Наконец девица с пухлым лицом записала их фамилии в книгу и, тряхнув челкой, сказала:
   - Три рубля.
   - Давай пополам, - предложила Екатерина Георгиевна, и каждый из них положил рублевую бумажку и полтинник мелочью.
   Они вышли из загса под руку, серьезные и молчаливые. Шофер стоял подле машины.
   - Пожелаю вам счастья! - сказал он.
   Екатерина Георгиевна вдруг почувствовала, как сладко сжалось ее сердце, и на глазах у нее выступили слезы.
   IV
   В купе мягкого вагона, кроме Ефремова, сидели три человека: один высокий, с суровым профилем Амундсена и с детским, слабым подбородком; второй - широкоскулый молодой человек, на ремне у него болтался фотографический аппарат; третий - небритый, страдавший одышкой.
   Все трое ехали по одному делу; из их разговора Ефремов понял, что высокий - режиссер кино, скуластый - оператор, а небритый - писатель, автор сценария, по которому режиссер с оператором должны были снимать картину о Донбассе.
   Они тотчас же открыли чемоданы и выставили на стол большое количество бутылок пива. Часть бутылок не поместилась на столе, и скуластый оператор, которого называли Мортирыч, положил их в сетку над головой.
   - Товарищ, пивка? - предложил Ефремову режиссер и, увидев, что Ефремов хочет отказаться, живо добавил: - Нет, нет! Прошу вас, пожалуйста!
   - Ладно! - сказал Ефремов. - Тут у меня закуска есть, не знаю только что: жена прямо к поезду привезла.
   Попутчики почему-то не ахнули, узнав, что Ефремов женат. Это его удивило и немного обидело. Писатель выпил залпом стакан и сказал:
   - Пиво холодное, в вагоне холодно, за окном холод... - Он посмотрел в окно, на поле, покрытое снегом, на тонкие деревья, колеблемые от самой земли до ветвей сильным ветром, и сказал: - Вот, кажется, из того леска выбежит лисица, а за ней выедет всадник в меховой шапке, доезжачий Ивана Грозного, затрубит протяжно в рог... Все поглядели в окно.
   - Да, слабо топят, черти! - сказал Мортирыч и, смеясь, добавил: - И почему вы, Андрей Петрович, не написали сценарий из сухумской жизни? Там в апреле красота.
   - Недоучел климатический фактор, старик, - сказал режиссер, - но я не жалею. Железное сердце страны! Ленты именно нужно вертеть про главное уголь, сталь, хлеб.
   - Жизнь, смерть, любовь, - добавил писатель.
   - Да, за жизнь людей, - согласился режиссер. - Человека интересует человек. Законный интерес. Хорошая лента должна идти в глубину: покажите настоящий характер, сумейте передать простое чувство - вот задача.
   - А кто орал про конфликты, драматические узлы, сценические ситуации? - спросил писатель.
   - Я - до вчерашнего дня. Сегодня ночью я все понял. Сюжет чеховской "Степи" в том, как мальчика везли в школу учиться, а он в дороге простудился и заболел насморком. А под этим сюжетом - жизнь России, философия и печаль бренного бытия. Вот так нужно работать!
   - Да! Это - настоящее искусство, - сказал писатель.
   - В ваших словах много правоты, - сказал Мортирыч, - вот только как мы с гостиницей устроимся: обязательно съезд какой-нибудь в Сталине.
   - Съезд ударников угля, - подтвердил Ефремов.
   - Ну, что ты скажешь! - проговорил Мортирыч. - Надо было бронировать из Москвы.
   - А я уже отвык от всего этого, - вздохнул режиссер. - Сознаюсь: в последний раз выезжал из Москвы шесть лет тому назад.
   - Ого! А я вот езжу много, - сказал писатель и, потерев руки, добавил: - Слушайте, в вагоне-то прохладно, надо будет попросить у проводника два одеяла.
   Ефремов взобрался на верхний диван.
   "Сколько интересного народа на свете! - думал он, глядя на красивый профиль режиссера. И парень, видно, неглупый, и наружность у него настоящая. Могла б Катя влюбиться в такого? Квартиру нужно, заводской дом, кажется, к осени достроят. Мебель нужно, трельяжи. Печально с Васильевым расставаться. Шутка сказать - Васильев! Или уговорить его переехать вместе с нами? Да, наверное, могла б влюбиться в режиссера. Интересно, что Васильев ответит на письмо? Вот ахнет! И почему отказываться от ленинградской аппаратуры? Эта колонка дает почти теоретический выход".
   Вдруг он подумал, что целую неделю не увидит Екатерины Георгиевны, захотел вспомнить ее лицо, голос - и не мог.
   - Ох ты! - громко, почти испуганно сказал он и приложил руку к холодному стеклу, потом к груди.
   Чувство тоски охватило его, ему мучительно захотелось вернуться. Ведь отъехали не больше пятидесяти километров - может быть, соскочить на ходу? За ночь он бы мог дойти до Москвы.
   Он привстал, - проводник стелил нижние постели, попутчики курили в коридоре.
   Только сейчас он по-настоящему понял, что произошло. Видеть ее, видеть, говорить с нею. Он задохнулся, точно ему нечем было дышать...
   Ночью он беспокойно спал, часто просыпался и глядел через стекло, залепленное мокрым снегом. Его огорчало, что поезд все шел и шел, удалялся от Москвы, шел быстро; внизу тревожно позванивали пустые бутылки.
   Утром он проснулся и отдернул занавеску. Поезд стоял. Он увидел молодую, зеленую траву, украинские хаты с мраморно-белыми стенами, освещенными солнцем; босые дети бегали вдоль поезда, поднимая к окнам кувшины с молоком, покрытым толстой шоколадной коркой. Он взглянул вверх и зажмурился, - солнце весны сияло на всем огромном просторе светлого неба.
   Он широко осклабился, точно заглатывая весну, тепло, свет, подтянулся к стеклу, уперся в него лбом: оно было теплым. Окна верхнего этажа станционного здания были открыты настежь: молодая женщина, склонив голову, расчесывала волосы и поглядывала на пассажиров из темной, казавшейся прохладной комнаты.
   Вскоре поезд тронулся. Попутчики внизу восхищались весной и теплом; режиссер то и дело, волнуясь, говорил:
   - Тракторы! тракторы! Глядите: тракторы! А вот керосиновые цистерны... грузовик... Ради бога, посмотрите: какие-то башни, а там провода уходят в поле... Что происходит в этой изумительной стране! - вкрадчиво, точно убеждая кого-то, говорил он. - Это, знаете... - Он закрыл глаза и пошевелил пальцами: - Это миллиарды, триллионы пудов тяжелой, страшной земли поднялись в воздух и сделали огромный прыжок, вместе с людьми, домами, садами прянули на пять веков вперед...
   - А доезжачего и лисицы там не видно? - насмешливо глядя на писателя, спросил Ефремов.
   А поезд все шел, по весенним полям, под весенним солнцем.
   Ефремов раскрыл портфель и начал читать бумаги - полугодовой отчет донбассовского завода. Некоторые цифры восхищали его, другие вызывали недоумение. Со стороны могло показаться, что он читает письмо, полное неожиданных, веселых и неприятных новостей, а не отчет, на три четверти состоящий из цифр.
   Вдруг над головой его раздался треск, теплые капли брызнули ему в лицо, залили бумагу.
   Внизу захохотали. Мортирыч крикнул:
   - Скорей, скорей, спасайтесь!
   Оказывается, что из лежавшей на сетке бутылки выскочила пробка: оранжевое пиво, блестя на солнце, текло на пол, и рыжая пена, треща, лезла из зеленого бутылочного горлышка.
   - Весна, пиво бродит, - сказал Ефремов, вытирая лицо и с удовольствием вдыхая хмельной запах.
   - "Когда цветет виноград, играет старое вино", - есть такой роман у Шпильгагена, - сказал писатель.
   - "Le vin est tire, il faut le boire" 1, - есть такая французская поговорка, - сказал режиссер.
   1 Вино откупорено - его надо пить.
   Мортирыч снял сверху полупустую бутылку.
   - Давайте мы его, бунтовщика, без стакана, - и приложился к бутылке.
   Ефремову захотелось, чтобы Екатерина Георгиевна сидела здесь рядом, щурясь от солнца, глядя в окно, слушая шутки режиссера, и он снова, как вечером, почувствовал тоску по ней.
   Основа... Змиев... Балаклея... Святогорск. К пяти часам они подъехали к Красному Лиману.
   - Ну, вот он, Донбасс! - сказал писатель. - Кончилось царство травы и деревьев. Здесь начинается страна дыма, угля, стали.
   - Ну, какой же это Донбасс?! - сказал Ефремов. - Бассейн с Краматорской, а здесь еще Славянск, курорт.
   Но и в Донбассе продолжалась весна.
   Земля была вскопана. Заходящее солнце освещало ее спокойным, желтым светом. Казалось, что мир облит прозрачным медом. Рабочие в черных и синих комбинезонах, белоголовые ребята, женщины - все копали землю, строили изгороди, сажали семена. Обнаженные ноги женщин казались молочно-белыми на фоне жирной, черной земли. Огороды были всюду - они смело зеленели у огромных заводских зданий, полных темного огня, они вползали между домиками поселков; часто густой, черный дым из заводских труб застилал землю, и казалось, что земля клубится, движется...
   - Какая сила! - говорил режиссер. - Дым, железо, и тут же рядом женщина, светлая зелень и мужья, только что вышедшие из огня.
   - Да, боюсь только, что дым сожрет эту зелень, - сказал писатель.
   - Нет, зачем? - возразил Ефремов. - Пишут, что за границей дымовые газы отводят в парники и получают богатые урожаи. Дым - ведь это углерод: из него строятся растения.
   - Ах, черт! Цветы из дыма - это красиво.
   - Да, цветы из дыма, - повторил Ефремов. - Таких примеров много можно подобрать. Чего, кажется, гаже - трупное сало? А из него динамит можно сделать. Как загремит, во славу жизни!
   И он огорчился, что сказал интересное, а жены не было, чтобы послушать.
   Они приехали в Сталине поздно вечером. Дрожащие огни рудников сияли как скопления звезд, фонари далеких шахт смутно белели молочными туманностями.
   Перед вокзалом на круглой площади стояли машины. Ефремов обошел их, и один из шоферов, молодой парень, помахал перчаткой и радостно, точно родственнику, закричал:
   - Сюда, сюда!..
   В прошлогоднюю поездку этот парень возил Ефремова в пароконной пролетке.
   Он сел в машину рядом с шофером, с удовольствием прижался спиной к прохладной подушке. В длинной очереди к автобусу он вдруг увидел своих попутчиков и предложил их подвезти в город.
   Они всю дорогу ругали каких-то людей, все перепутавших и забывших, и были так огорчены, что даже не посмотрели на величественные темные терриконы Ветковского рудника, на гирлянды огней Смоляниновской шахты, на огромное зарево над металлургическим заводом... Вскоре они въехали в город, и прохладный степной ветер сразу исчез, а воздух сделался теплым, почти душным, как летом.
   Подъехав к гостинице, Ефремов спросил шофера:
   - Как там: начальство еще на заводе?
   - А где им быть? - рассмеялся шофер.
   - Тогда подождите пятнадцать минут, я вместе с вами поеду.
   Он спросил у дежурного ключ от заказанного для него заводом номера и поднялся на второй этаж. Войдя в комнату, он посмотрел на кровать, застеленную свежим бельем, на откинутое мягкое ухо одеяла и сокрушенно сказал:
   - Надо в Москву спешить, товарищ.
   Ефремов разделся, осмотрел свои голые ноги и ужаснулся тому, что они волосатые. Никогда он не замечал, что его ноги так некрасивы.
   "Что делать? - подумал он. - Мазаться дымящей серной кислотой?"
   В комнате было очень тихо, все предметы крепко стояли на своих местах, и от этого кружилась голова. Вот, казалось, снова застучат колеса, задребезжат бутылки в сетке, стакан поползет со стола.
   Вода в умывальнике была свежей, ледяной. Он долго мылся, было приятно обливать перегретое, потное тело. От холодной воды у него вдруг застучали зубы. Потом, когда он вытерся и надел свежую сорочку, захотелось спать. Он оделся, взял портфель и пошел к двери.
   Внизу, возле девицы-портье, дремали на чемоданах писатель и режиссер, а Мортирыч басом говорил в телефон:
   - Ответственный дежурный обкома... с вами говорит личный секретарь писателя Ковылина... Ну да, конечно, московская группа... Сидим на чемоданах. Вот спасибо, товарищ. Он ведь совершенно измучен дорогой. Эй, дежурная товарищ! Пожалуйте! - весело сказал он. - Вас из обкома просят к телефону.
   Ефремов вышел на улицу; шофер и два красноармейца сидели на ступеньках, грызли семечки, а перед ними стояла молодая женщина и сердито говорила:
   - Тьфу на вас, Миша! А еще партейный - и такие слова! Вот я вашей жене скажу.
   - Ну и скажи, в чем дело! - задорно отвечал шофер, а красноармейцы с восторженным выражением смотрели на него.
   - Что ж, товарищ Миша, поедем? - спросил Ефремов.
   - Ну и что: поедем! - задорно, точно споря, сказал Миша и поднялся.
   Они проехали мимо белых лабазов, освещенных электричеством.
   - Вы думаете, дорога как в прошлом году? - сказал шофер. - К нам шоссе прошло - в самый завод.
   - Ну, а вообще что? Как живется? - спросил Ефремов.
   - Вот, пожалуйста! - ответил шофер. - Просто скажу тебе: подумаю иногда про жизнь - и смешно делается. Верно, смешно! Мы с отцом в Донбасс пришли, я еще маленький был; ночью на станцию приехали, я, как посмотрел на завод, заголосил: "Пожар! Небо горит!" Ей-богу! И вот как испугался - и ни в какую: шахты боюсь, завода боюсь, даже не подхожу. Определился на конный двор, состоял там, ну, просто сказать, кучером, а сейчас вот, сам видишь.
   Ефремов все поглядывал по сторонам: великая сила завода и шахт чувствовалась во всем - и мощный гул воздуходувок, и зарево, охватившее добрую половину огромного степного неба, и рев паровозов, и яркие дуговые фонари, и голубые, пугающие вспышки автогенных аппаратов, и даже воздух, весь пропитанный острым, волнующим запахом гашеного кокса, - все свидетельствовало о работе многих тысяч сильных людей.
   - Да, товарищ Миша, - сказал Ефремов и рассмеялся: - А я вот, знаешь, позавчера женился.
   - Ну? Верно? - испуганно произнес шофер и даже затормозил машину.
   Ефремову понравилось, что шофер так горячо отнесся к важному для него событию.
   Площадь перед заводом была ярко освещена. Ефремов вошел в комнату коменданта и сел у стола. Пока дежурный звонил по телефону, проверял документы, выписывал пропуск, Ефремов прислушивался, как где-то совсем рядом шумел, вздыхал, тяжело шевелился завод.
   Наконец он прошел на внутренний двор, оглядел многоэтажную громаду коксовых батарей и вошел в цех. Стены, изразцовый пол - все было бело, ярко освещено электричеством.
   В цехе была тишина. Только возле поблескивавших аппаратов ходил человек в синем халате, поглядывая на дрожащие стрелки индикаторов.
   Ефремов прошел в маленькую комнату со стеклянной стеной, выходившей в цех; там за столом сидели три человека в халатах, словно кудесники, жрецы чудесной науки химии. Они подняли головы - у всех троих, точно у братьев, были курносые русские лица и круглые голубые глаза. Сидевший посередине громко чихнул и засмеялся:
   - А, вот она, Москва!
   - Здравствуйте, товарищи! Что ж это вы, а? - сразу раздражаясь, сказал Ефремов и пожал руки сидевшим. - Я просто не верю, что ваша записка была объективной.
   - Вот она, Москва какая! - сказал сидевший посредине. - Вы раньше садитесь.
   - Да, Москва сердится, - сказал второй.
   - Москва, Москва... - хрипло сказал третий и показал Ефремову горсть маленьких золотых луковиц. - Видишь, завтра сажать у себя в огороде буду.
   Халат его распахнулся, и Ефремов увидел на светлом пиджаке два ордена. Это был директор завода.
   Глядя на круглые, тяжелые ордена Красного Знамени, Ефремов сердито и упрямо сказал:
   - Москва, Москва, а записка-то все-таки необъективная.
   Они начали спорить, потом пошли в цех, потом перешли к директору в кабинет. Все они, казалось, хотели одного, но у каждого было свое мнение.
   - Можно, можно, товарищи, ваши мощности позволяют, - говорил Ефремов. - Тут ведь расчет простой очень, даже немного остроумный, арифметический: могу вам в пять минут все доказать.
   Он усмехался, был спокоен и действительно доказал то, что хотел, хриплый директор удивился, а главный инженер сердито сказал:
   - Я свою точку зрения докладывал в наркомате.
   Ефремов уехал с завода поздно ночью и, подъезжая
   к городу, почувствовал, что очень голоден.
   Дежурный в гостинице сказал ему, что ресторан еще открыт, и Ефремов спустился в просторный сводчатый подвал.
   - Эй, милый друг, давайте сюда! - окликнул его знакомый голос.
   За столом сидели попутчики. Ефремов подсел к ним и заказал официанту свиную отбивную и пива.
   - Вы вообще до скольких? - спросил он.
   - До полтретьего даже, хозяева со слета после двенадцати приходят пиво пить, - ответил официант.
   - Смотрите, смотрите! - сказал режиссер, показывая рукой на большую группу людей, вошедших в зал.
   Официанты забегали, неся высокие большие кружки, увенчанные шевелящимися холмами пены. Пришедшие были различно одеты, они были разного роста, одни - лохматые, другие - бритоголовые, но у всех у них было какое-то общее выражение в спокойных темных лицах, в уверенных, громких голосах. И когда кто-нибудь из них в разговоре ударял ладонью по столу, тяжелые пивные кружки дребезжали.
   Сидевшие за соседним столом смеялись над одним из товарищей, которому на заседании председатель треста подал насмешливую реплику.
   - Ну что ж, Поруков, - спрашивали с другого конца зала, - а ты ему не срезал?
   Порукова, видно, не очень трогало происшедшее. Отодвигая дыханием пену, он пил пиво и поглядывал поверх стеклянного обода кружки спокойными и насмешливыми глазами.
   - Да, народище! - негромко сказал писатель. - Такой вот Алеша Попович - Поруков хлопнет тебя кулаком, и душа сразу расстанется с телом.
   Ефремов повернулся к соседям и спросил:
   - Что же это, товарищ Поруков, было? Расскажите!
   Он подсел к шахтерам, и они оживленно заговорили об угле, огородах, врубовых. Он расспрашивал, хорошо ли работают женщины под землей. "Вполне хорошо", - говорили соседи. И Ефремов был очень доволен, что женщины работали хорошо.
   Когда официант принес ему котлету, он снова вернулся к попутчикам.
   - Что, друзей старых встретил? - спросил Мортирыч.
   - Нет, я их впервые вижу, - ответил Ефремов. - На редкость хорошие парни.
   Голоса людей становились все громче, все быстрее, бегали официанты, все гуще делался голубой туман над головами сидевших, лампа потускнела и, точно луна, ушла в облака. И вдруг сделалось тихо, все лица повернулись к двери. Под каменной аркой стоял курчавый широкоплечий человек, с очень широким, молодым лицом, с широким, низким лбом.
   - Никита, сюда иди... сюда! - закричали с разных сторон.
   Человек неторопливо шел, ловко продвигая свое большое тело между стульями и столами, пожимал огромной рукой десятки рук. Верно, так же уверенно и неторопливо он, полуголый, потный и черный, протискивался между тесными стойками в глубоком угольном забое.
   Музыканты встали со своих мест и, провожая вошедшего глазами, заиграли марш. Все подняли кружки.
   - Да, вот этот человек работает лучше всех! - задумчиво проговорил писатель. - Подумать только: первый рабочий в огромной рабочей стране!
   - Рубенс! Рубенс! - сказал режиссер. - Только Рубенс, певец человеческой мощи, должен снимать ленту в Донбассе. Теперь-то я понял все. Это гармония силы! Вот все эти люди веками создавали великую мощь человечества. Они "владеть землей имеют право", и они ею завладели.
   - Верно, товарищ! - сказал Ефремов и подумал: "А не зря деньги получают художественные ребята".
   Ему было хорошо: он чувствовал себя победителем, эта весна была его весной, черт возьми! Он женился в первый месяц первой весны, весны, охватившей всю его страну. И ему казалось, что заводы так велики, и солнце так ярко светит, и так хорошо горьковатое пиво, все хорошо - оттого, что он, Ефремов, счастлив.
   - Взгляните-ка, - сказал режиссер, - вот вам совсем неожиданное явление: хилый провизор, мастер клистиров и глистогонных средств, вошел в храм силы.
   Ефремов посмотрел и радостно расхохотался.
   - Гольдберг Миша! Гольдберг! - закричал он.
   Маленький, тощий человек оглянулся и замахал руками. Режиссер с удивлением смотрел, как человек шел к их столу. Все, оказывается, знали его.
   - Сюда садись, сюда! - говорили со всех сторон.
   - Что ж, мы с тобой каждый день будем встречаться? - спросил Гольдберг, подойдя к товарищу.
   - Выходит, да! А ты, брат, за этот месяц совсем какой-то зеленый стал.
   - Работы порядочно: я ведь теперь и управляющий, и главный инженер.
   - Ну, а вот товарищ думал, что ты провизор.
   - Провизор? - Гольдберг весело посмотрел на режиссера. - Вы почти угадали: мой отец был провизором.
   Режиссер улыбнулся и поклонился, прижав ладонь к груди.
   Они выпили по кружке пива и поднялись наверх. В темном коридоре Гольдберг споткнулся, сердито сказал:
   - Ну-ну, в шахте никогда не спотыкался, а здесь второй раз уже - гроб какой-то. И крысы здесь. Ты вот к нам на рудник приезжай, мы гостиницу построили! Сосной пахнет.
   Они вошли в комнату. Ефремов распахнул окно.
   - Ну что, надолго в наши края? Нового ничего? - спросил Гольдберг.
   - Женился.
   - Ты? Ну да?
   - Ей-богу! Вчера или позавчера, вернее.
   - А Васильев что?
   - Что? Ничего.
   - Что ты говоришь? Ну и как, что? - Гольдберг подошел к Ефремову и посмотрел ему в лицо: - Значит, не поедешь со мной? Спешишь обратно?
   - Да уж сам понимаешь.
   - На один день, а? Я тебе покажу замечательную шахту, стадион, сосны у нас растут, - ни у кого не растут, а у нас - да - песок подсыпаем. А какая весна у нас! Честное слово, поедем, я глазам своим не верю: это же первая настоящая весна в Донбассе! Ты понимаешь - весна всюду! Под землей весна! Ну, хоть переночуешь у меня, а?
   - Нет, брат, как-то не могу.
   - Я вижу, что не можешь, - и по глазам, и по голосу, и по носу видно...
   Ефремов мотнул головой и рассмеялся.
   - Ты лучше в Москву приезжай, я вас познакомлю. И жену свою привози. Домами будем встречаться.
   - У меня ушла жена, - сказал Гольдберг и покашлял. - Когда я вернулся из Москвы, ее уже не было, письмо оставила и шкафы все оставила, а сама уехала.
   Он подошел к раскрытому окну, долго смотрел на весеннюю полную холодных огней ночь. Ефремов положил ему руку на плечо.
   - Ты прости, Миша, я не знал, - тихо сказал он.
   Гольдберг рассмеялся:
   - Ну-ну, брось! У тебя такое удивленное лицо, как у того человека, который меня принял за провизора. Теперь - что, а в первое время вот чувствую: не могу - и все.
   V
   Лена замечала, что мать изменилась. Она заметила это сразу, еще на вокзале, когда, подбежав к Екатерине Георгиевне, закричала:
   - Мама, мама, я научилась прыгать на одной ножке! - и мать рассеянно ответила:
   - Идем, доченька, дома обо всем расскажешь.
   Дома мама вела себя, как случалось вести себя однажды Лене, когда, оставшись одна, она решила убрать комнату и разбила круглое зеркало. Она легко раздражалась, беспричинно лезла целоваться, два раза плакала.
   Утром, когда мама ушла на работу, вошла соседка, Вера Дмитриевна, старшая по квартире, и рассказала Лене, что мать выходит замуж.
   - Вы врете, - сказала Лена.
   - Сироточка бедная, не вру я, сама все своими ушами слышала, говорила Вера Дмитриевна и гладила Лену по волосам.
   Потом она сказала Лене, какое теперь время: женщины поживут с мужем год-два, народят детей - и разойдутся, а бедные младенцы мучаются и терпят.
   - Вот чем твой папаня плохой? - спрашивала Вера Дмитриевна. - Молодой, красивый, устроенный хорошо, а она его кинула, а этот, второй, - маленький, невидный, против твоего папы он ничего не стоит. Зачем она папу твоего мучит?
   Лене стало очень страшно от этих разговоров; она сидела тихо, округлив глаза, сложив руки на животе, и губы у нее дрожали. Она понимала, что мама виновата и ведет себя постыдно. Но еще больше ей становилось жутко от своей беспомощности; так жутко ей сделалось раз на Театральной площади, когда она потерялась в толпе и мгновение стояла, боясь плакать, чтобы не обратить на себя внимание чужих людей, и в то же время понимая, что только эти чужие смогут разыскать ее маму. И сейчас она не могла плакать.
   Днем старичок-почтальон принес для мамы телеграмму. Не распечатывая, соседки ловко отвернули краешек телеграммы, прочли по складам и начали смеяться. Тогда Лене стало жаль маму, точно она была совсем маленькой, меньше соседской Люськи. Она заплакала. Потом она поймала в коридоре соседского котенка, - в Москве все изменилось к худшему за месяц ее отсутствия, - и котенок вырос, сделался почти взрослым, худым и некрасивым. Лена решила, что он болен и заброшен, как мама, и запеленала его в платок, но котенок не хотел спокойно лечиться на постели - он выпрастывал из платка грязные когтистые лапы, бил хвостом и кричал неприятным, злым голосом.
   Мама пришла к обеду и, не поцеловав Лены, распечатала телеграмму.
   - Ну, что ж это такое? Я больше не могу ждать! - сказала она плачущим голосом и сердито бросила портфель.
   Лена уже знала, что было написано в телеграмме:
   "Задержусь два дня товарища, причина серьезная".
   Девочка, притаившись, смотрела на мать - она была по-прежнему хорошей и красивой, от нее шло тепло и пахло цветами, и это было очень страшно, уж лучше бы у нее на лице сделались прыщи или нос раздулся красной картошкой, как у дедушки.
   Должно быть, с похожим чувством любящие люди смотрят на молодую, красивую женщину, не подозревающую, что она больна смертельной болезнью.
   За обедом мама сказала, что гулять сегодня нельзя, - сильный ветер и снег.
   Лена рассказала, что тетя Женя, у которой она гостила, ссорилась с дедушкой за то, что он приучил Керзона во время обеда лазить лапами на стол и что мужа Кости никогда нет дома: он все ездит на посевную кампанию. Она ни слова не сказала матери про "то", и мать ей ничего не сказала.
   Вечером приехала Клавдия Васильевна, мамина подруга, стриженая докторша, с красным лицом. Мама очень обрадовалась и тотчас же стала укладывать Лену спать. Но Лена спать не хотела, она тоже любила Клавдию Васильевну и хотела с ней поговорить.