Ефремов вспомнил, как он приехал с Гольдбергом на рудник, спускался в шахту, осматривал новые дома, поликлинику, хохотал весь день над шутками и остротами товарища, а ночью, проснувшись, услышал, что Гольдберг за стеной ходил по комнате и напевал:
   - "Выхожу один я на дорогу..." - останавливался и спрашивал: - Папаша, слышишь? Я тоже пою! - и отвечал сам себе: - Чую, сынку, чую!
   Он остановился, глядя на рубиновый глаз светофора, точно вещавший беду в тумане и дождевой пыли.
   Потом он вдохнул поглубже сырой воздух, провел ладонью по лбу и зашагал дальше.
   VII
   С начала лета установились упорные жаркие дни; одно лишь солнце двигалось по пустынному серому небу, в неподвижном воздухе не было ни ветра, ни облаков.
   Ефремов сильно уставал от ежедневных поездок на дачу - он поспевал обычно к отходу поезда, когда сидячие места бывали заняты, и всю дорогу ему приходилось стоять в духоте, среди горячих потных тел, да еще держать в руке тяжелую сумку с покупками.
   Каждый день, когда поезд отходил от Москвы и в окна врывался ветерок, раздраженные пассажиры становились добрыми и услужливыми. Перелом в настроении происходил к третьему километру пути, и Ефремову нравилось это наблюдать. Он, посмеиваясь, думал, что можно вычертить кривую, показывающую связь между температурой воздуха и настроением дачников.
   В день ремонта в котельной, когда паросиловое хозяйство было в очень напряженном состоянии, монтер, работавший под крышей, уронил тяжелые ключи и разбил вентиль паропровода; в течение нескольких минут котельная наполнилась паром, испуганные люди выбегали из нее. Ефремов в это время проходил с главным механиком через заводской двор. Они кинулись к дверям котельной.
   - Немедленно прекратить питание котла! Гасите топку! - крикнул главный механик.
   - Нет, это не пойдет, - сказал Ефремов. - Если остановить на час, я законопачу аппаратуру на месяц.
   - На вашу полную ответственность, - волнуясь, сказал механик, - ведь другого выхода нет.
   - Выход у нас единственный, - нарочно замедляя слова, сказал Ефремов. - Перекрыть запасной вентиль и открыть параллельный паропровод, вот такой у нас есть выход.
   И он вместе с слесарями полез на котел. Было очень трудно работать в густом горячем тумане, легкие точно наполнились мокрой ватой, голоса терялись в свисте пара...
   Когда же все кончилось благополучно и рабочие с Ефремовым, грязные и мокрые, вышли из котельной, механик расчувствовался и, пожимая Ефремову руку, сказал:
   - Вы главный инженер, Петр Корнеич, - понимаете, настоящий, а это великие слова - главный инженер, - и неожиданно прибавил: - Приезжайте ко мне завтра на дачу.
   "Ого", - подумал Ефремов; это было не шуточное дело - услышать такие слова от старика механика.
   Вечером, выйдя из заводских ворот и сев в автомобиль, Ефремов почувствовал большую усталость, ему сразу же захотелось спать.
   - На Северный? - спросил шофер.
   - А куда же? - ответил Ефремов и подумал: "Поехать к Васильеву, рассказать про дела, потом выпить пива, потом спать лечь - вот хорошо бы..."
   На вокзале было много народу, уезжавшего на выходной день из Москвы. Пришлось толкаться, бежать: поезд отходил через три минуты. С большим трудом Ефремов прошел в вагон и остановился у входа, стиснутый со всех сторон; чья-то широкая женская спина грела его прямо нестерпимо. Он пробовал отодвинуться, но горячая спина льнула к нему все плотней и плотней.
   Ефремов сказал:
   - Слушайте, не упирайтесь в меня, стойте вы на собственных ногах.
   Тогда к нему повернулось молодое, румяное лицо, и розовые губы скороговоркой произнесли:
   - Если вам неудобно, то не живите на даче; не видишь, что тесно!
   И Ефремову вдруг изменило философское отношение к вагонным ссорам. Они поругались. Он глядел в окно и сокрушался, что нужно еще пятнадцать минут ехать под насмешливыми взглядами сидевших.
   Но и сойдя с поезда, он продолжал чувствовать неловкость.
   - Ну как же это я мог? - бормотал он.
   Он остановился и огляделся: как убого выглядела эта сосновая рощица, деревья в серой пыли, земля, покрытая грязной бумагой и осколками бутылок. Ему вспомнилась прошлогодняя охота, прохладный рассвет, огромный, спокойный простор лугового берега Волги, клубы розового сонного тумана над плотной темной водой, ровный скрип уключин... А на даче у хозяйки четверо детей, пятый грудной, они постоянно лезут в комнаты, кричат и дерутся.
   Ефремов присел на пенек и задумался. Сколько новых чувств и мыслей, сколько сложностей принесла ему женитьба! Одно время он ревновал Екатерину Георгиевну к ее бывшему мужу; ему казалось, что она все еще любила его, ну, жалела, это значит - любила. Он написал ей письмо, она ему ответила; это были тяжелые дни для Ефремова.
   "Его очень жалко! Он ведь, как девочка, слабый, растерянный, вдруг застрелится - ведь это ужасно!" - говорила она. Да, это были нехорошие дни. Сейчас Катя в отпуску - на соседней даче живет Розенталь с женой, каждый вечер они приходят и разговаривают до двух ночи. Театры, музыка, книги. Все это хорошо, замечательно, интересно. Время-то где взять? Он и так спит не больше пяти часов. А сукин сын Розенталь на днях сказал ему:
   - Пора, пора, Петенька, почитать Анатоля Франса, так сказать проработать.
   Да, вчера они с женой поругались в первый раз: нужно ли отдавать Лену в школу? А главное - исчезло легкое чувство одиночества, он всегда спешит, да, кстати, двадцать пятого хозяйке дачи нужно заплатить четыреста рублей. Он поднялся и пошел по Песчаной улице, нарочно замедляя шаги. Навстречу из калитки выбежала Лена и повисла на его ноге. Он посадил ее к себе на плечи и зашагал, прижимая к груди ее тонкую, вялую ногу.
   "Вот тоже нелегкая победа! - усмехнулся он. - Помучился с ней больше, чем с котлами". И он подумал, что сейчас проходит школу жизни, такую же трудную и важную, как гражданская война. Теперь он видит, что жизнь ткется из тысячи простых вещей, и очень трудно достойно и мужественно шагать по этой простой жизни...
   Лена болтала свободной ногой и рассказывала, как свинья вбежала в комнату, сдернула со стола скатерть и сжевала книжку.
   - Вот закатим ей строгий выговор с предупреждением! - сказал Ефремов и погладил Лену по ноге.
   - Нет, не надо ей выговора: она бедная! - сказала Лена, прижимаясь лицом к голове Ефремова, и у него шевельнулась нежность и жалость к падчерице.
   Из-за деревьев вышла Екатерина Георгиевна.
   Он посмотрел на нее, и сразу все беспокойные мысли ушли, и ему сделалось легко и спокойно, точно не было трудного дня работы. Он помылся и сел обедать под деревом, за шатающийся круглый стол.
   - Розентали уехали в город, - рассказывала жена, глядя, как Ефремов растирает крупную соль между двумя половинками огурца, - боятся гостей, завтра ведь выходной день.
   - Верно, я забыл, а мне придется в город поехать.
   - Ну, это полное безобразие! - сказала Екатерина Георгиевна и сломала между пальцами хрустящую огуречную шкурку.
   - Я ненадолго, ей-богу! Посмотрю, если все в порядке, то сейчас же обратно.
   Он стал рассказывать, как поругался в вагоне с женщиной.
   - Ты так ругался? - спросила Екатерина Георгиевна.
   - Да, сорвалось, - сказал Ефремов и начал объяснять, что на заводе происходила чепуха в котельной и он немного "перегрел" нервы.
   После ужина они уложили Лену спать и вышли на двор, пошли по тропинке в сторону леса.
   - Я не могу привыкнуть к тебе, - сказала Екатерина Георгиевна, - это, наверно, хорошо. Вот ты рассказал про котлы, как рассказывают про потерю карандаша, я даже не поняла, а когда Лену укладывали, вдруг восхитилась.
   - Что?
   Она рассмеялась.
   - Вот об этом у нас никто не думает, а за годы революции произошла одна очень интересная вещь: раньше средняя девушка чаще обманывалась, она влюблялась в опереточных актеров, офицеров, всяких дураков, пустых краснобаев, была ужасная путаница, а вот теперь - ну, как тебе сказать - у нас у всех есть правильный идеал мужчины. Сейчас влюбляются гораздо больше в хороших людей, глубже как-то все сделалось, ближе к правде, а ведь область очень дикая, как этот лес...
   - Какой там лес!.. Здесь на каждый квадратный метр два гамака...
   - Это днем так, а сейчас он, видишь, страшный какой.
   И правда: лес стоял темный, неподвижный и тихий; казалось, нельзя войти в эту плотную черную стену, увенчанную каменно-неподвижной резной вершиной. Они пошли меж деревьев, и очарование душной летней ночи сразу охватило их; этот исхоженный тысячами ног лес казался таинственным, чудесным, точно они были первые люди, вошедшие в него; луна пятнала стволы сосен и скользкую от игл землю узорами тьмы и света; клочья бумаги лежали, как белые черепа, и деревья, спокойно-молчаливые под взглядами людей, наверное, мгновенно оживали за их спинами и перебегали с места на место, бесшумно размахивая темными ветвями. Они шли молча, то тенью, то светлыми полянками, оба взволнованные, как в первые дни знакомства, медля заговорить и лишь поглядывая друг на друга. Было очень душно; казалось, луна грела землю, как живое, яркое светило.
   Они вышли на небольшую полянку, сквозь ивовый кустарник тускло поблескивала вода пруда. Екатерина Георгиевна наклонилась и опустила руку в воду.
   Подняв голову, она сказала:
   - Теплая.
   Лицо ее при лунном свете казалось очень бледным.
   Ефремов сказал:
   - Душно! Очень хорошо бы выкупаться.
   Он разделся и бросился в воду, пруд колыхнулся, брызнул десятками отсветов, точно вдребезги разбившееся стекло.
   - Теплая, как живая! - крикнул он и поплыл, звонко хлопая ладонями, громко сдувая воду, прокладывая вьющуюся, светлую дорогу по темной воде. Он принялся рвать кувшинки; скользкие, резиновые стебли растягивались, цветок уходил, складывая лепестки, в воду, а через мгновение всплывал на поверхность вновь, раскрытый и белый. Ноги Ефремова опустились и коснулись теплого илистого дна, почти такого же подвижного, как вода. Он попробовал встать, но ноги ушли в ил глубже, ощутили холод и плотность земли, пузыри воздуха, щекоча тело, поднялись на поверхность. Ефремов подхватил толстый пук стеблей и поплыл к берегу. И ему вспомнилось, как когда-то, очень давно, он пошел с мальчиками ночью купаться и на середине реки ему почудилось, что черти ловят его за ноги; заорав, он поплыл к берегу, тараща от ужаса глаза и молотя ногами по воде. Он вспомнил маленькую подвальную комнату, в которой он провел детство, тошный, кислый запах, шедший от всех предметов, и глубоко вдохнул смолистый воздух соснового леса. Он плыл к темной женской фигуре на берегу, вглядывался в нее и думал, какое огромное пространство отделяет его от той темной, нищей поры, в которой начиналась его жизнь. И снова радость и гордость, как весною в Донбассе, когда он восхищался силой людей и прекрасного, мощного труда, поднялись в нем, и он вдруг весело подумал: "Нет, никто пути пройденного у нас не отберет".
   Он подплыл к берегу, бросил жене сорванные кувшинки, погрузился по уши в воду и, держась руками за дно, следил, как она наклонилась, потом выпрямилась и отряхнула водяные брызги с вороха белых цветов.
   В выходной день поезд, идущий в Москву, был совсем пуст. Ефремов сидел в вагоне, все сильней чувствуя беспокойство, - ему казалось, что на заводе случилось несчастье. Надо было остаться в городе, а он укатил на дачу. Идя по перрону Северного вокзала, он всматривался в лица пассажиров: может быть, они уже знают о приключившейся беде; но все люди были веселы и нетерпеливо поглядывали, скоро ли подадут дачный поезд. А чувство беспокойства становилось все сильней; ясно, пока он прохлаждался на даче, завод попал в беду. Он представил себе, как у заставы стоит милицейское оцепление, толпа смотрит на пожарные автомобили, перепрыгивая через мокрые толстые шланги, бежит директор и кричит: "Где Ефремов?" И главный механик отвечает, показывая вокруг себя рукой: "Вот, распорядился и уехал на дачу".
   - Сволочь такая, на дачу уехал! - вслух сказал Ефремов и затосковал. Возле заставы он встретил длинноносого мальчишку в пенсне, лаборанта из цеховой экспресс-лаборатории, и спросил:
   - Вы с завода?
   - Нет, я в прошлую ночь дежурил, товарищ Ефремов, сутки гуляю.
   Ефремов махнул рукой и торопливо пошел через площадь. Он подошел к контрольной будке, вахтер сидел на ступеньках и старательно рисовал на земле какие-то фигуры. На заводском дворе было пустынно и тихо. Ефремов пошел в котельную; пока он глядел на манометры и водомерные стекла, подошел старший кочегар и рассказал, как работали котлы, потом подмигнул и сказал:
   - Погодка-то, товарищ Ефремов! Так неделю целую и просидел бы на речке, очень теперь замечательно в деревне.
   Они заговорили о рыбной ловле, старший кочегар был великий знаток этого дела. В общем, в котельной дела шли отлично.
   В цехе Ефремов встретил дежурного инженера и вместе с ним прошел в контору.
   Дежурный по заводу был совсем молодым человеком, он окончил институт в прошлом году, и, слушая его доклад, Ефремов думал, что вот Васильев, Гольдберг, он - это уже старшее поколение, и дежурный смотрит на него как на солидного, старичка.
   - Ты как... считаешь меня консерватором? - вдруг спросил он.
   - Что ты, Петр Корнеевич, никогда я этого не думал, ей-богу, - ответил инженер. - С чего ты взял это? Вот мои два предложения, ведь ты их реализовал через две недели после того, как подал я в бюро...
   Перед тем как уезжать с завода, он позвонил по телефону Васильеву, но того не оказалось дома. Уже больше месяца они не виделись.
   Ефремов три раза приглашал его на дачу, ждал, а Васильев обманывал и не приезжал. И сейчас он мечтал заехать за товарищем: они купят пива и отлично проведут весь день вместе, вечером пойдут гулять, купаться, а утром вместе покатят на работу. Кроме того, ему хотелось познакомить Васильева с Розенталем: пусть поспорят, и пусть Розенталь будет посрамлен, уж слишком он доволен своей эрудицией; не мешает, чтобы Васильев осрамил доктора.
   Ефремов очень чувствовал отсутствие Васильева, он каждый день думал о нем, иногда скучал, иногда нуждался в его совете, иногда беспокоился, не захандрил ли Васильев, но короткие сутки были жестоки к их дружбе, времени не хватало, а во время их редких встреч они обычно спешили, и разговор у них шел в насмешливых вопросах и ответах.
   На обратном пути Ефремову посчастливилось занять место у окна; он задремал, едва не проехал свою станцию и соскочил с поезда уже на ходу. Казалось, на заводе он пробыл совсем недолго, только посмотрел, а день уже шел к концу, и Ефремов торопился.
   Обычно, когда он опаздывал, жена, встречая его, говорила:
   - А я тут не скучала! Какой-то молодой человек все ходил возле дома и вздыхал по мне.
   И Ефремов отвечал:
   - Это ты мешала вору в окно полезть, вот он и вздыхал. Этот разговор во время ее отпуска происходил часто и каждый раз смешил их. И сейчас, подходя к дому, Ефремов вспомнил про молодого человека - жена его описывала то в белом костюме с теннисной ракеткой, то летчиком с грустным лицом, то юношей-музыкантом.
   С террасы раздавались голоса, видны были спины сидевших за столом людей. Ефремов улыбнулся, подумав, что, вероятно, сразу собрались все молодцы, вздыхавшие у забора. Потом ему стало неприятно - вот к Кате в гости каждый выходной приезжают сослуживцы, подруги, а к нему никто еще ни разу не приехал. Почему такое?
   Он вошел во двор. Лена обычно замечала его первой, и сейчас она закричала: "Петя, Петя приехал!" - и побежала к нему навстречу. А вслед за ней на крыльцо вышли Васильев, Морозов и Гольдберг. И только в этот момент Ефремов понял, как дороги ему его друзья, - он задохнулся от радости, растерянно улыбаясь, смотрел на них и негромко, протягивая руку, говорил:
   - Вот это замечательно! Вот придумали, и все вместе, как тогда зимой, помните... все ребята мои...
   - Нет, нет, ты не подымайся; идем вместе пиво покупать, - сказал, обнимая его, Морозов. Он был в белом костюме, в белых туфлях, белых носках, белой фуражке. Борода его, подстриженная и надушенная, освещенная солнцем, казалась точно выутюженной и нарядной, только что купленной. Гольдберг рядом с ним выглядел совсем странно - в синем шевиотовом костюме с галстуком, в черных ботинках. Ефремов шел между ними, неся кувшин для пива, сзади шла жена под руку с Васильевым, на нем была надета украинская, неизвестная Ефремову рубаха.
   - Да, брат, тебя нужно поздравить, - тихо сказал Морозов. - Женился, очень, ну как тебе сказать, женщина, в общем... - Он оглянулся и повел головой. - Вот ты какой...
   А Гольдберг добавил:
   - Теперь я понимаю, что ты совершил подвиг, заехав на пару дней на рудник... Я бы не поехал на твоем месте.
   А Ефремову казалось, что он не видел товарищей десяток лет, и ему было хорошо и приятно идти с ними рядом, смотреть на них, слушать их разговоры, покашливание, шутки. Оглядываясь назад, Ефремов посмотрел на жену: она слушала Васильева внимательно, совсем не так, как в первое их знакомство, когда Васильев оплошал.
   - А знаешь, - сказал Морозов, - я тогда рассвирепел, когда ты не взялся меня в Москву переводить, а сейчас работа подвернулась довольно интересная, до осени посижу... А тогда я и не ночевал оттого, что рассердился, знаешь...
   Они подошли к киоску на станционной платформе, - у прилавка стояла очередь дачников с кувшинами и бидонами.
   - Я сейчас все устрою, - сказал Морозов и подошел к задней двери палатки, где стояли пустые бочки и поломанные фанерные ящики.
   - Живей, живей открывай! - весело и грозно крикнул Морозов, стуча кулаком в дверь. - Пиво на льду? - строго спросил он у продавца и, не дожидаясь ответа, быстро добавил: - Поскорей налейте...
   - Ну, ловкач! - рассмеялся Гольдберг.
   - Как же ты? Рассказывай, - негромко спросил Ефремов.
   Гольдберг несколько секунд смотрел на подходивших Васильева и Екатерину Георгиевну, потом пристально взглянул Ефремову в глаза и, точно продолжая разговор, проговорил:
   - Живет в Ленинграде, довольна, ну и, значит, все в порядке.
   - Ничего в этом понять нельзя, - сказал Ефремов. - Ей-богу, ничего понять нельзя.
   - А мне понятно. Все в порядке. Между прочим, знаешь, я из Донбасса перевожусь.
   - Да что ты!.. Совсем?.. Куда ж ты? В Москву, в Главуголь?
   - Нет, куда там...
   - А куда же?
   В это время подошла Екатерина Георгиевна.
   - Вы у нас все ночуете, - сказала она, - а утром с Петей вместе поедете. Когда стемнеет, пойдем гулять в лес.
   - Нет, к сожалению, не смогу, - сказал Васильев, - у меня еще работа.
   - И я должен быть в Москве, вечером с новым управляющим встретиться, сказал Гольдберг.
   - Ну что вы!.. Ночью в лесу замечательно! Мы вчера вышли на поляну, освещенную луной, - мне показалось, вот подойдем к поваленному стволу, а там лиса с младенцами своими играет.
   - Во что же они играют? В волейбол? - рассмеялся Гольдберг.
   - Смотрите, - сказал Ефремов и показал рукой: - Поезд идет дальний, скороход.
   Железнодорожный путь шел между двумя рядами сосен, образующих как бы стенки огромной воронки, широко раскрытой у станции и совсем узкой вдали; паровоз, словно спеша вырваться из высокого ущелья, мчался, выбрасывая в безоблачное небо клубы серого дыма.
   - Самое страшное - смотреть на рельсы, - сказала Екатерина Георгиевна, - они такие спокойные, тихие, кажется - можно сесть на них и подремать... а через секунду... б-р-р! Страшно!
   Подходя к станции, паровоз отрывисто загудел, цепь вагонов вдруг выгнулась, блеснув стеклами окон; деревянный настил дрогнул, и в теплом вихре замелькали покрытые пылью зеленые бока, окна, подножки, номера вагонов, играющие гармошки, соединяющие тамбуры, а еще через несколько секунд все исчезло в беспорядочно крутящихся облаках пыли, и только куски бумаги, увлеченные мощной воздушной струей, подпрыгивая, катились по платформе.
   - Транссибирский экспресс, - сказал Васильев, - прямо болид какой-то.
   - Вот я на нем завтра поеду, - сказал Гольдберг.
   За обедом было весело, много смеялись, пили за Гольдберга, уезжавшего на далекий сибирский рудник, за Васильева, который должен был защищать третьего августа докторскую диссертацию и на следующий день уехать на Алтай охотиться, пили за дружбу. Пиво было теплое и кисловатое, но оно всем нравилось, и полные стаканы при свете заходящего солнца были янтарно-желтыми и казались очень красивыми.
   Ефремов видел, как поглядывали его товарищи на Екатерину Георгиевну, как острил Гольдберг и смеялся Морозов, как Васильев был сдержан и не по-обычному добр и услужлив; он видел, что Екатерина Георгиевна понравилась его товарищам, и ему это было приятно.
   Когда стемнело, Васильев сказал:
   - Ну что же, пора!
   И все, задвигав стульями, поднялись.
   Екатерина Георгиевна не пошла на станцию - нужно было укладывать Лену спать - и простилась с гостями на террасе.
   Васильев подошел к Ефремову. Он поглядел смеющимися глазами на открытую дверь комнаты, на Лену, прижавшуюся к матери, и постепенно лицо его сделалось серьезным, глаза перестали смеяться.
   - Ну что же, Петя, прощай и ты! - сказал он. И они первый раз за все время своей дружбы поцеловались крепко, по-мужски, и у обоих на глазах выступили слезы; они рассмеялись, похлопали друг друга по спине.
   - Надо почаще видеться, - сказал Ефремов.
   Он проводил товарищей на станцию, усадил их в поезд и долго стоял на платформе, глядя на темные стены сосен, окаймлявшие железнодорожный путь.
   Он понимал, что его жизнь пошла уже по-иному, и та зимняя встреча с друзьями ему казалась теперь ушедшим прошлым, суровым, бедным радостью прошлым, но все же чем-то бесконечно важным, милым и даже нужным ему и желанным.
   Потом он пошел к дому, увидел желтый веселый свет лампы, и сердце Ефремова заполнилось радостью и грустью, а перед глазами встал другой огонь - тревожный, красный, подвижной: огонь фонаря на последнем вагоне поезда, увозившего его друзей.
   1937
   РАССКАЗЫ
   ДОРОГА
   Война коснулась всех живших на Апеннинском полуострове.
   Молодой мул Джу, служивший в обозе артиллерийского полка, сразу же, 22 июня 1941 года, ощутил много изменений, но он, конечно, не знал, что фюрер убедил дуче вступить в войну против Советского Союза.
   Люди удивились бы, узнав, как много было отмечено мулом в день начала войны на востоке, - и беспрерывное радио, и музыка, и распахнутые ворота конюшни, и толпы женщин с детьми возле казармы, и флаги над казармой, и запах вина от тех, от кого раньше не пахло вином, и дрожащие руки ездового Николло, когда он выводил Джу из стойла и надевал на него шлею.
   Ездовой не любил Джу, он впрягал его в левую упряжку, чтобы сподручней было подхлестывать мула правой рукой. И подхлестывал он Джу по животу, а не по толстошкурому заду, и рука у Николло была тяжелая, коричневая, с искривленными ногтями - рука крестьянина.
   К напарнику своему Джу был равнодушен. Это было большое, сильное животное, старательное, угрюмое; шерсть на груди и на боках была у него вытерта шлеёй и постромками, голые серые плешины поблескивали жирным графитовым блеском.
   Глаза у напарника были подернуты голубоватым дымом, морда с желтыми стертыми зубами сохраняла равнодушное, сонное выражение и при подъеме в гору по размягченному от зноя асфальту, и при дневке в тени деревьев. Вот он стоит на перевале в горной долине, перед ним расстилаются сады и виноградники, перевитые серой лентой преодоленного асфальта, поблескивает вдали море, в воздухе запах цветов, морского йода, горной прохлады и, одновременно, горячей и сухой дорожной пыли... Глаза напарника равнодушны, ноздри не шевелятся, с немного оттопыренной нижней губы свисают длинные прозрачные слюни; изредка чуть-чуть шевельнется ухо напарника - он заслышал шаги ездового Николло. А когда на учебных стрельбах били пушки, старик мул словно бы спал, не шевелил длинными ушами.
   Джу как-то пробовал игриво толкнуть старика, но тот спокойно, без злобы лягнул молодого мула и отвернулся; иногда Джу переставал натягивать постромки, косил глаза на старика, тот не скалился, не прижимал ушей, а тянул вовсю, сопел и быстро-быстро кивал головой.
   Они перестали замечать друг друга, хотя изо дня в день тянули телегу, груженную снарядными ящиками, пили из одного ведерка, и по ночам Джу слышал, как тяжело дышал в соседнем стойле старик.
   Ездовой, его цели, власть, его кнут, сапог, хриплый голос не вызывали в Джу рабского преклонения.
   Справа шагал напарник, за спиной дребезжала телега и покрикивал ездовой, перед глазами лежала дорога. Иногда казалось, ездовой - часть телеги, иногда казалось, ездовой - основа, а телега при нем. Кнут? Что ж, и мухи в кровь разъедали кончики ушей, но мухи были лишь мухами. Так и кнут. Так и ездовой.
   Когда Джу начал ходить в упряжке, он тайно злобствовал на бессмысленность длинного асфальта, - его нельзя было жевать, пить, а по обе стороны от асфальта росла лиственная и травяная пища, вода стояла в озерах и лужах.
   Главным врагом казался асфальт, но прошло немного времени, и Джу стали более неприятны тяжесть телеги и вожжи, голос ездового.
   Тогда Джу даже помирился с дорогой, мерещилось, что она освободит его от телеги и ездового. Дорога шла в гору, дорога вилась среди апельсиновых деревьев, а телега монотонно и неотступно погромыхивала за спиной, кожаная шлея давила на грудные кости.
   Нелепый труд, навязанный извне, вызывал желание лягать телегу, рвать зубами постромки, и от дороги Джу теперь ничего не ждал и не хотел по ней ступать. В его большой, пустынной голове все время возникали образы запаха и вкуса пищи, туманные видения, волновавшие его: то запах кобылок, сочная сладость листвы, тепло солнца после холодной ночи, то прохлада после сицилийского зноя...