— Судя по виду, тоже итальянская, — сказал я, — как и стекло.
   — Может, подарок этого типа, Висконти? — предположил сержант Спарроу.
   — На обороте ничего не написано, — сказал инспектор. — Я надеялся, что найду подпись. «Интерпол» не располагает даже образчиком его почерка, не говоря уже об отпечатках пальцев.
   Он взглянул на клочок бумаги, который держал в руке.
   — Упоминала ли ваша тетя в разговоре следующие имена: Тиберио Тити?
   — Нет.
   — Страдано? Пассерати? Косса?
   — Она вообще мало рассказывала мне о своих итальянских знакомых.
   — Это не совсем знакомые. Леонардо да Винчи? — продолжал инспектор Вудроу.
   — Нет.
   Он еще раз обошел все комнаты, но я видел, что он делает это только для проформы. Уже у двери он дал мне номер телефона.
   — Если вы получите от вашей тети известие, — сказал он, — я попрошу вас немедленно позвонить в таком случае нам.
   — Я ничего не обещаю.
   — Нам просто надо задать ей несколько вопросов, — объяснил сержант Спарроу. — Против нее не выдвинуто никаких обвинений.
   — Рад это слышать.
   — Не исключено даже, — продолжал инспектор Вудроу, — что ей самой угрожает серьезная опасность… со стороны ее неудачных знакомых.
   — В особенности от этого аспида Висконти, — ввернул сержант.
   — Почему вы все время называете его аспидом?
   — Просто это единственное описание, какое нам дал «Интерпол», — ответил сержант. — У них даже паспортной фотографии нет. Но когда-то, в тысяча девятьсот сорок пятом, начальник римской полиции дал ему определение «аспид». Все их архивы военного времени были уничтожены, начальник умер, и теперь мы не знаем — описание это внешности или, так сказать, нравственный портрет.
   — Теперь у нас хотя бы имеется открытка из Панамы, — добавил инспектор.
   — Все-таки есть что вложить в досье, — пояснил сержант Спарроу.
   Тщательно заперев дверь, я последовал за ними. У меня появилось грустное ощущение, будто тетушка умерла и наиболее интересный период моей жизни окончился. Я очень долго ждал его, но он получился коротким.
 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

   Пока судно тянули на буксире, выводя его в бурно мчащийся поток желтой воды, а беспорядочно нагроможденные небоскребы и зубчатое здание таможни исчезли, как от рывка, будто это они, а не судно находились все это время на конце каната, я думал о том, какое угнетенное состояние духа было у меня в тот давний день и какими ошибочными оказались мои дурные предчувствия. Был июль, восемь утра, чайки орали, как кошки на Латимер-роуд, собирались тяжелые дождевые тучи. Лишь в одном месте над Ла-Платой проглядывало солнце, бросая на тусклую поверхность воды серебряную полоску, но самым ярким пятном на всем хмуром пространстве воды и берега было пламя, рвавшееся из газовых труб на фоне темного неба. Впереди было четыре дня плавания по Ла-Плате, Паране и Парагваю до момента встречи с тетушкой. Я повернулся спиной к аргентинской зиме и, войдя в жаркую каюту, принялся развешивать одежду и расставлять и раскладывать книги и бумаги, чтобы создать какое-то подобие домашнего уюта.
   Больше полугода прошло со дня встречи с детективами, прежде чем я получил весть от тетушки. К тому времени я уже совершенно убедил себя, что ее нет в живых, и однажды во сне меня здорово напугала какая-то тварь с перебитыми лапами, которая ползла по полу ко мне, извиваясь, как змеиный хвост. Она хотела сдернуть меня с кровати вниз, чтобы легче было вонзить зубы, и меня парализовал страх, как птичку, увидевшую змею. Проснувшись, я подумал о мистере Висконти, хотя, помнится, птичек парализует кобра, а вовсе не аспид.
   За это пустое, бессмысленное время пришло еще одно письмо от мисс Кин. Она писала от руки, так как неловкая служанка грохнула ее машинку на пол. «Только я хотела написать, — писала она, — до чего глупы и неуклюжи здешние черные, но тут же вспомнила, как однажды за обедом Вы с моим отцом обсуждали проблему расизма, и почувствовала, что я как бы предаю наш старый дом в Саутвуде и нашу тогдашнюю дружбу. Порой меня пугает мысль, что скоро я совсем ассимилируюсь. Живя в Коффифонтейне, уже не считаешь здешнего премьер-министра таким монстром, каким он казался нам тогда, в Англии, более того, здесь его иногда порицают как старомодного либерала. Я и сама, встречая туриста из Англии, с большой убедительностью растолковываю ему апартеид. Я не хочу ассимилироваться, и однако, если мне суждено устраивать здесь свою жизнь…» Неоконченная фраза прозвучала как мольба о помощи, которую она постеснялась высказать отчетливо. Дальше следовала сельская хроника: обед с приглашением соседей, живущих более чем в сотне миль от них, затем еще одно сообщение, несколько меня встревожившее: «Меня познакомили с неким мистером Хьюзом, здешним землемером, он хочет жениться на мне (не смейтесь, пожалуйста). Человек он добрый, ему под шестьдесят, вдовец, с дочерью лет пятнадцати, которая мне вполне симпатична. Не знаю, как и быть. Это означало бы окончательную ассимиляцию, не правда ли? Я все время тешила себя мечтой о том, как в один прекрасный день, возвратившись в Саутвуд, я нахожу наш старый дом незанятым (как я скучаю по темной аллее рододендронов) и начинаю жизнь сначала. Я боюсь говорить о мистере Хьюзе с кем-нибудь из наших, они станут меня усиленно уговаривать. Как жаль, что Вы так далеко, а то Вы дали бы мне разумный совет».
   Ошибался ли я, прочтя в последней фразе мольбу, отчаянный призыв, хоть и в спокойных выражениях, — призыв прислать телеграмму следующего содержания: «Возвращайтесь в Саутвуд и выходите за меня»? Кто знает, а вдруг, мучимый одиночеством, я бы и послал такую телеграмму, если бы не пришло письмо, которое сразу же изгнало у меня из головы всякую мысль о бедной мисс Кин.
   Письмо было от моей тетушки, на плотной аристократической почтовой бумаге, с одной только алой розой и именем Ланкастер в углу, без адреса, точно это был титул знатного дома. И, лишь вчитавшись в письмо, я понял, что «Ланкастер» — это название отеля. Письмо не содержало мольбы — тетушка отдавала приказание, при этом никак не объясняя своего долгого молчания. «Я решила, — писала она, — не возвращаться в Европу и в конце следующего квартала отказаться от квартиры над „Короной и якорем“. Будет хорошо, если ты упакуешь оставшиеся платья и продашь все имущество. Хотя, пожалуй, сохрани фотографию гавани Фритаун и привези ее с собой». (Пока что ни одного слова — куда ехать и ни одного вопроса — могу ли я.) «Привези вместе с рамкой, она мне очень дорога как память, это подарок мистера В. Прилагаю чек, чтобы снять деньги с моего счета в швейцарском банке „Credit Suisse“ в Берне, этого хватит на билет первого класса до Буэнос-Айреса. Не оттягивай приезд, я все-таки не молодею. Я не мучаюсь подагрой, как один мой старый друг, которого я недавно встретила на пакетботе, но все-таки суставы у меня уже не такие гибкие, как были. Мне очень нужен кто-то близкий, кому я могла бы довериться в этой весьма причудливой стране, причудливой, несмотря на то что за углом отеля имеется магазин Харродз [один из самых дорогих и фешенебельных магазинов Лондона, имеет филиалы во многих странах], который, правда, снабжается хуже, чем на Бромптон-роуд».
   Я телеграфировал мисс Кин: «На днях еду тетушке Буэнос-Айрес тчк Напишу» — и принялся распродавать имущество. Венецианское стекло, увы, пошло за бесценок. Когда все было продано в аукционных залах у Харродз (у меня произошел спор с хозяином «Короны и якоря» — кому принадлежит кушетка на лестнице), я получил как раз на обратный билет и еще пятьдесят фунтов туристских чеков, так что я не стал снимать деньги с тетушкиного счета в швейцарском банке, а небольшой остаток положил на свой счет, решив, что ей лучше не иметь в Англии никаких денежных обязательств, раз она не собирается возвращаться.
   Но если я думал увидеться с тетушкой в Буэнос-Айресе, прогнозы мои на сей счет оказались чересчур оптимистичными. В аэропорту меня никто не встречал, а прибыв в отель «Ланкастер», я обнаружил лишь зарезервированный номер и записку. «Жаль, что не могла с тобой увидеться, — писала она, — мне срочно пришлось выехать в Парагвай, где мой старый друг очутился в бедственном положении. Оставляю тебе билет на речной пароход. По причинам, которые сейчас слишком сложно объяснять, я не хочу, чтобы ты летел в Асунсьон самолетом. Адреса я тебе дать не могу, но позабочусь, чтобы тебя встретили».
   Предписания эти меня ни в коей мере не устраивали, но что я мог поделать? На то, чтобы остаться в Буэнос-Айресе на неопределенный срок, пока не получу от тетушки известий, средств у меня не было, а вернуться сразу же в Англию после того, как заехал так далеко и уже истратил столько тетушкиных денег, было невозможно, но я предусмотрительно обменял оставленный ею билет до Асунсьона на билет до Асунсьона и обратно.
   Я поставил фотографию Фритаунской гавани в ценной рамке на туалетный столик и прижал с двух сторон книгами. Я захватил с собой помимо какого-то чтива «Золотую сокровищницу» Палгрейва, сборнички стихов Теннисона и Браунинга, а в последнюю минуту добавил еще «Роб Роя», быть может оттого, что в нем лежала единственная имевшаяся у меня фотография тетушки. Я раскрыл книгу (страницы ее теперь сразу разнимались там, где лежала карточка) и не в первый уже раз задумался о том, что в этой радостной улыбке, юной груди, в изгибе тела, в старомодном купальном костюме словно таилось предвестье зреющего материнства. Воспоминание о том, как сын Висконти заключил ее в объятия на платформе в Милане, причинило мне легкую боль, и, чтобы отвлечься от этих мыслей, я выглянул в иллюминатор, думая увидеть зимний день… и увидел высокого сухопарого и седого человека, который с грустным видом разглядывал меня в упор. Иллюминатор выходил на бак; незнакомец быстро отвернул голову и стал смотреть вдоль борта в сторону кормы, смущенный тем, что его застигли врасплох. Я кончил раскладывать вещи и спустился в бар.
   На пароходе царила обычная сумятица, какая всегда наступает после отплытия. Ленч, как выяснилось, должны были подать в непонятное время — в 11:30, и пассажиры не находили себе до тех пор места, как это бывает и с пассажирами на переправе через Английский канал. Они никак не могли успокоиться, сновали вверх и вниз, заходили в бар, разглядывая бутылки, и снова уходили, так ничего и не заказав. Они устремлялись в столовую и опять покидали ее, присаживались ненадолго за стол в гостиной, затем вскакивали и рассматривали в иллюминатор однообразный речной пейзаж, который нам предстояло видеть последующие четыре дня. Я был единственный, кто попросил чего-нибудь выпить. Хереса не нашлось, поэтому я взял джина с тоником, но джин оказался аргентинским, хотя и с английским названием, и имел чужеземный привкус. Низкий лесистый берег, принадлежавший, как я заключил, Уругваю, тянулся вдаль под сеткой дождя, который прогнал с палубы пассажиров. Вода в реке имела цвет кофе, в который добавили чересчур много молока.
   Какой-то старик лет восьмидесяти с лишком наконец решился и сел рядом со мной. Он задал вопрос по-испански, и ответить я, естественно, не мог. «No hablo espanol, senor» [я не знаю испанского, сеньор (исп.)], — сказал я, но эту жалкую фразу, почерпнутую мною из испанского разговорника, он принял за поощрение и тут же произнес небольшую речь, при этом он извлек из кармана большое увеличительное стекло и положил его на стол между нами. Я сделал попытку спастись, уплатив по счету, но он выхватил у меня счет и подложил под свой стакан, одновременно сделав знак стюарду налить мне снова. Я не имею привычки пить две порции перед ленчем, к тому же мне решительно не понравился вкус джина, но за незнанием испанского я вынужден был подчиниться.
   Он чего-то хотел от меня, но я не мог догадаться, чего именно. Слова «el favor» [любезность, одолжение (исп.)] повторялись несколько раз, а когда он увидел, что я не понимаю, он для наглядности вытянул свою руку и принялся разглядывать ее через увеличительное стекло.
   — Не могу ли я быть чем-нибудь полезен? — раздался голос, и, обернувшись, я увидел высокого грустного человека, который подсматривал за мной в иллюминатор.
   Я сказал:
   — Я не понимаю, чего хочет этот господин.
   — Он любит гадать по руке. Говорит, у него еще никогда не было случая гадать американцу.
   — Скажите ему, я англичанин.
   — Он говорит, что это все равно. Вероятно, он не видит большой разницы. Мы с вами оба англосаксы.
   Мне ничего не оставалось, как протянуть руку. Старик с чрезвычайным вниманием стал изучать ее в свое стекло.
   — Он просит меня переводить, но, может быть, вы против. Все-таки тут дела сугубо личные — судьба.
   — Это не имеет значения, — сказал я и вспомнил про Хэтти и про то, как она угадала мои путешествия по чаинкам своего превосходного «Лапсан сучон».
   — Он говорит, вы проделали длинный путь.
   — Ну, об этом довольно просто догадаться.
   — Но ваши путешествия подходят к концу.
   — Вряд ли. Мне надо еще проделать весь обратный путь.
   — Вам предстоит соединиться с кем-то очень близким. С женой, может быть.
   — Я не женат.
   — Ну тогда, он говорит, с матерью.
   — Она умерла. По крайней мере…
   — В вашем распоряжении было очень много денег. Сейчас уже нет.
   — Тут он прав. Я служил в банке.
   — Он видит смерть… но она лежит вдали от вашей линии сердца и линии жизни. Незначительная смерть. Возможно, кого-то вам неблизкого.
   — Вы верите в эту чепуху? — спросил я американца.
   — Пожалуй, не верю, но я стараюсь быть непредвзятым. Моя фамилия О'Тул. Джеймс О'Тул.
   — Моя — Пуллинг, Генри, — сказал я.
   Тем временем старик продолжал свою лекцию по-испански. Его, видно, не интересовало, переводят его или нет. Он достал записную книжку и что-то в нее вписывал.
   — Вы лондонец?
   — Да.
   — А я из Филадельфии. Он просит меня сказать, что ваша рука у него девятьсот семьдесят вторая по счету. Нет, простите, девятьсот семьдесят пятая.
   Старик с удовлетворением захлопнул записную книжку, пожал мне руку, поблагодарил, заплатил за выпивку и, поклонившись, удалился. Увеличительное стекло оттопыривало ему карман, как пистолет.
   — Вы не против, если я к вам подсяду? — спросил американец. На нем был английский твидовый пиджак и поношенные брюки из шерстяной фланели. Сухощавый и меланхоличный, он выглядел таким же англичанином, как я; заботы наложили сеть тонких морщинок вокруг его глаз и рта, и, точно заблудившись, он с озабоченным видом постоянно озирался вокруг. Он ничего общего не имел с теми американцами, которых я встречал в Англии, — шумливые, самоуверенные, с младенчески гладкими лицами, они были похожи на детей, подымающих возню в детской.
   — Вы тоже в Асунсьон? — спросил он.
   — Да.
   — Больше в этом рейсе и смотреть не на что. Корриентес [город в Аргентине] не так уж плох, если там не ночевать. Формоса [провинция и город на севере Аргентины] — сплошной притон. Там сходят на берег одни контрабандисты, хотя они и прикрываются рыбной ловлей. Вы как будто не контрабандист?
   — Нет. А вы, я вижу, хорошо знаете здешние края.
   — Слишком хорошо. Вы в отпуске?
   — Можно и так сказать. В отпуске.
   — Собираетесь посмотреть водопад Игуасу? Народ туда валом валит. Если поедете, ночуйте на бразильской стороне. Там единственная приличная гостиница.
   — А стоит смотреть?
   — Пожалуй. Если вы охотник до таких зрелищ. По мне, так это просто очень много воды, и все.
   Бармен явно хорошо знал американца: он, не спрашивая, поставил перед ним сухой мартини, и американец отхлебывал его теперь уныло, без всякого удовольствия.
   — Это вам не «Гордон» [фирменное название джина], — проговорил он. Он всмотрелся в меня долгим взглядом, будто запоминал мои черты. — Я вас принял за бизнесмена. Генри, — сказал он. — Так один и проводите отпуск? Не очень-то весело. Страна чужая. И языка вы не знаете. Правда, испанский за пределами города не помощник. В сельской местности все говорят только на гуарани.
   — И вы тоже?
   — С грехом пополам.
   Я заметил, что он больше задает вопросы, чем отвечает, а когда сообщает мне какие-то сведения, то такого рода, которые я мог бы прочесть в любом путеводителе.
   — Живописные руины, — продолжал он, — старинные поселения иезуитов. Вас привлекают такие вещи. Генри?
   Я почувствовал, что он не успокоится, пока не узнает обо мне что-нибудь еще. Пускай — какой от этого вред? Я не вез с собой золотого бруска или чемодана, набитого банкнотами. Как он сам сказал, я не был контрабандистом.
   — Я еду повидаться с одной старой родственницей, — сказал я и добавил: — Джеймс.
   Ему этого явно очень хотелось.
   — Друзья зовут меня Тули, — привычно сообщил он, но далеко не сразу в моем мозгу сработал механизм.
   — Вы тут по торговым делам?
   — Не совсем, — ответил он. — Я занимаюсь исследовательской работой. Социологические исследования. Сами знаете, что это такое. Генри. Прожиточный минимум. Статистические данные о недоедании. Процент неграмотных. Выпейте еще.
   — Две порции — мой предел, Тули, — запротестовал я и только сейчас, при повторении этого имени, вспомнил — вспомнил Тули. Он пододвинул свой стакан, чтобы ему налили еще.
   — И как вам тут работается, в Парагвае? Я читал в газетах, что у вас, американцев, с Южной Америкой хлопот полон рот.
   — Но не в Парагвае. У нас с генералом такая дружба — водой не разольешь. — Он поднял кверху большой и указательный пальцы, потом взялся ими за вновь наполненный стакан.
   — Говорят, он настоящий диктатор.
   — Такая страна. Генри. Ей нужна сильная рука. Не думайте только, будто я замешан в такие дела. Я держусь в стороне от политики. Исследования в чистом виде. Вот моя линия.
   — Что-нибудь опубликовали?
   — Так, — ответил он туманно, — сообщения… Слишком специальные. Вам они были бы неинтересны. Генри.
   Все складывалось так, что, когда зазвонили к ленчу, мы, само собой, проследовали в столовую вместе. С нами за столиком сидели еще двое мужчин. Один — с серым лицом, в синей пиджачной паре — соблюдал диету (стюард, который был с ним знаком, принес ему отдельно тарелку вареных овощей, и тот, прежде чем начать есть, придирчиво осмотрел их, подергивая кончиком носа и верхней губой, точно кролик). Другой, толстый старый священник с плутоватыми глазами, чем-то напоминал Уинстона Черчилля. Забавно было глядеть, как О'Тул сразу же взялся за этих двоих. Не успели мы покончить с невкусным печеночным паштетом, как он уже выяснил, что у священника есть приход в деревне под Корриентесом по аргентинскую сторону границы. А едва мы разделались с не менее невкусной вермишелевой запеканкой, как О'Тул пробил небольшую брешь в молчаливости типа с кроличьим носом. Тот, видимо, был бизнесменом, возвращавшимся в Формосу. Услыхав слово «Формоса», О'Тул бросил на меня взгляд и едва заметно кивнул — с этим человеком все было ясно.
   — Вы, как я догадываюсь, фармацевт? — О'Тул толкал его на откровенность, стремясь выведать у него что-нибудь еще.
   Кролик знал английский неважно, но вопрос понял. Он взглянул на О'Тула и дернул носом. Я думал, он промолчит, но вдруг услышал ответ, звучавший одинаково туманно на всех языках:
   — Импорт-экспорт.
   Священник ни с того ни с сего завел разговор о летающих тарелках. Над Аргентиной, по его словам, они кишмя кишели — будь ночи ясными, мы бы непременно увидели с судна хотя бы одну.
   — Вы в самом деле в них верите? — спросил я, и старик от возбуждения забыл то немногое, что знал по-английски.
   — Он говорит, — перевел О'Тул, — вы, наверно, читали вчерашнюю «Nacion». Двенадцать автомашин встали в понедельник ночью на шоссе из Мар-дель-Платы в Буэнос-Айрес. Когда наверху пролетают тарелки, мотор глохнет. Преподобный отец считает, что летающие тарелки имеют божественное происхождение. — О'Тул переводил почти с такой же быстротой, с какой тараторил священник. — На днях одна пара, ехавшая в машине в Мар-дель-Плату, на выходные, вдруг оказалась в облаке тумана. Машина встала, а когда туман рассеялся, то обнаружилось, что они в Мексике вблизи Акапулько.
   — Он и в это верит?
   — Само собой. Все они верят. Раз в неделю по радио в Буэнос-Айресе передают про летающие тарелки. Кто и где видел их за истекшую неделю. Наш с вами приятель говорит, что тут, может, кроется объяснение Летающего дома в Лоретто [согласно преданию, в Назарете над хижиной, где жила дева Мария, в IV в. был воздвигнут храм; в XII в., когда храму угрожали сарацины, ангелы перенесли храм в Лоретто, где он стоит и поныне]. Просто дом подняли в Палестине, как тех людей на шоссе, а потом опустили в Италии.
   Нам принесли жесткий бифштекс и затем апельсины. Священник погрузился в молчание и ел, нахмурившись. Наверное, он чувствовал, что окружен скептиками. Бизнесмен отодвинул от себя тарелку с вареными овощами и откланялся. А я наконец задал вопрос моему собеседнику, который мечтал задать в течение всего завтрака.
   — Вы женаты, Тули?
   — Да. Вроде как женат.
   — У вас есть дочь?
   — Да. А что? Она учится в Лондоне.
   — Она в Катманду.
   — В Катманду? Да ведь это Непал!
   Морщинки озабоченности обозначились резче.
   — Ну и ошарашили вы меня, — проговорил он. — Откуда вы знаете?
   Я рассказал про Восточный экспресс, но обошел молчанием молодого человека. Я сказал, что она была с группой студентов, а она и вправду была со студентами, когда я видел ее в последний раз.
   — Что тут поделаешь. Генри? — сказал он. — У меня работа. Не могу же я гоняться за ней по всему свету. Люсинда не понимает, сколько она мне доставляет огорчений.
   — Люсинда?
   — Мамочка так назвала, — с горечью отозвался он.
   — Теперь она называет себя Тули, как вы.
   — Правда? Это что-то новенькое.
   — По-моему, она вами восхищается.
   — Я отпустил ее в Англию, — продолжал он. — Думал, там она в безопасности. И вот, пожалуйста, — Катманду! — Он оттолкнул апельсин, который с такой тщательностью чистил. — Где она живет? Сомневаюсь, чтобы там была приличная гостиница. Вот если там есть «Хилтон» [фешенебельные гостиницы в разных городах мира, принадлежащие американской компании], тогда можно быть спокойным. Как мне быть. Генри?
   — С ней все будет в порядке, — сказал я не очень уверенным тоном.
   — Я мог бы послать телеграмму в посольство, должно же быть там посольство. — Он резко встал. — Схожу помочусь.
   Я последовал за ним по коридору в уборную. Мы молча постояли рядышком. Я заметил, что губы у него шевелятся. Быть может, пришло мне в голову, он ведет воображаемый разговор с дочерью. Вместе мы покинули уборную, и, не произнося ни слова, он сел на палубную скамью по правому борту. Дождь прекратился, но в воздухе повисла пасмурная холодная сырость. Смотреть было не на что: редкие деревца вдоль берега мутной реки, отдельные хижины, да между деревьями проглядывало пространство, до самого горизонта поросшее бурым кустарником, абсолютно плоское, без малейших возвышенностей.
   — Аргентина? — спросил я, чтобы прервать молчание.
   — Так все и будет Аргентина, пока не дойдем до реки Парагвай, в последний день. — Он вынул блокнот и что-то записал. Как мне показалось, цифры. Кончив, он сказал: — Извините, я вношу кое-какие данные.
   — Относятся к вашей работе?
   — Да, провожу тут одно исследование.
   — Ваша дочь говорила, что вы работаете в ЦРУ.
   Он обратил на меня свой скорбный, озабоченный взгляд.
   — Она романтическая девица. Воображает бог знает что.
   — А ЦРУ — это романтично?
   — Так кажется девочке. Наверное, увидела какой-нибудь мой отчет с пометкой «секретно». А секретно все, что идет в государственный департамент. Даже статистика по недоеданию в Асунсьоне.
   Я не знал, кому из них верить.
   Он опять спросил меня с беспомощным видом:
   — А как бы вы поступили, Генри?
   — Будь вы действительно на службе в ЦРУ, вы могли бы, наверное, выяснить, как там она, у одного из ваших агентов. Есть же у вас, вероятно, агент в Катманду.
   — Если бы я на самом деле работал в ЦРУ, — возразил он, — я не стал бы впутывать агентов в мои личные дела. Есть у вас дети, Генри?
   — Нет.
   — Ваше счастье. Говорят, будто дети с возрастом входят в разум. Ничего подобного. Если у тебя есть ребенок, ты осужден быть отцом пожизненно. Дети от тебя уходят. А вот тебе от них никуда не уйти.
   — Мне трудно судить об этом.
   Он задумался и какое-то время смотрел на монотонные заросли кустарника. Пароход медленно продвигался против сильного течения. Потом О'Тул сказал:
   — Отец мой о разводе и слышать не хотел — из-за девочки. Но есть же предел мужскому долготерпению — жена начала водить своих дружков домой. Она развращала Люсинду.
   — Это ей не удалось, — сказал я.
 

2

   На следующее утро О'Тул пропал: он не появился к завтраку, и тщетно искал я его на палубе. Над рекой стоял густой туман, через который солнце пробилось с большим трудом. Я почувствовал себя одиноко без моего единственного собеседника. Все остальные вступили в обычные отношения, какие завязываются во время плавания на пароходе, возникло даже несколько флиртов. Двое пожилых мужчин энергично шагали по палубе, выставляя напоказ свою телесную мощь. Было что-то непристойное в этом быстром вышагивании, они словно демонстрировали окружающим женщинам, что все их способности при них. На них были пиджаки с разрезами по английской моде, возможно купленные в магазине «Харродз». Они мне вдруг напомнили майора Чарджа.