Наверное, и она, как и другие, надеялась, что Егнат вернет ей надежду. Она не верила похоронке, не верила, что Егнат, воюя на той же войне и оставшись в живых, не помог своему брату, не спас его, позволил убить. Пусть она большая, эта война, но ее сыновья сражались против единого врага и, значит, должны были защищать друг друга.
   Так думала не только мать Егната, но и другие женщины, потерявшие близких. Они чувствовали, что не понимают чего-то, но никак не могли поверить, что мужчины из их села лишены возможности постоять друг за друга, придти на помощь в трудную минуту. Они не хотели верить в это, и каждая из них, плача и причитая по своему погибшему, часть вины за его гибель перекладывала на плечи Егната. Открыто его не обвиняли, но в причитаниях слышался вопрос, обращенный к нему: а ты-то где был? То есть, почему не помог, не встал рядом, не спас, ведь он же брат твой, родственник, сосед, наконец.
   Егнат же, со своей стороны, не понимал хода их мысли, а, значит, и самих обвинений. Его потрясло другое – количество похоронок; каждую из них он воспринимал, как удар обухом по лбу, и, чтобы выдержать эти удары, не упасть, он выдвинул чуть вперед и широко расставил костыли, оперся на них и на здоровую ногу, надеясь, видимо, удержаться на трех опорах, выстоять в любых обстоятельствах. Слезы его падали на черную землю и, провожая их глазами, он старался не покачнуться, не потерять равновесия. Однако дала себя знать усталость, появилась противная дрожь в руках, и вот уже он повис на костылях, словно меж двух столбов распятый, и нога его подогнулась, обессилев, скользнул по земле костыль, и Егнат, тяжело упав, беспомощно растянулся на земле.
   Люди бросились к нему, пытаясь поднять, но он не давался, отталкивал их.
   – Сынок, ой, сынок! – мать стала рядом с ним на колени, обняла его, прижалась лицом к его груди.
   Но он даже не посмотрел на нее. Закрыл руками глаза и застонал, скрежеща зубами:
   – О, собаки! О, народ, омытый кровью собак!
   И снова, и крик его был страшен:
   – Ох, собаки! Да я бы руки свои отдал за то, чтобы хоть както их достать! Хоть раз еще выстрелить в них! Эх, Ипполит, я бы радовался теперь не меньше тебя!
 

7

 
   В тот день до обеда уже не пахали: все были заняты Егнатом. После обеда он с отцом и матерью пошел домой.
   – Волов распрягите засветло, – сказал оставшимся отец Егната. – Вечером приходите к нам. Отметим возвращение нашего парня.
   Но и после обеда женщины не смогли взяться за работу. Растревоженные, они вспоминали и придумывали разные подробности, о которых не успели расспросить Егната, и надеялись услышать в ответ что-то такое, что даст возможность верить, вновь пробудит надежду. Когда распрягли волов, до заката солнца было ее далеко.
   Вечером все потянулись к дому Егната. Его мать, увидев людей, собравшихся во дворе, не выдержала и снова заголосила по старшему сыну. Это не понравилось ее мужу.
   – Хватит плакать. Не надо, – сурово произнес он, но в тоне его слышалась и мольба. – Довольно. Сейчас не плакать время, а радоваться. Чтобы и Бог на нас не прогневался, и односельчане не обиделись.
   Многим хотелось поговорить с Егнатом, да некогда было – старики разделывали тушу бычка, подростки накрывали стол. А женщины, как всегда в таких случаях, трудились на кухне. И только те, кто остался свободным, могли побыть рядом с Егнатом, порасспросить, и своего они не упускали.
   Матрона стояла неподалеку от него и все прислушивалась – вдруг скажет слово о Джерджи. Ей хотелось пойти на кухню, помочь женщинам, хоть с какого-то боку пристать к общей жизни, но она не смела, боясь косых, ненавидящих взглядов, обидных слов, оскорблений. Ей не хотелось ссориться в такой момент, выяснять отношения. И она, по привычке уже, держалась чуть в стороне от людей.
   – Матрона, – увидев ее, сказал Егнат, – ты что, не рада мне? Стоишь одна, печальная какая-то…
   Сказал, будто близкого человека, любя, упрекнул.
   – Да я и душой пожертвую ради тебя, – ответила она и подошла.
   – Что слышно от Джерджи? – спросил он. – Откуда он пишет?
   Могла ли она ответить? Смотрела на него, сдерживая слезы, и молчала. Люди, стоявшие вокруг, с интересом прислушивались к ним.
   – Откуда он написал последний раз? – допытывался Егнат.
   Чтобы лучше слышать, люди как бы невзначай, один за другим сделали шаг вперед. Недобрые взгляды их словно стегали ее, и не в силах сдержать все накопившееся в душе, она заплакала – судорожно, давясь и захлебываясь собственными слезами.
   Егнат с удивлением смотрел то на нее, то на столпившихся рядом людей, и она хоть и сквозь слезы, но видела: все, на кого он смотрел, опускали голову, начинали разглядывать неказистую свою обувь.
   – Матрона! – поняв ее по-своему, хрипнул Егнат. – Джерджи?! И он тоже?!
   Он оперся своей единственной ногой о землю и встал, пошатываясь, со скамейки. Силился сказать ей еще что-то, но не мог, только смотрел на нее испуганно и вопросительно. Это был испуг близкого человека, но это был и страх за нее, и она уловила еще одно – готовность заступиться, спасти честь дома Джерджи, положить конец ее страданиям.
   И тут ее словно прорвало. Глотая слезы, она начала жаловаться Егнату, рассказывать, как к ней нагрянула милиция, как перевернули вверх дном все в ее доме, как исковеркали их с сыном жизнь, как односельчане отвернулись, отказались от них в трудную минуту. Она рассказывала обо всем этом и жалобно, просяще смотрела на него: хоть ты объясни людям, напомни им, какая чистая душа была у Джерджи. Пусть делают с ней самой, что хотят, пусть убьют, если им это нужно, но только бы не оскверняли имя Джерджи, а может, и память о нем.
   Егната не нужно было долго упрашивать.
   – Кто они были, эти милиционеры?! – взорвался он, задрожал от ярости.
   Люди осторожно пожимали плечами, стараясь выказать свою неосведомленность и остаться в стороне.
   – Ах, сволочи! – кричал Егнат. – Мы на войне кровь проливаем, теряем руки и ноги, а эти тыловые крысы не дают нашим семьям спокойно жить!?
   На крик его явились и те, что варили мясо, готовили праздничный стол. Увидев ее перед Егнатом, лицом к лицу, они поняли это по-своему: конечно, он ругает Джерджи, именно ему и грозит он страшными карами. Кому же еще?
   – Успокойся, – стали уговаривать они Егната. – Наверное, ктото злой был на Джерджи, вот и наклепал на него в органы.
   Егнат не понимал их.
   – А вы где были? – кричал он. – Вас же целое село! Разве Джерджи для того проливает кровь, чтобы здесь издевались над его семьей?! Он же за вас воюет, за вас! Как же вы не поднялись за него, не сберегли его честное имя?!
   Она слушала Егната и плакала, плакала от радости: наконец-то появился тот, кто сумеет защитить Джерджи и заступиться за его семью. Вон как люди притихли, когда Егнат сказал свое слово: совестно им, раскаиваются, жалеют, что так легко заподозрили Джерджи в недобром, очернили и растоптали его имя.
   Этот вечер был одним из лучших в ее жизни. От радости она себя не помнила. Не помнила – то ли сама пошла, то ли кто-то позвал, повел в кухню, где работали женщины.
 

8

 
   Будь Ты проклят, Господь, переменчивый и двуличный, как паскудная девка!
   Прошел день, другой, и она почувствовала: односельчане, словно подменили их, стали относиться к ней совсем по-другому. Особенно те, что больше всех издевались над ней: теперь они улыбались при встрече, старались задобрить ее, помочь, услужить.
   Вначале домашние не говорили Егнату о том, что произошло с Зарой. Потом не удерживались, рассказали все же, но ни словом не обмолвились о Доме, о том, что виной всему была его шалость. Но разве утаишь то, что на устах у людей? Кто-то постарался, рассказал Егнату. Однако Егнат отмахнулся лишь: шалость, она и есть шалость, стоит ли придавать ей такое значение? Тогда он не знал еще, что из-за этой шалости у них с Зарой не может быть детей, и он обречен на одинокую старость. Прошло несколько месяцев, и он начал догадываться о своей судьбе, но отношения к Матроне и ее сыну не менял пока, срывал зло на Заре, цепляясь к ней по малейшему поводу.
   – Бестолковая ты! Бестолковая! – орал он на нее. – Ни черта не умеешь делать! Да что с тебя взять, если ты саму себя уберечь не смогла?! Какая мать тебя родила, какой бог сотворил?! Чтоб ты пропала!
   Зара, конечно, понимала, почему он так относится к ней, и несла зло дальше – что ни день все пристальнее, все враждебнее посматривала на дом Джерджи. Возможно, она не только посматривала, но и говорила что-то, и вскоре вся семья – свекор, свекровь, а следом и сам Егнат – стала коситься в ту же сторону. Матрона сразу же заметила это, и сердце ее заныло в недобром предчувствии. Она старалась не попадаться им на глаза, чтобы не вызывать лишнего раздражения, и молила Бога о милосердии. Страшнее всего было то, что за семьей Егната могли потянуться и остальные – все село, – и тогда они вдвоем, мать и сын, снова оказались бы в кольце и чувствовали себя, как звери, загнанные охотниками. Матрона даже подумать об этом боялась и теперь уже не односельчане ей, а она старалась угодить им, услужить, помочь, и сделать это так, чтобы ни у кого не оставалось даже малейшего повода обидеться на нее.
   Чтоб ты лишилась покоя, богиня счастья!
   Егнат ожесточался с каждым днем.
   Когда же прорвало его впервые? Это было в самую пору сенокоса. Снова, как и тогда, работали на южных склонах. Егнат уехал в райцентр и был там целых три дня. Когда вернулся, пришел прямо на покос. Дети окружили его: одним хотелось костыли потрогать, другим военные штаны-галифе. И маленький Доме потянулся – схватился ручонками за костыль, начал трясти, как алычу у себя во дворе. Егнат не стерпел, ткнул ребенка тем же костылем. Доме упал, заплакал, закричал со страху. Матрона обмерла, увидев это. Подбежала, схватила сына, прижала к груди.
   – Как тебе не стыдно, Егнат, – не сдержалась она. – С ребенком связался.
   И тогда Егнат впервые взвыл, впервые она услышала его звериный вой:
   – Упрекаешь меня? Меня?! Мало я крови пролил?! Нет, я достаточно ее пролил! Вот, смотрите, ничего от меня не осталось! Ни ноги, ни руки, а тут меня еще упрекают?! Стыдят меня?! Ну, подождите! – он угрожающе взмахнул костылем. – Подождите! Я много своей крови пролил! А теперь буду лить кровь тех, кто предал своих братьев! Они мне ответят! За все ответят! Никого не оставлю в живых!
   От воплей этих, от угроз у Матроны чуть сердце не разорвалось.
   – Да будь же ты неладен, муж мой! Посмотри, что мы терпим за твои грехи! – выкрикнула она, плача, и похолодела от собственных слов.
   До какого же отчаяния она должна была дойти, чтобы в первые в жизни обругать своего мужа. Пусть и за глаза, но это еще хуже: он на войне, смерти в лицо смотрит, мучается от холода и от жары, от голода и жажды, а она в это время еще и проклинает его. Как же у нее язык повернулся? Разве ему не хватит того, что Егнат и его домочадцы как вороны каркают, каждый его шаг осыпают проклятиями? Так еще и она вылезла со своим языком. Ей было стыдно за себя, но чувствовала она и другое: в ее душе начала зреть ненависть. Те, что довели ее до этого, заставили обругать собственного мужа, ни в чем не повинного, стали ее кровными врагами. До сих пор она особой вражды к ним не питала. Как бы не издевались над ней, как бы не мучили, она понимала: люди делают это от отчаяния, от бедственного своего положения, от горестной жизни. После того, как в селе побывала милиция, они уже не могут отделаться от подозрений и переносят их с Джерджи на его семью, на них вымещая все страхи свои и тревоги, все тяготы черного времени. Когда же они узнают, что Джерджи ни в чем не виноват, им будет неловко, они устыдятся, придут просить прощения, и все станет на свое место – вернутся и мир, и согласие. И жизнь будет лучше, чем прежде. Матрона, конечно, обижалась на односельчан – да и как не обидеться? – но никогда не считала их своими врагами. Но теперь, когда ее довели до того, что она прокляла своего мужа, ей стали ненавистны и лица их, и слова, и само их дыхание.
   А люди подумали, что она обругала Егната.
   – Пусть грех ваш навсегда поселится в вашем доме! – закричала мать Егната.
   – О, фашисты! – взвыл Егнат. – Ваш грех не поместится и под небом, а вы его на других свалить хотите?! Чтобы ваши грехи пали на чужие головы?! Пусть они падут на ваши, пусть разобьют их! Да так, чтоб вы умывались не нашей, а своей собственной кровью!
   Худшим из врагов стал для нее Егнат.
   – Тот, кто возводит напраслину на других, пусть всю жизнь проживет в грехе! В самом страшном грехе! И умрет в грехе! – огрызнулась Матрона.
   – Пусть те, у кого руки по локоть в крови своих близких, не взвидят света! – орал Егнат. – Твой муж бьет нашего врага своей задницей, а его последыш не дает нашим детям родиться на свет Божий! Губит наше потомство! Если вы останетесь жить на этом свете, значит, мне здесь нечего делать! Человек не может спать спокойно, пока вы живы! Погодите! – грозил он. – Я еще могу дать отпор врагу! У меня нет возможности попасть на фронт, но я верю – мне еще удастся испытать радость Ипполита!
   Чего он только не нес в злобе.
   Теперь у нее не оставалось сомнений: все домочадцы Егната смотрят на нее глазами кровников. Но худшим ее врагом является сам Егнат.
   Она стала избегать их всех. Не вступала с ними в разговор. Старалась держаться подальше и во время общих работ, и в обычные дни. Ни на шаг не отпускала от себя сына.
   Но ребенок есть ребенок – разве удержишь его у подола? Не будешь же все время водить его за руку. Так или иначе, а изловчится, ушмыгнет.
   Вскоре после этого случая она затеяла стрижку овец. Стригла у себя во дворе. И ножницы были тупые, и овцы не слушались ее, и за работой, за мучениями своими она забыла о сыне. А он, конечно, не зевал – улизнул на улицу, стал играть с детьми. И вот она, Божья кара – поссорился с младшим отпрыском погибшего брата Егната.
   Егнат возвращался из леса и поспел как раз вовремя. Замахнулся на Доме. Мальчишка пустился наутек. Егнат погнался за ним, но куда ему было на одной ноге? Взвыл со злости:
   – Ах ты, выродок бандитский! Все равно никуда не денешься! Зарежу тебя!
   А Доме – ох, каким же озорником он был! – выпятил свой зад, похлопал по нему и спросил:
   – А этого не хочешь?
   Егнат почернел от злости и снова бросился вдогонку. Поняв, что не догонит, бросил в ребенка топор. Попал в ногу, и мальчишка упал, как подкошенный. Егнат, рыча что-то яростное, невразумительное, торопливо заковылял к нему. Слава Богу, люди увидели, подбежали, схватили Егната. Он орал, вырывался, – но кто бы его пустил к окровавленному ребенку?
   Услышав шум на улице, Матрона, словно подбросило ее, вскочила, огляделась и, не увидев сына во дворе, бросилась к воротам. Выбежав, она увидела: кто-то держал дергающегося Егната, на чьих-то руках, весь в крови, бился в конвульсиях ее сын. Не помня себя, она подбежала к Доме. Топор попал ему в ногу, ниже того места, которое он показал Егнату. Кровь хлестала из раны и, казалось, ребенок и сам превратился в комок спекшейся крови.
   От ужаса она едва не обезумела. Металась, не знала, что делать. И до сих пор не знает, кто и чем перевязал рану Доме, кто запряг волов и уложил ее сына в арбу. Когда услышала, что кровь больше не идет, успокоилась вроде бы. Огляделась. Увидела кровь на земле. И сама Матрона, и все, кто возился с ребенком, были забрызганы кровью. И когда до нее дошло, что это кровь ее сына, что и земля, и люди – все в его крови, рассудок ее помутился. Она увидела на земле свои ножницы, которыми только что стригла овец и, не помня, как они оказались здесь, почему не остались дома, схватила их, старые тупые ножницы, и бросилась к Егнату.
   – Собака! – закричала она, и голос ее осекся, сорвался, стал сиплым. – Собака! Чьего сына ты хочешь зарезать? Чьего?!
   Никто из собравшихся не ждал от нее такой прыти. Привыкли, что она отмалчивается или плачет, когда ее обидят. Не думали, что она способна защитить кого-нибудь – сына ли своего, мужа, или дом, – и растерялись от неожиданности, опешили, понимая, однако, что она не только Егнату, но и всем им бросает вызов.
   И Егнат никак не предполагал, что женщина из их села может броситься на него с ножницами, и тоже замер на мгновение; когда же острие коснулось его плеча, испугался и оттолкнул ее. Ножницы распороли рукав его гимнастерки и оставили на плече две кровавые царапины. Увидев это, люди поняли, что дело может зайти слишком далеко, и, окружив Матрону, отобрали ножницы; она и не сопротивлялась, впрочем, лишь спрашивала их сиплым, чужим голосом:
   – Зачем он хотел убить моего сына? Зачем?
   Тут и Егнат пришел в себя.
   – Смотрите на нее! Все смотрите! – завыл он и ударил костылем в землю. – В этой семье – все убийцы! Даже женщины и дети! О-о, сколько фашистов живет у меня под боком! О-о…
   Поступок Егната был противен людям, и они с разных сторон закричали на него, пытаясь унять.
   Но он никак не мог остановиться. Наконец, его заставили замолчать. Кто-то крикнул на волов, и они мерно зашагали в сторону районной больницы. Держась обеими руками за арбу, Матрона шла следом и, слыша сзади угрозы Егната, всматривалась в поблекшее лицо сына. Потом обернулась все же и сказала:
   – Пусть он не трогает моего ребенка. Ты слышишь, Егнат? А то не побрезгаю, испачкаю руки в твоей поганой крови!
   – Да я тебя… Я вам еще покажу! – донеслось сзади.
 

9

 
   Рана на ноге Доме зажила быстро, но сердце ее продолжало кровоточить. Матрона никогда не желала зла никому из односельчан, но теперь, когда перед глазами ее вставал окровавленный сын, ей хотелось, чтобы все село провалилось в тартарары и все ее жители погибли в страшных мучениях.
   Из больницы она повезла сына не домой, а к своим родителям. Они ничего не знали о ее взаимоотношениях с односельчанами, она никогда не рассказывала об этом, боясь, что кто-то из ее родственников может не выдержать и наделать бед, и уж тогда-то и ее саму и, главное, Джерджи будет проклинать все село. Но сейчас ей некуда было деться – везти ребенка домой опасно, – и волейневолей пришлось отвечать на вопросы и рассказать, наконец, о своих мучениях, обо всем рассказать. Она понимала, что каждое ее слово ранит родителей и лучше бы их поберечь, не травить им душу, но ничего другого ей не оставалось: надо было спасать Доме, и самое лучшее, что она могла сделать, это оставить его, до возвращения Джерджи, здесь, в своем родном доме. И в то же время ей и самой хотелось сочувствия, и она нашла его и, видя, как старики переживают за нее, она словно часть груза с себя свалила и устыдилась, конечно, но и расслабилась, наревелась, как в детстве, зная, что они и поймут и пожалеют ее, и неизбывная их верность, жертвенность родительская, не только сердце ей согрела, но и вдохнула уверенность: уж здесь-то ее мальчик будет в полной безопасности, здесь и накормят его, и приласкают, и защитят. И когда она закончила, все рассказав о себе, ей стало так легко, так хорошо на душе, будто Джерджи появился вдруг на пороге и принес конец всем ее бедам и страданиям.
   Слушая Матрону, мать сдерживалась, как могла, лишь ахала, пораженная, да головой качала, но не вытерпела все же, заплакала, хлопнула в отчаянии ладонями по коленям:
   – Ой дочка! Лучше бы умерла я, чем дожить до этого! Теперь и сама не знаю – замуж я тебя отдала, или волкам на растерзание? Да чтоб они сгинули, эти волки в людском обличье! Чтоб они пропали, те, кто бросаются на ребенка с топором!
   Плакала мать, и горя ее хватило бы на лестницу до неба. Отец же сидел молча, сидел и смотрел себе под ноги. Поднял голову, прислушиваясь к безутешному плачу, к бесконечным проклятьям жены, и махнул в сердцах рукой:
   – Хватит! Не ругайся. Ругань делу не поможет! – сказал и повернулся к дочери: – Чего же ты до сих пор молчала? Разве твоего отца уже нет в живых?
   Что она могла ответить?
   Отец понял ее.
   – Зачем мне жить, если единственное мое дитя горит в огне? Для кого я живу? Других детей у меня нет, они не заплачут по мне, не останутся без кормильца.
   Мать все причитала, все не могла остановиться.
   – Перестань же ты, в конце концов! – нахмурился отец. – Они твоих криков не услышат. Я сам буду говорить с ними… А ты, дочка, поживи здесь. И тебе будет лучше, и нам, старикам, радость.
   Матрона думала об этом, когда везла Доме из больницы. Спрашивала себя: оставить ребенка у своих родителей, а самой вернуться и снова терпеть косые взгляды, или остаться вместе с сыном и пожить, наконец, спокойно, по-человечески? Ответ тут напрашивался сам собой, но она рассудила так: “Если я не вернусь, сразу же заговорят о Джерджи. Пусть Доме будет в безопасности, а я могу и потерпеть ради Джерджи”. Теперь ей же нужно было отвечать не себе, а родителям: они смотрели на нее с надеждой, и ей не хотелось обижать их, но и отступиться от своего она не могла.
   – Нет, – покачала она головой, – если я останусь, то и власть, и все село решат, что Джерджи и в самом деле где-то прячется. Скажут так: не зря убежали всей семьей – знают свою вину, знают, что здесь им больше не жить… Пусть мне будет тяжело, но я назло им всем не брошу этот дом. Только бы с Доме ничего не случилось, а я все выдержу.
   Мать накинулась на нее:
   – О чем ты говоришь? Да пропади они пропадом! Пусть все, что ты из-за них вытерпела, боком им выйдет! На том свете отзовется!.. Никуда ты не пойдешь, останешься здесь!
   Отец долго думал, прежде чем сказать свое слово:
   – Ты права, дочка. Надо вернуться.
   Мать чуть ли не в падучей зашлась:
   – Никуда не пущу ее! Она у меня единственная! Никого, кроме нее у меня нет! Никто мне не нужен! Пусть они там своих детей мучают!
   Мать помянула и Джерджи – и он мне не нужен! – и это резануло слух Матроны, жалом впилось в сердце. И она снова заплакала.
   – Возвращайся, дочь, иди, – мягко проговорил отец. – Может, наконец, и от этого парня какая-нибудь весточка придет, – отец не называл Джерджи по имени. – Не мог же он пропасть без следа… Иди, а то змеиные языки оплетут вас, ославят на всю округу. Спокойно относись к дурной болтовне… А за ребенка, пока я жив, не беспокойся. Я буду навещать тебя. Попробую поговорить с ними.
 

10

 
   Едва она вернулась, показалась на улице, ее тут же окружили – сначала соседи, потом и другие – все село собралось. Люди бросали свои дела, спешили увидеть ее.
   – Как ребенок? Как его здоровье?
   Наверное, после случая с Доме здесь было немало разговоров – уж слишком тепло, участливо звучали вопросы.
   – Позовите Уасила, – сказал кто-то из старших. – И Егната. Пусть все идут сюда.
   Что-то они задумали, догадалась она, не веря в доброе и сомневаясь. Но и тон их и поведение говорили об обратном, и это успокаивало, вселяло надежду. Кто знает, может, поняли свою неправоту и устыдились?
   Между тем появился и Уасил
   – Здравствуй, невестка. Как твой мальчик? – он поздоровался с ней за руку, и тут уж всем пришлось подивиться: суровый, свято соблюдавший обычаи Уасил первый раз в жизни протянул руку невестке из их села.
   Матрона потупилась, молча кивнула в ответ – мол, с мальчиком все в порядке: в присутствии Уасила и женщины постарше не говорили вслух. Сердце ее полнилось благодарностью к старику.
   Подошел Гиго, отец Егната. Люди попритихли и, поглядывая на него, начали перешептываться.
   – А где Егнат? – спросил Уасил.
   – Сейчас придет, – ответил Гиго.
   Он держался как-то неуверенно, неловко. Ссутулился, опустил голову, глядя себе под ноги.
   Показался Егнат, и все замолчали. Он понял причину их молчания и, подойдя и покрепче опершись на костыли, свысока, с холодной надменностью оглядел собравшихся. Заметив Матрону, усмехнулся презрительно.
   – Да храни тебя Бог, Гиго, – сказал Уасил. – Раз уж люди собрались, надо поговорить.
   Помолчал немного, посмотрел на Егната и продолжил:
   – Надо поговорить с Егнатом.
   – Слушаю тебя, Уасил, – откликнулся тот.
   – Да падут на нас твои беды, Егнат, мы знаем, сколько тебе пришлось вытерпеть. Пусть все несчастья мира обрушатся на тех, кто исковеркал нашу жизнь! Мы знаем, сколько страданий выпало на твою долю. И врагу не пожелаешь остаться калекой. Да еще и твой старший брат… Но что нам делать? Такое время настало, и мы должны поддержать друг друга, вместе пережить беду. Она одна и та же для всех. Если семья понесла утрату, кому из домочадцев горше, тяжелее всех? Никому, все переживают одинаково. А наше село вышло из одной семьи, началась с одного дома, и мы должны помнить это, жить, как братья. Если беда пришла в чей-то дом – это наша общая беда, каждое сердце ранено. Да паду я жертвой ради тебя, Егнат, мы не ссориться, не враждовать должны, а быть опорой друг другу. Кто из вас скажет, что обрадовался гибели кого-то из наших парней? Никто. Никто из нас такого не скажет. Так почему же мы в трудный час не бережем друг друга? Я уже путаюсь, когда начинаю считать свои годы – столько живу на земле, – но мне никогда не приходилось слышать, чтобы взрослый мужчина напал на ребенка. Да еще с топором. Что же это такое, Егнат? Не только у нас в селе – нигде, никогда и никто и слыхом не слыхивал о чем-то подобном. Поверь, Егнат, окажись ты рядом, когда мне сказали об этом, я бы не посмотрел на то, что ты проливал за нас кровь, я бы вот этой старой палкой отколотил тебя.
   – Давайте, бейте меня, – буркнул Егнат. – Фашисты не добили, так, может, вам удастся?