Страница:
И сейчас, глядя на пароход, шедший в затон, на закрытые желтыми жалюзи окна в каютах, на матроса в полушубке, сидящего в плетеном кресле, Марья Андреевна подумала: "Умер, умер..."
Она вернулась домой вечером, утомленная и довольная. С ней заключили договор на перевод и деньги выписали тотчас же, бухгалтер с большой предупредительностью отнесся к ней.
Ее ждало письмо от матери. Она писала, что Николай Андреевич умер внезапно, на заводе. "Весь день приходили рабочие прощаться с Колей, писала мать, - почти все плакали, и не только старики, молодежи много, уборщицы из заводской конторы, сторожа".
В письме словно был скрытый вызов: мать писала, гордясь любимым сыном и требуя преклонения перед ним. И Марья Андреевна, читая письмо, ощутила раздражение. Но она тут же покаялась в своем скверном чувстве.
- "Какая грусть, какой раскол в кипении веселом", - повторяла она застрявшую в мозгу фразу.
Ей стало жалко родных в Казани, подруг, Гришу.
"Бедная моя Матильда, - думала она, - красивая, умная и так одинока, одна лишь у нее работа, работа, работа..."
3
Григорий Павлович Лобышев приехал скорым ташкентским поездом. Ездить в командировки ему приходилось раза два-три в год, и в семье выработался ритуал встречи. Но в этот раз Григория Павловича встретила Антонина Романовна.
- Где Марья Андреевна? - быстро спросил он. - Случилось что? Больна? Сережа?
- Нет, нет, - сказала Антонина Романовна, - она вчера в Казань уехала. Там всё несчастья и несчастья. Умер ведь Николай Андреевич, его уж похоронили недели полторы. И вдруг опять телеграмма. Там с квартирой заводской осложнения, потом воспаление легких у Шуры... А у нас все благополучно, Сереженька здоров, спать уже лег.
Григорий Павлович прошел в столовую - стол был накрыт белой крахмальной скатертью, цветы стояли на столе, графин с коньяком.
- Ах ты, жил, жил и умер, - проговорил Григорий Павлович, - и всего на четыре года старше меня.
И милая квартира, о возвращении в которую он так мечтал, показалась ему из-за отъезда Маши пустой и угрюмой. А он-то радовался, представлял себе, как Маша нарядится в роскошный халат, купленный им на импортном складе Узбекшелка.
- Эх, ей-богу...
Он пошел посмотреть спящего Сережу.
- Болел он, бедненький, - сказала Антонина Романовна.
Григорий Павлович созвонился со своим заместителем Чепетниковым и условился, что тот приедет.
- Событий особых не было? - спросил он. - Ну да ладно, приезжай.
Позвонил телефон. Звонила Матильда.
- Ты только что приехал, а я позавчера из Узкого, - сказала она. Маша просила о тебе позаботиться.
Григорий Павлович уважал ученость Матильды, считал ее хорошим членом партии. Но он всегда говорил с ней насмешливым тоном. И теперь он сказал:
- Ну что ж, приступай, Матильдус, к исполнению принятых обязанностей. Кати к нам... Нет, нет, не поздно, тут еще по делу должен приехать Чепетников... Кроме шуток, я очень буду рад, настроение собачье, буквально.
Вновь затрещал телефонный звонок. Это говорил нарком.
- С приездом тебя. Хорошо, что вернулся... Мне сказал только что Чепетников... Завтра? Завтра мне в Кремль... Я понимаю... В одиннадцать... Никак не больше пятнадцати минут... Ну, отдыхай, отдыхай.
А еще через несколько минут позвонил старый товарищ - Мохов.
- Приезжай, брат, тут ты увидишь одну высокую белокурую даму, - сказал Григорий Павлович, зная, что Мохову нравится Матильда.
Плохое настроение прошло. Григория Павловича привели в обычное возбуждение эти один за другим раздавшиеся телефонные звонки. Приподнятое, "московское" чувство, когда кажется, что ты всем нужен, что нет пустоты вокруг тебя.
В ожидании он вытащил из ящика стола груду старых фотографий. Во времена гражданской войны снимались в шинелях и в буденовках, должно быть, оттого, что всегда ездили. И снимались очень часто, верно, оттого, что легко завязывалась дружба и часты были разлуки. Рассматривая фотографии, Григорий Павлович всегда волновался. Лишь двое из его многочисленных армейских друзей жили в Москве - Димка Мохов и Абрашка Гуральник. Он рассматривал фотографии товарищей, важно опиравшихся на шашки. Иных уж не было на свете, иные были далече. Чего только не пришлось перенести им голод, пулеметный огонь белых, вероломство бандитов, сыпняк... И сражались они в возрасте, когда современные молодые люди едва начинают посещать спектакли и фильмы, на которые допускаются дети старше шестнадцати лет.
Нынешние снимки были светлее и все относились к курортным временам: группа из санатория "За индустриализацию", или "Имени Семнадцатого партсъезда"; Теберда, Гагры, Сочи. Снимались на мраморных ступенях, подле кактусов в каменных вазах, на террасах, в плетеных креслах, на берегу моря. Странно было: эти лежащие на пляже полнотелые люди когда-то тоже ходили в буденовках, с маузерами и шашками на боку.
Особенно было приятно вспомнить прошлое, когда приезжали Мохов и Абрашка. Парням в шинелях было девятнадцать лет, а молодой Советской республике всего лишь полтора года. Сколько наивных мыслей было у них, какая подчас смешная путаница происходила у них в головах! Но как убежденны и мужественны были они, не колеблясь отдавали жизнь за революцию.
Он любил то ушедшее время, но, пожалуй, не меньше любил он свое настоящее, пору зрелости, пору, когда Советской республике шел двадцать третий год.
Обстановка суровой московской деловитости, ощущение силы стали необходимы ему, звонок из гаража по утрам, бесшумный ход автомобиля, негромкий голос секретаря, доклады, заседания, споры; его радовало, что за время его работы в наркомате построены комбинат и два мощных завода. Стоило уехать на несколько недель из Москвы, как он начинал тосковать. И в нынешнюю поездку обратная дорога казалась бесконечной - в ноябрьском сумраке плыла мимо окон равнинная мокрая земля. Скорей бы увидеть быстрые людские толпы, рубиновые блики светофоров, проехать по Красной площади, где в сиреневом вечернем дыму стоит Василий Блаженный.
Первым приехал Чепетников.
Чепетникова выдвинули на работу в наркомат в начале 1939 года. Раньше он работал в Татреспублике. Лобышеву казалось, что Чепетников холост, живет в общежитии и по вечерам чистит ваксой ботинки, а потом сидит на койке и читает журнал "Спутник агитатора". Когда Чепетников заболел, Лобышев навестил его; оказалось, что в двух комнатах Чепетникова живут жена, трое детей и дед, спавший на диване в столовой в валенках и ватной кацавейке. Пока Лобышев разговаривал с Чепетниковым, из соседней комнаты слышался оживленный женский голос:
- Сколько же ей детских польт купить, он же поедет скоро, а в Казани детских польт совсем нет.
Между Лобышевым и Чепетниковым установились плохие отношения. Однажды на заседании коллегии Лобышев сказал Чепетникову, что тому нужно "ночи не спать, гореть на работе, а не заниматься мелкой ерундой". Его поддержал нарком. Лобышев думал, что испортил отношения с замом. На следующий день Чепетников сказал ему:
- Спасибо за товарищескую критику. Правильно ты подошел к вопросу, не ту я взял установку.
"До чего ловок, сукин сын, неотесанный, темный, но до чего ловок", подумал Лобышев даже с некоторым восхищением.
Хотя Григорию Павловичу было интересно узнать, прошла ли смета, как решилось дело старшего референта, которого обвиняли в даче неточных сведений, он начал рассказывать первым.
Григорий Павлович не стал рассказывать о синеве неба, о бледных песках при лунном свете, о разговоре в поезде с красавицей узбечкой. Он сказал:
- Самое главное я тебе изложу в нескольких словах... - И рассказал о контрольных цифрах, данных хлопкоочистительным заводам, о расширении посевных площадей, о своем споре с председателем узбекского треста Рассуловым.
Слушая его, Чепетников поглядывал на фотографии.
Григорий Павлович внезапно спросил:
- А ты где воевал во время гражданской?
- Я? - Чепетников качнул отрицательно головой. - Да нигде.
- То есть как нигде?
- А так. Я поступил в двадцать шестом году на завод, а до этого в деревне жил.
- И неужели не участвовал в гражданской войне?
- Я ж говорю, скрывать бы не стал, - обиженно сказал Чепетников, если хочешь, проверь по личному делу.
- Да ну тебя, - сказал Григорий Павлович, - я просто удивился.
- А чего удивляться. Я в партию в тридцать четвертом году пошел.
- Да, - сказал Григорий Павлович, - а вот я с двадцатого.
- Стаж.
Они помолчали.
- Ну, как в наркомате? - спросил Григорий Павлович.
- Да как будто все в порядке. Твоего Савельева сняли с передачей дела в прокуратуру.
- А кредиты по текстильному комбинату?
- Прошли в Совнаркоме.
Григорий Павлович смотрел в глаза Чепетникову.
- Рассказывай, рассказывай, я же все знаю.
- Раз все знаешь, зачем рассказывать, - усмехнулся Чепетников и неожиданно добавил: - А тебе что, звонили уже?
Лобышев сказал:
- Нет, это я шутя, - и снова с тревогой подумал: "Ох и ловок ты, сукин сын".
Он проводил Чепетникова как раз в то время, когда зашумел внизу лифт.
Он смотрел в лестничный пролет на скользящую по перилам руку Чепетникова.
Лифт остановился - вышла Матильда, а за ней Мохов.
- Как это вы вместе?
- Встретились в парадном, случайно.
- А Матильда становится все красивей... И нет спасенья на земле.
- Чем же это кончится? - смеясь, сказала она.
Григорий Павлович, помогая ей снять пальто, говорил:
- Встретишь на улице - в голову не придет, что это профессор. Киноактриса или укротительница львов.
- Морских и сухопутных, - сказал Мохов.
Матильда с Антониной Романовной пошли в спальню
смотреть на спящего Сережу.
- Ты вроде похудел, - сказал Лобышев.
- Занимаюсь гимнастикой, это помогает. А ты что ж, овдовел - уехала Маша!
- Брат у нее умер - знаешь, в Казани жил.
- Что ты! Я ведь его знал когда-то.
- Да, давление, кровоизлияние в мозг.
- Вот и я от этого умру, наверное, - повышенное давление. Сто шестьдесят.
- Брось ты. В нашем ученом совете у академика Шевикина двести сорок, а он водку с утра пьет.
Мохов рассмеялся. Они помолчали немного.
- Знаешь, когда я с Машиным братом встречался? - спросил Мохов. - В двадцатом году. Вы тогда только поженились, а я с Восточного фронта на Польский эшелоном шел. Заехал повидаться, а вас не было. Он меня провожал ночью. Я Москвы не знал, темень, а до утра ждать тоже боялся - как бы эшелон не ушел. Через всю Москву меня провел - шутка ли, пешком!
- Коньяк пить будем? - сказал Григорий Павлович.
- Это можно. - Он кивнул головой на дверь. - Что это она пропала там?
- Женщина, знаешь. У нее своих детей нет, - сказал Григорий Павлович. - А Николая Андреевича я не очень любил. Этакий беспартийный инженер. Что-то в нем обывательское было.
Вошла Матильда и села за стол.
Она знала, что нравится Мохову. И сейчас, рассказывая о своей работе, о новой нагрузке, взятой ею в почвенном институте, она чувствовала напряженное, упорное внимание Мохова.
Стол был накрыт, как обычно к приезду Григория Павловича, и, очевидно по указанию Маши, Антонина Романовна купила все любимые им закуски. Но от этого еще больше чувствовалось отсутствие Маши. Его сердило, что Матильда, разошедшаяся в двадцать девятом году с мужем, до сих пор не вышла замуж, сердило, что Мохов, в жизни которого было много увлечений, холост и не страдает от одиночества. А ему, Лобышеву, стоило разлучиться с Машей на месяц - и уж он начинал нервничать и тосковать.
Рассердившись на них и желая смутить, он спросил:
- Матильда, тебе нравится Мохов?
- Нравится, - протяжно ответила она.
- А чем же он тебе нравится, расскажи нам, пожалуйста. - И он подумал: "Да, таких смутишь, черта с два".
- Многим нравится, - сказала она и поглядела на Мохова, - нравится, что он красивый, нравится, что он молчаливый, благородный. - Она снова поглядела на него и продолжала усмехаясь: - Нравится, что он грустный, а я не люблю жадных до жизни людей.
Она говорила медленно, посмеиваясь, и Мохов не мог понять, шутит ли она или говорит серьезно.
А она убоялась своих слов - начала шутя и почувствовала, что волнуется.
Зазвонил телефон. Григорий Павлович пошел в кабинет.
Мохов подошел к Матильде.
Она сказала с укоризной:
- Боже, какой вы большой, Мохов.
- Мне везет, - сказал он. - Едва я подумал, хорошо бы Гришке выйти отсюда, и зазвонил телефон.
- Как я устала, - сказала она поспешно.
Ей не хотелось серьезного разговора.
Мохов повторил:
- Знаете, Матильда, мне везет, ей-богу, везет.
- В чем же, Мохов?
- Ну как бы вам объяснить это, - сказал он, - да вот как: вы знаете, какая была у меня жизнь. Вот. А теперь пришла любовь.
Она подняла голову и проговорила:
- Сегодня я спрашивала студента одного, он так, бедняга, волновался, что все время вместо "коллоид" говорил "галоид".
- Вот видите, - сказал он.
- Тут превосходный вид из окна, - внезапно сказала она и подошла к балконной двери, - замечательно! "Кругом огни, огни, огни..." Смешение огней, хаос, а вглядеться - и видна систематика огней. Вот движущиеся, быстрые - это автомобили, а плавные, видите, - троллейбусы. Неподвижные желтые, голубоватые - из окон домов - абажуры. А улицы огненным пунктиром прорублены в светлом движении... Я не могу понять, как это с высоты разбирают, куда бросать бомбы.
- Бомбы бросают на затемненные города, освещая их ракетами, - сказал Мохов и добавил: - Слышу, как Гриша шваркнул трубку.
- Мохов, - проговорила она, - вы хотите, чтобы...
- Даю вам слово, - поспешно перебил он. - У меня нет чувства торопливой тревоги, совершенно нет.
Он повернулся в сторону вошедшего в столовую Григория Павловича и сказал:
- Ты, Гришка, разговариваешь по телефону, как моя Нюра со своими подругами, минут сорок.
- Что, - спросила Матильда, - неприятности?
- Пустое... позвонил мой секретарь. С божьей помощью на меня свалили и приказ о снижении качества, и инженер прогулял, и увольнение референта, и в моем управлении процент опоздания оказался выше, чем у других. Да и не могу я всей этой микроскопией заниматься. Это Чепетников любит разбирать, почему курьер опоздал и почему инженер в часы службы был замечен в парикмахерской. Я уж говорил на коллегии: Плюшкин. Да не проймешь, а мой Чепетников Гоголя не читал. Не проработал.
- Гриша, Гриша, - сказала Матильда, - откуда в тебе эта надменность к новому поколению? Словно выше нашего поколения ничего в мире нет и не было.
Она посмотрела на Мохова.
Он сидел нахмурившись, упорным взглядом рассматривая скатерть.
- Ну и что ж, - запальчиво сказала она, точно ей возражали, - почему ты думаешь, что Чепетников не читал Гоголя? Я вижу молодежь. Какое трудолюбие, какое уважение к науке! У вас такого не было.
Григорий Павлович ответил:
- Это, прелестная Матильда, все так. На молодежь наша великая надежда. Но ты подумай лучше! Чепетников, такой трудолюбивый, об этом заседании ни слова. Мудрец, ей-богу, мудрец. И все доносы пишет, чуть что - донос, чуть что - враг народа.
Он налил себе в рюмку коньяку и сказал:
- Жуткий, первобытный малый, да ничего, видал я и не таких.
- Товарищи, последние известия пропустим, - сказала Матильда, половина двенадцатого.
Началась передача.
- Отъясова, Телятников, я дикторов по голосам узнаю, - сказала Матильда.
- Да что слушать, смехота: называется последние известия, - сказал Григорий Павлович: - "Ровно четыреста лет тому назад..."
- А я люблю, - сказал Мохов. - Я, слушая эти мирные известия, всегда думаю: вот в чем огромная силища - весь мир воюет, гремит, а у нас забил нефтяной фонтан, откопали позвонок динозавра, натолкнулись на стоянку первобытного человека, бурят-монгольский театр выехал в Москву, мичуринец-слесарь срезал первую кисть уральского винограда.
- Да тише вы, философы, - сказала Матильда и подняла палец.
Диктор несколько повышенным голосом проговорил:
- Германское информационное бюро передает следующую сводку Верховного командования германской армии...
- Поехали, - сердито пробормотал Мохов.
Они молча, внимательно слушали.
Лишь когда дикторша сказала: "В Центральном Китае сведения с фронта не поступали", - все одновременно вздохнули, задвигались.
- Вот так, - проговорил Григорий Павлович, - мы спускаем суда на воду, а они пускают на дно.
- И какая будничность в этих сообщениях, - сказала Матильда, - словно экономический бюллетень - тоннаж судов, брутторегистровые тонны, а рядом пожары, видные через Ла-Манш взрывы, которые слышны за сто километров, гибель населения.
В это время часы на Спасской башне начали отбивать полночь, и тотчас раздался мерный, мощный "Интернационал". Он заглушил голоса людей, и они притихли.
Матильда внезапно спросила Мохова:
- Скажите, Мохов, а что это за Нюра у вас по сорок минут по телефону разговаривает?
- Домашняя работница. Девица.
- Почему же она не работает на фабрике, молодая девушка?
- Не может, она, бедная, горбатенькая. Убрать комнату, накормить кота Панкрата - это она может, а на фабрике ей не под силу.
Он усмехнулся:
- Много у Евы дочерей, и я рад этому.
Они вышли в переднюю.
- Митя, знаешь, - сказал Григорий Павлович, - ведь радио это мне покойный Николай Андреевич подарил. В прошлом году. Как-то сейчас только дошло, что он умер... Слушай, Митя, - сказал он, - переночуй у меня. Мне тяжело одному - война эта, смерть Николая Андреевича, а Маши нет, на работе подземные толчки... А, Митя? Помнишь наши военные ночевки? А, Митька, ей-богу? А утром я тебя подброшу на машине в академию.
Мохов посмотрел на Матильду, пристукивавшую ногой, чтобы туфель лучше пошел в ботик, посмотрел на детское просительное лицо Лобышева.
- Нет, брат, ты мужик взрослый, пора не бояться буки, - сказал Мохов, - завтра уж созвонимся.
4
Марья Андреевна пробыла в Казани неделю. Здоровье Александры Матвеевны, жены брата, улучшалось медленно.
Все хозяйство, хлопоты легли во время ее болезни на Анну Гермогеновну.
Семидесятитрехлетняя старуха следила за тем, чтобы дети вовремя ели, уходя гулять, одевались потеплей, а возвращаясь домой, мыли руки с мылом; она ездила в страховую кассу, оформляла денежные дела, хлопотала по поводу квартиры в городском Совете и в заводоуправлении, писала заявления, а по ночам дежурила возле невестки.
Анна Гермогеновна работала в молодые годы фельдшерицей в сибирской деревне. Однажды во время поездки на нее напали волки, и, пока возница гнал лошадей, Анна Гермогеновна стреляла из ружья. Эту историю Марья Андреевна слышала в детстве множество раз, но только сейчас она поняла, что мать у нее сильный, мужественный человек. И потому особенно страшно было, когда Анна Гермогеновна сказала:
- Мне, Маша, хочется только одного - умереть.
Марья Андреевна совсем расстроила себе нервы. Глядя на племянников, она плакала от жалости. Александра Матвеевна раздражала ее. При выздоровлении Александре Матвеевне все время хотелось есть, но она стеснялась своего аппетита и в присутствии Марьи Андреевны отодвигала тарелку. Левушка постоянно сидел у Александры Матвеевны, и когда входила Марья Андреевна, она чувствовала его испуганный, восхищенный взгляд. Он никогда с ней не говорил.
Марья Андреевна сказала матери:
- Мамочка, какая-то притупленность к потере ощущается в Шуре. Примитив. Все же чувствуется в ней поповна.
Но мать, сурово, даже злобно осуждавшая самое маленькое невнимание к памяти сына, сказала ей:
- Что ты, Машенька, уж так, как Шура любила Колю, трудно любить.
- Не знаю почему, - сказала Марья Андреевна, - меня она все время раздражает.
- Я ее люблю, - сказала мать. - Ты посмотри, как она к Левушке относится.
Мать постучала мундштуком папиросы о край стола и закурила.
- Знаешь ли, Маша, - сказала она, - если говорить правду, то не тебе осуждать ее.
- Мамочка, вы таким тоном говорите, словно я в чем-то виновата. В чем же?
- Видишь ли, я с тобой никогда об этом не собиралась говорить. Ты только не обижайся на меня. Левушка - сын Виктора, вашего старшего брата, значит, он имеет отношение к тебе такое же, как к Коле. Даже больше. Виктора посадили, жену вслед за ним. Ты у Виктора жила шесть лет. Вспомни, как баловали там тебя - и дачи, и каждый год к морю. Посадили Виктора с женой, и остался Левушка в сиротах. Не ты взяла Леву, а Коля. Ведь Лева для Шуры совершенно чужой мальчик. А сколько внимания и любви она проявила. А ты хотя бы из приличия предложила Левушке маленькую помощь, прислала бы ему из Москвы старое пальто мужа. А здесь во многом себе отказывать приходится - и разве Шура хоть раз различие проявила в заботе о мальчиках? Наконец, Машенька, я-то Шуре чужой человек - свекровь. А я за все годы, что живу здесь, не почувствовала ничего дурного, а когда живешь не в своем доме, кажется, одно не так сказанное слово - как нож острый. Видишь, Маша, я к тебе не в претензии за невнимание ко мне, но ты не будь так строга к другим.
Марья Андреевна опустила голову, закрыла ладонью глаза.
- Как это все тяжело, - сказала она.
- Тяжело, очень тяжело, - сказала мать и не стала утешать ее.
Марье Андреевне становилось легче, когда она выходила гулять с мальчиками. Во дворе ездили на санках дети в солдатских телогрейках и больших валенках, трамваи на улице почему-то беспрерывно звонили, хотя улица была пустой, изредка проезжали забытые в Москве "газики" с парусиновым верхом.
Марья Андреевна вела мальчиков за руки. Старший, Алеша, бледный и молчаливый, любил говорить об умном и, когда Марья Андреевна вернулась с могилы брата, спросил ее:
- Скажите, тетя Маша, вы видели когда-нибудь рефрижератор?
Четырехлетний Петька, скуластый, на редкость некрасивый, краснощекий, белоголовый, курносый, с узкими веселыми глазами, был очень привлекателен; с ним заговаривали прохожие, а женщины останавливали его и тормошили. Однажды военный, вылезая из автомобиля, посмотрел на Петьку и сказал:
- Ах ты ухарь-купец. - И отдал ему честь.
Они зашли в игрушечный магазин, и Марья Андреевна купила Петьке большого черного медведя. Неожиданно Алеша заплакал. Глядя на него, заревел и Петька. Она растерялась, ничего не могла понять, поспешно повела их домой, и всю дорогу они лили слезы.
Дома Марье Александровне объяснили причину слез: отец обещал мальчикам купить таких черных медведей к Новому году.
"Нет, нет, совершенно невыносимо", - подумала Марья Андреевна и решила заказать билет на городской станции.
Она написала вечером мужу письмо.
"Меня все здесь давит - и горе, и сложность жизни, и обывательская затхлость, и отсутствие больших интересов. А с другой стороны, что требовать от бедной мамы, от несчастной Шуры. Шуре надо работать - пенсия не так велика. Да и квартирный вопрос сложен. Городской Совет им дает хорошую комнату, солнечную, завод квартиру ведь отбирает; правда, заводоуправление их не торопит, но очень трудно будет всем в одной комнате. А с Левой что делать? Я советую устроить его в специальную колонию, мама хмурится, молчит, я понимаю ее. Я вообще чувствую себя виноватой перед ними, я виновата, ты-то ни при чем. Я хочу предложить маме переехать в Москву, я буду в столовой, а она с Сережей, а то ведь у нас гости до поздней ночи, ей трудно будет пережидать, пока уйдут".
Письмо было деловое, но перед тем, как запечатать его, Марья Андреевна приписала:
"С ума схожу, так соскучилась по тебе, по Сереже, глупый Гришка, ничего ты не понимаешь..."
Вечером ее охватила тоска. Она надела пальто и вышла на улицу. Было совсем темно. Марья Андреевна пошла в сторону завода. Она шла по сосновой роще мимо освещенных инженерных коттеджей, вышла на опушку и остановилась в долине стоял завод. Пятиэтажные стеклянные кубы цехов были полны белого огня; коралловый дым тяжело выползал из десятков труб, словно выдавливался из гигантских тюбов. Марья Андреевна долго стояла, восхищенная необычайной картиной. Казалось, на этом заводе работают суровые рыцари труда. И ей странно было на обратном пути рассматривать в освещенных окнах оранжевые абажуры, силуэты фикусов, слушать звуки патефона.
Она спала в кабинете Николая Андреевича на кровати с сеткой. Утром она проснулась от какого-то необычайного ощущения и, вскрикнув, схватилась за край постели. Непонятная сила приподнимала ее. Она прислушалась: из-под кровати раздавалось пыхтенье живых существ.
Марья Андреевна заглянула под кровать. Алеша и Петька стояли на корточках и, сопя, деловито отдуваясь, старались поднять головами сетку.
Марье Андреевне сразу стало весело, словно она проснулась у себя в Москве.
- Черти, милые черти, вылезайте-ка, - говорила она.
Пришла мать.
- Машенька, - сказала она, - мы с Шурой решили, чтобы ты отобрала книги, нужные тебе и Грише. Пусть у вас будет память о Коле.
- Спасибо, родная, - сказала Марья Андреевна, - но меня все грызет совесть после вчерашнего разговора. Сколько внимания нам оказывал Коля. Я ночью вдруг вспомнила - вот и радио он нам подарил.
Она вернулась домой вечером, утомленная и довольная. С ней заключили договор на перевод и деньги выписали тотчас же, бухгалтер с большой предупредительностью отнесся к ней.
Ее ждало письмо от матери. Она писала, что Николай Андреевич умер внезапно, на заводе. "Весь день приходили рабочие прощаться с Колей, писала мать, - почти все плакали, и не только старики, молодежи много, уборщицы из заводской конторы, сторожа".
В письме словно был скрытый вызов: мать писала, гордясь любимым сыном и требуя преклонения перед ним. И Марья Андреевна, читая письмо, ощутила раздражение. Но она тут же покаялась в своем скверном чувстве.
- "Какая грусть, какой раскол в кипении веселом", - повторяла она застрявшую в мозгу фразу.
Ей стало жалко родных в Казани, подруг, Гришу.
"Бедная моя Матильда, - думала она, - красивая, умная и так одинока, одна лишь у нее работа, работа, работа..."
3
Григорий Павлович Лобышев приехал скорым ташкентским поездом. Ездить в командировки ему приходилось раза два-три в год, и в семье выработался ритуал встречи. Но в этот раз Григория Павловича встретила Антонина Романовна.
- Где Марья Андреевна? - быстро спросил он. - Случилось что? Больна? Сережа?
- Нет, нет, - сказала Антонина Романовна, - она вчера в Казань уехала. Там всё несчастья и несчастья. Умер ведь Николай Андреевич, его уж похоронили недели полторы. И вдруг опять телеграмма. Там с квартирой заводской осложнения, потом воспаление легких у Шуры... А у нас все благополучно, Сереженька здоров, спать уже лег.
Григорий Павлович прошел в столовую - стол был накрыт белой крахмальной скатертью, цветы стояли на столе, графин с коньяком.
- Ах ты, жил, жил и умер, - проговорил Григорий Павлович, - и всего на четыре года старше меня.
И милая квартира, о возвращении в которую он так мечтал, показалась ему из-за отъезда Маши пустой и угрюмой. А он-то радовался, представлял себе, как Маша нарядится в роскошный халат, купленный им на импортном складе Узбекшелка.
- Эх, ей-богу...
Он пошел посмотреть спящего Сережу.
- Болел он, бедненький, - сказала Антонина Романовна.
Григорий Павлович созвонился со своим заместителем Чепетниковым и условился, что тот приедет.
- Событий особых не было? - спросил он. - Ну да ладно, приезжай.
Позвонил телефон. Звонила Матильда.
- Ты только что приехал, а я позавчера из Узкого, - сказала она. Маша просила о тебе позаботиться.
Григорий Павлович уважал ученость Матильды, считал ее хорошим членом партии. Но он всегда говорил с ней насмешливым тоном. И теперь он сказал:
- Ну что ж, приступай, Матильдус, к исполнению принятых обязанностей. Кати к нам... Нет, нет, не поздно, тут еще по делу должен приехать Чепетников... Кроме шуток, я очень буду рад, настроение собачье, буквально.
Вновь затрещал телефонный звонок. Это говорил нарком.
- С приездом тебя. Хорошо, что вернулся... Мне сказал только что Чепетников... Завтра? Завтра мне в Кремль... Я понимаю... В одиннадцать... Никак не больше пятнадцати минут... Ну, отдыхай, отдыхай.
А еще через несколько минут позвонил старый товарищ - Мохов.
- Приезжай, брат, тут ты увидишь одну высокую белокурую даму, - сказал Григорий Павлович, зная, что Мохову нравится Матильда.
Плохое настроение прошло. Григория Павловича привели в обычное возбуждение эти один за другим раздавшиеся телефонные звонки. Приподнятое, "московское" чувство, когда кажется, что ты всем нужен, что нет пустоты вокруг тебя.
В ожидании он вытащил из ящика стола груду старых фотографий. Во времена гражданской войны снимались в шинелях и в буденовках, должно быть, оттого, что всегда ездили. И снимались очень часто, верно, оттого, что легко завязывалась дружба и часты были разлуки. Рассматривая фотографии, Григорий Павлович всегда волновался. Лишь двое из его многочисленных армейских друзей жили в Москве - Димка Мохов и Абрашка Гуральник. Он рассматривал фотографии товарищей, важно опиравшихся на шашки. Иных уж не было на свете, иные были далече. Чего только не пришлось перенести им голод, пулеметный огонь белых, вероломство бандитов, сыпняк... И сражались они в возрасте, когда современные молодые люди едва начинают посещать спектакли и фильмы, на которые допускаются дети старше шестнадцати лет.
Нынешние снимки были светлее и все относились к курортным временам: группа из санатория "За индустриализацию", или "Имени Семнадцатого партсъезда"; Теберда, Гагры, Сочи. Снимались на мраморных ступенях, подле кактусов в каменных вазах, на террасах, в плетеных креслах, на берегу моря. Странно было: эти лежащие на пляже полнотелые люди когда-то тоже ходили в буденовках, с маузерами и шашками на боку.
Особенно было приятно вспомнить прошлое, когда приезжали Мохов и Абрашка. Парням в шинелях было девятнадцать лет, а молодой Советской республике всего лишь полтора года. Сколько наивных мыслей было у них, какая подчас смешная путаница происходила у них в головах! Но как убежденны и мужественны были они, не колеблясь отдавали жизнь за революцию.
Он любил то ушедшее время, но, пожалуй, не меньше любил он свое настоящее, пору зрелости, пору, когда Советской республике шел двадцать третий год.
Обстановка суровой московской деловитости, ощущение силы стали необходимы ему, звонок из гаража по утрам, бесшумный ход автомобиля, негромкий голос секретаря, доклады, заседания, споры; его радовало, что за время его работы в наркомате построены комбинат и два мощных завода. Стоило уехать на несколько недель из Москвы, как он начинал тосковать. И в нынешнюю поездку обратная дорога казалась бесконечной - в ноябрьском сумраке плыла мимо окон равнинная мокрая земля. Скорей бы увидеть быстрые людские толпы, рубиновые блики светофоров, проехать по Красной площади, где в сиреневом вечернем дыму стоит Василий Блаженный.
Первым приехал Чепетников.
Чепетникова выдвинули на работу в наркомат в начале 1939 года. Раньше он работал в Татреспублике. Лобышеву казалось, что Чепетников холост, живет в общежитии и по вечерам чистит ваксой ботинки, а потом сидит на койке и читает журнал "Спутник агитатора". Когда Чепетников заболел, Лобышев навестил его; оказалось, что в двух комнатах Чепетникова живут жена, трое детей и дед, спавший на диване в столовой в валенках и ватной кацавейке. Пока Лобышев разговаривал с Чепетниковым, из соседней комнаты слышался оживленный женский голос:
- Сколько же ей детских польт купить, он же поедет скоро, а в Казани детских польт совсем нет.
Между Лобышевым и Чепетниковым установились плохие отношения. Однажды на заседании коллегии Лобышев сказал Чепетникову, что тому нужно "ночи не спать, гореть на работе, а не заниматься мелкой ерундой". Его поддержал нарком. Лобышев думал, что испортил отношения с замом. На следующий день Чепетников сказал ему:
- Спасибо за товарищескую критику. Правильно ты подошел к вопросу, не ту я взял установку.
"До чего ловок, сукин сын, неотесанный, темный, но до чего ловок", подумал Лобышев даже с некоторым восхищением.
Хотя Григорию Павловичу было интересно узнать, прошла ли смета, как решилось дело старшего референта, которого обвиняли в даче неточных сведений, он начал рассказывать первым.
Григорий Павлович не стал рассказывать о синеве неба, о бледных песках при лунном свете, о разговоре в поезде с красавицей узбечкой. Он сказал:
- Самое главное я тебе изложу в нескольких словах... - И рассказал о контрольных цифрах, данных хлопкоочистительным заводам, о расширении посевных площадей, о своем споре с председателем узбекского треста Рассуловым.
Слушая его, Чепетников поглядывал на фотографии.
Григорий Павлович внезапно спросил:
- А ты где воевал во время гражданской?
- Я? - Чепетников качнул отрицательно головой. - Да нигде.
- То есть как нигде?
- А так. Я поступил в двадцать шестом году на завод, а до этого в деревне жил.
- И неужели не участвовал в гражданской войне?
- Я ж говорю, скрывать бы не стал, - обиженно сказал Чепетников, если хочешь, проверь по личному делу.
- Да ну тебя, - сказал Григорий Павлович, - я просто удивился.
- А чего удивляться. Я в партию в тридцать четвертом году пошел.
- Да, - сказал Григорий Павлович, - а вот я с двадцатого.
- Стаж.
Они помолчали.
- Ну, как в наркомате? - спросил Григорий Павлович.
- Да как будто все в порядке. Твоего Савельева сняли с передачей дела в прокуратуру.
- А кредиты по текстильному комбинату?
- Прошли в Совнаркоме.
Григорий Павлович смотрел в глаза Чепетникову.
- Рассказывай, рассказывай, я же все знаю.
- Раз все знаешь, зачем рассказывать, - усмехнулся Чепетников и неожиданно добавил: - А тебе что, звонили уже?
Лобышев сказал:
- Нет, это я шутя, - и снова с тревогой подумал: "Ох и ловок ты, сукин сын".
Он проводил Чепетникова как раз в то время, когда зашумел внизу лифт.
Он смотрел в лестничный пролет на скользящую по перилам руку Чепетникова.
Лифт остановился - вышла Матильда, а за ней Мохов.
- Как это вы вместе?
- Встретились в парадном, случайно.
- А Матильда становится все красивей... И нет спасенья на земле.
- Чем же это кончится? - смеясь, сказала она.
Григорий Павлович, помогая ей снять пальто, говорил:
- Встретишь на улице - в голову не придет, что это профессор. Киноактриса или укротительница львов.
- Морских и сухопутных, - сказал Мохов.
Матильда с Антониной Романовной пошли в спальню
смотреть на спящего Сережу.
- Ты вроде похудел, - сказал Лобышев.
- Занимаюсь гимнастикой, это помогает. А ты что ж, овдовел - уехала Маша!
- Брат у нее умер - знаешь, в Казани жил.
- Что ты! Я ведь его знал когда-то.
- Да, давление, кровоизлияние в мозг.
- Вот и я от этого умру, наверное, - повышенное давление. Сто шестьдесят.
- Брось ты. В нашем ученом совете у академика Шевикина двести сорок, а он водку с утра пьет.
Мохов рассмеялся. Они помолчали немного.
- Знаешь, когда я с Машиным братом встречался? - спросил Мохов. - В двадцатом году. Вы тогда только поженились, а я с Восточного фронта на Польский эшелоном шел. Заехал повидаться, а вас не было. Он меня провожал ночью. Я Москвы не знал, темень, а до утра ждать тоже боялся - как бы эшелон не ушел. Через всю Москву меня провел - шутка ли, пешком!
- Коньяк пить будем? - сказал Григорий Павлович.
- Это можно. - Он кивнул головой на дверь. - Что это она пропала там?
- Женщина, знаешь. У нее своих детей нет, - сказал Григорий Павлович. - А Николая Андреевича я не очень любил. Этакий беспартийный инженер. Что-то в нем обывательское было.
Вошла Матильда и села за стол.
Она знала, что нравится Мохову. И сейчас, рассказывая о своей работе, о новой нагрузке, взятой ею в почвенном институте, она чувствовала напряженное, упорное внимание Мохова.
Стол был накрыт, как обычно к приезду Григория Павловича, и, очевидно по указанию Маши, Антонина Романовна купила все любимые им закуски. Но от этого еще больше чувствовалось отсутствие Маши. Его сердило, что Матильда, разошедшаяся в двадцать девятом году с мужем, до сих пор не вышла замуж, сердило, что Мохов, в жизни которого было много увлечений, холост и не страдает от одиночества. А ему, Лобышеву, стоило разлучиться с Машей на месяц - и уж он начинал нервничать и тосковать.
Рассердившись на них и желая смутить, он спросил:
- Матильда, тебе нравится Мохов?
- Нравится, - протяжно ответила она.
- А чем же он тебе нравится, расскажи нам, пожалуйста. - И он подумал: "Да, таких смутишь, черта с два".
- Многим нравится, - сказала она и поглядела на Мохова, - нравится, что он красивый, нравится, что он молчаливый, благородный. - Она снова поглядела на него и продолжала усмехаясь: - Нравится, что он грустный, а я не люблю жадных до жизни людей.
Она говорила медленно, посмеиваясь, и Мохов не мог понять, шутит ли она или говорит серьезно.
А она убоялась своих слов - начала шутя и почувствовала, что волнуется.
Зазвонил телефон. Григорий Павлович пошел в кабинет.
Мохов подошел к Матильде.
Она сказала с укоризной:
- Боже, какой вы большой, Мохов.
- Мне везет, - сказал он. - Едва я подумал, хорошо бы Гришке выйти отсюда, и зазвонил телефон.
- Как я устала, - сказала она поспешно.
Ей не хотелось серьезного разговора.
Мохов повторил:
- Знаете, Матильда, мне везет, ей-богу, везет.
- В чем же, Мохов?
- Ну как бы вам объяснить это, - сказал он, - да вот как: вы знаете, какая была у меня жизнь. Вот. А теперь пришла любовь.
Она подняла голову и проговорила:
- Сегодня я спрашивала студента одного, он так, бедняга, волновался, что все время вместо "коллоид" говорил "галоид".
- Вот видите, - сказал он.
- Тут превосходный вид из окна, - внезапно сказала она и подошла к балконной двери, - замечательно! "Кругом огни, огни, огни..." Смешение огней, хаос, а вглядеться - и видна систематика огней. Вот движущиеся, быстрые - это автомобили, а плавные, видите, - троллейбусы. Неподвижные желтые, голубоватые - из окон домов - абажуры. А улицы огненным пунктиром прорублены в светлом движении... Я не могу понять, как это с высоты разбирают, куда бросать бомбы.
- Бомбы бросают на затемненные города, освещая их ракетами, - сказал Мохов и добавил: - Слышу, как Гриша шваркнул трубку.
- Мохов, - проговорила она, - вы хотите, чтобы...
- Даю вам слово, - поспешно перебил он. - У меня нет чувства торопливой тревоги, совершенно нет.
Он повернулся в сторону вошедшего в столовую Григория Павловича и сказал:
- Ты, Гришка, разговариваешь по телефону, как моя Нюра со своими подругами, минут сорок.
- Что, - спросила Матильда, - неприятности?
- Пустое... позвонил мой секретарь. С божьей помощью на меня свалили и приказ о снижении качества, и инженер прогулял, и увольнение референта, и в моем управлении процент опоздания оказался выше, чем у других. Да и не могу я всей этой микроскопией заниматься. Это Чепетников любит разбирать, почему курьер опоздал и почему инженер в часы службы был замечен в парикмахерской. Я уж говорил на коллегии: Плюшкин. Да не проймешь, а мой Чепетников Гоголя не читал. Не проработал.
- Гриша, Гриша, - сказала Матильда, - откуда в тебе эта надменность к новому поколению? Словно выше нашего поколения ничего в мире нет и не было.
Она посмотрела на Мохова.
Он сидел нахмурившись, упорным взглядом рассматривая скатерть.
- Ну и что ж, - запальчиво сказала она, точно ей возражали, - почему ты думаешь, что Чепетников не читал Гоголя? Я вижу молодежь. Какое трудолюбие, какое уважение к науке! У вас такого не было.
Григорий Павлович ответил:
- Это, прелестная Матильда, все так. На молодежь наша великая надежда. Но ты подумай лучше! Чепетников, такой трудолюбивый, об этом заседании ни слова. Мудрец, ей-богу, мудрец. И все доносы пишет, чуть что - донос, чуть что - враг народа.
Он налил себе в рюмку коньяку и сказал:
- Жуткий, первобытный малый, да ничего, видал я и не таких.
- Товарищи, последние известия пропустим, - сказала Матильда, половина двенадцатого.
Началась передача.
- Отъясова, Телятников, я дикторов по голосам узнаю, - сказала Матильда.
- Да что слушать, смехота: называется последние известия, - сказал Григорий Павлович: - "Ровно четыреста лет тому назад..."
- А я люблю, - сказал Мохов. - Я, слушая эти мирные известия, всегда думаю: вот в чем огромная силища - весь мир воюет, гремит, а у нас забил нефтяной фонтан, откопали позвонок динозавра, натолкнулись на стоянку первобытного человека, бурят-монгольский театр выехал в Москву, мичуринец-слесарь срезал первую кисть уральского винограда.
- Да тише вы, философы, - сказала Матильда и подняла палец.
Диктор несколько повышенным голосом проговорил:
- Германское информационное бюро передает следующую сводку Верховного командования германской армии...
- Поехали, - сердито пробормотал Мохов.
Они молча, внимательно слушали.
Лишь когда дикторша сказала: "В Центральном Китае сведения с фронта не поступали", - все одновременно вздохнули, задвигались.
- Вот так, - проговорил Григорий Павлович, - мы спускаем суда на воду, а они пускают на дно.
- И какая будничность в этих сообщениях, - сказала Матильда, - словно экономический бюллетень - тоннаж судов, брутторегистровые тонны, а рядом пожары, видные через Ла-Манш взрывы, которые слышны за сто километров, гибель населения.
В это время часы на Спасской башне начали отбивать полночь, и тотчас раздался мерный, мощный "Интернационал". Он заглушил голоса людей, и они притихли.
Матильда внезапно спросила Мохова:
- Скажите, Мохов, а что это за Нюра у вас по сорок минут по телефону разговаривает?
- Домашняя работница. Девица.
- Почему же она не работает на фабрике, молодая девушка?
- Не может, она, бедная, горбатенькая. Убрать комнату, накормить кота Панкрата - это она может, а на фабрике ей не под силу.
Он усмехнулся:
- Много у Евы дочерей, и я рад этому.
Они вышли в переднюю.
- Митя, знаешь, - сказал Григорий Павлович, - ведь радио это мне покойный Николай Андреевич подарил. В прошлом году. Как-то сейчас только дошло, что он умер... Слушай, Митя, - сказал он, - переночуй у меня. Мне тяжело одному - война эта, смерть Николая Андреевича, а Маши нет, на работе подземные толчки... А, Митя? Помнишь наши военные ночевки? А, Митька, ей-богу? А утром я тебя подброшу на машине в академию.
Мохов посмотрел на Матильду, пристукивавшую ногой, чтобы туфель лучше пошел в ботик, посмотрел на детское просительное лицо Лобышева.
- Нет, брат, ты мужик взрослый, пора не бояться буки, - сказал Мохов, - завтра уж созвонимся.
4
Марья Андреевна пробыла в Казани неделю. Здоровье Александры Матвеевны, жены брата, улучшалось медленно.
Все хозяйство, хлопоты легли во время ее болезни на Анну Гермогеновну.
Семидесятитрехлетняя старуха следила за тем, чтобы дети вовремя ели, уходя гулять, одевались потеплей, а возвращаясь домой, мыли руки с мылом; она ездила в страховую кассу, оформляла денежные дела, хлопотала по поводу квартиры в городском Совете и в заводоуправлении, писала заявления, а по ночам дежурила возле невестки.
Анна Гермогеновна работала в молодые годы фельдшерицей в сибирской деревне. Однажды во время поездки на нее напали волки, и, пока возница гнал лошадей, Анна Гермогеновна стреляла из ружья. Эту историю Марья Андреевна слышала в детстве множество раз, но только сейчас она поняла, что мать у нее сильный, мужественный человек. И потому особенно страшно было, когда Анна Гермогеновна сказала:
- Мне, Маша, хочется только одного - умереть.
Марья Андреевна совсем расстроила себе нервы. Глядя на племянников, она плакала от жалости. Александра Матвеевна раздражала ее. При выздоровлении Александре Матвеевне все время хотелось есть, но она стеснялась своего аппетита и в присутствии Марьи Андреевны отодвигала тарелку. Левушка постоянно сидел у Александры Матвеевны, и когда входила Марья Андреевна, она чувствовала его испуганный, восхищенный взгляд. Он никогда с ней не говорил.
Марья Андреевна сказала матери:
- Мамочка, какая-то притупленность к потере ощущается в Шуре. Примитив. Все же чувствуется в ней поповна.
Но мать, сурово, даже злобно осуждавшая самое маленькое невнимание к памяти сына, сказала ей:
- Что ты, Машенька, уж так, как Шура любила Колю, трудно любить.
- Не знаю почему, - сказала Марья Андреевна, - меня она все время раздражает.
- Я ее люблю, - сказала мать. - Ты посмотри, как она к Левушке относится.
Мать постучала мундштуком папиросы о край стола и закурила.
- Знаешь ли, Маша, - сказала она, - если говорить правду, то не тебе осуждать ее.
- Мамочка, вы таким тоном говорите, словно я в чем-то виновата. В чем же?
- Видишь ли, я с тобой никогда об этом не собиралась говорить. Ты только не обижайся на меня. Левушка - сын Виктора, вашего старшего брата, значит, он имеет отношение к тебе такое же, как к Коле. Даже больше. Виктора посадили, жену вслед за ним. Ты у Виктора жила шесть лет. Вспомни, как баловали там тебя - и дачи, и каждый год к морю. Посадили Виктора с женой, и остался Левушка в сиротах. Не ты взяла Леву, а Коля. Ведь Лева для Шуры совершенно чужой мальчик. А сколько внимания и любви она проявила. А ты хотя бы из приличия предложила Левушке маленькую помощь, прислала бы ему из Москвы старое пальто мужа. А здесь во многом себе отказывать приходится - и разве Шура хоть раз различие проявила в заботе о мальчиках? Наконец, Машенька, я-то Шуре чужой человек - свекровь. А я за все годы, что живу здесь, не почувствовала ничего дурного, а когда живешь не в своем доме, кажется, одно не так сказанное слово - как нож острый. Видишь, Маша, я к тебе не в претензии за невнимание ко мне, но ты не будь так строга к другим.
Марья Андреевна опустила голову, закрыла ладонью глаза.
- Как это все тяжело, - сказала она.
- Тяжело, очень тяжело, - сказала мать и не стала утешать ее.
Марье Андреевне становилось легче, когда она выходила гулять с мальчиками. Во дворе ездили на санках дети в солдатских телогрейках и больших валенках, трамваи на улице почему-то беспрерывно звонили, хотя улица была пустой, изредка проезжали забытые в Москве "газики" с парусиновым верхом.
Марья Андреевна вела мальчиков за руки. Старший, Алеша, бледный и молчаливый, любил говорить об умном и, когда Марья Андреевна вернулась с могилы брата, спросил ее:
- Скажите, тетя Маша, вы видели когда-нибудь рефрижератор?
Четырехлетний Петька, скуластый, на редкость некрасивый, краснощекий, белоголовый, курносый, с узкими веселыми глазами, был очень привлекателен; с ним заговаривали прохожие, а женщины останавливали его и тормошили. Однажды военный, вылезая из автомобиля, посмотрел на Петьку и сказал:
- Ах ты ухарь-купец. - И отдал ему честь.
Они зашли в игрушечный магазин, и Марья Андреевна купила Петьке большого черного медведя. Неожиданно Алеша заплакал. Глядя на него, заревел и Петька. Она растерялась, ничего не могла понять, поспешно повела их домой, и всю дорогу они лили слезы.
Дома Марье Александровне объяснили причину слез: отец обещал мальчикам купить таких черных медведей к Новому году.
"Нет, нет, совершенно невыносимо", - подумала Марья Андреевна и решила заказать билет на городской станции.
Она написала вечером мужу письмо.
"Меня все здесь давит - и горе, и сложность жизни, и обывательская затхлость, и отсутствие больших интересов. А с другой стороны, что требовать от бедной мамы, от несчастной Шуры. Шуре надо работать - пенсия не так велика. Да и квартирный вопрос сложен. Городской Совет им дает хорошую комнату, солнечную, завод квартиру ведь отбирает; правда, заводоуправление их не торопит, но очень трудно будет всем в одной комнате. А с Левой что делать? Я советую устроить его в специальную колонию, мама хмурится, молчит, я понимаю ее. Я вообще чувствую себя виноватой перед ними, я виновата, ты-то ни при чем. Я хочу предложить маме переехать в Москву, я буду в столовой, а она с Сережей, а то ведь у нас гости до поздней ночи, ей трудно будет пережидать, пока уйдут".
Письмо было деловое, но перед тем, как запечатать его, Марья Андреевна приписала:
"С ума схожу, так соскучилась по тебе, по Сереже, глупый Гришка, ничего ты не понимаешь..."
Вечером ее охватила тоска. Она надела пальто и вышла на улицу. Было совсем темно. Марья Андреевна пошла в сторону завода. Она шла по сосновой роще мимо освещенных инженерных коттеджей, вышла на опушку и остановилась в долине стоял завод. Пятиэтажные стеклянные кубы цехов были полны белого огня; коралловый дым тяжело выползал из десятков труб, словно выдавливался из гигантских тюбов. Марья Андреевна долго стояла, восхищенная необычайной картиной. Казалось, на этом заводе работают суровые рыцари труда. И ей странно было на обратном пути рассматривать в освещенных окнах оранжевые абажуры, силуэты фикусов, слушать звуки патефона.
Она спала в кабинете Николая Андреевича на кровати с сеткой. Утром она проснулась от какого-то необычайного ощущения и, вскрикнув, схватилась за край постели. Непонятная сила приподнимала ее. Она прислушалась: из-под кровати раздавалось пыхтенье живых существ.
Марья Андреевна заглянула под кровать. Алеша и Петька стояли на корточках и, сопя, деловито отдуваясь, старались поднять головами сетку.
Марье Андреевне сразу стало весело, словно она проснулась у себя в Москве.
- Черти, милые черти, вылезайте-ка, - говорила она.
Пришла мать.
- Машенька, - сказала она, - мы с Шурой решили, чтобы ты отобрала книги, нужные тебе и Грише. Пусть у вас будет память о Коле.
- Спасибо, родная, - сказала Марья Андреевна, - но меня все грызет совесть после вчерашнего разговора. Сколько внимания нам оказывал Коля. Я ночью вдруг вспомнила - вот и радио он нам подарил.