Страница:
- Каков мой вывод? - задумчиво спросил он, точно проверяя свои мысли. - Если хочешь называться царем вселенной, то надо научиться уважать даже вот этого дождевого червя.
Он указал на бледно-розового червяка, выползшего из раскисшей земли. Краузе, не жалея своего бедного, старенького пиджака, выйдя под дождь, перенес червя на высокую часть цветочной клумбы, под широкие листья канны, где ему не грозили потоки воды.
Вернувшись в павильон, вытирая воду с впалых, бледных щек и сильно притоптывая, чтобы с подошв сошла прильнувшая к ним земля, Краузе сказал:
- Вы правы. Надо учиться уважать, чтить жизнь.
До встречи с Краузе Рамму казалось, что всякий человек, узнав его взгляды, назовет его выродком, сумасшедшим. Но вот оказалось не так!
Краузе закурил сигарету и, указывая на клетки в дождевом тумане, сказал:
- Но вот здесь нет надежд, отсюда нет другого выхода, как на свалку.
- Это не совсем верно, - сказал Рамм. - Животных убивают на скотобойнях в течение веков. Об этой обреченности страшно даже думать, настолько привычно все это. И все же они всегда надеются! Даже те, кто перешел на сторону тюремщиков.
Краузе вдруг нагнулся к старику и, взмахнув левым пустым рукавом, сказал:
- Война идет в наш Берлин. Гитлер нас обманул. Люди хотят перемены. Чего уж говорить! Хотя многие люди в последние годы бывали хуже зверей.
Он вздохнул: того, что он сейчас сказал, по военному времени достаточно, чтобы быть казненным топором Моабита. Теперь судьба его была в руках небритого чудаковатого старика, смотрителя обезьянника.
Рамм замотал головой:
- Даже червям нужна свобода! Я все прислушиваюсь по ночам. А потом я хожу в темноте от клетки к клетке и говорю им: "Терпение, терпение..." Ведь только с ними я могу говорить.
Он посмотрел на ручьи, бегущие между клетками, и сказал:
- Настоящий потоп, но, может быть, праведники спасутся. Люди уж очень здесь несчастны, и когда их самих гонят на бойню, то кажется моему сердцу я хочу верить - они достойны лучшей участи.
Вечером Краузе, сменив пиджак, зашел в пивную.
Кельнерша не скоро принесла ему кружку, и он, сдувая с пива пену, сказал:
- Долго, долго пришлось сегодня ждать, а у меня, как ни странно, все еще есть дело - разговор об одном праведнике.
Кельнерша посмотрела на Краузе заплаканными и одновременно насмешливыми глазами и, нагнувшись к его уху, произнесла:
- Твой праведник никому не нужен: шеф застрелился. Их дело пришло к концу.
7
В теплую и темную весеннюю ночь завязался бой в центре Берлина.
Могучие силы, шедшие с востока, охватили кольцом злое сердце гитлеровской столицы.
Подвижные части, танки, самоходная артиллерия прорвались в район Тиргартена.
Во мраке вспыхивали выстрелы, проносились трассирующие очереди, воздух наполнился запахами битвы, не только теми, что различает обоняние человека, - окислов азота, горящего дерева, дыма и гари, - но и теми едва различимыми, что доступны лишь чутью зверя. И эти запахи среди ночи волновали животных больше, чем выстрелы, больше, чем пламя пожаров.
Влажный океанский ветер, жар песчаной пустыни, прохлада душистых пастбищ в отрогах Гималаев, душное дыхание леса, запах весны - все смешалось, комом покатилось, закружило от клетки к клетке.
Медведи, встав на задние лапы, потрясали железные прутья, всматривались в темно-красную мглу.
Волк то прижимался брюхом к оцинкованному полу клетки, то вскакивал на лапы. Вот-вот опустятся гибкие нежные ветви лещины над его сутулой спиной, стук его когтей утонет в мягком, нежном мхе, дохнет лесная прохлада в его измученные глаза. На боку шерсть его стерлась от многолетнего бега вдоль шершавой решетки, и холодное, ночное железо прикасалось к коже; касание железа говорило о рабстве, и тогда, забывая вечно живущую в его крови осторожность, волк, охваченный опасением, что свобода пройдет мимо и не заметит его, вскидывал голову и выл, звал ее к себе.
Зарево берлинского пожара отразилось на металлическом полу клетки, отполированном когтями Феникса... Казалось, дымная луна всходит среди темных камней, над огромной, еще дышащей дневным жаром пустыней.
Фрицци ушел, как обычно, на ночь во внутреннее помещение обезьянника и не увидел огней битвы. В эту ночь он очутился совершенно один в темноте, отделенный от мира толстыми стенами.
В середине ночи район зоологического сада был очищен от немецких войск и эсэсовских отрядов. На некоторое время грохот битвы затих.
Советские танки и пехота стали накапливаться у стен зоологического сада для нового, быть может, последнего удара. Немцы поспешно подтягивали артиллерию, чтобы помешать сосредоточению танков.
Разбуженный грохотом, Фрицци стоял, ухватившись своими широко раскинутыми руками за решетку, и казалось, то распластаны огромные, трехметрового размаха, черные крылья. Его глаза часто моргали, он невнятно бормотал, вслушиваясь в затихавшие звуки боя, коротко, шумно втягивал в ноздри воздух.
Мрак в бетонных стенах, казалось, расширился и переходил в мягкий, покойный сумрак леса.
Вечером, когда Фрицци перешел из наружного помещения в свою спальню, Рамм укрыл ему одеялом плечи и сел возле него на стульчике. Фрицци не мог уснуть, если оставался один. Как всегда, Рамм гладил Фрицци по голове, пока тот не задремал. Но в этот вечер в глазах Рамма не было всегдашней грусти. Фрицци не понимал человеческую речь, но его волновало звучание торопливых негромких слов, которые произносил старик, укладывая его спать.
Он не умел не верить старику и теперь, проснувшись, стоя во мраке, тревожился, почему в эту ночь старого друга нет рядом.
Вдруг раздались тяжелые удары, от них вздрагивала земля и воздух звенел. То начался ураганный артиллерийский огонь по советским танкам, скопившимся в районе Тиргартена.
Широко распахнулись двери обезьянника, сорванные разрывом снаряда; кинжальный свет ослепил Фрицци.
Казалось, через мгновение, когда он откроет глаза, уже не будет ни бетонированных скучных стен, ни решетки, ни любимых игрушек, ни кровати с полосатым матрацем, ни одеяла, ни чашечки с молоком, которую Рамм ставил ему перед сном на маленький столик возле кровати. Пришло время вернуться в родные леса у озера Киву.
Утром представитель комендатуры, офицер интендантской службы, сутулый, очкастый человек, с утомленным, озабоченным лицом, обходил дорожки зоологического сада.
У клеток, в которых жались оглушенные ночным боем животные, стояли красноармейцы, окликали их, просовывали сквозь решетку хлеб, сахар, печенье, колбасу.
Зайдя в обезьянник, представитель комендатуры увидел старика смотрителя в форменной фуражке, сидевшего возле трупа огромной черной обезьяны с грудью, развороченной осколком снаряда.
Представитель комендатуры на ломаном немецком языке сказал, что старик - единственный, не покинувший своего поста - временно назначается директором зоологического сада, что плотоядных животных следует пока что кормить кониной: кругом много убитых лошадей, - а через несколько дней начнут работать городские скотобойни.
Старик понял, поблагодарил и вдруг заплакал, показывая на труп обезьяны.
Представитель комендатуры сочувственно развел руками, похлопал старика по плечу, вышел из обезьянника, пошел по боковой дорожке.
На скамейке под начавшей зеленеть липой сидели двое немцев - раненый в госпитальном халате с апельсиновыми отворотами и девушка в белой наколке с красным крестом. На земле и в небе было тихо. Голова раненого была повязана грязными бинтами, рука лежала в гипсовой люльке. Солдат и девушка, как зачарованные, молча смотрели друг на друга, и представитель комендатуры, оглядев их лица, подмигнул шедшему рядом с ним патрулю.
1953-1955
ЗА ГОРОДОМ
Я проснулся. Кто-то дергал дверь на застекленной террасе.
Недавно грабители в соседнем дачном поселке убили двух стариков зимников, мужа и жену. Осторожное, негромкое позванивание стекол показалось мне зловещим. Я привстал с постели, отодвинул оконную занавеску: темень, чернота.
- Эй, кто там? - деланным басом крикнул я.
Тишина, и опять постукивание, шорох... Зачем я оставил на террасе свет? Внезапно громко зазвенело стекло, а затем вновь и вновь. Алмаз, что ли, у злодея есть?
К чему я поехал один, в конце февраля, на пустую дачу! Не город с ночным стуком парадной двери и железным шипением лифта подстерегал меня, а эта угрюмая снежная равнина, зимние леса, холодный и безжалостный простор. Я пошел навстречу беде, покинув город, где свет, люди, где помощь государства.
Я нащупал в темноте топор и сел на постель. Ладонь моя то и дело касалась широкой холодной скулы топора.
На террасе стало тихо. Ждал ли грабитель сообщника, подозревал ли он, что я бодрствую с топором в руках? Убийца возникает из этой тихой тьмы.
Тишина стала невыносимой, и я решил пойти навстречу судьбе. Я снял дверные запоры и, сжимая топор, вышел на освещенную электричеством террасу.
На дощатом полу, припорошенная снежной крупой, раскинув крылышки, лежала мертвая синичка с темной брусничной каплей крови на клюве.
1953
Из окна автобуса
Автобус подали после завтрака к подъезду дома отдыха Академии наук.
На турбазе для поездки ученых выделили лучшего работника образованного и умного человека.
Как приятен перед поездкой этот миг неподвижности - люди уселись, притихли, глядят на пыльные пальмы у входа в столовую, на местных франтов в черных костюмах, на городские часы, показывающие неизменно абсолютное время - шесть минут четвертого.
Водитель оглянулся - все ли уселись. Его коричневые руки лежат на баранке.
Ну, поехали...
И вот мир открылся перед людьми: справа пустынное море - не то, оставшееся за спиной, море купальщиков и прогулочных катеров, а море без берега, море беды и войны, море рыбаков, боцманов и адмиралов.
А слева, среди пальм, бананов, среди мушмулы и магнолий, домики, обвитые виноградом, каменные заборы, огородики, и вдруг пустынные холмы, кусты, осыпанные красными ягодами шиповника, дикий хмель в голубоватом, туманном пуху, библейские кроткие овцы и дьяволы - козлы на желтых афро-азиатских осыпях - и снова сады, домики, чинары, хурма...
А справа одно лишь море.
И вот автобус круто сворачивает, дорога вьется рядом с рекой, река вьется в узкой долине, горы ее зажали с двух сторон.
Как хороша эта дорога! Можно ли передать огромный размах земной высоты и земной глубины, это соединение: рвущийся вверх мертвый гранит и мутный, зеленоватый сумрак в ущелье, застывшая тишина и рядом звон, плеск горной реки.
Каждый новый виток дороги открывает по-новому красоту мира. Нежный солнечный свет легко лежит на голубоватом асфальте, на полукруглой воде, скользящей по круглым камням. У каждого пятна света своя отдельная жизнь, со своим теплом, смыслом, формой.
И то ли постепенно, то ли вдруг, душа человека наполняется своим светом, ощущает самое себя, видит себя в этом мире с пустынным морем, с садами, с горным ущельем, с пятнами солнца; этот мир - она и не она, - она его видит, то ли не видит, она полна сама в себе покоя, мыслит и не мыслит, прозревает глубины жизни и близоруко, слепо дремлет. Она не думает ни о чем, но она погружена в глубину большую, чем та, в которую может проникнуть межзвездный корабль.
Дивное состояние, подобное счастью ящерицы, дремлющей на горячем камне вблизи моря, кожей познающей соленое тепло воздуха, тень облаков. Мудрость, равная счастью паучка, застывшего на нити, протянутой между двумя травинками. Чувство познания жизненного чуда теми, кто ползает и летает.
Время от времени автобус останавливался, и Иван Петрович, экскурсовод, негромко, словно боясь помешать кому-то в горах, рассказывал о геологической истории абхазской земли, о первых древнейших поселениях людей.
Участники экскурсии спрашивали Ивана Петровича о множестве вещей - он рассказывал и о нравах горной форели, и о храмах шестого века, и о проекте горной электростанции, и о партизанах времен гражданской войны, об альпийской растительности, о бортничестве и овцеводстве.
Ивана Петровича чем-то тревожил один пожилой человек - во время остановок он стоял поодаль от всех и не слушал объяснений. Иван Петрович заметил, что все путешественники часто поглядывают на этого пожилого, неряшливого человека.
Экскурсовод спросил:
- Кто сей дядя?
Ему шепотом назвали знаменитое имя. Ивану Петровичу стало приятно исследователь сложнейших вопросов теоретической физики, создатель нового взгляда на происхождение вселенной участвует в его экскурсионной группе. В то же время ему было обидно: знаменитый ученый, в одной статье его назвали великим мыслителем, не задавал Ивану Петровичу вопросов и, казалось, не слушал его объяснений.
Когда экскурсия вернулась в курортный городок, одна ученая женщина сказала:
- Поездка чудесно удалась, и в этом немалая заслуга нашего замечательного экскурсовода.
Все поддержали ее.
- Надо написать отзыв, и все мы подпишем его! - предложил кто-то.
Через несколько дней Иван Петрович столкнулся на улице со знаменитым ученым. "Наверное, не узнает меня", - подумал Иван Петрович.
Но ученый подошел к Ивану Петровичу и сказал:
- Я вас всей, всей душой благодарю.
- За что же? - удивился Иван Петрович. - Вы не задали мне ни единого вопроса и даже не слушали моих объяснений.
- Да, да, нет, нет, ну что вы, - сказал ученый. - Вы мне помогли ответить на самый важный вопрос. Ведь и я экскурсовод вот в этом автобусе, - и он показал на небо и землю, - и я был очень счастлив в этой поездке, как никогда в жизни. Но я не слушал ваших объяснений. Мы, экскурсоводы, не очень нужны. Мне даже показалось, что мы мешаем.
1960-1961
МАЛЕНЬКАЯ ЖИЗНЬ
Уже в двадцатых числах апреля Москва начинает готовиться к празднику. Карнизы домов и железные заборики на бульварах заново красятся, и матери всплескивают руками, глядя вечером на сыновьи штанишки и пальто. На площадях плотники, посмеиваясь, пилят пахнущие смолой и лесной сыростью доски. Агенты по снабжению везут в директорских легковых машинах кипы красной материи.
В учреждениях посетителям говорят:
- Давайте уже после праздника.
Лев Сергеевич Орлов стоял на углу со своим сослуживцем Тимофеевым. Тимофеев говорил:
- Вы совершеннейшая баба, Лев Сергеевич, пошли бы в пивную, ресторанчик... наконец, просто пошляемся по улицам, посмотрим народ. Подумаешь, жена волнуется. Право же, вы баба, совершеннейшая баба.
Но Орлов простился с Тимофеевым. Он от природы был грустным человеком и говорил о себе:
- Я устроен таким образом, что мне дано видеть трагическое, скрытое под розовыми лепестками.
И во всем Орлов видел трагическое.
Вот и сейчас проталкиваясь среди прохожих, он размышлял, как тяжело в такие веселые дни лежать в больнице, как мрачно пройдут они для фармацевтов, вагонных проводников и машинистов, чьи дежурства выпадут на день Первого мая.
Придя домой, он рассказал жене о своих мыслях, и, хотя она принялась смеяться над ним, Орлов все качал головой и никак не мог успокоиться.
Он до ночи громко вздыхал, размышляя об этом предмете, и жена сердито сказала:
- Лева, чем жалеть фармацевтов, ты бы меня лучше пожалел и не мешал спать, мне ведь завтра к восьми часам нужно быть на работе.
И действительно, она ушла на работу, когда Лев Сергеевич еще спал.
Утром на службе он бывал в хорошем настроении, но обычно к двум часам дня его охватывала тоска по жене, он начинал нервничать и поглядывать на часы. Сослуживцы знали нрав Орлова и посмеивались над ним.
- Лев Сергеевич уже на часы смотрит, - говорил кто-нибудь, и все смеялись, а старший счетовод, престарелая Агнесса Петровна, со вздохом произносила:
- Счастливейшая в Москве женщина эта жена Орлова.
И сегодня к концу рабочего дня он занервничал, недоуменно пожимая плечами, глядел на минутную стрелку часов.
- Лев Сергеевич, вас к телефону, - позвали из соседней комнаты. Звонила жена. Она сказала, что ей придет -ея перепечатать доклад управляющего и поэтому она задержится на час или полтора.
- Вот так-так, - огорченно сказал Орлов и повесил трубку.
Домой он возвращался не спеша. Город гудел, и дома, улицы, мостовые казались особенными, непохожими на самих себя. И это неуловимое, рожденное общностью, было во многом, даже в том, как милиционер волок пьяного, точно по улицам сплошь ходили племянники и двоюродные братья.
Вот сегодня, пожалуй, он бы пошлялся с Тимофеевым. Очень тяжело приходить домой первому. Комната кажется пустой, неуютной, в голову лезут беспокойные мысли - вдруг с женой что-нибудь случилось - вывихнула ногу, неловко прыгнула с трамвая.
Орлов начинал представлять себе, как лобастый троллейбус сшиб Веру Игнатьевну, как толпятся вокруг ее тела люди, с зловещим воем мчится карета "скорой помощи"... Ужас охватывал его, ему хотелось звонить по телефону к знакомым, родным, бежать к Склифосовскому, в милицию.
Каждый раз, когда жена опаздывала на десять - пятнадцать минут, происходили с ним такие волнения.
Сколько народу на улицах! Почему они без дела сидят на скамейках, шляются по бульвару, останавливаются перед каждой расцвеченной лампочками витриной? Но вот он подошел к своему дому, и сердце радостно вздрогнуло: форточка открыта, - значит, жена уже вернулась.
Он несколько раз поцеловал Веру Игнатьевну, заглянул ей в глаза, погладил ее по волосам.
- Чудак ты мой, - вздохнула она, - каждый день мы встречаемся, словно я не из "Резиносбыта" прихожу, а приехала из Австралии.
- Для меня не видеть тебя день равносильно Австралии, - сказал он.
- О господи, у меня эта Австралия вот тут сидит, - сказала Вера Игнатьевна. - Просят помочь печатать стенную газету - я отказываюсь, Осовиахим пропускаю, сломя голову мчусь к тебе. У Казаковой двое маленьких детей, а она прекрасно остается и в автомобильном кружке состоит.
- Ну, ну, дурочка, курочка ты моя, - сказал Орлов, - где это ты видела жену, которая в претензии к мужу за то, что он домосед?
Вера Игнатьевна хотела ему возразить, но вдруг вскрикнула:
- Да ведь у меня сюрприз для тебя... У нас местком сегодня записывал на ребят из детских домов на праздничные дни, и я подала заявку на девочку. Ты не сердишься?
Орлов обнял жену.
- Умница моя, чего мне сердиться, - сказал он, - мне страшно только думать, что бы я делал и как жил, если бы случай не столкнул нас на именинах у Котелковых.
Вечером двадцать девятого апреля Вера Игнатьевна приехала домой на "фордике" и, поднимаясь по лестнице, раскрасневшаяся от удовольствия, говорила своей маленькой гостье:
- Что за прелесть ездить на легковой машине, - кажется, всю жизнь бы каталась.
Это была ее вторая поездка на автомобиле - в позапрошлом году они со свекровью, приехавшей погостить, наняли на вокзале такси. Правда, та первая поездка была немного омрачена - шофер всю дорогу ругался, говорил, что у него камеры спустят и что для такого багажа нужно нанимать трехтонку.
Не успели они зайти в комнату, как раздался звонок.
- А вот и дядя Лева пришел, - сказала Вера Игнатьевна и взяла девочку за руку, повела ее к двери.
- Знакомьтесь, - сказала она, - это Ксенья Майорова, а это товарищ Орлов, дядя Лева, мой муж.
- Здравствуй, дитя мое, - сказал Орлов и погладил девочку по голове.
Вид гостьи разочаровал его, он представлял ее себе крошечной, миловидной, с печальными, как у взрослой женщины, глазами. А Ксенья Майорова была коренастая, некрасивая, у нее были серые узкие глаза, толстые, красные щеки и немного оттопыренные губы.
- Мы на машине ехали, - хвастливо сказала она басовитым голосом.
Пока Вера Игнатьевна готовила ужин, Ксенья ходила по комнате и осматривалась.
- Тетя, а радио у вас есть? - спросила она.
- Нет, деточка, пойди-ка сюда, мне нужно тебе кое-что сказать.
Вера Игнатьевна увела ее по всяким делам, и в ванной комнате они беседовали про зоологический сад и планетарий.
За ужином Ксенья посмотрела на Орлова и ехидно рассмеялась:
- А дядя рук не помыл.
Голос у нее был густой, а смех тоненький, хихикающий.
Вера Игнатьевна спрашивала Ксенью, как по-немецки называется дверь, сколько будет семь и восемь, расспрашивала, умеет ли она кататься на коньках. Она поспорила, как называется столица Бельгии, - Вера Игнатьевна предполагала, что Антверпен.
- Нет, Женева, - утверждала Ксенья и упорно трясла головой, надувала щеки.
Лев Сергеевич отвел жену в сторону и шепотом сказал:
- Уложи ее, и я посижу возле нее, расскажу что-нибудь, она чувствует себя у нас как-то по-казенному.
Вера Игнатьевна сказала:
- Лев, может быть, ты выйдешь покурить в коридор, а мы пока проветрим.
Орлов ходил по коридору и старался вспомнить какую-нибудь сказку. Красная Шапочка? Эту она, наверное, знает. Может быть, просто рассказать ей о тихом городе Касимове, о лесах, о прогулках по берегу Оки, рассказать про брата, бабушку, сестер.
Когда жена позвала его, Ксенья уже лежала в постели. Лев Сергеевич сел рядом с ней и погладил ее по голове.
- Ну как, нравится тебе у нас? - спросил он.
Ксенья судорожно зевнула и потерла кулаком глаза.
- Ничего, - сказала она и серьезно спросила: - Вам, верно, очень трудно без радио?
Лев Сергеевич принялся рассказывать ей про свое детство, а Ксенья зевнула три раза подряд и сказала:
- Одетым сидеть на кровати вредно, с вас микробы переползут.
Глаза ее закрылись, и она, полусонная, начала лопотать неясным голосом, рассказывать какие-то дикие истории.
- Да, - плаксиво говорила она, - меня на экскурсию не взяли. Лидка в саду видела, почему она не сказала, а я два раза в кошельке его носила, вся поколотая хожу... а про стекло не я сказала... сама она легавая...
Она уснула, а Лев Сергеевич и Вера Игнатьевна молча смотрели на ее лицо. Спала она бесшумно, губы ее еще больше оттопыривались, рыжие хвосты косичек шевелились на подушке.
Откуда она - с Украины, с Северного Кавказа, с Волги? Кто отец ее? Может быть, он погиб на славной работе в забое, в дыму на колосниковой площадке или он утонул, сплавляя лес? Кто он? Слесарь? Грузчик? Маляр? Лавочник? Что-то величественное и трогательное было в этой спокойно спящей девочке.
Утром Вера Игнатьевна ушла за покупками, нужно было запасти продуктов на три праздничных дня. Кроме того, она хотела сходить в большой "Мосторг" и купить шелкового полотна на летнее платье. Лев Сергеевич остался с Ксеньей.
- Слушай, mein liebes Kind, - сказал он, - гулять мы сейчас не пойдем, а посидим дома.
Он усадил Ксенью к себе на колени, рукой обнял ее за плечи и принялся рассказывать.
- Тихо, тихо сиди, будь умницей, - говорил он каждый раз, когда Ксенья пыталась сойти с его колен. И она успокоилась, сидела, посапывая и внимательно глядя на говорившего дядю Леву.
Вера Игнатьевна вернулась к четырем часам, очень уж много народу было в магазинах.
- Что это ты такая надутая? - испуганно спросила она.
- Да, надутая, - сказала Ксенья, - может быть, я есть хочу.
Вера Игнатьевна побежала на кухню готовить обед, а Лев Сергеевич продолжал развлекать девочку.
После обеда Ксенья попросила бумаги и карандаш, чтобы написать письмо.
- Марки не нужно, я его сама Лидке отдам, - сказала она.
Пока Ксенья писала, Вера Игнатьевна предложила мужу пойти всем вместе в кино, но Лев Сергеевич замахал на нее руками:
- Что ты говоришь, Вера, сегодня жуткая толкотня, мы, во-первых, билетов не достанем, во-вторых, в такой вечер хочется посидеть дома.
- Мы, слава богу, все вечера дома сидим, - возразила Вера Игнатьевна.
- Ну, не спорь, пожалуйста, - рассердился Орлов.
- Ей скучно, она ведь привыкла всегда на людях, с подругами.
- Ах, Вера, Вера, - ответил он.
Вечером все пили чай с кизиловым вареньем, ели торт и пирожки. Торт очень понравился Ксенье, и Вера Игнатьевна забеспокоилась, пощупала живот девочки и покачала головой. А у Ксеньи после чая действительно заболел живот, она помрачнела и долго стояла у окна, прикладывая нос к холодному стеклу,- когда стекло делалось теплым, она передвигалась немного и снова грела носом стекло.
- Ты о чем думаешь? - спросил, подойдя к ней, Лев Сергеевич.
- О всем, - сердито сказала она и снова расплющила нос об стекло.
Теперь, наверное, собираются ужинать. Подарки она не успела взять, и ей оставят что-нибудь плохое - книжку про животных, а у нее уже есть такая книжка. Правда, можно будет обменяться... Очень славная тетя эта Вера. Жалко, что она не воспитательница. А девочки, которые остались, целый день катаются на грузовике. Вот она сделается летчиком и сбросит на этого дяденьку газовую бомбу. Какие-то старые девочки во дворе - наверное, из седьмой группы.
Она стоя задремала и ударилась лбом об стекло.
- Иди спать, Ксанка, - сказала Вера Игнатьевна.
- Как баран об стекло стукнулась, - сказала Ксенья.
Ночью Орлов проснулся, он протянул руку, чтобы тронуть жену за плечо, но ее не было рядом с ним.
"Что такое, где Верунчик?" - в испуге подумал он.
С дивана раздавался негромкий голос, всхлипывания. Он прислушался.
- Ну, успокойся, дурочка ты такая,- говорила Вера Игнатьевна, - куда я тебя ночью поведу, трамваев нет, а нужно через весь город идти.
- Да-а-а, - сквозь всхлипывание говорил басистый голос, - он у вас какой-то малахольный.
- Ну, ничего, ничего, он ведь хороший, добрый, видишь, я ведь не плачу.
Лев Сергеевич закрыл голову одеялом, чтобы дальше не слушать, и, притворяясь спящим, тихонько захрапел.
Он указал на бледно-розового червяка, выползшего из раскисшей земли. Краузе, не жалея своего бедного, старенького пиджака, выйдя под дождь, перенес червя на высокую часть цветочной клумбы, под широкие листья канны, где ему не грозили потоки воды.
Вернувшись в павильон, вытирая воду с впалых, бледных щек и сильно притоптывая, чтобы с подошв сошла прильнувшая к ним земля, Краузе сказал:
- Вы правы. Надо учиться уважать, чтить жизнь.
До встречи с Краузе Рамму казалось, что всякий человек, узнав его взгляды, назовет его выродком, сумасшедшим. Но вот оказалось не так!
Краузе закурил сигарету и, указывая на клетки в дождевом тумане, сказал:
- Но вот здесь нет надежд, отсюда нет другого выхода, как на свалку.
- Это не совсем верно, - сказал Рамм. - Животных убивают на скотобойнях в течение веков. Об этой обреченности страшно даже думать, настолько привычно все это. И все же они всегда надеются! Даже те, кто перешел на сторону тюремщиков.
Краузе вдруг нагнулся к старику и, взмахнув левым пустым рукавом, сказал:
- Война идет в наш Берлин. Гитлер нас обманул. Люди хотят перемены. Чего уж говорить! Хотя многие люди в последние годы бывали хуже зверей.
Он вздохнул: того, что он сейчас сказал, по военному времени достаточно, чтобы быть казненным топором Моабита. Теперь судьба его была в руках небритого чудаковатого старика, смотрителя обезьянника.
Рамм замотал головой:
- Даже червям нужна свобода! Я все прислушиваюсь по ночам. А потом я хожу в темноте от клетки к клетке и говорю им: "Терпение, терпение..." Ведь только с ними я могу говорить.
Он посмотрел на ручьи, бегущие между клетками, и сказал:
- Настоящий потоп, но, может быть, праведники спасутся. Люди уж очень здесь несчастны, и когда их самих гонят на бойню, то кажется моему сердцу я хочу верить - они достойны лучшей участи.
Вечером Краузе, сменив пиджак, зашел в пивную.
Кельнерша не скоро принесла ему кружку, и он, сдувая с пива пену, сказал:
- Долго, долго пришлось сегодня ждать, а у меня, как ни странно, все еще есть дело - разговор об одном праведнике.
Кельнерша посмотрела на Краузе заплаканными и одновременно насмешливыми глазами и, нагнувшись к его уху, произнесла:
- Твой праведник никому не нужен: шеф застрелился. Их дело пришло к концу.
7
В теплую и темную весеннюю ночь завязался бой в центре Берлина.
Могучие силы, шедшие с востока, охватили кольцом злое сердце гитлеровской столицы.
Подвижные части, танки, самоходная артиллерия прорвались в район Тиргартена.
Во мраке вспыхивали выстрелы, проносились трассирующие очереди, воздух наполнился запахами битвы, не только теми, что различает обоняние человека, - окислов азота, горящего дерева, дыма и гари, - но и теми едва различимыми, что доступны лишь чутью зверя. И эти запахи среди ночи волновали животных больше, чем выстрелы, больше, чем пламя пожаров.
Влажный океанский ветер, жар песчаной пустыни, прохлада душистых пастбищ в отрогах Гималаев, душное дыхание леса, запах весны - все смешалось, комом покатилось, закружило от клетки к клетке.
Медведи, встав на задние лапы, потрясали железные прутья, всматривались в темно-красную мглу.
Волк то прижимался брюхом к оцинкованному полу клетки, то вскакивал на лапы. Вот-вот опустятся гибкие нежные ветви лещины над его сутулой спиной, стук его когтей утонет в мягком, нежном мхе, дохнет лесная прохлада в его измученные глаза. На боку шерсть его стерлась от многолетнего бега вдоль шершавой решетки, и холодное, ночное железо прикасалось к коже; касание железа говорило о рабстве, и тогда, забывая вечно живущую в его крови осторожность, волк, охваченный опасением, что свобода пройдет мимо и не заметит его, вскидывал голову и выл, звал ее к себе.
Зарево берлинского пожара отразилось на металлическом полу клетки, отполированном когтями Феникса... Казалось, дымная луна всходит среди темных камней, над огромной, еще дышащей дневным жаром пустыней.
Фрицци ушел, как обычно, на ночь во внутреннее помещение обезьянника и не увидел огней битвы. В эту ночь он очутился совершенно один в темноте, отделенный от мира толстыми стенами.
В середине ночи район зоологического сада был очищен от немецких войск и эсэсовских отрядов. На некоторое время грохот битвы затих.
Советские танки и пехота стали накапливаться у стен зоологического сада для нового, быть может, последнего удара. Немцы поспешно подтягивали артиллерию, чтобы помешать сосредоточению танков.
Разбуженный грохотом, Фрицци стоял, ухватившись своими широко раскинутыми руками за решетку, и казалось, то распластаны огромные, трехметрового размаха, черные крылья. Его глаза часто моргали, он невнятно бормотал, вслушиваясь в затихавшие звуки боя, коротко, шумно втягивал в ноздри воздух.
Мрак в бетонных стенах, казалось, расширился и переходил в мягкий, покойный сумрак леса.
Вечером, когда Фрицци перешел из наружного помещения в свою спальню, Рамм укрыл ему одеялом плечи и сел возле него на стульчике. Фрицци не мог уснуть, если оставался один. Как всегда, Рамм гладил Фрицци по голове, пока тот не задремал. Но в этот вечер в глазах Рамма не было всегдашней грусти. Фрицци не понимал человеческую речь, но его волновало звучание торопливых негромких слов, которые произносил старик, укладывая его спать.
Он не умел не верить старику и теперь, проснувшись, стоя во мраке, тревожился, почему в эту ночь старого друга нет рядом.
Вдруг раздались тяжелые удары, от них вздрагивала земля и воздух звенел. То начался ураганный артиллерийский огонь по советским танкам, скопившимся в районе Тиргартена.
Широко распахнулись двери обезьянника, сорванные разрывом снаряда; кинжальный свет ослепил Фрицци.
Казалось, через мгновение, когда он откроет глаза, уже не будет ни бетонированных скучных стен, ни решетки, ни любимых игрушек, ни кровати с полосатым матрацем, ни одеяла, ни чашечки с молоком, которую Рамм ставил ему перед сном на маленький столик возле кровати. Пришло время вернуться в родные леса у озера Киву.
Утром представитель комендатуры, офицер интендантской службы, сутулый, очкастый человек, с утомленным, озабоченным лицом, обходил дорожки зоологического сада.
У клеток, в которых жались оглушенные ночным боем животные, стояли красноармейцы, окликали их, просовывали сквозь решетку хлеб, сахар, печенье, колбасу.
Зайдя в обезьянник, представитель комендатуры увидел старика смотрителя в форменной фуражке, сидевшего возле трупа огромной черной обезьяны с грудью, развороченной осколком снаряда.
Представитель комендатуры на ломаном немецком языке сказал, что старик - единственный, не покинувший своего поста - временно назначается директором зоологического сада, что плотоядных животных следует пока что кормить кониной: кругом много убитых лошадей, - а через несколько дней начнут работать городские скотобойни.
Старик понял, поблагодарил и вдруг заплакал, показывая на труп обезьяны.
Представитель комендатуры сочувственно развел руками, похлопал старика по плечу, вышел из обезьянника, пошел по боковой дорожке.
На скамейке под начавшей зеленеть липой сидели двое немцев - раненый в госпитальном халате с апельсиновыми отворотами и девушка в белой наколке с красным крестом. На земле и в небе было тихо. Голова раненого была повязана грязными бинтами, рука лежала в гипсовой люльке. Солдат и девушка, как зачарованные, молча смотрели друг на друга, и представитель комендатуры, оглядев их лица, подмигнул шедшему рядом с ним патрулю.
1953-1955
ЗА ГОРОДОМ
Я проснулся. Кто-то дергал дверь на застекленной террасе.
Недавно грабители в соседнем дачном поселке убили двух стариков зимников, мужа и жену. Осторожное, негромкое позванивание стекол показалось мне зловещим. Я привстал с постели, отодвинул оконную занавеску: темень, чернота.
- Эй, кто там? - деланным басом крикнул я.
Тишина, и опять постукивание, шорох... Зачем я оставил на террасе свет? Внезапно громко зазвенело стекло, а затем вновь и вновь. Алмаз, что ли, у злодея есть?
К чему я поехал один, в конце февраля, на пустую дачу! Не город с ночным стуком парадной двери и железным шипением лифта подстерегал меня, а эта угрюмая снежная равнина, зимние леса, холодный и безжалостный простор. Я пошел навстречу беде, покинув город, где свет, люди, где помощь государства.
Я нащупал в темноте топор и сел на постель. Ладонь моя то и дело касалась широкой холодной скулы топора.
На террасе стало тихо. Ждал ли грабитель сообщника, подозревал ли он, что я бодрствую с топором в руках? Убийца возникает из этой тихой тьмы.
Тишина стала невыносимой, и я решил пойти навстречу судьбе. Я снял дверные запоры и, сжимая топор, вышел на освещенную электричеством террасу.
На дощатом полу, припорошенная снежной крупой, раскинув крылышки, лежала мертвая синичка с темной брусничной каплей крови на клюве.
1953
Из окна автобуса
Автобус подали после завтрака к подъезду дома отдыха Академии наук.
На турбазе для поездки ученых выделили лучшего работника образованного и умного человека.
Как приятен перед поездкой этот миг неподвижности - люди уселись, притихли, глядят на пыльные пальмы у входа в столовую, на местных франтов в черных костюмах, на городские часы, показывающие неизменно абсолютное время - шесть минут четвертого.
Водитель оглянулся - все ли уселись. Его коричневые руки лежат на баранке.
Ну, поехали...
И вот мир открылся перед людьми: справа пустынное море - не то, оставшееся за спиной, море купальщиков и прогулочных катеров, а море без берега, море беды и войны, море рыбаков, боцманов и адмиралов.
А слева, среди пальм, бананов, среди мушмулы и магнолий, домики, обвитые виноградом, каменные заборы, огородики, и вдруг пустынные холмы, кусты, осыпанные красными ягодами шиповника, дикий хмель в голубоватом, туманном пуху, библейские кроткие овцы и дьяволы - козлы на желтых афро-азиатских осыпях - и снова сады, домики, чинары, хурма...
А справа одно лишь море.
И вот автобус круто сворачивает, дорога вьется рядом с рекой, река вьется в узкой долине, горы ее зажали с двух сторон.
Как хороша эта дорога! Можно ли передать огромный размах земной высоты и земной глубины, это соединение: рвущийся вверх мертвый гранит и мутный, зеленоватый сумрак в ущелье, застывшая тишина и рядом звон, плеск горной реки.
Каждый новый виток дороги открывает по-новому красоту мира. Нежный солнечный свет легко лежит на голубоватом асфальте, на полукруглой воде, скользящей по круглым камням. У каждого пятна света своя отдельная жизнь, со своим теплом, смыслом, формой.
И то ли постепенно, то ли вдруг, душа человека наполняется своим светом, ощущает самое себя, видит себя в этом мире с пустынным морем, с садами, с горным ущельем, с пятнами солнца; этот мир - она и не она, - она его видит, то ли не видит, она полна сама в себе покоя, мыслит и не мыслит, прозревает глубины жизни и близоруко, слепо дремлет. Она не думает ни о чем, но она погружена в глубину большую, чем та, в которую может проникнуть межзвездный корабль.
Дивное состояние, подобное счастью ящерицы, дремлющей на горячем камне вблизи моря, кожей познающей соленое тепло воздуха, тень облаков. Мудрость, равная счастью паучка, застывшего на нити, протянутой между двумя травинками. Чувство познания жизненного чуда теми, кто ползает и летает.
Время от времени автобус останавливался, и Иван Петрович, экскурсовод, негромко, словно боясь помешать кому-то в горах, рассказывал о геологической истории абхазской земли, о первых древнейших поселениях людей.
Участники экскурсии спрашивали Ивана Петровича о множестве вещей - он рассказывал и о нравах горной форели, и о храмах шестого века, и о проекте горной электростанции, и о партизанах времен гражданской войны, об альпийской растительности, о бортничестве и овцеводстве.
Ивана Петровича чем-то тревожил один пожилой человек - во время остановок он стоял поодаль от всех и не слушал объяснений. Иван Петрович заметил, что все путешественники часто поглядывают на этого пожилого, неряшливого человека.
Экскурсовод спросил:
- Кто сей дядя?
Ему шепотом назвали знаменитое имя. Ивану Петровичу стало приятно исследователь сложнейших вопросов теоретической физики, создатель нового взгляда на происхождение вселенной участвует в его экскурсионной группе. В то же время ему было обидно: знаменитый ученый, в одной статье его назвали великим мыслителем, не задавал Ивану Петровичу вопросов и, казалось, не слушал его объяснений.
Когда экскурсия вернулась в курортный городок, одна ученая женщина сказала:
- Поездка чудесно удалась, и в этом немалая заслуга нашего замечательного экскурсовода.
Все поддержали ее.
- Надо написать отзыв, и все мы подпишем его! - предложил кто-то.
Через несколько дней Иван Петрович столкнулся на улице со знаменитым ученым. "Наверное, не узнает меня", - подумал Иван Петрович.
Но ученый подошел к Ивану Петровичу и сказал:
- Я вас всей, всей душой благодарю.
- За что же? - удивился Иван Петрович. - Вы не задали мне ни единого вопроса и даже не слушали моих объяснений.
- Да, да, нет, нет, ну что вы, - сказал ученый. - Вы мне помогли ответить на самый важный вопрос. Ведь и я экскурсовод вот в этом автобусе, - и он показал на небо и землю, - и я был очень счастлив в этой поездке, как никогда в жизни. Но я не слушал ваших объяснений. Мы, экскурсоводы, не очень нужны. Мне даже показалось, что мы мешаем.
1960-1961
МАЛЕНЬКАЯ ЖИЗНЬ
Уже в двадцатых числах апреля Москва начинает готовиться к празднику. Карнизы домов и железные заборики на бульварах заново красятся, и матери всплескивают руками, глядя вечером на сыновьи штанишки и пальто. На площадях плотники, посмеиваясь, пилят пахнущие смолой и лесной сыростью доски. Агенты по снабжению везут в директорских легковых машинах кипы красной материи.
В учреждениях посетителям говорят:
- Давайте уже после праздника.
Лев Сергеевич Орлов стоял на углу со своим сослуживцем Тимофеевым. Тимофеев говорил:
- Вы совершеннейшая баба, Лев Сергеевич, пошли бы в пивную, ресторанчик... наконец, просто пошляемся по улицам, посмотрим народ. Подумаешь, жена волнуется. Право же, вы баба, совершеннейшая баба.
Но Орлов простился с Тимофеевым. Он от природы был грустным человеком и говорил о себе:
- Я устроен таким образом, что мне дано видеть трагическое, скрытое под розовыми лепестками.
И во всем Орлов видел трагическое.
Вот и сейчас проталкиваясь среди прохожих, он размышлял, как тяжело в такие веселые дни лежать в больнице, как мрачно пройдут они для фармацевтов, вагонных проводников и машинистов, чьи дежурства выпадут на день Первого мая.
Придя домой, он рассказал жене о своих мыслях, и, хотя она принялась смеяться над ним, Орлов все качал головой и никак не мог успокоиться.
Он до ночи громко вздыхал, размышляя об этом предмете, и жена сердито сказала:
- Лева, чем жалеть фармацевтов, ты бы меня лучше пожалел и не мешал спать, мне ведь завтра к восьми часам нужно быть на работе.
И действительно, она ушла на работу, когда Лев Сергеевич еще спал.
Утром на службе он бывал в хорошем настроении, но обычно к двум часам дня его охватывала тоска по жене, он начинал нервничать и поглядывать на часы. Сослуживцы знали нрав Орлова и посмеивались над ним.
- Лев Сергеевич уже на часы смотрит, - говорил кто-нибудь, и все смеялись, а старший счетовод, престарелая Агнесса Петровна, со вздохом произносила:
- Счастливейшая в Москве женщина эта жена Орлова.
И сегодня к концу рабочего дня он занервничал, недоуменно пожимая плечами, глядел на минутную стрелку часов.
- Лев Сергеевич, вас к телефону, - позвали из соседней комнаты. Звонила жена. Она сказала, что ей придет -ея перепечатать доклад управляющего и поэтому она задержится на час или полтора.
- Вот так-так, - огорченно сказал Орлов и повесил трубку.
Домой он возвращался не спеша. Город гудел, и дома, улицы, мостовые казались особенными, непохожими на самих себя. И это неуловимое, рожденное общностью, было во многом, даже в том, как милиционер волок пьяного, точно по улицам сплошь ходили племянники и двоюродные братья.
Вот сегодня, пожалуй, он бы пошлялся с Тимофеевым. Очень тяжело приходить домой первому. Комната кажется пустой, неуютной, в голову лезут беспокойные мысли - вдруг с женой что-нибудь случилось - вывихнула ногу, неловко прыгнула с трамвая.
Орлов начинал представлять себе, как лобастый троллейбус сшиб Веру Игнатьевну, как толпятся вокруг ее тела люди, с зловещим воем мчится карета "скорой помощи"... Ужас охватывал его, ему хотелось звонить по телефону к знакомым, родным, бежать к Склифосовскому, в милицию.
Каждый раз, когда жена опаздывала на десять - пятнадцать минут, происходили с ним такие волнения.
Сколько народу на улицах! Почему они без дела сидят на скамейках, шляются по бульвару, останавливаются перед каждой расцвеченной лампочками витриной? Но вот он подошел к своему дому, и сердце радостно вздрогнуло: форточка открыта, - значит, жена уже вернулась.
Он несколько раз поцеловал Веру Игнатьевну, заглянул ей в глаза, погладил ее по волосам.
- Чудак ты мой, - вздохнула она, - каждый день мы встречаемся, словно я не из "Резиносбыта" прихожу, а приехала из Австралии.
- Для меня не видеть тебя день равносильно Австралии, - сказал он.
- О господи, у меня эта Австралия вот тут сидит, - сказала Вера Игнатьевна. - Просят помочь печатать стенную газету - я отказываюсь, Осовиахим пропускаю, сломя голову мчусь к тебе. У Казаковой двое маленьких детей, а она прекрасно остается и в автомобильном кружке состоит.
- Ну, ну, дурочка, курочка ты моя, - сказал Орлов, - где это ты видела жену, которая в претензии к мужу за то, что он домосед?
Вера Игнатьевна хотела ему возразить, но вдруг вскрикнула:
- Да ведь у меня сюрприз для тебя... У нас местком сегодня записывал на ребят из детских домов на праздничные дни, и я подала заявку на девочку. Ты не сердишься?
Орлов обнял жену.
- Умница моя, чего мне сердиться, - сказал он, - мне страшно только думать, что бы я делал и как жил, если бы случай не столкнул нас на именинах у Котелковых.
Вечером двадцать девятого апреля Вера Игнатьевна приехала домой на "фордике" и, поднимаясь по лестнице, раскрасневшаяся от удовольствия, говорила своей маленькой гостье:
- Что за прелесть ездить на легковой машине, - кажется, всю жизнь бы каталась.
Это была ее вторая поездка на автомобиле - в позапрошлом году они со свекровью, приехавшей погостить, наняли на вокзале такси. Правда, та первая поездка была немного омрачена - шофер всю дорогу ругался, говорил, что у него камеры спустят и что для такого багажа нужно нанимать трехтонку.
Не успели они зайти в комнату, как раздался звонок.
- А вот и дядя Лева пришел, - сказала Вера Игнатьевна и взяла девочку за руку, повела ее к двери.
- Знакомьтесь, - сказала она, - это Ксенья Майорова, а это товарищ Орлов, дядя Лева, мой муж.
- Здравствуй, дитя мое, - сказал Орлов и погладил девочку по голове.
Вид гостьи разочаровал его, он представлял ее себе крошечной, миловидной, с печальными, как у взрослой женщины, глазами. А Ксенья Майорова была коренастая, некрасивая, у нее были серые узкие глаза, толстые, красные щеки и немного оттопыренные губы.
- Мы на машине ехали, - хвастливо сказала она басовитым голосом.
Пока Вера Игнатьевна готовила ужин, Ксенья ходила по комнате и осматривалась.
- Тетя, а радио у вас есть? - спросила она.
- Нет, деточка, пойди-ка сюда, мне нужно тебе кое-что сказать.
Вера Игнатьевна увела ее по всяким делам, и в ванной комнате они беседовали про зоологический сад и планетарий.
За ужином Ксенья посмотрела на Орлова и ехидно рассмеялась:
- А дядя рук не помыл.
Голос у нее был густой, а смех тоненький, хихикающий.
Вера Игнатьевна спрашивала Ксенью, как по-немецки называется дверь, сколько будет семь и восемь, расспрашивала, умеет ли она кататься на коньках. Она поспорила, как называется столица Бельгии, - Вера Игнатьевна предполагала, что Антверпен.
- Нет, Женева, - утверждала Ксенья и упорно трясла головой, надувала щеки.
Лев Сергеевич отвел жену в сторону и шепотом сказал:
- Уложи ее, и я посижу возле нее, расскажу что-нибудь, она чувствует себя у нас как-то по-казенному.
Вера Игнатьевна сказала:
- Лев, может быть, ты выйдешь покурить в коридор, а мы пока проветрим.
Орлов ходил по коридору и старался вспомнить какую-нибудь сказку. Красная Шапочка? Эту она, наверное, знает. Может быть, просто рассказать ей о тихом городе Касимове, о лесах, о прогулках по берегу Оки, рассказать про брата, бабушку, сестер.
Когда жена позвала его, Ксенья уже лежала в постели. Лев Сергеевич сел рядом с ней и погладил ее по голове.
- Ну как, нравится тебе у нас? - спросил он.
Ксенья судорожно зевнула и потерла кулаком глаза.
- Ничего, - сказала она и серьезно спросила: - Вам, верно, очень трудно без радио?
Лев Сергеевич принялся рассказывать ей про свое детство, а Ксенья зевнула три раза подряд и сказала:
- Одетым сидеть на кровати вредно, с вас микробы переползут.
Глаза ее закрылись, и она, полусонная, начала лопотать неясным голосом, рассказывать какие-то дикие истории.
- Да, - плаксиво говорила она, - меня на экскурсию не взяли. Лидка в саду видела, почему она не сказала, а я два раза в кошельке его носила, вся поколотая хожу... а про стекло не я сказала... сама она легавая...
Она уснула, а Лев Сергеевич и Вера Игнатьевна молча смотрели на ее лицо. Спала она бесшумно, губы ее еще больше оттопыривались, рыжие хвосты косичек шевелились на подушке.
Откуда она - с Украины, с Северного Кавказа, с Волги? Кто отец ее? Может быть, он погиб на славной работе в забое, в дыму на колосниковой площадке или он утонул, сплавляя лес? Кто он? Слесарь? Грузчик? Маляр? Лавочник? Что-то величественное и трогательное было в этой спокойно спящей девочке.
Утром Вера Игнатьевна ушла за покупками, нужно было запасти продуктов на три праздничных дня. Кроме того, она хотела сходить в большой "Мосторг" и купить шелкового полотна на летнее платье. Лев Сергеевич остался с Ксеньей.
- Слушай, mein liebes Kind, - сказал он, - гулять мы сейчас не пойдем, а посидим дома.
Он усадил Ксенью к себе на колени, рукой обнял ее за плечи и принялся рассказывать.
- Тихо, тихо сиди, будь умницей, - говорил он каждый раз, когда Ксенья пыталась сойти с его колен. И она успокоилась, сидела, посапывая и внимательно глядя на говорившего дядю Леву.
Вера Игнатьевна вернулась к четырем часам, очень уж много народу было в магазинах.
- Что это ты такая надутая? - испуганно спросила она.
- Да, надутая, - сказала Ксенья, - может быть, я есть хочу.
Вера Игнатьевна побежала на кухню готовить обед, а Лев Сергеевич продолжал развлекать девочку.
После обеда Ксенья попросила бумаги и карандаш, чтобы написать письмо.
- Марки не нужно, я его сама Лидке отдам, - сказала она.
Пока Ксенья писала, Вера Игнатьевна предложила мужу пойти всем вместе в кино, но Лев Сергеевич замахал на нее руками:
- Что ты говоришь, Вера, сегодня жуткая толкотня, мы, во-первых, билетов не достанем, во-вторых, в такой вечер хочется посидеть дома.
- Мы, слава богу, все вечера дома сидим, - возразила Вера Игнатьевна.
- Ну, не спорь, пожалуйста, - рассердился Орлов.
- Ей скучно, она ведь привыкла всегда на людях, с подругами.
- Ах, Вера, Вера, - ответил он.
Вечером все пили чай с кизиловым вареньем, ели торт и пирожки. Торт очень понравился Ксенье, и Вера Игнатьевна забеспокоилась, пощупала живот девочки и покачала головой. А у Ксеньи после чая действительно заболел живот, она помрачнела и долго стояла у окна, прикладывая нос к холодному стеклу,- когда стекло делалось теплым, она передвигалась немного и снова грела носом стекло.
- Ты о чем думаешь? - спросил, подойдя к ней, Лев Сергеевич.
- О всем, - сердито сказала она и снова расплющила нос об стекло.
Теперь, наверное, собираются ужинать. Подарки она не успела взять, и ей оставят что-нибудь плохое - книжку про животных, а у нее уже есть такая книжка. Правда, можно будет обменяться... Очень славная тетя эта Вера. Жалко, что она не воспитательница. А девочки, которые остались, целый день катаются на грузовике. Вот она сделается летчиком и сбросит на этого дяденьку газовую бомбу. Какие-то старые девочки во дворе - наверное, из седьмой группы.
Она стоя задремала и ударилась лбом об стекло.
- Иди спать, Ксанка, - сказала Вера Игнатьевна.
- Как баран об стекло стукнулась, - сказала Ксенья.
Ночью Орлов проснулся, он протянул руку, чтобы тронуть жену за плечо, но ее не было рядом с ним.
"Что такое, где Верунчик?" - в испуге подумал он.
С дивана раздавался негромкий голос, всхлипывания. Он прислушался.
- Ну, успокойся, дурочка ты такая,- говорила Вера Игнатьевна, - куда я тебя ночью поведу, трамваев нет, а нужно через весь город идти.
- Да-а-а, - сквозь всхлипывание говорил басистый голос, - он у вас какой-то малахольный.
- Ну, ничего, ничего, он ведь хороший, добрый, видишь, я ведь не плачу.
Лев Сергеевич закрыл голову одеялом, чтобы дальше не слушать, и, притворяясь спящим, тихонько захрапел.