Страница:
1936
Осенняя буря
В ноябре Гагры стояли тихими, безлюдными, но они были полны света, осеннего тепла, а в маленьких садиках, в тесноте некрупных деревьев, вызревали оранжевые центнеры мандаринов и апельсинов.
Мне отвели комнату на втором этаже, в санаторном корпусе, расположенном над самым береговым обрывом, крепленным каменными глыбами и бетоном.
Двадцать первого ноября я лег в постель как обычно, в одиннадцать часов, немного почитал и уснул.
Ночью я проснулся: кто-то грубо тряс балконную дверь. Словно опасаясь хищного существа, я потушил свет и подошел к балконной двери.
Из тьмы на одном уровне с балконом неясно возникали огромные светлоголовые волны, и казалось, одно лишь оконное стекло отделяло меня от ревущей воды.
При каждом ударе волны дом дрожал, а затем слышался новый, непривычный всплеск, - очевидно, шумела вода, поднятая штормом выше прибрежной стены.
Я вышел в полутемный пустой коридор, потом вернулся в комнату, снова подошел к балконной двери. Мне стало страшно - теперь волны поднимались выше балкона, море шло на сушу.
И вдруг меня взяло зло. Я лег, накрылся одеялом и не стал думать о волне, которая ворвется в комнату и утащит меня, козявку, в ночное ноябрьское море,
Я лежал с закрытыми глазами, думал о своей жизни; вдруг дом пошатывало, вдруг трещала балконная дверь.
Мне уже не было страшно в почти пустом доме, дрожащем на обрыве, рядом с этим недобрым вселенским гулом; иногда по стеклу резко била тяжелая ладонь, иногда пронзительно звонко лупила галька.
Я испытывал странный душевный подъем, точно я, забившийся под одеяло человек, как-то тайно связан с морем, а не чужд и враждебен ему.
Сила огромной волны не унижала меня, не обращала меня в ничтожество.
Козявка петушилась, и, когда внезапно зазвенело разбитое стекло и полтонны быстрой, мускулистой воды влетело в комнату, грохнуло по стене и потолку, обдало постель, я побежал босыми ногами по воде, крикнул: "Ах, вот ты как!" - и, вместо того чтобы бежать из комнаты, достал бритву и, стоя спиной к морю, начал бриться.
Из соседних комнат уборщицы и рабочие вытаскивали столы, диваны, помогали немногочисленным жильцам перебраться в главный корпус, расположенный вдали от моря.
Перебрался в главный корпус и я.
Утром все мы вернулись к морю. Оно тянуло к себе.
Сад залило неспокойной водой. Огромные банановые листья, юкковые шапки, сбитые волнами ветви мушмулы, лавра и магнолий колыхались в воде. Высокая многолетняя пальма была сломана волной, и ее большую и прекрасную зеленую голову унесла вода.
Погода была особенной в этот день.
Тяжело, низко стояла над морем черная туча, вспыхивали молнии. Ноябрьский воздух был необычайно теплым. При каждом набеге волны ощущался влажный жар, шедший из моря.
Люди невольно отступали, когда волна, склонив чугунную голову, неслась по финишной прямой к берегу, заслоняя своим огромным телом не только море, но и все небо.
Над морем вспыхивали молнии, а в горах шел снег. На плавной крутизне горных склонов, среди рыжей, красной и зеленой листвы сияла новорожденная зима.
Волна, пригибая и подминая вздрагивающую землю, взбегала на берег... Море в этот день было сильней земли.
В дыму вдруг вырастали обтесанные водяные стены, и тут же тысячетонные обломки воды летели вкривь и вкось, рушились на землю. Вода стала черной от подхваченного ею несметного миллиона гальки и груд песка. И из этой полукаменной, тяжелой и черной воды рождались ворохи белых летучих брызг.
Вода была теплей воздуха, и парное тепло от разгоряченных водяных туш усиливало ощущение одухотворенности природы - море казалось живым.
От пушечных ударов дрожала набережная, высокие эвкалипты, дома. Казалось, и горы дрожали.
Да, это была самая тяжелая артиллерия, артиллерия резерва главного командования. Но не того командования, которое осуществляют земные маршалы и генералиссимусы.
Это был гнев грозного и милосердного главного командования, чья ставка и штаб артиллерии были скрыты за нависшими тучами.
Истопники и уборщицы, подавальщицы из столовой, вытаскивая из затопленного водой дома ковры, кресла, свернутые в узлы портьеры, свертки постельного белья, то к дело оглядывались на море и говорили:
- Красиво как, как красиво...
Праздничный подъем и оживление испытывали оглушенные грохотом люди, с лицами, мокрыми от водяной пыли...
Какое-то странное желание томило душу, и хотелось, чтобы еще сильней дрожала земля от морских ударов.
Люди словно участвовали в гневе моря; сила моря не принижала человека, а делала счастливым, наполняла его торжеством.
1960-1961
ПТЕНЦЫ
Горы над морем были высокими, и людям, глядевшим с берега на их вершины, приходилось придерживать рукой шляпы и тюбетейки.
На берегу находились дома отдыха и деревня, где летом жили московские и ленинградские "дикари".
На нижних склонах гор имелись клочки распаханной земли. Выше на горной круче росли заросли карагача, кизила, дикой груши, колючки; изредка по пустынной дороге скрипя ползла арба, груженная кривыми, как змеи, дровами.
Еще выше на круче, среди каменистых обрывов, стоял сосновный лес. Лес всегда был сумрачным, пустынным, то печально, то грозно шумел.
А над лесом высились отвесные скалы, шумели ледяные ручьи, в каменистых расселинах лежал зернистый снег, он не таял и в летнюю жару.
Редко, раз в несколько лет, альпинисты добирались с помощью веревок и железных кошек до горных вершин.
Взобравшись на вершину горы, человек испытывал гордость. Под его ногами лежало море, и казалось, глаз мог различить туманный, таинственный берег чужой страны. Победа над высотой доставляла людям счастье, но они почему-то стремились поскорей спуститься вниз.
На скале жили орлы.
Когда ревела буря, орлиные гнезда, сложенные из толстых сучьев, колыхались и поскрипывали.
Орлы после охоты сидели на скалах, дремали, прочищали клювы, отрыгивали птичьи перья и заячьи кости, оглядывали каштановыми глазами пространство.
Здесь, на каменных вершинах, они рождались, старились, умирали. Огромность простора, слепящий свет, жгучая чистота воздуха были привычны и милы им, как привычен и мил теплый чавкающий сумрак для болотных лягушек.
Часами парили орлы в воздухе и вдруг, словно наискось пущенный с неба камень, падали на землю, и воздух выл от стремительной скорости их падения. В эти мгновения их клювы, веки, лапы холодели, а сердца горели. Схватив добычу, они спешили покинуть низину. Цветущие поляны были тошны им.
Молодая орлица высиживала птенцов. Иногда, не выдержав томительного сонного покоя, она улетала вместе с орлом поохотиться.
Он радовался, что подруга снова с ним, но материнская тревога заставляла ее возвращаться в гнездо.
Старые орлицы, пролетая в отсутствие молодухи над гнездом, покачивали головами. Им многое не нравилось здесь. Необычного цвета были лежавшие в гнезде яйца. Неосмотрительно построил молодой орел свой дом на краю площадки, до которой добирались люди.
Вскоре в гнезде будут птенцы, ведь к ним может подобраться человек, дикий кот, змея.
Но опасения старух оказались напрасны.
Молодая мать благополучно высидела своих птенцов.
Ни у кого не было таких красивых, милых детей! На них были желтые пуховые шубки, их круглые глаза блестели весело и задорно. Они легко научились выбираться из гнезда, стремительно двигались по площадке, ловко прыгая с камня на камень, расшвыривали своими когтистыми ножками щебенку, выискивали высокогорных мошек и мелких жучков.
Один птенец был побольше. Мальчик и две девочки - удачное сочетание. Сестры неотступно ходили за братцем, оглядывались на него.
Соседи прилетали полюбоваться малышами, таких складных птенцов никогда еще не видели на горных вершинах.
У малыша на голове появилась красная шапочка, он не сутулился, как другие орлята, ходил грудью вперед. Орлица, гордясь, все поглядывала на мамаш-соседок.
Отец, после охоты сидя на камне, наблюдал, наблюдал своих детей.
Он заметил, что высота, обычно влекущая детей, пугала его сына и дочерей. Если птенец в погоне за мотыльком подбегал к краю пропасти, он пятился и по-смешному, не по-орлиному топорщил крылышки. Крылья у детей были подвижными, но короткими.
У детей оказались зоркие глаза, они замечали самую мелкую букашку. Но воздушную глубину, туман над морем, земную даль глаза детей не видели.
Однажды орел сказал жене:
- Наши дети видят не дальше своего клюва, а клювы у них короткие, ни у кого в нашем роду не было таких. Дедушка отличался особенно огромным кривым клювом, мы все пошли в него.
- Я не понимаю тебя, - раздраженно сказала орлица. - О чем, собственно, твоя тревога: о дедушкином клюве или о зрении наших детей?
- Не сердись, пожалуйста, - сказал орел, - право, кое в чем они странные: едва-едва в долине начинаются сумерки, а у нас еще солнце, и никто не помышляет о луне и вечерней звезде, они зевают, лезут в гнездо, топчутся, как слепые.
- Нужно радоваться, что у детей хороший сон.
- Они не глядят вдаль, вверх, а только себе под лапы. Их интересуют лишь мошки, что бегают меж камней.
- Ведь они дети! Вскоре и их заинтересует небо.
Орел сказал:
- Помню, как ребенком я глядел на перистые облака и обмирал от желания подняться в небо, вонзить когти в облако, поросшее нежным пухом.
- Сколько в тебе самовлюбленности, - сказала орлица. - Иногда я каждым перышком своим сожалею, что не послушалась подруг и мамы, пошла за тебя.
Орел сжал клюв и после этой ссоры перестал говорить с орлицей о детях.
А время шло.
Уж кое-где над скалами неловко взлетали молодые орлы. Один паренек даже ухитрился пролететь над бездной и на восходящем токе воздуха взмыл вверх.
Тревога вновь овладела отцом. Детей не интересовали успехи сверстников, их пугала пропасть над морем, они все поглядывали на горный склон, поросший соснами. То один, то другой птенец пытался спуститься со скалы, туда где начиналась тропинка, ведущая в долину.
Сколько причин придумывали они, чтобы оттянуть начало полетов. Головокружение, дурные приметы, расстройство желудка, опухло в плече крыло, соседи ждут их в гости.
Неужели орлица ничего не замечала? Но мать любила своих детей и не хотела видеть плохого в них. Она видела в них только хорошее.
Орла особенно тревожил сын. Маленький, на коротких толстых лапках, с выпяченным брюшком, он проявлял большое умение добывать пищу, не знал усталости в своем трудолюбии. Родители кормили ребят клочьями птичьего, заячьего, козьего мяса, но парнишке этого было мало.
Коротыш завел знакомства с соседними гнездами. Подолгу он мог слушать стариков, и старики ценили в нем хорошего слушателя. Он с какой-то особой чуткой остротой ощущал все прекрасное, величественное в орлах, в их охоте, обычаях.
Коротыш изучал семейные истории знатных и древних орлиных родов, запоминал меткие словечки и выражения, стал не только хорошим слушателем, но и удивительно приятным собеседником. Хорошо было, полузакрыв глаза и время от времени отрыгивая, слушать складные рассказы Коротыша о далеком прошлом.
Отца тревожило - не ради ли угощения ходит сын в гости?
Плотно наевшись, Коротыш иногда вскарабкивался на камень, расположенный подальше от бездны, и беседовал с сестрами. Он говорил о счастье воспарить в небо, о горькой и тусклой жизни птиц в долине.
Дуры слушали его, раскрыв клювы. Он воспевал небо, но он ведь боялся летать.
Слова его трогали, орел, налетавший тысячи километров, не смог бы подобрать более точных, идущих от сердца слов. Коротыш удивительно понимал малоприметные тонкости орлиной души, умел выразить и передать самые сложные переживания летящего орла. Но все же это были слова.
Как-то отец, глядя на сына, ощутил нехорошее, странное чувство. Каштановые глаза его расширились, огромный клюв щелкнул, железные когти затомились - сын в нем вызвал чувство охотника, чувство, которое орел испытывал, глядя на кур.
Орел испугался этого чувства.
А Коротыш все чаще навещал соседей, рассказывал им легенды об охотах прошлого, воспевал орлов-богатырей. Коротыш ел и пил, а то, чего он не в силах был съесть, закапывал своими сильными короткими и толстыми лапами в расщелине, засыпал кладовки гранитной щебенкой.
Как-то орлица сказала мужу:
- Я не тревожусь, что дети еще не начали летать. Посмотри, как хорошо прыгают они по камням, а колченогие ребята соседей спотыкаются, падают. Наши орлята, научившись летать, опередят остальных птенцов, вот так же как они опередили их в прыжках по скалам.
- Конечно, - сказал орел, он был под когтем у своей жены, - и я уверен в этом. Вот только несколько коротки у них крылья. Но это пустяки, они будут летать быстрее и выше всех.
Потом, набравшись смелости, а он ведь был полон смелости, и ему не хватало ее только для споров с женой, орел произнес:
- Поговори с Коротышом, я не могу его понять.
И он рассказал слепой от любви орлице о своих наблюдениях.
Коротыш славит кровавую орлиную охоту, и соседи угощают его курятиной. Песни его правдивы и искренни, но, забравшись в гнездо, он шепотом оплакивает кур, уток, индеек, чьим мясом его угощали. Он говорит о радости быть в небе, о шуме волн под крыльями, но боится полетов, с утра до вечера разгребает лапами гранитную щебенку, ищет крохи пищи. Он все чаще задумывается, вглядывается в лежащую внизу долину, где расплылось по горному склону овечье стадо, где среди зелени видно белое озерцо - куриные толпы на птицеферме смерти.
Мать решила расспросить сына.
Больше всего допытывалась она, почему Коротыша печалит судьба кур.
Коротыш молчал.
- Ты молчишь, но мне кажется, я понимаю тебя: ты хочешь помочь им! Что ж! Значит, у тебя благородное сердце, сердце орла. Но мне твоя нелепая доброта и тревога о птицах долины смешна.
А отец добавил:
- Да, да, мама права, поступай по велению сердца. Сердце орла! Оно не подведет тебя. Но об одном прошу тебя! Научись летать! Я ведь немногого хочу от тебя и от твоих сестер.
Коротыш молчал.
Мог ли он признаться родителям, что каждый день на горных вершинах невыносим ему - его мучила одышка, ветер леденил ему лапы, близость пропасти вызывала головокружение, а при мысли о полете над бездной он обмирал.
Мог ли он объяснить им то, чего и сам до конца не понимал? Жизнь орлов, которую он искренно прославлял, была ему отвратительна. А жизнь домашних птиц в долине, обреченных любить тех, кто сделал их бескрылыми, ужасала его и в то же время непреодолимо влекла. Ужасно брать корм из рук, что лишили жизни твоего отца, лишат и тебя жизни, убьют твоих внуков и правнуков. Он пел об этом словами гнева. Но сердцем он тянулся к жизни домашних птиц. Его томительно влекло к ним, ему снился покой насестов, шелковая россыпь пшена.
Он не мог объяснить этого чувства ни себе, ни отцу, ни матери.
В ясный осенний день орел и орлица улетели на охоту. Улетели и другие орлы, ушла в полет молодежь. На вершине горы остались лишь Коротыш и его сестры Марфа и Дарья.
Коротыш подозвал своих сестер и сказал:
- Теперь или никогда! Не отставайте от меня ни на шаг. Перед нами царство покоя и мира. Не теряйте из виду моего хвоста и красной шапки.
Он оглядел в последний раз горную высь, небо, глаза его наполнились печалью и стали влажными от слез.
Сестры, вскрикивая от страха и взмахивая крыльями, торопливо прыгая с камня на камень, бежали за братом.
Его красная шапка мелькала меж серых скал.
А орел и орлица, тщетно высматривая добычу, пилотировали над лесом и прибрежной полосой. Казалось, в этот день земля вымерла.
Только на птичьей ферме сотни птиц ходили в ограде, толпились, ожидая пищу, у кормушек.
Куриное стадо охраняли меткие стрелки, и орлы не решались нападать на птиц в ограде.
Орлица, летевшая следом за орлом, сказала:
- С завтрашнего дня дети начнут свои первые полеты. Так я решила!
- Внимание! - крикнул орел.
По горному склону в сторону птичьей фермы, помогая себе взмахами толстых, неловких крыльев, бежали две куры за молодым петухом.
В тот миг, когда орел готовился кинуться на добычу, орлица крикнула:
- Это Коротыш и девочки!
Сердце матери наполнилось светом. Ее милый сын, ее славный мальчик, еще не научившись летать, шел вниз, чтобы пожертвовать своей жизнью ради жалких птиц в долине.
- Мы должны помочь ему! - крикнула она. - Он ведь не слышал о людях с винтовками, а его молодое сердце не знает страха.
- Да, да, - сказал орел, - только теперь я понял нашего сына! Если мы погибнем, там, наверху, останутся песни свободы, которые пел Коротыш.
Они сложили крылья и не колеблясь ринулись вниз, в сторону грешной земли, и навстречу им ударил кинжальный огонь сторожевых винтовок.
1961
СОБАКА
I
Ее детство было бесприютным и голодным, но детство самая счастливая пора жизни.
Особенно хороша была первая весна, майские дни за городом. Запах земли и молодой травы наполнял душу счастьем. Ощущение радости было пронзительным, прямо-таки невыносимым, ей иногда даже есть не хотелось от счастья. В голове и глазах весь день стоял зеленый теплый туман. Она припадала на передние лапы перед цветком одуванчика и отрывисто лаяла сердитым и счастливым детским голосом, приглашая цветок участвовать в беготне, сердясь, насмехаясь, удивляясь неподвижности его зеленой толстой ножки.
Потом, вдруг, она исступленно начинала рыть яму, и комья земли вылетали у нее из-под животика, ее пегие, черно-розовые ладошки и пальчики становились горячими, их обжигала каменистая земля. Мордочка ее при этом делалась озабоченной, словно она рыла себе убежище для спасения жизни, а не играла в игру.
Она была упитанной, с розовым пузом, с толстыми лапами, хотя ела она и в эту добрую пору мало. Казалось, она толстела от счастья, от радости быть живой.
А потом уж не стало легких детских дней. Мир наполнился октябрем и ноябрем, враждой и равнодушием, ледяным дождем, смешанным со снегом, грязью, осклизлыми, отвратительными объедками, они и голодной собаке казались тошными.
Но случалось и в ее бездомной жизни хорошее - жалостливый человеческий взгляд, ночевка возле горячей трубы, сахарная кость. Была в ее собачьей жизни и страсть, и собачья любовь, был свет материнства.
Она была безродной дворнягой, маленькой, кривоногой. Но она успешно преодолевала вражью силу, потому что любила жизнь и была очень умна. Лобастая дворняжка знала, откуда крадется беда, она знала, что смерть не шумит, не замахивается, не швыряет камней, не топает сапогами, а протягивает кусок хлеба и приближается вкрадчиво улыбаясь, держа за спиной мешковую сетку.
Она знала убойную силу грузовых и легковых машин, она точно знала различие их скоростей, умела терпеливо пережидать транспортный поток и стремительно пробегать мимо остановленных светофором автомобилей. Она знала всесокрушающую прямолинейную мощь электричек и их детскую беспомощность, неспособность подшибить мышь в полуметре от рельсового пути. Она различала рев, посвист, гул винтовых и реактивных самолетов, тарахтенье вертолетов. Она знала запах газовых труб, умела распознавать тепло, идущее от скрытых в земле труб теплоцентралей. Она знала ритм работы автотранспорта, обслуживающего мусоропроводы, она знала способы проникать в мусорные контейнеры и урны, мгновенно отличала целлофановую обертку мясных полуфабрикатов, вощеную обертку трески, пломбира, морского окуня.
Черный электрокабель, вылезший из-под земли, внушал ей больше ужаса, чем гадюка, - однажды она коснулась мокрой лапой кабеля с нарушенной изоляцией.
Вероятно, объем технического опыта у этой собаки был больше, чем у бывалых, умных людей, живших за два-три века до нее.
Она была умна, мало того, она была образованна. Не накопи она опыта, соответствующего технике середины XX века, она бы погибла. Ведь случайно забредшие в город сельские собаки погибали сразу, прожив на городских улицах считанные часы.
Но для ее борьбы мало было технического опыта и знаний, необходимо было понимание сути жизни, нужна была жизненная мудрость.
Безыменная, лобастая дворняга знала, что в вечной перемене, в бродяжничестве основа ее существования.
Иногда сердобольный человек проявлял жалость к четвероногой страннице, подкармливал ее, устраивал ей ночлег на черной лестнице. Измена бродяжеству сулила погибель. Становясь оседлой, бродяжка связывалась с одним добрым человеческим сердцем и со ста злыми. А вскоре появлялась смерть с вкрадчивыми движениями, в одной руке она держала кусок хлеба, в другой мешковую сетку. Сто злых сердец сильней одного доброго.
Люди считали, что собака-странница не способна на привязанность, что бродяжничество развратило ее.
Люди ошибались. Тяжелая жизнь не ожесточила бродячую собаку, но добро, жившее в ней, никому не было нужно.
2
Ее поймали ночью, когда она спала. Ее не умертвили, а отправили в институт. Ее выкупали в теплом, вонючем растворе, и блохи перестали ее мучить. Несколько дней она прожила в подвале, в клетке. Кормили ее хорошо, но ей не хотелось есть. Ее неотступно томило предчувствие смерти, она страдала без свободы. Только здесь, в клетке с мягкой подстилкой и вкусной едой в опрятной мисочке, она оценила счастье вольной жизни.
Ее раздражал глупый лай соседей. Ее долго осматривали люди в белых халатах, один из них, светлоглазый, худой, щелкнул ее по носу и потрепал по голове; вскоре ее перевели в тихое помещение.
Ей предстояло знакомство с наивысшим разделом техники двадцатого столетия, ее начали готовить к великому делу.
Она получила имя Пеструшки.
Вероятно, даже больным императорам и премьер-министрам не делали столько анализов. Светлоглазый, худой Алексей Георгиевич узнал все, что можно знать о сердце, легких, печени, газообмене, составе крови Пеструшки, об ее нервных реакциях и об ее желудочном соке.
Она понимала, что не уборщицы и лаборанты, не генералы в орденах хозяева ее жизни, смерти, свободы, ее последних мук.
Она понимала это, и сердце ее обратило свою нерастраченную любовь к Алексею Георгиевичу, и весь ужас ее прошлого и настоящего не мог ожесточить ее против него.
Она понимала, что уколы, пункции, головокружительные и тошнотные путешествия в центрифугах и виброкамерах, томящее ощущение невесомости, вдруг вливающееся в сознание, в передние лапы, в хвост, в грудь, в задние лапы, - все это шло от Алексея Георгиевича, хозяина.
Но практический разум ее оказался бессилен. Она ждала его, обретенного ею хозяина, томилась, когда его нет, радовалась его шагам, а когда он вечером уходил, ее карие глаза, казалось, увлажнялись слезами.
Обычно после утренней, особо тяжелой тренировки Алексей Георгиевич заходил в виварий - Пеструшка, высунув язык, тяжело дышала, положив лобастую голову на лапы, смотрела на него кротким взором.
Каким-то странным, непонятным образом этот, ставший хозяином ее жизни и судьбы, человек связывался у нее с ощущением весеннего зеленоватого тумана, с чувством воли.
Она смотрела на человека, обрекшего ее клетке и страданиям, и в сердце ее возникала надежда.
Алексей Георгиевич не сразу заметил, что Пеструшка вызывает у него жалостливое, сердобольное чувство, а не только обычный деловой, многоплановый интерес.
Как-то, глядя на подопытную собаку, он подумал, что обыденная для тысяч и тысяч птичниц, свинарей привязанность к животным, которых они готовят к смертной, казни, - нелепа, безумна. И столь же безумны, нелепы были эти добрые собачьи глаза, этот влажный нос, доверчиво тычащийся в руку убийцы.
Шли дни, приближалось исполнение дела, к которому готовили Пеструшку. Она проходила испытания в просторной кабине - контейнере; сверхдальнее путешествие четвероногого предшествовало длительному и дальнему полету человека.
Алексей Георгиевич пользовался дружной нелюбовью своих подчиненных. Некоторые научные сотрудники сильно побаивались его - он был вспыльчив, случалось, принимал в отношении работников лаборатории жестокие дисциплинарные меры. Старшее начальство не любило его за склонность к тяжбам и злопамятность.
Дома он тоже не был легким человеком - у него часто болела голова, и тогда малейший шум раздражал его. Из-за недостатка кислот он страдал изжогой, и ему казалось, что кормят его не так, как нужно, что жена невнимательна к нему и тайно от него помогает своим многочисленным родственникам.
И с друзьями у него были не легкие отношения - он часто вспыхивал, подозревал друзей в равнодушии, завистливости. Поссорившись с другом, он страдал, потом начинал мириться, мучительно выяснял запутавшиеся отношения.
Но и к самому себе Алексей Георгиевич относился без обожания и восторга. Иногда он кисло бормотал: "Ох, и надоел же я всем, и прежде всего самому себе".
Кривоногая дворняга не участвовала в служебных интригах, не пренебрегала его здоровьем, не проявляла зависти.
Она, подобно Христу, платила ему добром за зло, любовью за страдания, что он приносил ей.
Он просматривал электрокардиограммы, данные о кровяном давлении и рефлексах, а на него преданно глядели карие собачьи глаза. Однажды он вслух стал объяснять ей, что подобные тренировки проходят и люди, им тоже нелегко; риск, предстоящий ей, конечно, больше того риска, с которым столкнется человек, но ведь ее положение несравнимо с положением собаки Лайки, чья гибель была предрешена.
А однажды он сказал Пеструшке, что она первая за все время существования жизни на земном шаре увидит истинную космическую глубину. Ей выпала дивная судьба! Вторгнуться в мировое пространство, стать первым посланником свободного разума во Вселенной.
Осенняя буря
В ноябре Гагры стояли тихими, безлюдными, но они были полны света, осеннего тепла, а в маленьких садиках, в тесноте некрупных деревьев, вызревали оранжевые центнеры мандаринов и апельсинов.
Мне отвели комнату на втором этаже, в санаторном корпусе, расположенном над самым береговым обрывом, крепленным каменными глыбами и бетоном.
Двадцать первого ноября я лег в постель как обычно, в одиннадцать часов, немного почитал и уснул.
Ночью я проснулся: кто-то грубо тряс балконную дверь. Словно опасаясь хищного существа, я потушил свет и подошел к балконной двери.
Из тьмы на одном уровне с балконом неясно возникали огромные светлоголовые волны, и казалось, одно лишь оконное стекло отделяло меня от ревущей воды.
При каждом ударе волны дом дрожал, а затем слышался новый, непривычный всплеск, - очевидно, шумела вода, поднятая штормом выше прибрежной стены.
Я вышел в полутемный пустой коридор, потом вернулся в комнату, снова подошел к балконной двери. Мне стало страшно - теперь волны поднимались выше балкона, море шло на сушу.
И вдруг меня взяло зло. Я лег, накрылся одеялом и не стал думать о волне, которая ворвется в комнату и утащит меня, козявку, в ночное ноябрьское море,
Я лежал с закрытыми глазами, думал о своей жизни; вдруг дом пошатывало, вдруг трещала балконная дверь.
Мне уже не было страшно в почти пустом доме, дрожащем на обрыве, рядом с этим недобрым вселенским гулом; иногда по стеклу резко била тяжелая ладонь, иногда пронзительно звонко лупила галька.
Я испытывал странный душевный подъем, точно я, забившийся под одеяло человек, как-то тайно связан с морем, а не чужд и враждебен ему.
Сила огромной волны не унижала меня, не обращала меня в ничтожество.
Козявка петушилась, и, когда внезапно зазвенело разбитое стекло и полтонны быстрой, мускулистой воды влетело в комнату, грохнуло по стене и потолку, обдало постель, я побежал босыми ногами по воде, крикнул: "Ах, вот ты как!" - и, вместо того чтобы бежать из комнаты, достал бритву и, стоя спиной к морю, начал бриться.
Из соседних комнат уборщицы и рабочие вытаскивали столы, диваны, помогали немногочисленным жильцам перебраться в главный корпус, расположенный вдали от моря.
Перебрался в главный корпус и я.
Утром все мы вернулись к морю. Оно тянуло к себе.
Сад залило неспокойной водой. Огромные банановые листья, юкковые шапки, сбитые волнами ветви мушмулы, лавра и магнолий колыхались в воде. Высокая многолетняя пальма была сломана волной, и ее большую и прекрасную зеленую голову унесла вода.
Погода была особенной в этот день.
Тяжело, низко стояла над морем черная туча, вспыхивали молнии. Ноябрьский воздух был необычайно теплым. При каждом набеге волны ощущался влажный жар, шедший из моря.
Люди невольно отступали, когда волна, склонив чугунную голову, неслась по финишной прямой к берегу, заслоняя своим огромным телом не только море, но и все небо.
Над морем вспыхивали молнии, а в горах шел снег. На плавной крутизне горных склонов, среди рыжей, красной и зеленой листвы сияла новорожденная зима.
Волна, пригибая и подминая вздрагивающую землю, взбегала на берег... Море в этот день было сильней земли.
В дыму вдруг вырастали обтесанные водяные стены, и тут же тысячетонные обломки воды летели вкривь и вкось, рушились на землю. Вода стала черной от подхваченного ею несметного миллиона гальки и груд песка. И из этой полукаменной, тяжелой и черной воды рождались ворохи белых летучих брызг.
Вода была теплей воздуха, и парное тепло от разгоряченных водяных туш усиливало ощущение одухотворенности природы - море казалось живым.
От пушечных ударов дрожала набережная, высокие эвкалипты, дома. Казалось, и горы дрожали.
Да, это была самая тяжелая артиллерия, артиллерия резерва главного командования. Но не того командования, которое осуществляют земные маршалы и генералиссимусы.
Это был гнев грозного и милосердного главного командования, чья ставка и штаб артиллерии были скрыты за нависшими тучами.
Истопники и уборщицы, подавальщицы из столовой, вытаскивая из затопленного водой дома ковры, кресла, свернутые в узлы портьеры, свертки постельного белья, то к дело оглядывались на море и говорили:
- Красиво как, как красиво...
Праздничный подъем и оживление испытывали оглушенные грохотом люди, с лицами, мокрыми от водяной пыли...
Какое-то странное желание томило душу, и хотелось, чтобы еще сильней дрожала земля от морских ударов.
Люди словно участвовали в гневе моря; сила моря не принижала человека, а делала счастливым, наполняла его торжеством.
1960-1961
ПТЕНЦЫ
Горы над морем были высокими, и людям, глядевшим с берега на их вершины, приходилось придерживать рукой шляпы и тюбетейки.
На берегу находились дома отдыха и деревня, где летом жили московские и ленинградские "дикари".
На нижних склонах гор имелись клочки распаханной земли. Выше на горной круче росли заросли карагача, кизила, дикой груши, колючки; изредка по пустынной дороге скрипя ползла арба, груженная кривыми, как змеи, дровами.
Еще выше на круче, среди каменистых обрывов, стоял сосновный лес. Лес всегда был сумрачным, пустынным, то печально, то грозно шумел.
А над лесом высились отвесные скалы, шумели ледяные ручьи, в каменистых расселинах лежал зернистый снег, он не таял и в летнюю жару.
Редко, раз в несколько лет, альпинисты добирались с помощью веревок и железных кошек до горных вершин.
Взобравшись на вершину горы, человек испытывал гордость. Под его ногами лежало море, и казалось, глаз мог различить туманный, таинственный берег чужой страны. Победа над высотой доставляла людям счастье, но они почему-то стремились поскорей спуститься вниз.
На скале жили орлы.
Когда ревела буря, орлиные гнезда, сложенные из толстых сучьев, колыхались и поскрипывали.
Орлы после охоты сидели на скалах, дремали, прочищали клювы, отрыгивали птичьи перья и заячьи кости, оглядывали каштановыми глазами пространство.
Здесь, на каменных вершинах, они рождались, старились, умирали. Огромность простора, слепящий свет, жгучая чистота воздуха были привычны и милы им, как привычен и мил теплый чавкающий сумрак для болотных лягушек.
Часами парили орлы в воздухе и вдруг, словно наискось пущенный с неба камень, падали на землю, и воздух выл от стремительной скорости их падения. В эти мгновения их клювы, веки, лапы холодели, а сердца горели. Схватив добычу, они спешили покинуть низину. Цветущие поляны были тошны им.
Молодая орлица высиживала птенцов. Иногда, не выдержав томительного сонного покоя, она улетала вместе с орлом поохотиться.
Он радовался, что подруга снова с ним, но материнская тревога заставляла ее возвращаться в гнездо.
Старые орлицы, пролетая в отсутствие молодухи над гнездом, покачивали головами. Им многое не нравилось здесь. Необычного цвета были лежавшие в гнезде яйца. Неосмотрительно построил молодой орел свой дом на краю площадки, до которой добирались люди.
Вскоре в гнезде будут птенцы, ведь к ним может подобраться человек, дикий кот, змея.
Но опасения старух оказались напрасны.
Молодая мать благополучно высидела своих птенцов.
Ни у кого не было таких красивых, милых детей! На них были желтые пуховые шубки, их круглые глаза блестели весело и задорно. Они легко научились выбираться из гнезда, стремительно двигались по площадке, ловко прыгая с камня на камень, расшвыривали своими когтистыми ножками щебенку, выискивали высокогорных мошек и мелких жучков.
Один птенец был побольше. Мальчик и две девочки - удачное сочетание. Сестры неотступно ходили за братцем, оглядывались на него.
Соседи прилетали полюбоваться малышами, таких складных птенцов никогда еще не видели на горных вершинах.
У малыша на голове появилась красная шапочка, он не сутулился, как другие орлята, ходил грудью вперед. Орлица, гордясь, все поглядывала на мамаш-соседок.
Отец, после охоты сидя на камне, наблюдал, наблюдал своих детей.
Он заметил, что высота, обычно влекущая детей, пугала его сына и дочерей. Если птенец в погоне за мотыльком подбегал к краю пропасти, он пятился и по-смешному, не по-орлиному топорщил крылышки. Крылья у детей были подвижными, но короткими.
У детей оказались зоркие глаза, они замечали самую мелкую букашку. Но воздушную глубину, туман над морем, земную даль глаза детей не видели.
Однажды орел сказал жене:
- Наши дети видят не дальше своего клюва, а клювы у них короткие, ни у кого в нашем роду не было таких. Дедушка отличался особенно огромным кривым клювом, мы все пошли в него.
- Я не понимаю тебя, - раздраженно сказала орлица. - О чем, собственно, твоя тревога: о дедушкином клюве или о зрении наших детей?
- Не сердись, пожалуйста, - сказал орел, - право, кое в чем они странные: едва-едва в долине начинаются сумерки, а у нас еще солнце, и никто не помышляет о луне и вечерней звезде, они зевают, лезут в гнездо, топчутся, как слепые.
- Нужно радоваться, что у детей хороший сон.
- Они не глядят вдаль, вверх, а только себе под лапы. Их интересуют лишь мошки, что бегают меж камней.
- Ведь они дети! Вскоре и их заинтересует небо.
Орел сказал:
- Помню, как ребенком я глядел на перистые облака и обмирал от желания подняться в небо, вонзить когти в облако, поросшее нежным пухом.
- Сколько в тебе самовлюбленности, - сказала орлица. - Иногда я каждым перышком своим сожалею, что не послушалась подруг и мамы, пошла за тебя.
Орел сжал клюв и после этой ссоры перестал говорить с орлицей о детях.
А время шло.
Уж кое-где над скалами неловко взлетали молодые орлы. Один паренек даже ухитрился пролететь над бездной и на восходящем токе воздуха взмыл вверх.
Тревога вновь овладела отцом. Детей не интересовали успехи сверстников, их пугала пропасть над морем, они все поглядывали на горный склон, поросший соснами. То один, то другой птенец пытался спуститься со скалы, туда где начиналась тропинка, ведущая в долину.
Сколько причин придумывали они, чтобы оттянуть начало полетов. Головокружение, дурные приметы, расстройство желудка, опухло в плече крыло, соседи ждут их в гости.
Неужели орлица ничего не замечала? Но мать любила своих детей и не хотела видеть плохого в них. Она видела в них только хорошее.
Орла особенно тревожил сын. Маленький, на коротких толстых лапках, с выпяченным брюшком, он проявлял большое умение добывать пищу, не знал усталости в своем трудолюбии. Родители кормили ребят клочьями птичьего, заячьего, козьего мяса, но парнишке этого было мало.
Коротыш завел знакомства с соседними гнездами. Подолгу он мог слушать стариков, и старики ценили в нем хорошего слушателя. Он с какой-то особой чуткой остротой ощущал все прекрасное, величественное в орлах, в их охоте, обычаях.
Коротыш изучал семейные истории знатных и древних орлиных родов, запоминал меткие словечки и выражения, стал не только хорошим слушателем, но и удивительно приятным собеседником. Хорошо было, полузакрыв глаза и время от времени отрыгивая, слушать складные рассказы Коротыша о далеком прошлом.
Отца тревожило - не ради ли угощения ходит сын в гости?
Плотно наевшись, Коротыш иногда вскарабкивался на камень, расположенный подальше от бездны, и беседовал с сестрами. Он говорил о счастье воспарить в небо, о горькой и тусклой жизни птиц в долине.
Дуры слушали его, раскрыв клювы. Он воспевал небо, но он ведь боялся летать.
Слова его трогали, орел, налетавший тысячи километров, не смог бы подобрать более точных, идущих от сердца слов. Коротыш удивительно понимал малоприметные тонкости орлиной души, умел выразить и передать самые сложные переживания летящего орла. Но все же это были слова.
Как-то отец, глядя на сына, ощутил нехорошее, странное чувство. Каштановые глаза его расширились, огромный клюв щелкнул, железные когти затомились - сын в нем вызвал чувство охотника, чувство, которое орел испытывал, глядя на кур.
Орел испугался этого чувства.
А Коротыш все чаще навещал соседей, рассказывал им легенды об охотах прошлого, воспевал орлов-богатырей. Коротыш ел и пил, а то, чего он не в силах был съесть, закапывал своими сильными короткими и толстыми лапами в расщелине, засыпал кладовки гранитной щебенкой.
Как-то орлица сказала мужу:
- Я не тревожусь, что дети еще не начали летать. Посмотри, как хорошо прыгают они по камням, а колченогие ребята соседей спотыкаются, падают. Наши орлята, научившись летать, опередят остальных птенцов, вот так же как они опередили их в прыжках по скалам.
- Конечно, - сказал орел, он был под когтем у своей жены, - и я уверен в этом. Вот только несколько коротки у них крылья. Но это пустяки, они будут летать быстрее и выше всех.
Потом, набравшись смелости, а он ведь был полон смелости, и ему не хватало ее только для споров с женой, орел произнес:
- Поговори с Коротышом, я не могу его понять.
И он рассказал слепой от любви орлице о своих наблюдениях.
Коротыш славит кровавую орлиную охоту, и соседи угощают его курятиной. Песни его правдивы и искренни, но, забравшись в гнездо, он шепотом оплакивает кур, уток, индеек, чьим мясом его угощали. Он говорит о радости быть в небе, о шуме волн под крыльями, но боится полетов, с утра до вечера разгребает лапами гранитную щебенку, ищет крохи пищи. Он все чаще задумывается, вглядывается в лежащую внизу долину, где расплылось по горному склону овечье стадо, где среди зелени видно белое озерцо - куриные толпы на птицеферме смерти.
Мать решила расспросить сына.
Больше всего допытывалась она, почему Коротыша печалит судьба кур.
Коротыш молчал.
- Ты молчишь, но мне кажется, я понимаю тебя: ты хочешь помочь им! Что ж! Значит, у тебя благородное сердце, сердце орла. Но мне твоя нелепая доброта и тревога о птицах долины смешна.
А отец добавил:
- Да, да, мама права, поступай по велению сердца. Сердце орла! Оно не подведет тебя. Но об одном прошу тебя! Научись летать! Я ведь немногого хочу от тебя и от твоих сестер.
Коротыш молчал.
Мог ли он признаться родителям, что каждый день на горных вершинах невыносим ему - его мучила одышка, ветер леденил ему лапы, близость пропасти вызывала головокружение, а при мысли о полете над бездной он обмирал.
Мог ли он объяснить им то, чего и сам до конца не понимал? Жизнь орлов, которую он искренно прославлял, была ему отвратительна. А жизнь домашних птиц в долине, обреченных любить тех, кто сделал их бескрылыми, ужасала его и в то же время непреодолимо влекла. Ужасно брать корм из рук, что лишили жизни твоего отца, лишат и тебя жизни, убьют твоих внуков и правнуков. Он пел об этом словами гнева. Но сердцем он тянулся к жизни домашних птиц. Его томительно влекло к ним, ему снился покой насестов, шелковая россыпь пшена.
Он не мог объяснить этого чувства ни себе, ни отцу, ни матери.
В ясный осенний день орел и орлица улетели на охоту. Улетели и другие орлы, ушла в полет молодежь. На вершине горы остались лишь Коротыш и его сестры Марфа и Дарья.
Коротыш подозвал своих сестер и сказал:
- Теперь или никогда! Не отставайте от меня ни на шаг. Перед нами царство покоя и мира. Не теряйте из виду моего хвоста и красной шапки.
Он оглядел в последний раз горную высь, небо, глаза его наполнились печалью и стали влажными от слез.
Сестры, вскрикивая от страха и взмахивая крыльями, торопливо прыгая с камня на камень, бежали за братом.
Его красная шапка мелькала меж серых скал.
А орел и орлица, тщетно высматривая добычу, пилотировали над лесом и прибрежной полосой. Казалось, в этот день земля вымерла.
Только на птичьей ферме сотни птиц ходили в ограде, толпились, ожидая пищу, у кормушек.
Куриное стадо охраняли меткие стрелки, и орлы не решались нападать на птиц в ограде.
Орлица, летевшая следом за орлом, сказала:
- С завтрашнего дня дети начнут свои первые полеты. Так я решила!
- Внимание! - крикнул орел.
По горному склону в сторону птичьей фермы, помогая себе взмахами толстых, неловких крыльев, бежали две куры за молодым петухом.
В тот миг, когда орел готовился кинуться на добычу, орлица крикнула:
- Это Коротыш и девочки!
Сердце матери наполнилось светом. Ее милый сын, ее славный мальчик, еще не научившись летать, шел вниз, чтобы пожертвовать своей жизнью ради жалких птиц в долине.
- Мы должны помочь ему! - крикнула она. - Он ведь не слышал о людях с винтовками, а его молодое сердце не знает страха.
- Да, да, - сказал орел, - только теперь я понял нашего сына! Если мы погибнем, там, наверху, останутся песни свободы, которые пел Коротыш.
Они сложили крылья и не колеблясь ринулись вниз, в сторону грешной земли, и навстречу им ударил кинжальный огонь сторожевых винтовок.
1961
СОБАКА
I
Ее детство было бесприютным и голодным, но детство самая счастливая пора жизни.
Особенно хороша была первая весна, майские дни за городом. Запах земли и молодой травы наполнял душу счастьем. Ощущение радости было пронзительным, прямо-таки невыносимым, ей иногда даже есть не хотелось от счастья. В голове и глазах весь день стоял зеленый теплый туман. Она припадала на передние лапы перед цветком одуванчика и отрывисто лаяла сердитым и счастливым детским голосом, приглашая цветок участвовать в беготне, сердясь, насмехаясь, удивляясь неподвижности его зеленой толстой ножки.
Потом, вдруг, она исступленно начинала рыть яму, и комья земли вылетали у нее из-под животика, ее пегие, черно-розовые ладошки и пальчики становились горячими, их обжигала каменистая земля. Мордочка ее при этом делалась озабоченной, словно она рыла себе убежище для спасения жизни, а не играла в игру.
Она была упитанной, с розовым пузом, с толстыми лапами, хотя ела она и в эту добрую пору мало. Казалось, она толстела от счастья, от радости быть живой.
А потом уж не стало легких детских дней. Мир наполнился октябрем и ноябрем, враждой и равнодушием, ледяным дождем, смешанным со снегом, грязью, осклизлыми, отвратительными объедками, они и голодной собаке казались тошными.
Но случалось и в ее бездомной жизни хорошее - жалостливый человеческий взгляд, ночевка возле горячей трубы, сахарная кость. Была в ее собачьей жизни и страсть, и собачья любовь, был свет материнства.
Она была безродной дворнягой, маленькой, кривоногой. Но она успешно преодолевала вражью силу, потому что любила жизнь и была очень умна. Лобастая дворняжка знала, откуда крадется беда, она знала, что смерть не шумит, не замахивается, не швыряет камней, не топает сапогами, а протягивает кусок хлеба и приближается вкрадчиво улыбаясь, держа за спиной мешковую сетку.
Она знала убойную силу грузовых и легковых машин, она точно знала различие их скоростей, умела терпеливо пережидать транспортный поток и стремительно пробегать мимо остановленных светофором автомобилей. Она знала всесокрушающую прямолинейную мощь электричек и их детскую беспомощность, неспособность подшибить мышь в полуметре от рельсового пути. Она различала рев, посвист, гул винтовых и реактивных самолетов, тарахтенье вертолетов. Она знала запах газовых труб, умела распознавать тепло, идущее от скрытых в земле труб теплоцентралей. Она знала ритм работы автотранспорта, обслуживающего мусоропроводы, она знала способы проникать в мусорные контейнеры и урны, мгновенно отличала целлофановую обертку мясных полуфабрикатов, вощеную обертку трески, пломбира, морского окуня.
Черный электрокабель, вылезший из-под земли, внушал ей больше ужаса, чем гадюка, - однажды она коснулась мокрой лапой кабеля с нарушенной изоляцией.
Вероятно, объем технического опыта у этой собаки был больше, чем у бывалых, умных людей, живших за два-три века до нее.
Она была умна, мало того, она была образованна. Не накопи она опыта, соответствующего технике середины XX века, она бы погибла. Ведь случайно забредшие в город сельские собаки погибали сразу, прожив на городских улицах считанные часы.
Но для ее борьбы мало было технического опыта и знаний, необходимо было понимание сути жизни, нужна была жизненная мудрость.
Безыменная, лобастая дворняга знала, что в вечной перемене, в бродяжничестве основа ее существования.
Иногда сердобольный человек проявлял жалость к четвероногой страннице, подкармливал ее, устраивал ей ночлег на черной лестнице. Измена бродяжеству сулила погибель. Становясь оседлой, бродяжка связывалась с одним добрым человеческим сердцем и со ста злыми. А вскоре появлялась смерть с вкрадчивыми движениями, в одной руке она держала кусок хлеба, в другой мешковую сетку. Сто злых сердец сильней одного доброго.
Люди считали, что собака-странница не способна на привязанность, что бродяжничество развратило ее.
Люди ошибались. Тяжелая жизнь не ожесточила бродячую собаку, но добро, жившее в ней, никому не было нужно.
2
Ее поймали ночью, когда она спала. Ее не умертвили, а отправили в институт. Ее выкупали в теплом, вонючем растворе, и блохи перестали ее мучить. Несколько дней она прожила в подвале, в клетке. Кормили ее хорошо, но ей не хотелось есть. Ее неотступно томило предчувствие смерти, она страдала без свободы. Только здесь, в клетке с мягкой подстилкой и вкусной едой в опрятной мисочке, она оценила счастье вольной жизни.
Ее раздражал глупый лай соседей. Ее долго осматривали люди в белых халатах, один из них, светлоглазый, худой, щелкнул ее по носу и потрепал по голове; вскоре ее перевели в тихое помещение.
Ей предстояло знакомство с наивысшим разделом техники двадцатого столетия, ее начали готовить к великому делу.
Она получила имя Пеструшки.
Вероятно, даже больным императорам и премьер-министрам не делали столько анализов. Светлоглазый, худой Алексей Георгиевич узнал все, что можно знать о сердце, легких, печени, газообмене, составе крови Пеструшки, об ее нервных реакциях и об ее желудочном соке.
Она понимала, что не уборщицы и лаборанты, не генералы в орденах хозяева ее жизни, смерти, свободы, ее последних мук.
Она понимала это, и сердце ее обратило свою нерастраченную любовь к Алексею Георгиевичу, и весь ужас ее прошлого и настоящего не мог ожесточить ее против него.
Она понимала, что уколы, пункции, головокружительные и тошнотные путешествия в центрифугах и виброкамерах, томящее ощущение невесомости, вдруг вливающееся в сознание, в передние лапы, в хвост, в грудь, в задние лапы, - все это шло от Алексея Георгиевича, хозяина.
Но практический разум ее оказался бессилен. Она ждала его, обретенного ею хозяина, томилась, когда его нет, радовалась его шагам, а когда он вечером уходил, ее карие глаза, казалось, увлажнялись слезами.
Обычно после утренней, особо тяжелой тренировки Алексей Георгиевич заходил в виварий - Пеструшка, высунув язык, тяжело дышала, положив лобастую голову на лапы, смотрела на него кротким взором.
Каким-то странным, непонятным образом этот, ставший хозяином ее жизни и судьбы, человек связывался у нее с ощущением весеннего зеленоватого тумана, с чувством воли.
Она смотрела на человека, обрекшего ее клетке и страданиям, и в сердце ее возникала надежда.
Алексей Георгиевич не сразу заметил, что Пеструшка вызывает у него жалостливое, сердобольное чувство, а не только обычный деловой, многоплановый интерес.
Как-то, глядя на подопытную собаку, он подумал, что обыденная для тысяч и тысяч птичниц, свинарей привязанность к животным, которых они готовят к смертной, казни, - нелепа, безумна. И столь же безумны, нелепы были эти добрые собачьи глаза, этот влажный нос, доверчиво тычащийся в руку убийцы.
Шли дни, приближалось исполнение дела, к которому готовили Пеструшку. Она проходила испытания в просторной кабине - контейнере; сверхдальнее путешествие четвероногого предшествовало длительному и дальнему полету человека.
Алексей Георгиевич пользовался дружной нелюбовью своих подчиненных. Некоторые научные сотрудники сильно побаивались его - он был вспыльчив, случалось, принимал в отношении работников лаборатории жестокие дисциплинарные меры. Старшее начальство не любило его за склонность к тяжбам и злопамятность.
Дома он тоже не был легким человеком - у него часто болела голова, и тогда малейший шум раздражал его. Из-за недостатка кислот он страдал изжогой, и ему казалось, что кормят его не так, как нужно, что жена невнимательна к нему и тайно от него помогает своим многочисленным родственникам.
И с друзьями у него были не легкие отношения - он часто вспыхивал, подозревал друзей в равнодушии, завистливости. Поссорившись с другом, он страдал, потом начинал мириться, мучительно выяснял запутавшиеся отношения.
Но и к самому себе Алексей Георгиевич относился без обожания и восторга. Иногда он кисло бормотал: "Ох, и надоел же я всем, и прежде всего самому себе".
Кривоногая дворняга не участвовала в служебных интригах, не пренебрегала его здоровьем, не проявляла зависти.
Она, подобно Христу, платила ему добром за зло, любовью за страдания, что он приносил ей.
Он просматривал электрокардиограммы, данные о кровяном давлении и рефлексах, а на него преданно глядели карие собачьи глаза. Однажды он вслух стал объяснять ей, что подобные тренировки проходят и люди, им тоже нелегко; риск, предстоящий ей, конечно, больше того риска, с которым столкнется человек, но ведь ее положение несравнимо с положением собаки Лайки, чья гибель была предрешена.
А однажды он сказал Пеструшке, что она первая за все время существования жизни на земном шаре увидит истинную космическую глубину. Ей выпала дивная судьба! Вторгнуться в мировое пространство, стать первым посланником свободного разума во Вселенной.