Но даже это… не было так уж мерзко.
   — Да уж, во сне вам твердости хватает, — сказала Энн.
   — В том же сне я убиваю старика. За письменным столом. У меня глушитель был. Старик упал за стол. Мне не хотелось причинять ему боль. Хоть он для меня ничего не значил. Ну, я его изрешетил. Потом вложил ему клочок бумаги в руку. Брать мне ничего не надо было.
   — Как это — брать ничего не надо было?
   — Они же мне не за то платили, чтоб я брал. Чал-мон-дели и его хозяин.
   — Это не сон.
   — Нет. Не сон.
   Ворон испугался наступившей тишины. Заговорил поспешно, чтобы прервать молчание:
   — Я не знал ведь, что старик — один из нас. Я бы пальцем его не тронул, если б знал, какой он на самом деле. Вся эта болтовня про войну. Какое это имеет для меня значение? Почему я должен беспокоиться, будет война, не будет войны? Для меня всегда — война. Вы вот тут о детях всё говорите. А взрослых вам не жалко? Совсем? Дело было — либо я, либо он. Двести пятьдесят фунтов, когда вернусь, пятьдесят — сразу. Это — уйма денег. Все равно как со Змеем. Так же просто. — И спросил: — Теперь вы меня бросите?
   В наступившей тишине Энн слышала его хриплое взволнованное дыхание. Наконец она сказала:
   — Нет. Я вас не брошу.
   Он прошептал:
   — Это хорошо. Это очень хорошо. — Он протянул руку и, поверх мешков, коснулся ее холодных как лед пальцев. Прижал ее руку на мгновение к своей небритой щеке: не хотел прикоснуться к этим пальцам изуродованными губами. Сказал: — Как хорошо, что можно кому-то довериться. Во всем.
2
   Энн долго молчала, прежде чем заговорить снова. Ей хотелось, чтобы голос ее звучал как надо, чтобы не выдал омерзения, которое она испытывала. Потом попыталась что-то сказать — попробовать, как он звучит; на ум не пришло ничего, кроме «Я вас не брошу». В темноте ей ярко представилось все, что она читала об этом преступлении: старенькая секретарша, убитая выстрелом в переносицу, упавшая в коридоре, министр-социалист со зверски раскроенным черепом. Газеты называли это убийство самым страшным политическим убийством с того дня, когда король и королева Сербии были выброшены из окон дворца, чтобы трон перешел к князю — герою войны1.
   Ворон опять сказал:
   — Хорошо, что можно кому-то вот так довериться.
   И в этот момент его изуродованный рот, который никогда раньше не казался ей таким уж особенно гадким, представился ей так ясно, что ее чуть не вырвало. И все-таки, подумала она, я не могу бросить все это, я не должна выдать себя, пусть он отыщет Чамли и его босса, и тогда… Она резко отодвинулась от него в темноте.
   Ворон сказал:
   — Они там сейчас выжидают. Пригласили шпиков из Лондона.
   — Из Лондона?
   — В газетах про все это писали, — ответил он гордо. — Сержанта уголовной полиции Матера, из Скотленд-Ярда.
   Энн едва сдержалась, чтобы не закричать от ужаса и отчаяния.
   — Он здесь?
   — Может, прямо здесь. Ждет.
   — Почему же он не идет сюда, в сарай?
   — В темноте им меня не поймать. Потом, им уже известно, что вы тут. Они стрелять не смогут.
   — А вы? Вы сможете?
   — Там ведь нет никого такого, кому я не хотел бы пулю всадить.
   — А как вы думаете отсюда выбраться днем, когда будет светло?
   — Я не стану дня дожидаться. Мне нужно только, чтоб чуть рассвело — видеть дорогу. И куда стрелять. Они-то не могут первыми стрелять; и так стрелять, чтоб убить, тоже не имеют права. Это дает мне шанс. Мне и надо-то всего несколько часов спокойных. Если я от них уйду, им меня в жизни не найти. Только вы будете знать, что я в конторе «Мидлендской Стали».
   Ее охватила беспредельная ненависть. В отчаянии она спросила:
   — И вы что же, станете вот так стрелять, совершенно хладнокровно?
   — Вы же говорили, вы на моей стороне.
   — О да, — устало ответила Энн, — да, да. — Она пыталась размышлять. Это было уже слишком: приходилось спасать не только весь мир, но и Джимми тоже. И если дело дойдет до последней черты — миру придется потесниться и уступить Джимми первое место. А что, интересно, думает Джимми обо все этом? Она прекрасно знала его безупречную честность, тяжеловесную, не допускающую юмора в вопросах морали; и головы Ворона, поднесенной Матеру на блюде1 будет недостаточно, чтобы заставить его понять, почему она так поступила, почему связалась с Чамли и Вороном. Даже ей самой объяснение, что она хотела предотвратить войну, казалось неубедительным и каким-то чудн?ым.