Страница:
Подобным образом он расшифровал и фильм "Садко", и вообще, кого ни назови, всем у него находилось место, все персонажи делились на союзников и врагов. Мне это скоро надоело и я перестал интересоваться, кто есть кто, коротко бросал: "понял", не вникая во взаимоотношения Анны с Вронским и без Сашки Солдатова достаточно запутанные.
Если бы он чокнулся в духе генеральной линии партии, из него получился бы замечательный современный редактор или цензор, никакой подтекст не остался бы невыявленным. Теперь у нас снимают с постановки только "Доходное место" и "Трех сестер", а уж под его надзором не видать бы нам и мультфильмов.
ГИМН СОВЕТСКОГО СОЮЗА
Вариантов было множество. Один мне читал еще Геништа, я попросил переписать, но он отказал: "Бумага этого не терпит, учите так". Я поленился. Текст Игоря Стрельцова, с которым судьба свела меня в Казани, был слабее, меньше напоминал гимн, но с бумагой и он не в ладах:
Жандармом Европы, тюрьмою народов
Явилась ты снова, Великая Русь.
Будь проклят ты, созданный сталинским сбродом,
Голодный и злобный Советский Союз!
Дальше шли всякие "художественности":
Во зле и разврате погрязла Россия,
О братстве народов рассеялся миф,
И кровью окрашенный стяг тирании
Над миром парит, как над падалью гриф!
Воркутинский вариант, помнится, начинался так: "Союз угнетённых республик голодных..."
Близко познакомиться со Стрельцовым мне не пришлось, он и в Казани был строго изолиро-ван, но мы все-таки встречались в карантине и на прогулках. Меня смущал его максимализм и антисемитизм. Он был одним из двух настоящих преступников, содержавшихся здесь (о втором расскажу позднее).
История Стрельцова такова: когда пал Смоленск, его отец не сумел или не захотел эвакуироваться, остался и преподавал немецкий и французский. Подружился с несколькими наиболее интеллигентными офицерами, толковал с ними о Шиллере и Гёте, за что сразу же после освобождения города был без суда расстрелян. Никаких общественных, а тем более государственных постов он при оккупантах не занимал, в печати не сотрудничал, антисоветской агитации не вел и преподавать продолжал по советским учебникам. Тем не менее, я уверен, никто у нас и теперь не усомнится, что расстреляли его правильно,- святая месть. Мало того, что не пошел в партизаны, так еще поддерживал отношения с немцами - конечно, расстрелять! Новые знакомые уговарива-ли его бежать с ними, но он отказался.
- В концлагерь попадете!
- А ваши концлагеря лучше?
Игорь тяжко пережил бессудную гибель отца и перешел на сторону противника. В конце войны он попался с диверсионной группой, угодил в "гуманистическую" струю и был направлен "на излечение" в одиночку, где на досуге и сочинил "гимн".
В лагерях почти открыто пели другой вариант:
Однажды в студеную зимнюю пору
Сплотила навеки великая Русь,
Гляжу, поднимается медленно в гору
Единый, могучий Советский Союз.
Сквозь грозы сияло нам солнце свободы,
Уж больно ты грозен, как я погляжу...
Нас вырастил Сталин на верность народу,
Отец, слышишь, рубит, а я отвожу...
И так далее, строчка гимна, строчка Некрасова, и все складно. Кроме Стрельцова, я видел еще одного одиночника, бывшего семинариста, принужденного к сексотству и публично разоблачив-шегося. У него были найдены собственные богословские трактаты, один назывался: "Не оскорб-ляйте святынь!"
Я застал его в плачевном состоянии - дверь его палаты уже не запирали. Он сидел на тюфяке, накрывшись с головой одеялом и все время, что не спал, поглаживал рукой ребро батареи парово-го отопления. Я видел, как его кормили - ел он охотно, но только из чужих рук. Оправлялся, видимо, под себя.
Врач сказал мне, что через неделю меня переведут в 3-е отделение, самое здоровое, где три раза в месяц кино, шахматы-шашки и гулять можно хоть весь день. Но вот уже начался март, а меня все не переводят. Почему? Карантин. Надоело цапаться с Виталием Лобачевским, я давал себе слово не отвечать ему, но как-то не получалось, и я снова сыпал проклятия на голову Сталина - благо, там где мы находимся, можно не бояться. Однажды в разгар моих филиппик старик попросился в уборную, открыли, и мы все вышли. Меня поразил взгляд ключевого - все в нем было - и ненависть, и боль, и гнев видно, он слышал, стоя за дверями, мою речь. Маленький такой, простонародный, может, казанский татарин, их от русских не отличишь... "Как же,- подумал я,- оторвался я от народа, если простому человеку смотреть на меня тошно? Может, чутье подсказывает им другую истину? Прав ли я был в своем пьяном бунте? А на самом деле - не сумасшедший ли я?" Мысль эта прилепилась и сверлила.
В детском санатории Жаворонки ночью кто-то наложил мне в тапок. Всю комнату допытывали у директора, виновного не нашли - уж не сам ли? Никогда не мог запомнить, что сколько стоит, пошлют меня в магазин, всю дорогу, зажав в кулаке деньги, твержу цены, а подойду к кассе - ничего не помню. Не раз, отправившись за керосином, оказывался у школьного крыльца, а однаж-ды собрался идти с ночным горшком вместо бидона - бидон стоял в уборной (по нынешним временам такой просторной, что вполне можно ставить раскладушку). Учился всегда плохо, без папиной протекции, пожалуй, и школы никогда в жизни не кончил бы... Правда, в институте выбился в отличники, но ведь это не труд, а игра, "хаханьки"... Не читал ни Маркса, ни Ленина, да что Маркса - Толстого начал читать только в тюрьме (хотя сдавал на пятерки), Достоевского, разумеется, не открывал... Актер никудышный - ни темперамента, ни замысла, ни рисунка, выезжал на одной обаятельной улыбке...
В Москве, в комендантский час, в одном из арбатских переулков оправился на крыльце какого-то посольства. Году в пятидесятом норовил помочиться на здание американского посольства, Серебрянников и Рунге оттягивали меня, а я твердил: "Дайте мне высказаться!" В конце концов они пошли на компромисс и позволили мне - на глазах у многочисленных прохожих "высказаться" у стены Большого театра. А может нормальный человек в мундире младшего сержанта встать на Арбате с протянутой рукой?..
А в Рязани? Жил со старухой, пил на ее счет, вышел к гостям в чем мать родила. Однажды и в театре разделся в грим-уборной догола и в таком виде отправился поздравлять женщин с Новым годом. Отнял у пьяного офицера коньки, которые мне были совершенно не нужны, а потом целую неделю трясся, страшась разоблачения, даже отправился в церковь, крестился и целовал полы... Был случай, что товарищи отняли у меня топор и связали... Однажды я подслушал, что девушки говорят обо мне за стенкой - дескать, держусь я неестественно, зазнаюсь, что ли... Сима Хонина сказала, что во время монолога у меня бегают глаза...
А еще раньше? Пьянки с Витькой, армейские выходки, украденная простыня... В Перми однажды шел посреди улицы, видел, что на меня летит легковая машина, усмехнулся и думал: "Задави, задави, посмотрим, что тебе будет!" Должен же быть хотя бы инстинкт самосохране-ния?.. Проезжая в отцовской машине мимо колонны пленных, приоткрыл дверцу, высунул руку и закричал:
- Хайль Гитлер! - причем был абсолютно трезв...
Да что ни возьми, что ни припомни - все явная патология... Непонятное равнодушие к близким, к друзьям. Ире Шибиной мог помочь остаться после института в Москве, не сделал. Славу Баландина не спас от армии. А ведь меня просили... Зато привечал никчемных пьяниц, кормил кого попало, терпел вокруг себя дураков, каких-то жалких подхалимов... А что это была за дружба с Замковым? Что нас сблизило? То, что мы оба были влюблены в Иру Поздневу? Пьяные умильно целовались, спали в обнимку, родные уже чёрт знает что про нас думали...
Наверно, никто не чувствует своего безумия. Вот Игорь Стрельцов рисует день за днем мавзолей Сталина, один проект за другим, у него их целая гора. Уж и отбирали, и рвали, и жгли - рисует! Как-то поджег на себе одежду, а в другой раз, когда работал на кухне, вымазался сажей и пугал религиозных: чёрт!
Ходят, ходят по прогулочному двору, беседуют о Боге, о душе, нравственных идеалах, зыбкос-ти человеческой природы - а они в Казани!
Есть еще Чистополь, там один врач на всех - на случай простуды, там уже никого никогда не выписывают, не актируют... Гоняют работать на огород...
У нас вертухая правильнее называть ключевым - я лично грубостей от них не слышал, если кого и крутят, так без злобы - приказ, уколу сопротивляется. "Камзол" - страшная пытка, заворачивают в мокрые простыни до посинения, но не они ее выдумали, у них нет счетов с заключенными.
УМЕР, УМЕР, УМЕР...
Медсестра лет тридцати, глаза красные, заплаканные, наверно, муж опять пьяный пришел, а может, умер кто, всю ночь ревела...
- Гусаров! Джугашвили подох!!! - кричит через весь двор Стрельцов.
Солдатов подбегает.
- Ты этому веришь?
Я отмахиваюсь.
- Брось, Саша, это же сумасшедший дом... Как же, подохнет он... Только и дожидался того момента, когда мы с тобой за проволокой окажемся, а раньше никак не подыхал!
- Да уж больно верный человек крикнул,- сконфузившись оправдывается Игорь, и на том обсуждение заканчивается.
Селивановский, бывший чекист, дает ценные советы всем желающим:
- Очень хорошо еще кончик медом помазать - женщина от наслаждения сама не своя...
Группа заключенных психов с удовольствием прислушивается к его наставлениям, хотя всем им мед понадобится нескоро, но тема увлекательная. "Параша" Стрельцова забыта.
Любимым моим стихотворением стала ода "Вольность" Пушкина. Кто-то подбросил листок, я выучил наизусть и читал с упоением, перемежая куплеты "Марсельезой" по-французски.
Увы! куда ни брошу взор
Везде бичи, везде железы...
И с особой страстью:
Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Как-то в разгар очередного спора с Лобачевским я услыхал отдаленный гудок. Форточка была закрыта, за окном темно и морозно. Не то восемь, не то девять часов вечера...
- А Казань, видно, индустриальный город...
- А ты как думал? Здесь много заводов!
Заводы были далеко, гудок еле слышен, никто не обратил на него внимания...
Двадцатого марта нас всех, наконец, переводят в 3-е отделение - и ленинца, и сталинца, и лучшего друга жуликов и артистов, только старого печника уводят куда-то в другое место - он уверен, что на расстрел. Я его, во всяком случае, больше никогда не видел.
В дверях нас встречает фокусник и манипулятор Вахрамеев, радостно здоровается со мной и вдруг сообщает:
- Володя, мы осиротели... Наш отец оставил нас...
- Не может быть!!!
Подходят другие и подтверждают: да, точно. Со второго марта выключили радио, не давали газет, писем, все насторожились, не знали, что думать: война? Потом тоже слышали отдаленные гудки. Были и такие как Юрка Никитченко, сын нюрнбергского судьи, с доверием у начальства, он рассказал по секрету Кандалии, тот ходил с красными глазами, потом разрыдался вслух. А теперь уже включили радио, дают и газеты, и письма - родные скорбят...
Будто кто поленом по затылку огрел. Башка ничего не соображает... Умер Сталин... Умер...
Кто-то подходит, знакомится, расспрашивает: откуда, кто, какая статья? Отвечаю, что, должно быть, 58-10 - агитация. Ну, это самый легкий пункт, надежда есть, нужно только быть осторож-ным. Если подружиться с Сайфиулиным, могут и выписать, правда, не раньше, чем через пять лет, это минимальный срок.
Тут же знакомят с шахматным лидером Левинсоном, гинекологом из Иркутска, и усаживают за доску. Проигрываю партию за партией, счет 6:0. Вахрамеев пытается спасти мою честь, уверяет, что в Сербском я всех обыгрывал, над ним смеются. (Потом выяснилось, что мы играем в равную силу - Левинсон более собран, внимателен, я лучше знаю теорию.)
Умер... Умер... Умер... Что теперь? Что дальше? Нужно думать, а мыслей нет...
С десяти вечера до девяти утра палаты запираются, но можно постучать, выпускают. Днем - полная свобода. Хочешь, броди по отделению, читай, спи, хочешь, иди гуляй. Только в "сонную терапию" вход запрещен, там окна завешены, тикает метроном, снотворное дают в таких количес-твах, чтобы человек спал целыми сутками,- исходя из учения Павлова.
Ночь за ночью я лежу без сна, гляжу на синюю лампочку и стараюсь отгадать - что же будет? Что будет?.. Аресты теперь прекратятся, но что делать с теми, кто уже взят? Нельзя оставлять в живых, слишком хорошо они знают, на чем держится единство партии и народа. Самое верное перестрелять всех немедленно, пока можно списать все на великого покойника... Начать новую светлую жизнь с чистого листа... А то ведь уцелевшие такого понарасскажут, что гранитные основы нашего общества разлетятся в клочки, не говоря уж об энтузиазме масс...
Или, может, создать поселения, лепрозории, изолированные от всего мира. Живи, но с условием - всё прежнее забудь навсегда, и родных, и друзей, и Москву, и всё, всё... Нет, не получается. Недобитые создадут новые семьи, дети пойдут, куда их девать? Начнут передавать из поколе-ния в поколение лагерные легенды - были, которые страшнее всяких легенд... И до какого колена держать их в изоляторах? Сколько веков не пускать во всеобщее царство равенства и братства?
Нет, на их месте я бы всех нас перебил сейчас же, не откладывая. Потом уже будет поздно - не расхлебаете каши...
В одну из таких ночей я задремал и мне приснился сон: Колонный зал, траурные толпы, гроб весь в цветах, но Сталин лежит в гробу живой, это я точно знаю, что он не умер, а просто спит. И на ногах у спящего сидит дочка, Светлана - не студентка, которую я видел в университете, а девочка, школьница, с ранцем за спиной. Я чувствую, что если только она пошевельнется или захочет слезть, он тут же проснется. Мне страшно, и я уговариваю ее: "Не слезай, сиди, девочка, не слезай!" Проснулся - сна как не бывало, опять синяя лампочка горит, но страх остался...
Многим в эти дни снились кошмарные и пророческие сны... Бетховенский час...
ДЕЛО ВРАЧЕЙ
О том, что они арестованы, узнал на прогулке уже в апреле. Оказывается, кремлевские врачи (в основном евреи) всю жизнь учились и работали исключительно для того, чтобы подпортить здоровье Жданова и Василевского (и тем самым послужить Израилю и американскому империализму).
Боже, насколько я счастливее тех, кто сейчас на свободе и жрет эту стряпню!
Кто-то спрашивает:
- Вы не верите?
Не верю! Ни единой клеткой души и тела! Долгие годы я бился над загадкой московских процессов - "наверно, я чего-то не знаю, не понимаю", еще Фейхтвангер удружил своим "авторитетным, свободным мнением", но тут, с врачами, и понимать нечего! Нет, не я сошел с ума. В политике я, может, и не очень, но уж не такой болван, чтобы допустить, что весь цвет советской медицины сговорился прописывать Горькому и Менжинскому не те микстуры. "Стены белили вредным составом"! - долго нужно тренироваться, чтобы поверить такому бреду... Да в кремлев-ских условиях без консилиума никакого лечения и не назначат. Выходит, вездесущий Израиль завербовал целые врачебные коллективы, причем еще в тридцатых годах! И чтобы что? Чтобы Вейцман и Меерсон Кремль заняли?! И разоблачила их всех какая-то никому не ведомая Тимошук - она, видать, лучше знает, как лечить. Потому и орден Ленина получила. Неплохо бы ее самое полечить, вместе с незабвенным покойником, который теперь почивает в мавзолее. Никогда, даже в самых тайных юношеских мечтах, не хотелось мне ни в мавзолей, ни на него. Не мог я понять, чем Станиславский и Шаляпин хуже Ленина.
Ну, допустим, на заводе, на складе, в колхозном поле можно устраивать тихую контрреволю-цию, скажем, запустить станок не на тот режим или сеять не в срок, но как станешь вредить на сцене, в лаборатории, в клинике? Лемешев не станет петь "похуже", даже если разочаруется в коммунизме. Творческий работник не в состоянии устраивать "итальянские забастовки", его и так постоянно преследует мысль, что он бездарен. Ученый знает, что его открытием может воспользо-ваться какой-нибудь фюрер, и все-таки, как правило, он продолжает работать (в крайнем случае, вовсе откажется от своего призвания, но не будет делать "плохо"). А лучшие профессора, выхо-дит, станут не так загонять шприц в задницу маршала Василевского, чтобы угодить Джойнту и госпоже Меерсон?..
Не успел я довести свои размышления до конца, как прочел в газете, что разоблачена группа следователей-карьеристов-авантюристов, пытавшихся поколебать нерушимую дружбу советских народов. Врачи же, наоборот, выпущены (но почему-то арестовано одиннадцать, а выпущено девять, двое освобождены посмертно).
Между охраной и зэками начались споры-разговоры. Ключевой горячится:
- Нельзя всех советских людей чернить из-за нескольких дураков!
Короткорукий, похожий на тюленя поэт (я до сих пор помню его стихи, но теперь они мне кажутся такими слабыми, что не хочется цитировать) отвечает ему:
- Советских людей? Нет дерьма хуже советского человека! Что тут можно чернить?.. Разве у вас осталась какая-то гордость или совесть?
ИМПЕРАТОРЫ И ПРЕЗИДЕНТЫ
В любом московском дворе найдутся психи получше, чем у нас в отделении. Мельников бренчит на мандолине, наигрывает одну и ту же неаполитанскую песню, Юрка Никитченко сколачива-ет волейбольную команду или очаровывает медсестру, мы с Левинсоном пытаемся постичь тонкости французской защиты, бородатый дед Лимонник, похожий на Кропоткина и на лешего одновременно, что-то пишет меленькими буквами и при этом передвигается по двору вслед за солнышком, Александр Зайцев и доктор Бруштейн (князь-монархист и еврей-разночинец) беседу-ют на медицинские темы, а мускулистый Инякин, "изобретатель эфира", пробегает десятый круг. Даже по мнению ключевых, душевнобольных тут нет.
Зато когда вместе с нами стали выпускать шестое отделение (тоже спокойное) картина измени-лась, этих уже не спутаешь - бедламцы.
Бывший летчик Антипов способен двигать только языком да немного руками - глыба живого студня. Прибалт так носит бушлат, что и неопытный глаз сразу распознает в нем немецкого офицера - и шаг у него особенный, и взгляд сквозь тебя. Вот молодой "падре", халат разукрашен под ксендзовскую рясу, бормочет что-то на неведомом языке. Бывший председатель колхоза круглый год ходит в шапке-ушанке (уши завязаны), и наглухо застегнутом бушлате. Рядом с ним какой-то татуированный тип норовит выскочить уже в апреле голый по пояс. "Император всего мира" Семенов сидит на земле и сосредоточенно чертит палочкой...
Председатель колхоза останавливается и произносит речь:
- Вот сейчас эта бешеная банда Молотова соберется на сессию - будут обсуждать бюджет и колхозы. Как решат? Как будет выгодно бешеной банде Молотова! Упомянут Америку, Югосла-вию, а главное, помусолят и оставят по-старому.
Кто-то невидимый задает ему вопрос, он переспрашивает и отвечает громко, старательно форсируя голос - чувствуется, что выступает перед большой аудиторией. Если же живой человек подойдет и что-нибудь скажет, пусть даже в поддержку, он досадливо прерывает свою речь и раздраженный отходит в другой угол.
Татуированный говорит не останавливаясь, монотонно, будто протокол читает:
- Эта лысая б..., в которую стреляла эсерка Каплан... Джугашвили прозвали Сосо... Сосо... Однажды он пришел домой пьяным и заставил жену сосать - с тех пор его зовут Сосо...
"Император всего мира" Юрий Евгеньевич Семенов, в прошлом декан МАИ, по тюрьмам с тридцать шестого года. Написал в ЦК, что Ягода - враг. Его тут же забрали. Правда, потом самого Ягоду расстреляли, но Семенова не выпустили.
Сегодня "его величество" весел и приветлив. Поскольку в снежки играть уже невозможно - развезло, а в волейбол по той же причине рано, я вступаю в беседу с "монархом".
- Юрий Евгеньевич! Назначьте меня императором СССР.
- Я вас назначу своим адъютантом. В августе я собираюсь в Сибирь на свидание с Троцким...
- Разве он жив?
- Ну... конечно! Он мне подарил красную звезду со своей фуражки.
- А Ленин тоже жив?
- Скорее всего жив... Достоверных сведений о его смерти нет...
- А кто же в мавзолее лежит?
Семенов загадочно улыбается и чертит палкой на земле какие-то линии. Я не унимаюсь:
- Говорят, и Сталин умер...
- Сталин живет под фамилией Алеши Сванидзе в Тбилиси и в Москве "А".
- А немцы? (Какие немцы? Откуда они взялись?)
- Немцев я располагаю в седьмом секторе, вот смотрите...- и будет час битый, если его не остановить, рассуждать о немцах.
Юрий Евгеньевич жалуется, что оперуполномоченный Сайфиулин грозится свергнуть его с престола:
- Странные люди! Они думают, что власть - благо. Власть - это бремя! Я в любую минуту готов передать ее, но кому? Александр Иосифович не хочет...
Зайцев закусывает губу и в бешенстве отходит. Монархист до сих пор скорбит об убиенном помазаннике и не терпит святотатства.
Я осторожно предлагаю в восприемники престола себя, но Семенов даже не считает нужным обсуждать мою кандидатуру - я уже получил назначение, правда, не соответствующее моим амбициям.
При виде любой женщины император бросает мимоходом:
- Это моя жена.
Как-то врач (баба!) поинтересовалась игриво:
- Как же вы, Юрий Евгеньевич, справляетесь с таким количеством жен?
- Это мои духовные жены,- с достоинством ответил бывший декан МАИ.Неужели вы думаете, что я с каждой в постель ложусь?
Но, видимо, его утверждение не вполне соответствует истине. Иногда он подходит к какой-нибудь сестре и принимается беседовать с ней об интимных подробностях их совместной жизни, возможно, он видит эротические сны, героинями которых являются реальные, здесь обретающиеся женщины, и не сомневается, что они тоже все помнят.
Помимо своего императорства, Семенов выступает еще и в других качествах, каждый день новых - то он герой Советского Союза, то чекист (ему можно), то обсуждает планы создания фото-балетной студии.
Вот группа гуляющих запросилась "домой", их уводят, а Юрий Евгеньевич сварливо замечает:
- Началось голосование ногами! Крайне правые... Не понимаю только - к чему эта таинственность! Выражались бы яснее!
Мать продолжает "выцарапывать" сына, хлопочет она уже семнадцать лет и все без толку. Юрий Евгеньевич успел поседеть в тюрьмах и больницах, но старушка не теряет надежды.
- Юра,- говорит она ему на свидании,- я обратилась к Лаврентию Павловичу.
Семенов снисходительно улыбается:
- Зачем к нему обращаться? Берия знает, где я нахожусь. Мы с ним делаем одно дело - он в секторе "Б", я в секторе "А".
С помощью монархиста Зайцева, продиктовавшего мне манифест, я пытался свергнуть "императора" - если не со всемирного, то хотя бы с российского престола - "опечалившись многими страданиями возлюбленного народа нашего"... На Семенова мое выступление не произвело ни малейшего впечатления. Тогда я напомнил:
- Юрий Евгеньевич! Вы собирались взять меня с собой в августе в Сибирь к Троцкому, помните? А уже ноябрь...
- Ну вот видите! - огорчился "император".- Опять помешали!
Много лет спустя я встретил Семенова возле метро "Университет". Он сидел на мраморной скамейке, я подошел и поздоровался.
- Я Гусаров, помните?
Он долго испуганно смотрел на меня и наконец пробормотал:
- Вижу, что Гусаров... Но больно уж молод...
Оказалось, что он принял меня за отца, который тридцать лет назад был парторгом МАИ.
Я разузнал, что Семенов работает техническим консультантом библиотеки Иностранной литературы на улице Разина, в помещении бывшей церквушки, на самом верху. Говорили, что он по-прежнему откалывает всякие номера, толчется в различных приемных со своими "проектами", женился, но дочь родилась от другой женщины - "духовной жены".
Сейчас он уже на пенсии, мать его еще жива и старается не отходить от Юры ни на шаг. Он часто вскакивает среди ночи и заносит что-то на карточки, которых у него бесчисленное множество и которые он содержит в строжайшем порядке. Для него сталинские времена уже не вернутся никогда, будем надеяться, что и для нас тоже.
Мы не поверили своим ушам, когда услышали по радио забытые слова: "танго, фокстрот..." Голос Руслановой... Но ведь она сидит... Неужто опять будут виноваты "стрелочники" вроде Рюмина?
2 мая видел в праздничной газете запечатленный образ Лаврентия Павловича, обнимающего двух юных пионерок с цветами (среди заключенных ходило столько рассказов о его альковных делах!)
- Странно,- сказал я,- почему Берия не пытается бежать?
Зайцев строго посмотрел на меня.
- Реальная власть - у Берии.
Я напомнил ему, что он сам недавно говорил: "Маленков - русский, рахметовщине конец. Русские не фанатики, они умеют считаться с реальностью". Я спросил: "А Ленин?" - "Мать Ленина госпожа Бланк, в нем сильно немецко-еврейское влияние, но и он оппортунист".- "А Мао Цзэ-дун?" "Мао - это Ленин сегодня".- "Ленин? А не Сталин?" - "Нет. Сталин - безумец, а Мао просто бандит международного класса. Мао с Востока, поэтому кажется, что он следует установкам Сталина. Для нас Сталинская эпоха нетипична. Мы, русские, лишены административ-ных дарований, поэтому у нас так легко и всплывают всякие Троцкие, Дзержинские, Сталины и Берии..." - "А Рыков?" "Пьяница и ничтожество!" - "А Бухарин?" - "Интеллигенты еще никогда не правили, тем более в России. Бухарину нужно было оставить кафедру в университете, он бы быстро смирился с судьбой, но Сталин решал по Ивану Грозному, такому же безумцу".
Зайцев выразил сомнение, что Россия в состоянии пережить еще одного грузина в качестве вождя.
В начале июня из Москвы приехал "психиатр" в мундире Турабаров, устроили комиссию и часть обитателей заведения "выписали" (впервые за многие годы). Со мной разговаривать не стали, поскольку оставались еще люди с тридцатых годов, правда, считанные единицы, поскольку за две зимы - сорок первого и сорок второго года - почти все перемерли. Есть тогда совсем почти не давали и каждый день хоронили по тридцать-сорок человек. В шестом отделении до наших дней дожил только один, взятый в тридцать седьмом, бывший сотрудник "Безбожника" Андерст. Теперь это был пергаментно-бледный старик. Держали его отдельно, он считал себя женщиной и боялся насилия, думаю, что напрасно - он давно не принадлежал ни к какому полу. На прогулку Андерст выходил с толстой пачкой ученических тетрадей, мелко исписанных и перевязанных веревкой. Он писал пьесы и будто бы весьма интересные, совсем не бредовые, но прочитать их было невозможно, автор никому не позволял приблизиться к себе и при всяком подозрительном движении окружающих поднимал невероятный крик. А если возле него заводили разговор о политике, вопил истошно:
Если бы он чокнулся в духе генеральной линии партии, из него получился бы замечательный современный редактор или цензор, никакой подтекст не остался бы невыявленным. Теперь у нас снимают с постановки только "Доходное место" и "Трех сестер", а уж под его надзором не видать бы нам и мультфильмов.
ГИМН СОВЕТСКОГО СОЮЗА
Вариантов было множество. Один мне читал еще Геништа, я попросил переписать, но он отказал: "Бумага этого не терпит, учите так". Я поленился. Текст Игоря Стрельцова, с которым судьба свела меня в Казани, был слабее, меньше напоминал гимн, но с бумагой и он не в ладах:
Жандармом Европы, тюрьмою народов
Явилась ты снова, Великая Русь.
Будь проклят ты, созданный сталинским сбродом,
Голодный и злобный Советский Союз!
Дальше шли всякие "художественности":
Во зле и разврате погрязла Россия,
О братстве народов рассеялся миф,
И кровью окрашенный стяг тирании
Над миром парит, как над падалью гриф!
Воркутинский вариант, помнится, начинался так: "Союз угнетённых республик голодных..."
Близко познакомиться со Стрельцовым мне не пришлось, он и в Казани был строго изолиро-ван, но мы все-таки встречались в карантине и на прогулках. Меня смущал его максимализм и антисемитизм. Он был одним из двух настоящих преступников, содержавшихся здесь (о втором расскажу позднее).
История Стрельцова такова: когда пал Смоленск, его отец не сумел или не захотел эвакуироваться, остался и преподавал немецкий и французский. Подружился с несколькими наиболее интеллигентными офицерами, толковал с ними о Шиллере и Гёте, за что сразу же после освобождения города был без суда расстрелян. Никаких общественных, а тем более государственных постов он при оккупантах не занимал, в печати не сотрудничал, антисоветской агитации не вел и преподавать продолжал по советским учебникам. Тем не менее, я уверен, никто у нас и теперь не усомнится, что расстреляли его правильно,- святая месть. Мало того, что не пошел в партизаны, так еще поддерживал отношения с немцами - конечно, расстрелять! Новые знакомые уговарива-ли его бежать с ними, но он отказался.
- В концлагерь попадете!
- А ваши концлагеря лучше?
Игорь тяжко пережил бессудную гибель отца и перешел на сторону противника. В конце войны он попался с диверсионной группой, угодил в "гуманистическую" струю и был направлен "на излечение" в одиночку, где на досуге и сочинил "гимн".
В лагерях почти открыто пели другой вариант:
Однажды в студеную зимнюю пору
Сплотила навеки великая Русь,
Гляжу, поднимается медленно в гору
Единый, могучий Советский Союз.
Сквозь грозы сияло нам солнце свободы,
Уж больно ты грозен, как я погляжу...
Нас вырастил Сталин на верность народу,
Отец, слышишь, рубит, а я отвожу...
И так далее, строчка гимна, строчка Некрасова, и все складно. Кроме Стрельцова, я видел еще одного одиночника, бывшего семинариста, принужденного к сексотству и публично разоблачив-шегося. У него были найдены собственные богословские трактаты, один назывался: "Не оскорб-ляйте святынь!"
Я застал его в плачевном состоянии - дверь его палаты уже не запирали. Он сидел на тюфяке, накрывшись с головой одеялом и все время, что не спал, поглаживал рукой ребро батареи парово-го отопления. Я видел, как его кормили - ел он охотно, но только из чужих рук. Оправлялся, видимо, под себя.
Врач сказал мне, что через неделю меня переведут в 3-е отделение, самое здоровое, где три раза в месяц кино, шахматы-шашки и гулять можно хоть весь день. Но вот уже начался март, а меня все не переводят. Почему? Карантин. Надоело цапаться с Виталием Лобачевским, я давал себе слово не отвечать ему, но как-то не получалось, и я снова сыпал проклятия на голову Сталина - благо, там где мы находимся, можно не бояться. Однажды в разгар моих филиппик старик попросился в уборную, открыли, и мы все вышли. Меня поразил взгляд ключевого - все в нем было - и ненависть, и боль, и гнев видно, он слышал, стоя за дверями, мою речь. Маленький такой, простонародный, может, казанский татарин, их от русских не отличишь... "Как же,- подумал я,- оторвался я от народа, если простому человеку смотреть на меня тошно? Может, чутье подсказывает им другую истину? Прав ли я был в своем пьяном бунте? А на самом деле - не сумасшедший ли я?" Мысль эта прилепилась и сверлила.
В детском санатории Жаворонки ночью кто-то наложил мне в тапок. Всю комнату допытывали у директора, виновного не нашли - уж не сам ли? Никогда не мог запомнить, что сколько стоит, пошлют меня в магазин, всю дорогу, зажав в кулаке деньги, твержу цены, а подойду к кассе - ничего не помню. Не раз, отправившись за керосином, оказывался у школьного крыльца, а однаж-ды собрался идти с ночным горшком вместо бидона - бидон стоял в уборной (по нынешним временам такой просторной, что вполне можно ставить раскладушку). Учился всегда плохо, без папиной протекции, пожалуй, и школы никогда в жизни не кончил бы... Правда, в институте выбился в отличники, но ведь это не труд, а игра, "хаханьки"... Не читал ни Маркса, ни Ленина, да что Маркса - Толстого начал читать только в тюрьме (хотя сдавал на пятерки), Достоевского, разумеется, не открывал... Актер никудышный - ни темперамента, ни замысла, ни рисунка, выезжал на одной обаятельной улыбке...
В Москве, в комендантский час, в одном из арбатских переулков оправился на крыльце какого-то посольства. Году в пятидесятом норовил помочиться на здание американского посольства, Серебрянников и Рунге оттягивали меня, а я твердил: "Дайте мне высказаться!" В конце концов они пошли на компромисс и позволили мне - на глазах у многочисленных прохожих "высказаться" у стены Большого театра. А может нормальный человек в мундире младшего сержанта встать на Арбате с протянутой рукой?..
А в Рязани? Жил со старухой, пил на ее счет, вышел к гостям в чем мать родила. Однажды и в театре разделся в грим-уборной догола и в таком виде отправился поздравлять женщин с Новым годом. Отнял у пьяного офицера коньки, которые мне были совершенно не нужны, а потом целую неделю трясся, страшась разоблачения, даже отправился в церковь, крестился и целовал полы... Был случай, что товарищи отняли у меня топор и связали... Однажды я подслушал, что девушки говорят обо мне за стенкой - дескать, держусь я неестественно, зазнаюсь, что ли... Сима Хонина сказала, что во время монолога у меня бегают глаза...
А еще раньше? Пьянки с Витькой, армейские выходки, украденная простыня... В Перми однажды шел посреди улицы, видел, что на меня летит легковая машина, усмехнулся и думал: "Задави, задави, посмотрим, что тебе будет!" Должен же быть хотя бы инстинкт самосохране-ния?.. Проезжая в отцовской машине мимо колонны пленных, приоткрыл дверцу, высунул руку и закричал:
- Хайль Гитлер! - причем был абсолютно трезв...
Да что ни возьми, что ни припомни - все явная патология... Непонятное равнодушие к близким, к друзьям. Ире Шибиной мог помочь остаться после института в Москве, не сделал. Славу Баландина не спас от армии. А ведь меня просили... Зато привечал никчемных пьяниц, кормил кого попало, терпел вокруг себя дураков, каких-то жалких подхалимов... А что это была за дружба с Замковым? Что нас сблизило? То, что мы оба были влюблены в Иру Поздневу? Пьяные умильно целовались, спали в обнимку, родные уже чёрт знает что про нас думали...
Наверно, никто не чувствует своего безумия. Вот Игорь Стрельцов рисует день за днем мавзолей Сталина, один проект за другим, у него их целая гора. Уж и отбирали, и рвали, и жгли - рисует! Как-то поджег на себе одежду, а в другой раз, когда работал на кухне, вымазался сажей и пугал религиозных: чёрт!
Ходят, ходят по прогулочному двору, беседуют о Боге, о душе, нравственных идеалах, зыбкос-ти человеческой природы - а они в Казани!
Есть еще Чистополь, там один врач на всех - на случай простуды, там уже никого никогда не выписывают, не актируют... Гоняют работать на огород...
У нас вертухая правильнее называть ключевым - я лично грубостей от них не слышал, если кого и крутят, так без злобы - приказ, уколу сопротивляется. "Камзол" - страшная пытка, заворачивают в мокрые простыни до посинения, но не они ее выдумали, у них нет счетов с заключенными.
УМЕР, УМЕР, УМЕР...
Медсестра лет тридцати, глаза красные, заплаканные, наверно, муж опять пьяный пришел, а может, умер кто, всю ночь ревела...
- Гусаров! Джугашвили подох!!! - кричит через весь двор Стрельцов.
Солдатов подбегает.
- Ты этому веришь?
Я отмахиваюсь.
- Брось, Саша, это же сумасшедший дом... Как же, подохнет он... Только и дожидался того момента, когда мы с тобой за проволокой окажемся, а раньше никак не подыхал!
- Да уж больно верный человек крикнул,- сконфузившись оправдывается Игорь, и на том обсуждение заканчивается.
Селивановский, бывший чекист, дает ценные советы всем желающим:
- Очень хорошо еще кончик медом помазать - женщина от наслаждения сама не своя...
Группа заключенных психов с удовольствием прислушивается к его наставлениям, хотя всем им мед понадобится нескоро, но тема увлекательная. "Параша" Стрельцова забыта.
Любимым моим стихотворением стала ода "Вольность" Пушкина. Кто-то подбросил листок, я выучил наизусть и читал с упоением, перемежая куплеты "Марсельезой" по-французски.
Увы! куда ни брошу взор
Везде бичи, везде железы...
И с особой страстью:
Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Как-то в разгар очередного спора с Лобачевским я услыхал отдаленный гудок. Форточка была закрыта, за окном темно и морозно. Не то восемь, не то девять часов вечера...
- А Казань, видно, индустриальный город...
- А ты как думал? Здесь много заводов!
Заводы были далеко, гудок еле слышен, никто не обратил на него внимания...
Двадцатого марта нас всех, наконец, переводят в 3-е отделение - и ленинца, и сталинца, и лучшего друга жуликов и артистов, только старого печника уводят куда-то в другое место - он уверен, что на расстрел. Я его, во всяком случае, больше никогда не видел.
В дверях нас встречает фокусник и манипулятор Вахрамеев, радостно здоровается со мной и вдруг сообщает:
- Володя, мы осиротели... Наш отец оставил нас...
- Не может быть!!!
Подходят другие и подтверждают: да, точно. Со второго марта выключили радио, не давали газет, писем, все насторожились, не знали, что думать: война? Потом тоже слышали отдаленные гудки. Были и такие как Юрка Никитченко, сын нюрнбергского судьи, с доверием у начальства, он рассказал по секрету Кандалии, тот ходил с красными глазами, потом разрыдался вслух. А теперь уже включили радио, дают и газеты, и письма - родные скорбят...
Будто кто поленом по затылку огрел. Башка ничего не соображает... Умер Сталин... Умер...
Кто-то подходит, знакомится, расспрашивает: откуда, кто, какая статья? Отвечаю, что, должно быть, 58-10 - агитация. Ну, это самый легкий пункт, надежда есть, нужно только быть осторож-ным. Если подружиться с Сайфиулиным, могут и выписать, правда, не раньше, чем через пять лет, это минимальный срок.
Тут же знакомят с шахматным лидером Левинсоном, гинекологом из Иркутска, и усаживают за доску. Проигрываю партию за партией, счет 6:0. Вахрамеев пытается спасти мою честь, уверяет, что в Сербском я всех обыгрывал, над ним смеются. (Потом выяснилось, что мы играем в равную силу - Левинсон более собран, внимателен, я лучше знаю теорию.)
Умер... Умер... Умер... Что теперь? Что дальше? Нужно думать, а мыслей нет...
С десяти вечера до девяти утра палаты запираются, но можно постучать, выпускают. Днем - полная свобода. Хочешь, броди по отделению, читай, спи, хочешь, иди гуляй. Только в "сонную терапию" вход запрещен, там окна завешены, тикает метроном, снотворное дают в таких количес-твах, чтобы человек спал целыми сутками,- исходя из учения Павлова.
Ночь за ночью я лежу без сна, гляжу на синюю лампочку и стараюсь отгадать - что же будет? Что будет?.. Аресты теперь прекратятся, но что делать с теми, кто уже взят? Нельзя оставлять в живых, слишком хорошо они знают, на чем держится единство партии и народа. Самое верное перестрелять всех немедленно, пока можно списать все на великого покойника... Начать новую светлую жизнь с чистого листа... А то ведь уцелевшие такого понарасскажут, что гранитные основы нашего общества разлетятся в клочки, не говоря уж об энтузиазме масс...
Или, может, создать поселения, лепрозории, изолированные от всего мира. Живи, но с условием - всё прежнее забудь навсегда, и родных, и друзей, и Москву, и всё, всё... Нет, не получается. Недобитые создадут новые семьи, дети пойдут, куда их девать? Начнут передавать из поколе-ния в поколение лагерные легенды - были, которые страшнее всяких легенд... И до какого колена держать их в изоляторах? Сколько веков не пускать во всеобщее царство равенства и братства?
Нет, на их месте я бы всех нас перебил сейчас же, не откладывая. Потом уже будет поздно - не расхлебаете каши...
В одну из таких ночей я задремал и мне приснился сон: Колонный зал, траурные толпы, гроб весь в цветах, но Сталин лежит в гробу живой, это я точно знаю, что он не умер, а просто спит. И на ногах у спящего сидит дочка, Светлана - не студентка, которую я видел в университете, а девочка, школьница, с ранцем за спиной. Я чувствую, что если только она пошевельнется или захочет слезть, он тут же проснется. Мне страшно, и я уговариваю ее: "Не слезай, сиди, девочка, не слезай!" Проснулся - сна как не бывало, опять синяя лампочка горит, но страх остался...
Многим в эти дни снились кошмарные и пророческие сны... Бетховенский час...
ДЕЛО ВРАЧЕЙ
О том, что они арестованы, узнал на прогулке уже в апреле. Оказывается, кремлевские врачи (в основном евреи) всю жизнь учились и работали исключительно для того, чтобы подпортить здоровье Жданова и Василевского (и тем самым послужить Израилю и американскому империализму).
Боже, насколько я счастливее тех, кто сейчас на свободе и жрет эту стряпню!
Кто-то спрашивает:
- Вы не верите?
Не верю! Ни единой клеткой души и тела! Долгие годы я бился над загадкой московских процессов - "наверно, я чего-то не знаю, не понимаю", еще Фейхтвангер удружил своим "авторитетным, свободным мнением", но тут, с врачами, и понимать нечего! Нет, не я сошел с ума. В политике я, может, и не очень, но уж не такой болван, чтобы допустить, что весь цвет советской медицины сговорился прописывать Горькому и Менжинскому не те микстуры. "Стены белили вредным составом"! - долго нужно тренироваться, чтобы поверить такому бреду... Да в кремлев-ских условиях без консилиума никакого лечения и не назначат. Выходит, вездесущий Израиль завербовал целые врачебные коллективы, причем еще в тридцатых годах! И чтобы что? Чтобы Вейцман и Меерсон Кремль заняли?! И разоблачила их всех какая-то никому не ведомая Тимошук - она, видать, лучше знает, как лечить. Потому и орден Ленина получила. Неплохо бы ее самое полечить, вместе с незабвенным покойником, который теперь почивает в мавзолее. Никогда, даже в самых тайных юношеских мечтах, не хотелось мне ни в мавзолей, ни на него. Не мог я понять, чем Станиславский и Шаляпин хуже Ленина.
Ну, допустим, на заводе, на складе, в колхозном поле можно устраивать тихую контрреволю-цию, скажем, запустить станок не на тот режим или сеять не в срок, но как станешь вредить на сцене, в лаборатории, в клинике? Лемешев не станет петь "похуже", даже если разочаруется в коммунизме. Творческий работник не в состоянии устраивать "итальянские забастовки", его и так постоянно преследует мысль, что он бездарен. Ученый знает, что его открытием может воспользо-ваться какой-нибудь фюрер, и все-таки, как правило, он продолжает работать (в крайнем случае, вовсе откажется от своего призвания, но не будет делать "плохо"). А лучшие профессора, выхо-дит, станут не так загонять шприц в задницу маршала Василевского, чтобы угодить Джойнту и госпоже Меерсон?..
Не успел я довести свои размышления до конца, как прочел в газете, что разоблачена группа следователей-карьеристов-авантюристов, пытавшихся поколебать нерушимую дружбу советских народов. Врачи же, наоборот, выпущены (но почему-то арестовано одиннадцать, а выпущено девять, двое освобождены посмертно).
Между охраной и зэками начались споры-разговоры. Ключевой горячится:
- Нельзя всех советских людей чернить из-за нескольких дураков!
Короткорукий, похожий на тюленя поэт (я до сих пор помню его стихи, но теперь они мне кажутся такими слабыми, что не хочется цитировать) отвечает ему:
- Советских людей? Нет дерьма хуже советского человека! Что тут можно чернить?.. Разве у вас осталась какая-то гордость или совесть?
ИМПЕРАТОРЫ И ПРЕЗИДЕНТЫ
В любом московском дворе найдутся психи получше, чем у нас в отделении. Мельников бренчит на мандолине, наигрывает одну и ту же неаполитанскую песню, Юрка Никитченко сколачива-ет волейбольную команду или очаровывает медсестру, мы с Левинсоном пытаемся постичь тонкости французской защиты, бородатый дед Лимонник, похожий на Кропоткина и на лешего одновременно, что-то пишет меленькими буквами и при этом передвигается по двору вслед за солнышком, Александр Зайцев и доктор Бруштейн (князь-монархист и еврей-разночинец) беседу-ют на медицинские темы, а мускулистый Инякин, "изобретатель эфира", пробегает десятый круг. Даже по мнению ключевых, душевнобольных тут нет.
Зато когда вместе с нами стали выпускать шестое отделение (тоже спокойное) картина измени-лась, этих уже не спутаешь - бедламцы.
Бывший летчик Антипов способен двигать только языком да немного руками - глыба живого студня. Прибалт так носит бушлат, что и неопытный глаз сразу распознает в нем немецкого офицера - и шаг у него особенный, и взгляд сквозь тебя. Вот молодой "падре", халат разукрашен под ксендзовскую рясу, бормочет что-то на неведомом языке. Бывший председатель колхоза круглый год ходит в шапке-ушанке (уши завязаны), и наглухо застегнутом бушлате. Рядом с ним какой-то татуированный тип норовит выскочить уже в апреле голый по пояс. "Император всего мира" Семенов сидит на земле и сосредоточенно чертит палочкой...
Председатель колхоза останавливается и произносит речь:
- Вот сейчас эта бешеная банда Молотова соберется на сессию - будут обсуждать бюджет и колхозы. Как решат? Как будет выгодно бешеной банде Молотова! Упомянут Америку, Югосла-вию, а главное, помусолят и оставят по-старому.
Кто-то невидимый задает ему вопрос, он переспрашивает и отвечает громко, старательно форсируя голос - чувствуется, что выступает перед большой аудиторией. Если же живой человек подойдет и что-нибудь скажет, пусть даже в поддержку, он досадливо прерывает свою речь и раздраженный отходит в другой угол.
Татуированный говорит не останавливаясь, монотонно, будто протокол читает:
- Эта лысая б..., в которую стреляла эсерка Каплан... Джугашвили прозвали Сосо... Сосо... Однажды он пришел домой пьяным и заставил жену сосать - с тех пор его зовут Сосо...
"Император всего мира" Юрий Евгеньевич Семенов, в прошлом декан МАИ, по тюрьмам с тридцать шестого года. Написал в ЦК, что Ягода - враг. Его тут же забрали. Правда, потом самого Ягоду расстреляли, но Семенова не выпустили.
Сегодня "его величество" весел и приветлив. Поскольку в снежки играть уже невозможно - развезло, а в волейбол по той же причине рано, я вступаю в беседу с "монархом".
- Юрий Евгеньевич! Назначьте меня императором СССР.
- Я вас назначу своим адъютантом. В августе я собираюсь в Сибирь на свидание с Троцким...
- Разве он жив?
- Ну... конечно! Он мне подарил красную звезду со своей фуражки.
- А Ленин тоже жив?
- Скорее всего жив... Достоверных сведений о его смерти нет...
- А кто же в мавзолее лежит?
Семенов загадочно улыбается и чертит палкой на земле какие-то линии. Я не унимаюсь:
- Говорят, и Сталин умер...
- Сталин живет под фамилией Алеши Сванидзе в Тбилиси и в Москве "А".
- А немцы? (Какие немцы? Откуда они взялись?)
- Немцев я располагаю в седьмом секторе, вот смотрите...- и будет час битый, если его не остановить, рассуждать о немцах.
Юрий Евгеньевич жалуется, что оперуполномоченный Сайфиулин грозится свергнуть его с престола:
- Странные люди! Они думают, что власть - благо. Власть - это бремя! Я в любую минуту готов передать ее, но кому? Александр Иосифович не хочет...
Зайцев закусывает губу и в бешенстве отходит. Монархист до сих пор скорбит об убиенном помазаннике и не терпит святотатства.
Я осторожно предлагаю в восприемники престола себя, но Семенов даже не считает нужным обсуждать мою кандидатуру - я уже получил назначение, правда, не соответствующее моим амбициям.
При виде любой женщины император бросает мимоходом:
- Это моя жена.
Как-то врач (баба!) поинтересовалась игриво:
- Как же вы, Юрий Евгеньевич, справляетесь с таким количеством жен?
- Это мои духовные жены,- с достоинством ответил бывший декан МАИ.Неужели вы думаете, что я с каждой в постель ложусь?
Но, видимо, его утверждение не вполне соответствует истине. Иногда он подходит к какой-нибудь сестре и принимается беседовать с ней об интимных подробностях их совместной жизни, возможно, он видит эротические сны, героинями которых являются реальные, здесь обретающиеся женщины, и не сомневается, что они тоже все помнят.
Помимо своего императорства, Семенов выступает еще и в других качествах, каждый день новых - то он герой Советского Союза, то чекист (ему можно), то обсуждает планы создания фото-балетной студии.
Вот группа гуляющих запросилась "домой", их уводят, а Юрий Евгеньевич сварливо замечает:
- Началось голосование ногами! Крайне правые... Не понимаю только - к чему эта таинственность! Выражались бы яснее!
Мать продолжает "выцарапывать" сына, хлопочет она уже семнадцать лет и все без толку. Юрий Евгеньевич успел поседеть в тюрьмах и больницах, но старушка не теряет надежды.
- Юра,- говорит она ему на свидании,- я обратилась к Лаврентию Павловичу.
Семенов снисходительно улыбается:
- Зачем к нему обращаться? Берия знает, где я нахожусь. Мы с ним делаем одно дело - он в секторе "Б", я в секторе "А".
С помощью монархиста Зайцева, продиктовавшего мне манифест, я пытался свергнуть "императора" - если не со всемирного, то хотя бы с российского престола - "опечалившись многими страданиями возлюбленного народа нашего"... На Семенова мое выступление не произвело ни малейшего впечатления. Тогда я напомнил:
- Юрий Евгеньевич! Вы собирались взять меня с собой в августе в Сибирь к Троцкому, помните? А уже ноябрь...
- Ну вот видите! - огорчился "император".- Опять помешали!
Много лет спустя я встретил Семенова возле метро "Университет". Он сидел на мраморной скамейке, я подошел и поздоровался.
- Я Гусаров, помните?
Он долго испуганно смотрел на меня и наконец пробормотал:
- Вижу, что Гусаров... Но больно уж молод...
Оказалось, что он принял меня за отца, который тридцать лет назад был парторгом МАИ.
Я разузнал, что Семенов работает техническим консультантом библиотеки Иностранной литературы на улице Разина, в помещении бывшей церквушки, на самом верху. Говорили, что он по-прежнему откалывает всякие номера, толчется в различных приемных со своими "проектами", женился, но дочь родилась от другой женщины - "духовной жены".
Сейчас он уже на пенсии, мать его еще жива и старается не отходить от Юры ни на шаг. Он часто вскакивает среди ночи и заносит что-то на карточки, которых у него бесчисленное множество и которые он содержит в строжайшем порядке. Для него сталинские времена уже не вернутся никогда, будем надеяться, что и для нас тоже.
Мы не поверили своим ушам, когда услышали по радио забытые слова: "танго, фокстрот..." Голос Руслановой... Но ведь она сидит... Неужто опять будут виноваты "стрелочники" вроде Рюмина?
2 мая видел в праздничной газете запечатленный образ Лаврентия Павловича, обнимающего двух юных пионерок с цветами (среди заключенных ходило столько рассказов о его альковных делах!)
- Странно,- сказал я,- почему Берия не пытается бежать?
Зайцев строго посмотрел на меня.
- Реальная власть - у Берии.
Я напомнил ему, что он сам недавно говорил: "Маленков - русский, рахметовщине конец. Русские не фанатики, они умеют считаться с реальностью". Я спросил: "А Ленин?" - "Мать Ленина госпожа Бланк, в нем сильно немецко-еврейское влияние, но и он оппортунист".- "А Мао Цзэ-дун?" "Мао - это Ленин сегодня".- "Ленин? А не Сталин?" - "Нет. Сталин - безумец, а Мао просто бандит международного класса. Мао с Востока, поэтому кажется, что он следует установкам Сталина. Для нас Сталинская эпоха нетипична. Мы, русские, лишены административ-ных дарований, поэтому у нас так легко и всплывают всякие Троцкие, Дзержинские, Сталины и Берии..." - "А Рыков?" "Пьяница и ничтожество!" - "А Бухарин?" - "Интеллигенты еще никогда не правили, тем более в России. Бухарину нужно было оставить кафедру в университете, он бы быстро смирился с судьбой, но Сталин решал по Ивану Грозному, такому же безумцу".
Зайцев выразил сомнение, что Россия в состоянии пережить еще одного грузина в качестве вождя.
В начале июня из Москвы приехал "психиатр" в мундире Турабаров, устроили комиссию и часть обитателей заведения "выписали" (впервые за многие годы). Со мной разговаривать не стали, поскольку оставались еще люди с тридцатых годов, правда, считанные единицы, поскольку за две зимы - сорок первого и сорок второго года - почти все перемерли. Есть тогда совсем почти не давали и каждый день хоронили по тридцать-сорок человек. В шестом отделении до наших дней дожил только один, взятый в тридцать седьмом, бывший сотрудник "Безбожника" Андерст. Теперь это был пергаментно-бледный старик. Держали его отдельно, он считал себя женщиной и боялся насилия, думаю, что напрасно - он давно не принадлежал ни к какому полу. На прогулку Андерст выходил с толстой пачкой ученических тетрадей, мелко исписанных и перевязанных веревкой. Он писал пьесы и будто бы весьма интересные, совсем не бредовые, но прочитать их было невозможно, автор никому не позволял приблизиться к себе и при всяком подозрительном движении окружающих поднимал невероятный крик. А если возле него заводили разговор о политике, вопил истошно: