— Тебе получше, приятель? Нет-нет, полежи минутку, шделай одолжение. Думаю, наш и так шкоро выжовут. Ешли ветер не ушилитша.
   Жан попытался что-то сказать — и не смог. Он неопределенно взмахнул рукой, и перед ним снова возникло то же лицо, такое загорелое и сморщенное, что определить его возраст было невозможно. Над беззубой пещерой рта топорщились серебряные усики.
   — Шея бешпокоит? Похоже, тебя ш вишеличы шняли. Шлишком ришковал, да, шынок? Ну, теперь ты — шлуга его величештва короля Франшишка. Или раб. Тебе волошы еще не трогали, так что пока не шкажешь.
   Снова упав на скамью и пытаясь понять эти странные слова, Жан начал медленно осматриваться.
   «Я на корабле. Я лежу на скамье, на ноге у меня цепь, а на коленях лежит весло. Кругом движение, а где-то позади меня бьют в барабан, ближе… ближе к корме корабля. А я прикован спиной к нему».
   Он начал считать удары барабана. После шести загремели цепи, и все встали. На восьмой послышался свисток, а потом множество гребцов с хрипом рухнули обратно. Когда они упали, корабль рванулся вперед, а барабанный бой начался снова.
   Жан оказался как раз под парусом, который прямо у него на глазах выгнулся, наполняясь ветром. Чей-то голос крикнул:
   — Дыханье святого Христофора! Суши весла!
   Немедленно послышался рокочущий звук: весла втянули и положили на колени передних гребцов. Ритмичный бой прекратился.
   Гребцы, окружавшие Жана, тяжело дыша, распрямляли усталые руки и ноги. Большинство были совершенно голые. Кое-где можно было заметить рубахи из мешковины, но по большей части от непогоды их ничто не защищало. На Жане все еще оставалась та одежда, в которой он попал на корабль, но она была измарана, особенно штаны — мокрые и неудобные. Он решил осторожно от них избавиться, и это привлекло к нему внимание, как и предупреждал его пришепетывающий сосед.
   — Так-так. Значит, мой господинчик уже выспался!
   Немолодое лицо, почти полностью скрытое под седеющей бородой, волосами и кожаной повязкой на глазу, нависло над ним. На голом пузе тошнотворно качалась змея.
   — Может, теперь ему хочется позавтракать? Немного хлеба с молоком или, может, вина?
   Эти слова были встречены заискивающим смехом. Особенно усердствовал толстый гологрудый матрос слева от лохматого; к нему быстро присоединились и беззубый сосед Жана, и двое других с той же скамьи. Только более молодой мужчина, сидевший у конца весла, молчал, не поднимая головы.
   — Мы испачкали штанишки! — добавил лохматый, вызвав новый взрыв смеха. — Хотим их снять, да? Ну что ж, мы можем ему в этом помочь. — Он рявкнул своему жирному спутнику: — Раздень его! А потом побрей!
   Грубые руки начали срывать с Жана одежду. Он не противился, поскольку и сам намеревался от нее избавиться. Но когда те же руки схватили прядь его волос и подняли ножницы, он поймал толстяка за запястье и стиснул с такой силой, что тот вскрикнул и выронил ножницы.
   К Жану Ромбо наконец вернулся голос.
   — Только тронь мои волосы, — прохрипел Жан, — и я выпотрошу тебя, как рыбу!
   — Корбо, помоги мне! — просипел толстяк.
   Лохматый Корбо, который уже начал обходить гребцов по центральному проходу, быстро вернулся, разворачивая на ходу короткую многохвостую плетку. Он поднял ее высоко над головой и резко опустил. Израненную шею Жана пронзила боль — как от раскаленных железных обручей, наложенных на свежие порезы. Жан выпустил запястье толстяка, и тот тут же отступил к своему хозяину, растирая руку и с ненавистью глядя на Жана.
   — Значит, у нас на скамье появился вояка? Мы тут таких не любим. Мы и сами вояки.
   Корбо снова хлестнул строптивца плетью. Один раз, второй, еще и еще. Жан как мог защищал лицо и не издавал ни звука. Пусть узловатые веревки делают свое дело. Плетка была легкая, предназначенная вызывать боль, не причиняя серьезных увечий. Его один раз били плетьми в армии, так что он видел разницу. Поэтому он просто ждал. Наконец запыхавшийся Корбо остановился.
   — Хватит, петушок мой бойцовый? — пропыхтел он.
   Жан молча кивнул и поднял ножницы. На мгновенье Корбо и его помощник в страхе отступили: в руках раба любое оружие могло стать смертоносным. Однако Жан просто стер с ножниц палубную грязь и начал стричь свои волосы. Толстяк двинулся было, чтобы взяться за дело самому, но Корбо его остановил, и они вместе с рабами, сидевшими по соседству, стали наблюдать за тем, как Жан орудует ножницами.
   Он не просто беспорядочно кромсал их, как, несомненно, сделал бы толстый помощник надсмотрщика. Свои густые волосы он обычно оставлял немного длиннее, чем требовала мода, так что ему было с чем работать. Сначала он состригал понемногу, потом начал придавать прическе форму, играя с волосами. Он научился этому в молодости, в армии, чтобы убивать время в течение скучных стоянок или осад, и зарабатывал этим развлечением по несколько лишних су. Он редко работал над собой, но мысленно созданный им образ довольно точно претворялся в жизнь. Окружающие приветствовали искусство цирюльника одобрительным хмыканьем.
   Жан срезал все свои волосы за исключением одной пряди — эту он оставил, потому что успел заметить, что сидевшие вокруг тоже имели такой плюмаж. А потом встретился взглядом с человеком, который только недавно его сек.
   — Ну, хозяин, мне отрезать и последнее перышко? Я на нем все равно далеко не улечу.
   Эти слова были встречены смехом, который Корбо быстро оборвал, многозначительно подняв плеть. Великан хмуро посмотрел на Жана и сказал:
   — Ты — преступник и справедливо осужден за свои прегрешения. Но, думаю, ты христианин и поэтому не можешь стать рабом, как эти мусульманские собаки. Их стригут налысо. Можешь оставить… оперение. — С этими словами он сплюнул, нагнулся и вырвал у Жана ножницы. При этом он сказал: — Когда очнется тот сукин сын, которого принесли вместе с тобой, займись и им тоже.
   Корбо удалился по проходу, нахлестывая тех, кто втянул весла недостаточно далеко. Он был растерян. Обычно те, кого он порол, молча скрючивались над веслами и плакали от боли. У него было такое чувство, будто к его таланту проявили неуважение.
   — Ну, мой друг, — губы сморщенного человека, сидевшего рядом с Жаном, растянулись в беззубой улыбке, — редко кому удаетшя одержать верх над Корбо. Но я бы поштаралшя держатыпя от него подальше. Такого врага иметь опашно.
   Но Жан уже выбросил из головы эту стычку: его больше занимали последние слова Корбо — о том, что Хакон где-то рядом. Глянув в сторону кормы, он наконец увидел своего товарища в трех рядах от них. Скандинав согнулся и привалился к планширу, но слабые движения грудной клетки свидетельствовали о том, что он жив. Повернувшись к своему соседу, Жан спросил:
   — Мы давно на борту?
   Старик улыбнулся.
   — Мы тебе уже пришкучили? Тебя приковали вшего жа дешять минут до того, как нам отплыть иж Тулона. Нешколько чашов нажад. Не повежло, да? Но шудя по твоей шее, галера — не шамый плохой вариант.
   За болью от порки Жан забыл об ожоге от веревки и растянутых мышцах. Теперь он осторожно потер шею, а потом заговорил снова:
   — Где я?
   — Ты в шедьмом круге ада. Куда отправляют шамых штрашных грешников: еретиков, швятотатчев и шодомитов, где иудеи гребут рядом ш мушульманами, а лютеране ш рашштригами-франчишканчами. Вшех шобрали под небом Гошподним на палубе галиота его величештва «Першей».
   Некоторые слова в произношении этого человека было непросто понять.
   — Ты шказал… сказал «галиот»? — Жану кивнули. — А что это такое? Я думал, это — галера.
   — Это — ражновидношть галеры. Меньше, легче. Двадчать вешел вмешто шорока, один паруш, вшего одна пушка, впереди. Шкороштной, для пошланий и быштрых мер. Крашавеч. На лучших я не плавал.
   — И куда мы направляемся?
   Старик подался вперед, и красная прорезь его рта открылась в подобии широкой улыбки.
   — Штранное дело. Мы должны были плыть ш оштальным флотом в Ливорно. Но капитан Болыпенош получил ижвештие о том, что планы меняютшя. Похоже, теперь мы плывем в Валетту. Что меня радует, потому что там живет одна иж моих пяти жен. Я не видел ее уже три года.
   Мальта! Жан тяжело опустился на скамью. Услышав название порта назначения, он вдруг полностью осознал ужас своего положения. Он прикован к скамье на галере… или галиоте… Как ни назови, он находится в вонючей плавучей тюрьме. Кошмар наяву, судьба каждого, кто нарушил законы во Франции, не понравился какому-то влиятельному человеку или кому просто не повезло. Жану доводилось слышать о людях, единственное преступление которых заключалось в том, что они слишком много выпили на постоялом дворе, когда мимо проходил вербовщик. О таких несчастных иногда рассказывают. И никто не припоминал, чтобы они когда-либо возвращались обратно.
   Приговор на галеры означал медленную смерть.
   Всех мальчишек Франции пугали на ночь рассказами о тех ужасах подневольной гребли, которые ждут непослушных. Сколько можно прожить, по щиколотку погрузившись в этот чумной резервуар? Если не заболеешь от изнеможения, то об этом позаботятся порки, обжигающее солнце или леденящий дождь, отсутствие нормальной еды и питья. А вдобавок еще немалая угроза со стороны корсаров — пиратских флотилий, которые со своих баз в Северной Африке нападали в Средиземном море на все корабли. Если корабль во время боя пустят ко дну, цепи быстро утащат гребцов в бездонные глубины. А если галиот захватят, рабы просто сменят цепи христиан на мусульманские. Условия жизни и опасности останутся теми же.
   За минувшие шесть дней Жан сменил виселицу на галеру. Отчаяние охватило его. Желчь снова подступила ему к горлу, и он начал ею давиться.
   А потом его спутник сказал:
   — Тебе надо бы водички.
   Он встал, снял цепь со щиколотки и прошел дюжину шагов к бочонку с водой, установленному у мачты. Когда он вернулся, Жан выпил воды, справившись с позывами на рвоту. Потянув свою цепь, он обнаружил, что она не поддается.
   — А как ты смог освободиться? — прохрипел он.
   — Наш, добровольчев, не жапирают. Ну… только в некоторых портах, где велик шоблажн оштатьшя. Как будет в Валетте, ешли бы я шмог вштретитьшя шо швоей милой Панчей. Вшего на четверть чаша, учти. Может, я и штарый, но вше у меня работает.
   Старик захохотал.
   — Добровольцев? Ты пошел на это добровольно?
   — Конечно. Дешятая чашть ждесь по доброй воле.
   — Почему? — едва смог выдавить Жан.
   — Штоит тебе пошидеть жа вешлом, и на что еще ты годен? Я был рабом, прештупником и швободным, я греб у мушульман и хриштиан, но даже когда я был рабом, мне не приходилошь ешть траву, как было у наш в деревне, или лежать зимой в канаве, мечтая помереть — не только от холода, но и потому, что поговорить было не ш кем. Любая жижнь хороша, ешли понял, что лучшей нет. Вот что бы я на твоем меште шделал, шынок: шмирился ш вешлом и продолжал жить.
* * *
   Пока они плыли к Мальте, у Жана было достаточно времени, чтобы обдумывать этот добрый совет и усваивать корабельные правила. Он понимал, что от этого будут зависеть их с Хаконом жизни и надежда на вызволение из ада. Его беззубого соседа звали Да Коста. Он родился в Португалии, но уже двадцать лет как его родиной стали галеры, и он был рад поделиться своими опытом и знаниями. Чем дольше Жан слушал его беззубое шамканье, тем легче ему было понимать его речь. А слушать приходилось много: едва старик успел научить нового соседа матросской премудрости, как начал рассказывать о своих похождениях на море. И Джануку, молодому смуглому гребцу с внутреннего конца их скамьи, тоже нашлось о чем рассказать. Как и положено в таком возрасте, его истории в основном касались женщин. Он утверждал, что имел одновременно трех жен и жил с ними на берегу Средиземного моря в вилле, выложенной голубыми керамическими плитками. Однако когда его спрашивали о том, как же он поменял такую роскошь на тяготы весла, он только пожимал плечами и заводил очередной рассказ о благоухающих жасмином нимфах.
   Но больше всего этими рассказами наслаждался Хакон. Да Косте удалось устроить так, что Хакона пересадили на одно весло с ним, Джануком и Жаном, заменив могучим скандинавом сразу двух гребцов. Да Коста сказал Корбо, что тем самым тот сможет не надрываться на порках, потому что маленький новичок управляет большим. Для Да Косты соседство с таким силачом означало возможность больше отдыхать, потому что северянин действительно греб за двоих. Временами даже казалось, что он гребет за всех, ибо, несмотря на явный ужас их положения, Хакон был счастлив снова оказаться на море и работать веслом — как много лет назад у себя на родине. Морской воздух бодрил его, тело, которое во время пресной жизни в Туре начало заплывать жирком, снова стало сильным, а стрижка, которую сделал ему Жан, срезавший длинные золотые волосы и густую бороду и оставивший одну прядь, обозначавшую статус преступника, сильно его омолодила. Поскольку Хакон был родом из страны саг и эпосов, то повествования Да Косты об опасной жизни моряка пробудили в нем дух викингов. Истории Джанука о лени, сладком шербете и обитательницах гарема вызывали совсем иные чувства. Жан улыбался, глядя, как скандинав подается вперед, словно он сидит в кресле в пропахшем дымом домике где-то у себя на родине, а не прикован к скамье на каторжном корабле по щиколотку в мерзкой жиже.
   Когда ветер стихал, гребцам приходилось усердно трудиться. Гребля продолжалась по трети часа, после чего все они начинали задыхаться. Большенос, как все называли капитана Лавальера, любил скорость и маневренность, и тех, кто «прохлаждался», как тут говорили, безжалостно наказывали Корбо и его подручные. Кругом постоянно ворчали и чертыхались, вонь, исходившая от тел, постоянно находящихся в собственных испражнениях, была нестерпимой, порций воды и пищи едва хватало. Тем не менее среди гребцов, несмотря на все их различия, царил дух товарищества, потому что, если кто-то не работал, другим приходилось тяжелее, и более опытные убеждали новичков, что скорость и незамедлительное повиновение — это единственное, что спасет их от морского дна, если они будут участвовать в сражении. А в сражении они будут участвовать обязательно.
   — Ах, какие шражения я видел! — объявил Да Коста, выплевывая самых крупных червяков, которыми изобиловали поданные на завтрак сухари.
   Это было утро их пятого дня, и ветер наконец-то стал дуть постоянно. Вокруг них гребцы упали на свои весла и захрапели.
   — В шешнадчатом я вышадился ш Кортешом в Веракруше, — начал португалец. — Я впервые увидел Новую Ишпанию…
   — Погоди, старик, — со смехом прервал его Джанук. — Мне казалось, вчера ты рассказывал, что в девяносто втором плавал с этим сумасшедшим генуэзцем Колумбом. Ты уж выбери что-то одно!
   — Я был ш Криштофом (так я его нажывал тогда — и нажвал бы шейчаш, шиди он рядом шо мной), — с достоинством ответил старик. — Но я ведь, кажется, шкажал, что добралшя только до оштровов. Там на меня напала желеная хворь, и Криштоф мне шкажал: «Пауло, ты мне нужен, но Португалии ты нужен больше» — и отправил меня нажад. Так што я континента не видел.
   — А! — проговорил Джанук, не переставая улыбаться. — А мне казалось, будто несколько недель назад ты сказал мне, что первым ступил на землю Нового Света.
   — Так оно и было. Я довез Криштофа на шлюпке до берега и выпрыгнул на берег, чтобы привяжать шлюпку.
   Это утверждение вызвало возгласы недоверия со всех сторон, потому что рассказы старика с удовольствием слушали все окружающие. Шум был настолько громким, что привлек внимание Корбо. Он быстро подошел к ним, щелкая плетью.
   — Опять ты взялся за свои враки, Да Коста! — закричал он, но Хакону удалось принять на себя почти все удары, предназначавшиеся щуплым плечам старика, и бородач быстро утомился.
   Когда надсмотрщик удалился по проходу, недовольно ворча, Хакон проводил его взглядом, не сулившим ничего хорошего. А потом повернулся к португальцу:
   — Расскажи мне одному. Шепотом. Что было в Веракрусе?
   Они начали тихо переговариваться, а Жан повернулся к своему другому соседу, Джануку. Он его совсем не знал: истории этого молодого человека были забавными, но ничего не говорили о нем самом. Однако Жан подозревал, что в этом человеке прячется многое, что за сдержанными серыми глазами и лицом с римским профилем скрывается некая сила. А еще он знал, что, когда придет время наносить удар, бежать и продолжать свой путь (а такое время обязательно должно было прийти), полезно было бы доверять человеку, который прикован рядом.
   — Ну что ж, Джанук. Мы уже слышали о твоих полуобнаженных девицах. А вот можешь ли ты поделиться с нами рассказами о сражениях, как наш друг Да Коста?
   — Есть у меня несколько. — Джанук улыбнулся и подался ближе. — Но я убедился в том, что люди с самыми интересными историями редко их рассказывают. Те, кто учили меня сражаться, научили меня и тому, что молчание и шрамы — это истинные свидетельства.
   — Я бы с этим согласился. Твое молчание мы уже оценили. И кое-какие твои шрамы я тоже вижу. — Он указал на неровную полосу на плече своего соседа. — Аркебуза или мушкет? Я бы сказал, что стреляли с довольно большого расстояния, потому что выходного отверстия нет. Так извлечь пулю мог только очень хороший хирург.
   — Так оно и было. Самый лучший. — Джанук говорил очень тихо, заставив француза придвинуться ближе. — Янычарам всегда предоставлялось все лучшее.
   Жан тихо присвистнул:
   — Янычарам? Значит, ты был наемником, как мы. Полагаю, ты воевал за турок.
   — Разве слово «наемник» тут подходит? Мои родители из Дубровника продали меня вербовщикам султана, когда мне было восемь.
   — А мне казалось, что янычары — это гвардия крови, баловни и любимцы султана.
   — Баловни — возможно. Но раб — это раб, как бы его ни холили.
   — Раб, у которого было одновременно три жены? — Жан улыбнулся. — Я о таком рабстве что-то не слышал.
   Серые глаза на секунду устремились к горизонту:
   — Это было в другой жизни. Позже.
   Жан понял, что терпение его соседа на пределе.
   — Но все-таки — янычар! Это впечатляет.
   — Надеюсь, ты оставишь свое уважение при себе.
   — Конечно. Кто-нибудь другой может оказаться не таким терпимым, как я. Потому что я получил вот это от одного из твоих товарищей.
   Жан наклонил голову и продемонстрировал кривой шрам, который начинался у него за левым ухом, а заканчивался на макушке.
   — Кривая сабля, — заметил Джанук. — Похоже, тебе попался плохой янычар, раз ты все еще дышишь.
   — Он умер, когда наносил мне этот удар. — Жан потер голову. — По-моему, он неплохо справился.
   — И где это было? Надо думать, в морском сражении.
   — Я никогда не воевал на море. Хотя надеюсь исправить это упущение, и в самое ближайшее время. — Жан посмотрел на Джанука, проверяя, понял ли тот его намек, но не заметил никакой реакции и добавил: — Нет, это было… лет десять назад, апрельским утром на какой-то равнине в Венгрии. Она называлась Мохач.
   Тут уже присвистнул Джанук:
   — Ты был при Мохаче?
   — Был. Один из агнцев Фрундсберга, упокой Боже душу командующего.
   — Не обижайся, но я к твоим благословениям не стану присоединяться. Этот демон-немец и его «агнцы» чуть было не вырвали у нас победу.
   — Ты был там?
   — Был.
   — Ты показался мне слишком юным.
   — Это было мое первое сражение.
   — И, как видишь, для меня оно чуть было не стало последним.
   — И для меня, — отозвался Джанук, указывая на мушкетный шрам.
   Оба молча посмотрели друг на друга. На мгновение они перенеслись в то апрельское утро 1526 года, когда армии Сулеймана Великолепного вырвались с покоренных Балкан, чтобы встретить гордость Богемии и Венгрии на туманной равнине, называвшейся Мохач.
   В их молчании возникла тесная связь благородных противников.
   «Как странно, — вдруг подумал Жан, — я прикован между двумя бывшими солдатами и с каждым уже встречался в бою. Это должно иметь какой-то тайный смысл».
   Они не успели произнести слова, которыми все равно нельзя было бы выразить их воспоминания: позади началась шумная свара. Она охватила скамьи, которые занимали преимущественно рабы-мусульмане. По словам Да Косты, они все до одного были корсарами, захваченными во время нескольких сражений в самых разных местах Средиземного моря.
   — Шобаки мушульмане! — Старик сплюнул, попав слюной себе на подбородок. — Этих подонков кормят меньше наш, а шекут больше — и вше равно они дерутшя!
   — Вот вам и сотоварищи по веслам! — пошутил Хакон.
   — Какие они шотоварищи, в жопу! Шмотри, это опять тот Акэ. Корбо будет в вошторге. Как он ненавидит этих черных! Говорит, они прохлаждаютшя. Называет их швоими черными обежьянами.
   Жан увидел, как громадный черный мужчина сжимает меньшего по росту белого в медвежьих объятиях.
   — С кем это он схватился?
   — Не ражгляжу… А! Это Немой! Понятно, почему темнокожий его прижал. Это — шамый отпетый вор на корабле. И жлобный к тому же!
   — Растащите их! — завопил Корбо.
   Он и трое его подручных бросились к дерущимся. Защелкали плети. Гребцы с соседних скамеек постарались отодвинуться на всю длину цепей, но досталось и им. Надсмотрщики не особо разбирались. Люди, которых били, громко заорали.
   Акэ встряхивал Немого, словно детскую куклу. Меньший из мужчин казался совершенно безжизненным: негр стиснул его так сильно, что он не смог дышать и потерял сознание. Однако перед этим он вогнал заостренную щепку, выуженную из грязи, прямо в грудь своему противнику. Из черной груди гиганта хлестала струя крови. Жан подумал, что если бы удар пришелся на дюйм ниже или африканец отреагировал чуть медленнее, то помойная крыса из Ниццы сейчас не чувствовала бы, что ей вот-вот сломают ребра.
   От потери крови Акэ ослабел — или, возможно, он решил, что убил крысенка, который, как предположил Да Коста, пытался украсть и без того скудную порцию негра. Как бы то ни было, Акэ вдруг бросил своего противника и снова сел на свое место, одной рукой зажимая рану, а второй пытаясь закрыться от ударов плети.
   Крики продолжались. На девяти языках и множестве диалектов высказывались мнения о том, кто виноват в драке. Приятели Акэ, пятнадцать человек из одного племени, просто ритмично топали ногами и негромко пели, звеня в такт цепями. Помощники Корбо сновали между ними, раздавая удары направо и налево. Это не помогало; наоборот, шум все усиливался, особенно после того, как Немой, который лежал так неподвижно, что все сочли его мертвым, внезапно перевернулся и наблевал прямо на ноги Корбо.
   — Тихо, собаки! — крикнул надсмотрщик, рассвирепев, и лягнул неудачника из Ниццы прямо в лицо, так что тот снова потерял сознание.
   Его приказ остался без внимания. Теперь уже казалось, будто вопят все без исключения.
   Находясь в семи рядах от драки, Да Коста прыгал на Месте рядом с Жаном.
   — Ага! Дай ему еще!
   — А ты на чьей стороне? — рассмеялся Хакон.
   — Ненавижу этого портового крышенка Немого. Украл у меня прекрашную деревянную вштавную челюшть.
   — А почему его прозвали Немым?
   Хакон любил, чтобы в истории было понятно, что представляют из себя все действующие лица.
   — Яжык вырван. Наверное, жа богохулынтво. Ага! Отдай его темнокожему!
   И с этими словами Да Коста снял с себя цепь и бросился вперед вместе с остальными вольными, чтобы лучше видеть происходящее.
   Хакон протянул руку:
   — Ставлю кусок хлеба против твоей соленой рыбы, что, когда щепку вынут, черный умрет от потери крови!
   Жан принял пари:
   — Идет. По-моему, он выдерживал и не такое.
   Шум все нарастал. Корбо со своими подручными уже не справлялся с ситуацией: их крики и щелчки плетей тонули в шуме. Надсмотрщики отступили в проход. Корбо требовал свою аркебузу; грохнул выстрел. Все гребцы инстинктивно пригнулись.
   — Что означает это безобразие?
   При звуке гнусавого голоса наступила внезапная тишина. Капитан Луи Сен Марк де Лавальер, которого все называли Большеносом, стоял на корме. Позади него двадцать солдат опустили дымящиеся ружья.
   Во время плавания он старался появляться на палубе как можно реже, выходя только для того, чтобы управлять маневрами. Ему противно было находиться на палубе, там невыносимо воняло. Только в своей тесной каюте с небольшим коридором, куда залетал ветер, выдувая запахи, и постоянно прижимая к носу что-то надушенное, он получал передышку. Корбо и Августин, сержант, под командованием которого находилось восемьдесят солдат, получали от него приказы вдали от мерзкого запаха. Конечно, они всегда приносили вонь с собой — и их быстро отсылали прочь. Луи с удовольствием оставался один, чтобы развлекаться с оружием, которым были увешаны стены его каюты. Он пускал изготовленные им самим стрелы из турецкого лука в буй, привязанный на корме, и читал возмутительную писанину сквернослова Рабле, бывшего монаха.
   Он как раз дочитал до середины чудесный пассаж из «Гаргантюа», в котором так прелестно обнажалась помпезная глупость церковного учения, когда нарастающий шум отвлек его, заставив потерять ход сложного доказательства. А потом в дверь ворвался Августин и, как всегда возбужденно, завопил, что «гребцы бунтуют».