— Не жалей их, Бадди, задай им жару! — кричали ему.
   — Меня учить не надо, — самодовольно отвечал он, не позволяя себе думать о будущем: о жалкой врачебной практике где-нибудь в захолустье; о приеме больных по списку страхкассы в грязном, плохо оборудованном кабинете; о бедности и недооцененной верности единственной подруге жизни — скучной и пресной жене.
   — Противогазы готовь! — крикнул им он — непререкаемый лидер, сорвиголова Бадди. Какие, к чертям собачьим, экзамены, когда ты ведешь за собой людей? Он видел, что молоденькие сестрички у окон больницы не спускают с него глаз. Он видел среди них и маленькую брюнеточку — Милли. Она обещала заглянуть к нему на чашечку чая в субботу. Гордость переполняла его, делала мускулы тугими, тело — упругим. О, какие сцены — говорил он себе — ожидают их на этот раз, какое невероятное, стыдное наслаждение… Он снова забыл ту правду, от которой никуда не уйти, правду, известную лишь ему и каждой очередной девушке: долгое неловкое молчание над чаем с булочками, попытки завязать разговор о результатах недавних футбольных матчей и неудачный поцелуй в воздух — вместо девичьей щеки — на пороге.
   Взвыла сирена на клееварной фабрике, долгий, восходящий — все выше и выше
   — звук напоминал вой истерической болонки, и все вокруг замерли на какой-то момент, смутно припомнив минуту молчания в День Перемирия. Затем толпа разделилась на три шумные группы; кто-то взбирался на крышу кареты «скорой помощи», кто-то — на ступеньку; натягивали противогазы; наконец переполненные машины выехали на пустые, холодные улицы Ноттвича.
   На каждом углу из машин вытряхивалась куча студентов. Они делились на мелкие группки и разбредались по городу, хищные и разочарованные: некого было хватать. На улицах почти не было людей — только посыльные на велосипедах. В своих противогазах они напоминали медвежат, исполняющих номер с велосипедами на цирковой арене. Студенты перекликались друг с другом — не представляли, как звучат их голоса из-под масок. Казалось, каждый заключен в отдельную, звуконепроницаемую телефонную кабину. Все жадно вглядывались сквозь слюдяные очки в двери жилых домов и магазинчиков в поисках жертв. Небольшая компания собралась вокруг Бадди Фергюссона; они предлагали за-хватить полисмена, поскольку тот — на дежурстве — был без противогаза. Но на это предложение Бадди немедленно наложил вето: он заявил, что сегодняшний дебош был неординарным, он имел определенную цель: брать надо тех, кто так мало заботился о своем отечестве, что даже не побеспокоился надеть противогаз.
   — Такие люди, — сказал он, — пренебрегают и отработкой приемов гребли. Как-то на Средиземном море мы здорово позабавились с парнем, который не явился на тренировку.
   Его слова напомнили им о тех, кто не пришел помогать, кто — вполне возможно — как раз в этот момент успешно продвигался в изучении анатомии.
   — Уотт живет здесь поблизости, — сказал Бадди, — пошли к нему, разденем, распотрошим его как следует.
   Чувство абсолютной полноты существования, физического здоровья охватило его, словно он только что выпил пару кружек пива.
   — Вниз, вдоль Дубилен, — скомандовал он. — Первый налево. Потом — первый направо. Второй налево. Номер двенадцать. Первый этаж.
   Он знает дорогу, объяснил он, потому что несколько раз приходил к Уотту на чай в первом семестре: он тогда еще не знал, что Уотт такая сволочь. Сознание этой давней ошибки вызывало у Фергюссона желание физически расправиться с Уоттом, обозначить разрыв как-то более весомо, не просто насмешкой.
   Они помчались вдоль Дубилен, по опустевшим мостовым, полдюжины чудовищ в масках и белых халатах, запачканных сажей, совершенно неотличимые друг от друга. Сквозь огромные стеклянные двери «Мидлендской Стали» они разглядели трех мужчин, разговаривавших со швейцаром у лифта. В этой части Дубилен было множество полицейских в форме, а на площади в конце улицы они разглядели еще одну студенческую группу. Тем повезло больше: они волокли в машину какого-то человечка (он вопил и лягался). Полицейские смеялись, наблюдая эту сцену, а над головами с воем промчалась эскадрилья самолетов, пикируя в направлении центральной части города, чтобы придать учебной тревоге правдоподобие. Первый налево. Первый направо. Центр Ноттвича непривычному взгляду представлялся полным контрастов. Только на северной окраине города, вблизи парка, можно было пройти по улицам, застроенным исключительно добротными особняками зажиточных людей: здесь обитали представители ноттвичского среднего класса. Ближе к рынку вам попадались то современные конторские здания — стекло, хромированный металл, то — крохотные лавчонки, торгующие мясными обрезками для кошек; вы то и дело переходили от роскошных зданий, подобных «Метрополю», к убогим меблирашкам, от которых несло тушеной капустой. В Ноттвиче никто не мог утверждать, что одна половина населения не знает, как живет другая.
   Второй налево. Дома с одной стороны уступили место голой скале, и улица круто нырнула вниз, к подножию Замкового холма. Настоящего замка на холме давно не было. Был всего лишь городской музей из желтого кирпича, набитый наконечниками для стрел и коричневыми черепками разбитых когда-то глиняных горшков; еще там было несколько оленьих голов (в зоологическом отделе), сильно пострадавших от моли, и одна мумия, привезенная из Египта графом Ноттвичским в 1843 г. Моль не решалась трогать это, но хранителю музея временами казалось, что он слышит там, внутри, мышиную возню. Майк, с носовым катетером в нагрудном кармане халата, предложил взобраться наверх прямо по скале. Он крикнул Бадди Фергюссону, что хранитель музея стоит на крыльце без противогаза и подает сигналы вражеским самолетам. Но Бадди и все остальные бежали вниз, к дому номер двенадцать.
   Дверь открыла хозяйка. Она обезоруживающе улыбнулась и сказала, что мистер Уотт дома; он, по всей вероятности, работает; она взяла Бадди за лацкан пиджака и доверительно сообщила, что, по ее мнению, мистеру Уотту только на пользу, если они на полчасика оторвут его от книг. Бадди ответил:
   — Оторвем.
   — О, да это мистер Фергюссон! — воскликнула хозяйка. — Я ваш голос где хотите узнаю. Только у меня и в мыслях не было, что это вы, пока вы не заговорили. Уж в этих дыхалках вас и узнать-то невозможно. А я как раз собралась выйти, а тут мистер Уотт и говорит, мол, учебная тревога.
   — Ах, он об этом помнил, вот как? — сказал Бадди. Лицо его покраснело под маской — он не ожидал, что хозяйка его узнает. Ему захотелось еще более утвердиться в своей значительности.
   — Он сказал, меня и в больницу могут свезти.
   — Вперед, друзья! — сказал Бадди и повел их вверх по лестнице. Но этот номер так просто не прошел. Они не могли ворваться в дверь все вместе и сразу же сдернуть Уотта со стула, на котором тот сидел. Им пришлось входить в комнату по одному, вслед за Бадди, и там в растерянности, молча остановиться у стола. В этот момент человек более опытный смог бы справиться с ними, но Уотт знал, что его недолюбливают, и боялся утратить достоинство. Он много занимался, потому что любил эти занятия, а не потому, что был беден; не участвовал в спортивных играх, так как не любил игр, а не потому, что был слаб физически. Он обладал интеллектуальным превосходством, которое в будущем должно было обеспечить ему успех. И если сейчас нелюбовь однокашников причиняла ему боль, это была цена, которую приходилось платить за блестящее будущее, за титул баронета, за кабинет на Харли-стрит1 и модную врачебную практику. Не было у него оправданий, и нечего было его жалеть. Жалеть следовало тех, других, что так бурно и вульгарно веселились недолгие пять лет студенчества перед пожизненным заточением в глухомани.
   Уотт произнес:
   — Пожалуйста, закройте дверь: сквозит. — Испуганно-саркастический тон и послужил столь необходимым поводом для их негодования.
   Бадди заявил:
   — Мы пришли спросить, почему ты не явился утром в больницу.
   — Это Фергюссон, не правда ли? Не понимаю, почему это вас должно интересовать, — ответил Уотт.
   — Ты что, пацифист?
   — Что за устаревший лексикон! — сказал Уотт. — Нет, я не пацифист. Я сейчас просматриваю кое-какие книги — очень старые труды по медицине, и, поскольку — как я полагаю — они вряд ли вам интересны, очень прошу вас выйти вон.
   — Занимаешься? Вот так зубрилы вроде тебя и вылезают вперед, пока другие дело делают.
   — Просто у нас разные представления о том, как лучше проводить время. Мне доставляет удовольствие разглядывать старые фолианты, вам — вопя, носиться по улицам в этом странном наряде.
   Тут уж они как с цепи сорвались: ведь его слова вполне можно было расценить как оскорбление чести мундира — мундира королевской армии.
   — Мы сейчас тебя распотрошим, — пригрозил Бадди. — Раздевай его, ребята!
   — Прекрасно, — ответил Уотт. — Я сэкономлю вам время и разденусь сам. — И он начал стягивать с себя одежду, говоря: — Психологически этот акт очень интересен. Он — как бы некая форма кастрации. Его суть можно объяснить — во всяком случае такова моя теория — наличием подспудной сексуальной ревности.
   — Ах ты грязный подонок, — сказал Бадди, схватив со стола чернильницу и выплеснув чернила на обои. Он терпеть не мог слова «секс». Он верил, что интрижки с официантками и медсестрами, посещение проституток — это одно, а любовь (что-то такое теплое, материнское, с большой грудью) — это совсем другое. Слово «секс» заставляло признать, что между тем и другим было нечто общее, и это выводило Бадди из себя.
   — Круши все! — завопил он, и всем сразу стало легко и весело от возможности излить нерастраченную силу; словно выпущенные на волю молодые быки, они бросились исполнять приказ. Но оттого, что они снова почувствовали себя веселыми и счастливыми, они не стремились по-настоящему что-либо испортить: просто выкинули книги с полок на пол, разбили стекло в раме — из чувств сугубо пуританских, потому что та обрамляла репродукцию картины Мунке «Обнаженная». Уотт молча смотрел на них; он был напуган, и чем полнее страх овладевал им, тем саркастичнее он становился. Неожиданно для себя самого Бадди увидел Уотта, так сказать, во всей красе: полуголый, в одних трусах, этот человек был обречен на успех; и ненависть к счастливчику охватила Бадди. Он почувствовал себя ни на что не способным импотентом; в отличие от Уотта, он не обладал ни утонченностью, ни интеллектом; что бы он ни сказал, что бы ни сделал в будущем — всего через несколько лет, — это уже не сможет никак повлиять на судьбу, даже на настроение консультанта с Харли-стрит, пользующего модных женщин и к тому же — баронета. Что толку от разговоров о свободе воли? Только война и смерть могли избавить Бадди от пожизненного заключения в провинциальном захолустье, от жалкой практики и пресной жены, от надоевшего бриджа по вечерам. Ему подумалось, что на душе станет легче, если он сможет заставить Уотта навсегда сохранить воспоминание о нем. Он снова взял чернильницу и вылил ее содержимое на титульный лист лежавшего на столе фолианта.
   — Пошли, друзья, — сказал он. — Здесь воняет. — И повел свой отряд прочь, вниз по лестнице. Он был необычайно, радостно возбужден; он чувствовал себя так, словно только что успешно испытал свою мужскую силу.
   Почти тотчас же им попалась старушка. Она и понятия не имела о том, что происходит. Приняв их за сборщиков пожертвований, она предложила им пенни. Ей объяснили, что она должна отправиться в больницу; студенты были предельно вежливы, кто-то даже предложил понести ее корзинку; только что осуществленное насилие вызвало у них стремление проявить необыкновенную мягкость. Старушка подшучивала над ними.
   — Ну и ну, — восклицала она, — чего только эти мальчишки не выдумают! — И когда один из них взял ее под руку и мягко, но настойчиво повел вверх по улице, она спросила: — Ну и кто же тут у вас Дед Мороз?
   Это не нравилось Бадди, унижало его достоинство. Он как раз только что ощутил прилив благородства: «Женщин и детей — вперед…»; «Несмотря на разрывы бомб вокруг, он благополучно вывел эту женщину…»
   Бадди остановился и пропустил их всех мимо себя, вместе со старухой; она веселилась вовсю, кудахтала от смеха и подталкивала локтями идущих с ней рядом; голос ее долго еще звучал в морозном воздухе: она требовала, чтобы они сняли эти штуки и играли по-честному; перед тем как вся компания скрылась за углом, старуха обозвала их «мормонами». Она имела в виду магометан, ей представлялось, что магометане ходят с закрытыми лицами и имеют много жен. Над головой прожужжал самолет, и Бадди оставался один среди убитых и умирающих, пока перед ним не возник Майк. Майк сообщил, что у него
   — идея: почему бы не стащить из Замка мумию? Отволочь ее в больницу, она ведь без противогаза, а? Ребята на машине с черепом и костями уже захватили Тигра Тима и носятся по городу, криками вызывая на улицу старика Пайкера.
   — Нет, — сказал Бадди, — это не обычный дебош. Это — всерьез.
   Вдруг у поворота в проулок он увидел человека без противогаза: тот, пригнувшись, отступил назад, заметив белые халаты.
   — Быстро. Держи его! — крикнул Бадди. — Ату его, ату! — И оба рванули вверх по улице, преследуя жертву. Майк бегал быстрее: Бадди был несколько полноват для своих лет, и Майк скоро опередил его ярдов на десять. Тот человек бросился бежать раньше их, он завернул за угол и исчез.
   — Давай, — крикнул Бадди, — задержи его. Я сейчас подойду.
   Майк уже скрылся из виду, когда с крыльца, от двери дома, мимо которого шел Бадди, раздался голос:
   — Эй вы! — произнес голос. — Куда торопитесь?
   Бадди остановился. Человек стоял на крыльце, прижавшись спиной к двери дома. Он просто отступил вглубь, и Майк в спешке пробежал мимо. В поведении человека было что-то серьезное, какая-то злобная целе-устремленность. Улица, застроенная небольшими домами в готическом стиле, была совершенно пуста.
   — Вы ведь меня искали, верно? — сказал человек.
   Бадди спросил очень резко:
   — Где ваш противогаз?
   — Это что, игра такая? — сердито ответил тот вопросом на вопрос.
   — Это вовсе не игра, — сказал Бадди. — Вы — жертва. Вам придется отправиться со мной в больницу.
   — Придется? Мне? — сказал человек, плотно прижимаясь спиной к двери дома, тощий, малорослый, с торчащими из продранных рукавов локтями.
   — Лучше бы вам согласиться, — посоветовал Бадди. Он расправил плечи и напряг бицепсы. Дисциплина прежде всего, думал он. Это животное не способно даже распознать офицера в том, кто к нему обращается. Собственное физическое превосходство вызвало глубочайшее чувство удовлетворения. Если этот замухрышка не пойдет по-хорошему, он расквасит ему нос.
   — Ладно, — сказал незнакомец. — Иду. — Он вышел из тени: хитрое злое лицо, заячья губа, дешевый клетчатый костюм: даже в его подчинении приказу было что-то угрожающе агрессивное.
   — Не в ту сторону, — сказал Бадди. — Налево..
   — Шагай не останавливайся, — произнес недоросток, целясь в Бадди сквозь карман пиджака и вжимая дуло пистолета ему в бок. — Я — жертва! — произнес он. — Подумать только! — И он невесело засмеялся. — Давай шагай в те ворота, не то сам станешь жертвой.
   Они оказались как раз напротив маленького гаража; он был пуст; владелец уехал на работу, и совершенно пустая металлическая коробка стояла открытой настежь в конце недлинной подъездной аллеи.
   Бадди вскипел:
   — Какого черта! — Но он тут же вспомнил это лицо, описание его публиковалось в обеих городских газетах; кроме того, в действиях человека была сдержанность, которая — и это было ужасно! — не оставляла сомнения в том, что он будет стрелять не задумываясь. Этот момент его жизни Бадди никогда не суждено было забыть: друзья не давали ему забыть об этом, хотя не видели в его действиях ничего дурного; всю жизнь эта история выплывала в печати в самых неожиданных местах, в серьезных статьях, на симпозиумах, посвященных истории знаменитых преступлений; она следовала за ним от одной жалкой захолустной практики к другой. Никто не усматривал ничего особенного в его поступке, никто и не сомневался в том, что поступил бы так же: он вошел в гараж и по приказу Ворона закрыл дверь. Но друзья не могли осознать всей сокрушительной силы удара: ведь они не стояли под бомбами, среди бесчисленных разрывов, они не ждали с таким вожделением начала войны, никто из них не был Бадди — грозой вражеских траншей всего лишь за минуту до того, как настоящая война, в виде дула пистолета, прижатого к ребрам, принудила его поступать так, а не иначе.
   — Раздевайся! — приказал Ворон, и Бадди послушно разделся. Но он лишился не только противогаза, белого халата и костюма из зеленого твида — он лишился гораздо большего. Когда процедура закончилась, Бадди лишился последней надежды. Бессмысленно было теперь надеяться, что война докажет его способность вести за собой людей. Он был просто толстым красным от страха пареньком, полуголым и дрожащим от холода в пустом гараже. Трусы его прохудились на ягодицах, гладкие коленки от холода порозовели. Видно было, что силы ему не занимать, но округлая линия живота и толстая шея не менее красноречиво свидетельствовали, что лучшая его пора уже миновала. Как огромный англий-ский дог, он нуждался в физических упражнениях, которых никакой город не может предоставить достаточно; правда, несколько раз в неделю Бадди, несмотря на мороз, надевал шорты и майку и стоически бегал по парку, медленно, с покрасневшим от усилий лицом, игнорируя ухмылки нянек и визгливые, но верные комментарии их отвратительных питомцев, раздававшиеся вслед ему из колясок. Он старался держаться в форме; страшно было подумать, что он поддерживал форму ради того, чтобы теперь стоять и молчать, дрожа в дырявых трусах, пока голодный, тощий, злобный, словно городская крыса, недоросток, чью руку он, Бадди, мог бы переломить одним движением, надевал его одежду, его белый халат и — наконец — его противогаз.
   — Повернись спиной, — сказал Ворон, и Бадди Фергюссон снова подчинился. Сейчас он чувствовал себя таким жалким и несчастным, что — дай ему Ворон шанс — не смог бы этим шансом воспользоваться; к тому же он был и очень напуган. Бадди никогда не отличался богатым воображением; никогда он не представлял воочию опасность, которая теперь воплотилась в поблескивающем в тусклом свете гаражного фонаря сером, длинном, злобном куске металла, несущем боль и смерть.
   — Руки за спину! — Ворон связал вместе розовые и мясистые, словно ветчина, сильные руки Бадди его же галстуком: коричневым с желтыми полосами галстуком выпускника частной школы, затерявшейся где-то в захолустье.
   — Ложись! — И Бадди Фергюссон подчинился беспрекословно, а Ворон связал ему ноги носовым платком, а из другого сделал кляп и заткнул ему рот. Вышло не очень надежно, но приходилось довольствоваться и этим — работать надо было быстро, времени оставалось мало. Ворон вышел из гаража и бесшумно закрыл ворота. У него было несколько часов форы — во всяком случае он надеялся, что это так, но не мог тратить зря ни минуты.
   Спокойно и осторожно он прошел под Замковым холмом, стараясь не наскочить на студентов. Но бесчинствующие компании уже двинулись дальше; некоторые пикетировали вокзал в ожидании ничего не подозревавших пассажиров, другие прочесывали улицы в северной части города, ведущие к шахтам. Главная опасность теперь заключалась в том, что с минуты на минуту мог прозвучать сигнал «Отбой». Повсюду попадались полицейские патрули; он знал, что им было нужно, но без колебаний шел мимо них, прямо к Дубильням. Он не собирался идти слишком далеко, ему нужно было добраться до широких стеклянных дверей «Мидлендской Стали». Его вела какая-то слепая вера в свое предназначение, в некую высшую справедливость: каким-то образом, если только он попадет внутрь здания, он отыщет дорогу к человеку, который его предал. Он благополучно дошел до угла и повернул к Дубильням. Улица была узкой настолько, что транспорт мог двигаться по ней только в одну сторону — к огромному зданию из черного стекла и стали. Ворон прижимал к бедру пистолет, испытывая чувство возбуждения от близости цели. Злоба и ненависть, никуда не исчезнув, не сжимали сердце тисками, как раньше; такого с ним еще никогда не было; он больше не испытывал ни горечи, ни раздражения, месть как бы перестала быть его личной местью, словно он выполнял чье-то поручение.
   За дверями «Мидлендской Стали» какой-то человек, похожий на служащего, наблюдал за машинами у тротуара, за пустой улицей. Ворон пересек мостовую. Вгляделся сквозь очки противогаза в лицо человека за дверью. Что-то заставило его задержаться на минуту: он вспомнил лицо, мелькнувшее на момент у двери «Кафе Сохо», где он снимал комнату. И Ворон вдруг пошел прочь от дверей, поспешно и нервно шагая вдоль Дубилен. Полиция явилась в контору раньше его.
   Это ничего не значит, уговаривал он себя, выходя на затихшую Хай-стрит, совершенно пустую, если не считать телеграфного посыльного в противогазе, усаживавшегося на велосипед у дверей почтамта. Это всего-навсего означает, что полиция тоже обнаружила связь между конторой на Виктория-стрит и «Мидлендской Сталью». Это вовсе не значит, что Энн просто баба, как все, и предала, как все его предавали. Сейчас только едва заметная горечь, сознание отъединенности от всего мира на какое-то мгновение омрачили его дух. Она с ним по-честному, клялся он себе с почти абсолютной уверенностью, она не может предать, мы в этом деле заодно; и он, сомневаясь и веря, что ничего дурного не могло случиться, вспомнил, как она сказала: «Мы же друзья».
2
   Режиссер назначил репетицию рано утром. Он не собирался увеличивать расходы покупкой всем и каждому противогазов. Они соберутся в театре до тревоги и не разойдутся, пока не прозвучит сигнал «Отбой». Мистер Дэвис сказал, что сам хочет посмотреть новый номер программы, и режиссер послал ему извещение о репетиции. Извещение было заткнуто за раму зеркала, перед которым он брился, рядом с карточкой с телефонами всех его девиц.
   В современной холостяцкой квартире (с центральным отоплением) стоял зверский холод. Что-то случилось — как это всегда бывало — с машиной в подвале, и подаваемая в квартиры горячая вода была чуть теплой. Мистер Дэвис несколько раз порезался, бреясь, и крошечные клочки ваты там и сям украшал его подбородок. На глаза попались два телефонных номера: Мэйфэр 632 и Музеум 7981. Телефоны Корэл и Люси. Темноволосая и блондинка, полненькая и худая. Светлый ангел и темный. Ранний желтоватый туман все еще лепился к окнам, и выхлоп проезжавшего по улице автомобиля заставил его подумать о Вороне, надежно изолированном на товарном дворе, осажденном вооруженной полицией. Он знал: всем этим занимается сэр Маркус, и задумался над тем, как это — проснуться утром, понимая, что наступил твой последний день. «Не знаю дня смерти моей"2, радостно подумал мистер Дэвис, промокая порезы кровоостанавливающим карандашом и прилепляя к ним кусочки ваты; но если знаешь, как, видимо, знает Ворон, станешь ли раздражаться от того, что не работает центральное отопление и что бритва тупая? Голова мистера Дэвиса была сейчас полна великих, благородных абстракций, и ему казалась гротескной сама мысль о том, что человек, обреченный на смерть, мог обратить внимание на тривиальные вещи вроде пореза бритвой. Впрочем, разумеется, Ворон вряд ли будет бриться в своем сарае.
   Мистер Дэвис торопливо разделался с завтраком: два поджаренных хлебца, две чашки кофе, четыре порции почек и ломтик бекона, привезенные на лифте из ресторана внизу; немного сладкого апельсинового джема «Серебряная нить». Удовольствием было думать, что Ворон не получит такого завтрака. Приговоренный к смерти в тюрьме мог бы, но не Ворон, нет. Мистер Дэвис не любил ничего выбрасывать; за завтрак было уплачено, поэтому на второй хлебец он водрузил остатки масла и весь оставшийся джем. Немного джема попало и на его галстук.
   На самом деле одна проблема, кроме недовольства сэра Маркуса, продолжала его беспокоить: та девчонка. Он совершенно потерял голову, сначала попытавшись ее убить, а в результате так и не убив. Конечно, во всем виноват сэр Маркус. Он же боялся реакции сэра Маркуса, если тот узнает о существовании девчонки. Но теперь все будет в порядке: выяснилось, что девчонка — сообщница Ворона, никакой суд не поверит ее версии против сэра Маркуса. Мистер Дэвис совершенно забыл про учебную тревогу, поспешив в театр, чтобы немного расслабиться и отдохнуть теперь, когда все вроде бы уладилось. По пути он опустил шестипенсовик в автомат и получил пакетик ирисок.
   Мистер Коллиер беспокоился, это было заметно. Они уже разок прорепетировали новый номер, и мисс Мэйдью, сидевшая в первом ряду не снимая мехового манто, заявила, что это вульгарно. Она сказала, что ничего не имеет против секса, но это — это просто дурной тон. В стиле мюзик-холла. Вовсе не в стиле театрального ревю. Мистер Коллиер плевать хотел на мисс Мэйдью и ее замечания, но вдруг мистер Коуэн… Он сказал:
   — Если бы вы объяснили, что именно вам кажется вульгарным… Я лично не вижу…
   Мистер Дэвис сказал:
   — Я сам скажу вам, если найду это вульгарным. Давайте снова.
   И с ириской во рту он уселся позади мисс Мэйдью, вдыхая теплый запах меха и дорогих духов. Что может быть лучше в этой жизни, подумал он. И спектакль был его собственностью. Во всяком случае, сорок процентов от спектакля принадлежали ему. И он принялся выбирать свои сорок процентов, когда девушки снова вышли на сцену в синих с красной полосой штанишках, бюстгальтерах и в форменных кепи на головах, как у почтальонов. В руках каждая несла рог изобилия. Он отметил двух девиц: одну справа, с совершенно восточными бровями, и другую — блондинку с полными ногами и крупным ртом (крупный рот у девушки обещает многое!). Они танцевали между двумя почтовыми ящиками, вращая стройными бедрами, а мистер Дэвис наслаждался ирисками.