- Вася! Какой ты изменник! Это судьба миллионов, это стихия, водоворот, родина никогда тебе не напомнит об этом!
   Привозили с собой плакаты: стоит старик в море ржи, рука с косой бессильно опустилась, другой он, как козырьком, прикрывается от солнца и вглядывается вдаль. Под плакатом подпись: "Вернись, родимый, мы ждем тебя из фашистской неволи!"
   Был номер "Правды" - беседа Сталина с иностранным корреспондентом: "Ни один волос не упадет с головы вернувшегося пленного, об этом советское правительство заявляет со всей ответ-ственностью". Долго потом вернувшиеся искали этот номер в лагерных подшивках, да что-то не нашли. Нет его и в Ленинской библиотеке. Не там, видно, он хранится...
   И татарин, и мордвин были теперь привезены из лагеря для "свидетельствования" и наслаждались отдыхом.
   Жизнь в камере была вполне сносной. Мы с Сережей играли в шахматы доска нам была положена, а фигуры мы лепили из хлеба. Правда, после прогулки мы их уже не находили и прихо-дилось делать новые. Из всех наших соседей один, В. Черепанов, был явно сумасшедший, он все время кричал, что повесится, не выдержав голода, хотя получал хороший паек. Вертухаи смея-лись, глядя на его жирные щеки, трясущиеся от возмущения. Обычно кто-нибудь из обитателей камеры не выдерживал его крика и, стукнув по затылку, заставлял замолчать, но вскоре он снова принимался скандалить.
   Как-то под утро в камеру ввели белобрысого шахтера из Сталиногорска. Рассказал: вечером взяли со смены, ночью везли на легковушке с двумя приятными собеседниками по обе стороны.
   - За что?
   - Не знаю... Может, в деревне кто концы отдал... Наварил я как-то самогону для праздника
   - себе и гостям, гуляли только родственники, из мужиков - тесть и кум, они на меня и стукнули. Отсидел я год, вернулся, опять наварил самогону и их позвал - мол, невдомек мне, кто на меня показал. Врезал обоим трехлитровкой по башке - для памяти, а сам в Сталиногорск на шахту подался...
   - Нет, друг, не то говоришь. Поищи контрреволюцию.
   - Какую-такую контрреволюцию!
   - Самогоном Лубянка не интересуется. Может, в шахте что случилось?
   - Недавно врубовая машина два дня стояла...
   - Вот это вернее - диверсия, экономическая контрреволюция...
   - Так не по моей же вине она сломалась...
   - Это там разберутся. Техническая экспертиза будет.
   До завтрака "рабочий-крестьянин - диверсант-самогонщик" продолжал поминать кума, в десять был вызван "без вещей", а вернулся только в три бледный, осунувшийся, убитый.
   - Что предъявили?
   Он с трудом стал перечислять статьи, среди них была 58, 1-6.
   - Друг! - радостно воскликнули татарин и мордвин.- А в плену ты не был?
   - Был. Так разве я когда скрывал...
   Товарищи по несчастью усадили свежего "изменника" в уголок и стали поучать:
   - Правды не доказывай, что следователь скажет - соглашайся. Правды тут еще ни один не доказал, а будешь сердить следователя, в гиблое место угодишь. Смотри только, чтобы никого не прихватить, на удочки не попадайся.
   Теперь все трое часами сидели и шептались "по-семейному", объединенные своим преступлением - не сделали, как самураи, харакири, не застрелились, как финские снайперы-"кукушки". В панике, без командования, без патронов, покинутые и деморализованные, оказывались в плену ротами, батальонами, полками. В плену жили не как французы, бельгийцы, англичане и американ-цы, кормившиеся посылками Красного креста, и даже не как рабы - к рабам, как правило, отно-сились лучше. Зато теперь могут сравнивать гитлеровские лагеря с советскими, радуясь порой, что в своем дольше протянешь и команды понятнее... Не были они ни полицаями, ни старостами, таскали носилки в каменоломнях, но и этим "объективно" помогали врагу. Сменив брюквенный суп на баланду, самые выносливые (оставшиеся в живых) в качестве тех же рабов трудятся - но уже не на Гитлера, а на Сталина. "Предателям" не помогало ни участие в лагерном восстании, ни пребывание в партизанском отряде, главная улика всегда была налицо - остался жив. Они слагали стихи:
   Если я погибну,
   Родина, в бою,
   Партия согреет
   Старость, мать твою!
   Или:
   В годы опасности Родина-мать
   Шлет сыновей за себя умирать.
   Много б она благородней была,
   Если б сама за детей умерла.
   ТАГАНКА - ВСЕ НОЧИ ПОЛНЫЕ ОГНЯ
   Вызвали "с вещами" и опять повезли куда-то на "воронке" - все в том же костюмчике, замерз ужасно. Привезли в какой-то Дворец культуры, сунули в бокс - ни есть, ни пить не дают... Пропел все песни, прочитал все стихи... Выдохся и замолчал... Откуда-то будто слышится низкий звук баса-геликона... Может, мерещится... Вывели, опять просматривали задний проход, мяли и прожаривали одежду, изучали ботинки, сфотографировали на вертящемся стуле в профиль и фас - по всем правилам тюремного ведомства - и снова заперли в боксе. Принялся стучать в дверь - сначала открыли, потом уже не открывали. Глазка нет. Стал равномерно биться головой в дверь в надежде хотя бы потерять сознание... В конце концов открыли, выдали ложку, миску, одеяло и отвели в камеру с двумя длинными железными нарами - если каждые для двоих, то коротковаты, а для одного лишек остается.
   Чернявый парень проснулся и стал расспрашивать: кто, откуда, какая статья. Я отвечал осторожно и сбивчиво.
   - Ну и напугал вас Герасимов! - презрительно бросил новый сосед.
   Утром выяснилось, что сам он вырос в лагерях и тюрьмах, чувствует себя здесь как дома, на воле у матери-дворничихи его не прописывают, как рецидивиста, но в глаза советским людям он может смотреть честно и прямо, поскольку он уголовник, а не какой-нибудь "фашист", вроде меня. Звали его Николай Казаков, по прозвищу "Черный". Был он в это время свидетелем по "политическому" делу. Дело заключалось в том, что блатные во главе с неким Шахматовым терроризировали всю камеру, отбирая пайки и посылки у "мужиков" ("мужики" - растратчики или имевшие "левые" доходы). Доведенные до отчаяния "мужики" стукнули "куму", будто Шахматов за картами обронил:
   - Придут американцы, Ёську повесим, чекистов перебьем...
   Действительно, ни Ёська, ни чекисты в этой среде большим авторитетом не пользовались. Завели дело. "Свидетель" Казаков упирался:
   - Ничего такого не видел, не слышал, играл в карты...
   Когда я изложил Николаю свое дело, он долго размышлял, а потом вынес мне оправдательный приговор:
   - Мало что ты кричал - он этого не слышал, значит, вреда ему никакого...
   Черный с утра до ночи был занят делами блатняцкой общины - мастерил "уду", "пулял" ее, распускал носки для веревок, отдирал дранку от урн, сочинял "ксиву", стучал в стены и, сложив ладони рупором, трубно кричал. Соседи отзывались. Через уборную Колька общался с "законниками", умудрялся получать курево и даже белый хлеб, маргарин, сахар.
   И бесподобно пел. Вообще все голоса были поставлены либо под Утесова, либо под Бернеса, но с цыганским надрывом. Песни были душещипательные. Обожая красочные словеса, Колька и от меня перенял одну:
   Бананы ел,
   Пил кофе на Мартинике,
   Курил в Стамбуле
   Злые табаки,
   В Каире я
   Жевал, братишки, финики...
   Его песни тоже звучали красиво:
   Ах, дайте мне комнату отдельно,
   Я ширмой ее отгорожу...
   Ах, дайте мне стакан отравы,
   Я выпью ее и умру...
   Я включился в "самодеятельность", исполнив по батарее отопления "Пускай проходят века, но власть любви велика", и был награжден шумной овацией "пацанов" и воров.
   С подъема до отбоя неслась перекличка:
   - Да здравствует дедушка Калинин! - вопил простуженным голоском Коля "Кутузов", и весь корпус подхватывал:
   - Урра-а-а!
   - Да здравствует товарищ Шверник!
   - Кара-ууул!
   Благодарные сердца пацанов и блатных помнили дедушку Калинина и славили восьмой год подряд за амнистию сорок пятого года. А при Швернике амнистии не было, хотя сорок седьмой год был, вроде бы, достаточным поводом для нее. Задолго до указания партии блатные чествовали Ленина именно в день рождения, а не смерти, как прочие советские граждане. 22 апреля под сводами Таганки неслось:
   - Да здравствует дедушка Ленин!
   - Ура-а-а! - подхватывали детские голоса.
   Впрочем, у них был предшественник, пожелавший Ленину не туманного "здравия", а самого что ни на есть здоровья через тринадцать лет после смерти, и с бокалом в руке провозгласивший:
   - За здоровье Ленина и ленинизма!
   Тюремная администрация заботилась об идейной закалке и морально-политическом уровне блатных подростков. Специальные воспитатели носили им журналы с картинками. В лагерях им давали возможность учиться, и они отъедали вполне приличные "будки", издеваясь над "фашиста-ми", "анархистами" ("анархисты" те, кто не признает воровских законов), да и над охраной тоже - ведь они "психованные", отчаянные, им все прощалось, даже политическая незрелость. В Таганке я не раз слышал звонкий голосок:
   - Да здравствует дедушка Трумен!
   И приветствие достаточно стройно подхватывали. Правда, вместо Трумена уже был избран Эйзенхауэр, но традиции ломать нелегко, да Эйзенхауэра еще попробуй выговори.
   Колька Казаков сразу же облюбовал мои брюки и долго уговаривал "махнуться":
   - Зачем тебе такие брюки? Ты же в карты не играешь! Да все равно у тебя их на первой пересылке снимут!
   - Так тогда у меня и твои снимут.
   - А... а ты скажешь, что это уже снятые!
   - Так я так и буду говорить: это уже снятые брюки!
   Он настаивал, сулил дележ "воровским куском" - пока родные не переведут денег на мой счет, я не мог пользоваться ларьком, но я никак не уступал. Убедившись в моей крайней тупости, а главное, неподатливости, Колька стал угрожать, обзывал Лидером Моисеевичем и Укропом Помидоровичем. Несколько раз он схватывался со мной, надеясь добыть вожделенные брюки в бою, но я отбивал его атаки. Дней через пять привели из больнички крупного сутулого пожилого мужчину, Вольфа Израилевича Гольдина, и нас, "фашистов", стало двое. Колька, правда, еще пытался наскакивать на меня, но Вольф Израилевич начинал стучать в дверь, и стычки прекрати-лись. Пользуясь своим численным превосходством, мы могли спать спокойно, под радостные возгласы организованного жулья:
   - Спокойной ночи, пацаны и воры! Анархисты и фашисты х... сосите!
   БАЛАШИХИНСКОЕ ДЕЛО
   Для того, чтобы работяги и соседи не ломали себе язык, Вольф Израилевич еще смолоду стал зваться Владимиром Ильичом, но в сорок девятом году его заставили восстановить в паспорте национальное по форме и непривычное по произношению имя-отчество. Работал Гольдин заведу-ющим производством Салтыковского завода жестяной посуды и жил тут же в Салтыковке в собственном домишке с женой и сыном восьми лет. (Сестра его дикторша радио.) Производственные да и гражданские дела Вольфа Израилевича были в полном порядке. Человек он был авторитетный, уверенный в себе, член поселкового совета. Крупная фигура, волевой взгляд и полное отсутствие интеллигентской нервозности способствовали всеобщему уважению. Иногда он любил развлечься - съездить в Москву, посидеть в ресторане, выпить хорошего вина, съесть министерскую котлетку и навестить давнишнюю, но хорошо сохранившуюся знакомую. При случае и у себя в Салтыковке не отказывался осушить литр в компании с каким-нибудь работягой и мог еще домой того отвести. Блоком Вольф Израилевич не увлекался, Шолом-Алейхемом тоже.
   И вот зубная врачиха и землемер, оба евреи, начали строить в Салтыковке дом на паях, чего-то не поделили, начались неурядицы, и они решили пригласить несколько человек, авторитетных для обоих, рассудить их. "Третейцы" (среди которых оказался и Вольф Израилевич) встретились на квартире врачихи всего раз, ни до чего не потолковались и разошлись по домам. А через несколь-ко дней их всех забрали, кроме врачихи и одного инженера, русского. Гольдин, Балантер и Гольдскенар были обвинены в "подрыве советского законодательства", в "создании государства в государстве", и следствие тянулось около двух лет. Лишь бы прекратить ночные допросы, Балан-тер показал, что слушал Би-Би-Си. Следователь добивался, чтобы обвиняемый припомнил, кому он об этом рассказывал (чтобы получилась антисоветская агитация). Гольдскенар признался, что у него в саду золотишко зарыто. В отношении Гольдина нашли страшные улики: во время войны, прочитав в газете заметку о партизане, взявшем в плен несколько немцев, Вольф Израилевич выразил по этому поводу какое-то сомнение. А совсем недавно сказал знакомому, что "Свадьбу с приданым" еще раз смотреть по телевизору не собирается - "Мне же не восемь лет, как сыну". Получилась "клевета на советский народ и на колхозный строй" ("Свадьба с приданым" пьеса о колхозе. Ударница видит во сне Сталина, а старики говорят уважительно: "По человеку и сон"). К этому обвинению было добавлено еще одно - в еврейском национализме. Разойдясь с русской женой, Корвин-Круковской, Вольф Израилевич женился на еврейке и, кроме того, один раз (не желая огорчить распространителя) купил билеты в еврейский театр.
   Я был счастлив, что получил хорошего собеседника. Колька умел только петь. На прогулках Колька задирал "попок":
   А завтра ута-рам па-акину Пресню я,
   Пайду с ита-апом на Ва-ара-куту...
   - Ничтяк, дежурный, за все уплочено!
   И пат канвоем ра-а-боту сибе тяжкую,
   А может сме-ерть сибе найду!
   В камере он любил читать Панаса Мирного и время от времени взрывался:
   - Уу-у, лидер, сука позорная, драть тебя в рот! - после чего снова погружался в чтение.
   Иногда Колька принимался божиться, что начнет другую жизнь:
   - Бля бу, Владимир Ильич, бля бу, завяжу, брошу воровать! А ведь и посадили не за х...- иду, никого не трогаю, третью подписку дал о выезде, смотрю, что-то блестит, поднял, посмотреть хотел, меня хвать за руки финка оказалась, сами, суки, подбросили...
   - Знаешь,- говорил мне Вольф Израилевич,- я в стахановское движение и в молодости не верил. Что значит, Стаханов поставил рекорд? А сколько людей этот рекорд готовили? Это не труд - под вспышками магния... Кино для дураков...
   - Зачем они тебя посадили? - рассуждал он в другой раз.- Это глупость. Посадив тебя, они поколебали веру в родителях, родственниках, друзьях... Нерационально...
   Я замечал, что в его посадке еще меньше смысла.
   - Ах, евреи всегда за все расплачиваются. Евреи теперь так запуганы, что собственной тени боятся..
   Однажды следователь спросил его, почему у него нет орденов за войну. Вольф Израилевич ответил:
   - А почему вы не Герой Советского Союза?
   Самой любимой его присказкой было: рыба тухнет с головы.
   Лампочка в камере была тусклая, но зато в книгах недостатка не было можно было брать на каждого по книге, а потом меняться. В Таганке я впервые прочел "Анну Каренину" - раньше как-то не удосужился - и знаменитый роман "Свет над землей" Бабаевского. Читая это произведение, я вспомнил слова Геништы:
   - Посадить бы их всех в одну камеру и, кроме собственных произведений, ничего не давать мерзавцам, и чтобы Стальский с Джамбулом все время играли на домбрах и Сталина славили.
   Одна из глав романа начинается так: "В правлении колхоза царило приподнятое возбуждение, какое бывает всегда, когда секретарь райкома приезжает проверять знания колхозников по "Краткой биографии товарища Сталина".
   Когда в следующий раз появилась библиотекарша, я заорал:
   - Я специально сижу в тюрьме, чтобы не читать советской литературы! Дайте что-нибудь из классики!
   Библиотекарша швырнула мне "Ниссо" Лукницкого. Героиня - милая девушка, верная комсомолка, умерла со значком Ленина на груди. Действительно, по сравнению со "Светом над землей" "Ниссо" настоящая классика.
   В канун Нового года мы до отбоя гадали: если сейчас откроют дверь и скажут: с вещами - успеем к праздничному столу?
   Следующий Новый год я тоже встречал не в кругу семьи, но уже и не предавался дурацким мечтам...
   Колька ознаменовал праздник тем, что плеснул кипятком в глаза дежурному, и мы пять суток наслаждались его отсутствием. Водворяя затем Кольку на место, корпусной указал на нас:
   - Ведут же себя люди нормально!
   - Так это ж фашисты, гражданин начальник.
   Репутацию безумца я не старался поддерживать. Однажды, правда, встал не лицом к стене, как положено, а спиной, за что получил крепкий, но какой-то домашний, свойский подзатыльник. В другой раз опустился на колени и стал на счет, как учили в театральной школе, отбивать поклоны. Вертухай долго любовался в глазок на мою "молитву".
   Я стал получать денежные передачи - по сто рублей в месяц, это было значительно больше, чем можно истратить в тюремном ларьке, и на моем счету стали скапливаться деньги. Теперь я пил чай с сахаром, белым хлебом, маргарином и даже колбасой. Гольдину, как язвеннику, сверх того полагалось яйцо через день и вместо щей с мороженной картошкой и мясными нитками дава-ли суп-лапшу без ниток (это ему мало помогло, он умер еще до XX съезда, правда, уже на воле).
   Мне передали новенький ватник, валенки, зимнюю шапку, шерстяные носки - домашние (как и я, будучи на воле) готовились к классической царской ссылке. Для Эды, как я узнал потом, была куплена теплая шуба.
   В начале февраля корпусной принес мне ручку, чернила, листок бумаги и сказал, что я могу написать прошение о свидании. Я попросил свидания с женой.
   Через мелкую сетку до потолка я увидел Эду - важную, красивую и грустную... (Я отрастил рыжие усы и многозначительно трогал их, а потом показывал кулак, но Эда, конечно, не поняла этого намека.) Она сказала, что меня скоро увезут.
   Двадцатого февраля среди ночи открылась кормушка и было произнесено:
   - Ге!
   Отозвался Гольдин. Вошел конвойный, стал перечислять вопросы, но ничего не совпадало. Тогда подняли меня, я подошел по всем пунктам и услышал:
   - С вещами!
   Подарил Кольке носовой платок - так и не пришлось мне услышать знаменитого таганского пения летом, при открытых рамах... Вольфу Израилевичу пообещал: если освобожусь, зайду к жене, а если будет разрешена переписка, напишу...
   - Сейчас нас всех расстреляют! - уверял старик-крестьянин и со всеми прощался.
   Кроме него в камере, куда меня привели, оказался здоровенный парень, Виталий Лобачевский, с Васильевской, бывший боксер и сторонник Маркса-Ленина-Сталина и Антонины Коптяевой, и болезненный недоразвитый Юра Мотов с Шаболовки, неестественно расширявший глаза. Я объявил моим спутникам, что когда увижу вокзал, сразу скажу, куда везут. Ждать пришлось почти сутки. К вечеру нас выгрузили из "воронка" на задворках Казанского вокзала.
   СТОЛЫПИН
   Лежачих мест не было. Сидячие - на полу и друг на друге. Но в войну мне приходилось ездить и не в такой тесноте. Только вот решетки повсюду... Я не видел газет уже полгода, но не стал интересоваться новостями. Вместо этого всю дорогу ожесточенно спорил с наглым Лобачевским. В теории и практике Сталина он не находил ни малейшего изъяна, возмущало его только одно - великий корифей не понимает реакционной сущности семьи. Семья тянет в собственни-ческую стихию и порождает растраты и хищения. Энгельс указывал, что семья - продукт частной собственности и вместе с ней должна умереть. Пока мы не ликвидируем семью, о коммунизме нечего и думать. Вот Антонина Коптяева молодец, она верно описала распад семьи в своем романе "Иван Иванович".
   Все это Лобачевский изложил на семинаре в Плехановском институте, где он учился на первом курсе, и предлагал ввести немедленные законодательные меры против семьи.
   Следователям очень трудно иметь дело с идейными людьми - Виталий от своих слов не отпирался, напротив заявил, что будет счастлив пострадать за свои убеждения. Товарищ Сталин сам сколько раз бежал из ссылки...
   В институте Сербского Лобачевский тоже долго не задержался - выслушали и решили отпра-вить в Казань, самую надежную тюремную больницу, "вплоть до выздоровления".
   Лобачевский был нагл, груб и невежествен. Наверно, я действительно псих, если мог с таким ожесточением схватываться с этим идиотом. Сам того не замечая, я говорил языком Геништы.
   КАЗАНЬ
   Великолепие этапа предпочитают скрыть от глаз обывателя. Столыпин разгружают ночью. Нас встретил взвод автоматчиков с собаками и препроводил в прилегавшую к кремлю тюрьму - в самом кремле размещались Совет министров, обком и другие заведения. На рассвете нас достави-ли в больницу - в обыкновенном черном вороне, видно, в Казань еще не поступала более совер-шенная техника, такая, как "продуктовые" машины, а может, ввиду отсутствия иностранцев там такие хитрости и не требуются. Спецбольница обнесена деревянным забором с проволокой и вышками, а затем кирпичным забором. В маленькой приемной с каждым поговорили, а потом отправили вниз, в полуподвал - окна с решетками, но кровати как в больнице, только незастелен-ные, и с обычными тюфяками. Параши не было, каждый мог стучать в дверь, но было принято выходить всем вместе.
   Нас всех четверых, как привезли, так и поместили вместе. Сводили в парикмахерскую. Я увидел газету - хоронили Мехлиса. Обстригли усы и побрили, потом помыли и выдали пайку с кусочком маргарина и кулечком крупного сахарного песку. Сгоняли к врачу, а потом выпустили гулять. Я увидел радостную, посвежевшую, совсем не безумную морду Миши Мамедова. Здесь же оказался Сашка Солдатов, православный милиционер, с которым я тоже успел познакомиться в Сербском. Вел он себя тихо и вполне разумно.
   Старик, который предсказывал, что всех нас расстреляют, оказался печником. В начале войны он сказал у себя в деревне, что драться русским с немцами нет смысла, пусть Гитлер со Сталиным стреляются, кто убьет, тот и победил. То ли стукнули на него только теперь, то ли по какой другой причине прежде не брали, только он уже и сам успел забыть свои слова к тому времени, когда его наконец взяли. На следствии с ним обошлись круто, неграмотный старик рехнулся и все ждал расстрела.
   Юра Мотов вырос среди жулья Шаболовки и Дровяного. Безумие его было очевидно - руки у него постоянно дрожали, а глаза расширялись от ужаса. Юра трогательно доказывал, что ворами становятся от беспризорности и нужды. Однажды он посмотрел "Без вины виноватых", там Кручинина жалела беспризорного Гришу Незнамова. Юра написал письмо депутату Верховного совета, народной артистке СССР Алле Константиновне Тарасовой (исполнявшей роль Кручини-ной) и убеждал ее, как истинную мать всех несчастных и обездоленных, возглавить партию и правительство. Юра объяснял, что само ее имя указывает на высокое предназначение - Алла - алла, Бог, Константиновна - Константинополь, а Тарасова - один Тарасов уже появляется на Мавзолее.
   Сама ли "мать всех обездоленных" отправила письмо куда следует, или кто-то еще, только без вины виноватого Юру забрали. В Казани он написал письмо начальнику тюрьмы: "Гусаров - артист, его надо беречь. Его плохо кормят, он худеет. А если он умрет, сын его останется сиротой, сделается беспризорником и пойдет воровать". Юра жаловался, что по ночам его койка подымает-ся под потолок и кружит по палате. Еще он часто вспоминал медсестру, которая была ему как мать, а потом утопилась в Волго-Доне и теперь она русалка... Увидев беременную сестру в нашей больнице, Юра сказал: - У нее скоро родится маленькая русалочка...
   РУССКИЙ НАЦИОНАЛИСТ СОЛДАТОВ
   Саша Солдатов (однофамилец коротковолновика Вени) до войны был милиционером, со службой справлялся успешно, был политически грамотен, прилежно вникал в Эрфуртскую программу и в ошибки Бунда. Однажды вернулся домой, намереваясь освежить в памяти тезисы, но застал свою жену в полном синтезе с непосредственным начальником. Произошел взрыв противо-речий, скачок, как учит диамат - и Сашка убил обоих из нагана (ее не хотел, но заслоняла). Получил шесть лет, отсидел четыре (вообще работу на лесоповале трудно назвать сидением). Началась война. Поскольку Солдатов не был врагом всего прогрессивного, ему доверили защиту родины в штрафном батальоне.
   Что ни день Сашка глядел в глаза смерти, и все-таки она его обходила. В конце концов, он счел это необъяснимым чудом и перед каждой атакой стал молить Бога о дальнейшем снисхождении. Бог был к нему милостив. Они очень сблизились и дальнейшее руководство Сашкиной жизнью Бог целиком взял на себя. После войны он посоветовал ему начать сапожничать, и Сашка был доволен своим ремеслом не меньше, чем прежде работой в милиции, но в один прекрасный день Всевышний внушил ему собрать все портреты, все вырезки из газет, все политические книги и старые комсомольские документы и сжечь во дворе, и при этом еще сподобил на произнесение страстной проповеди, которая была по достоинству оценена как бывшими товарищами по милиции, так и соответствующими органами.
   Начав свой жизненный путь в милиции, а закончив в лоне православной церкви, Солдатов пытался всех убедить, что для России вполне достаточно этих двух организаций - административной и идеологической, и находил веские аргументы для обоснования этого утверждения.
   - Ты на ком женат? - спрашивал он меня.
   - На армянке.
   - Это хорошо. Увеличиваешь нашу нацию - сын будет русский. Вот если дочь, надо следить, чтобы не вышла за чечмека. А жениться можно хоть на еврейке - все наше будет.
   Сашка называл себя русским нацистом и считал предателем всякого, кто "уменьшает" русскую нацию. В Казани он сильно присмирел, не требовал уже роспуска партии и КГБ и только шёпотом отваживался иногда поделиться своими соображениями:
   - Ты понял, о чем фильм? (Нам показали "Красную шапочку".)
   - Сказка для детей.
   - Сказка? Да ты ничего не понял! Красная шапочка - это православная церковь, а серый волк - я уже догадался - коммунистическая партия!