* * *
   Генрих опустил на пол мешок, и там зазвенел металл. Повернувшись к Жану, баварец раздвинул останки губ в неком подобии улыбки. С них слетел шепот:
   — Я собираюсь тебя уничтожить, француз.
   — Попробуй, урод.
   Последнее слово было произнесено негромко и спокойно, почти небрежно. В тоне Жана не было и намека на оскорбление — и именно эта простота вызвала наиболее острую реакцию. Немец с силой ударил Жана сапогом в лицо. Хотя Жан и был связан, он все-таки смог уклониться так, что удар пришелся в плечо, поверх синяков и ссадин, полученных во время избиений в Мюнстере. По его телу разлилась мучительная боль. Однако вместе с болью он испытал чувство торжества. Теперь он мог сказать, каким пыточных дел мастером будет Генрих фон Золинген. Злобным. Спокойные палачи действуют более эффективно. А злоба — это оружие, которое можно направить на того, кто ее испытывает. И поскольку другого оружия у Жана не было, он с радостью ухватился за это.
   — Привяжите его к стене! — крикнул Генрих.
   Его помощники схватили Жана, освободили ему руки и, растянув их, привязали к железным кольцам, закрепленным в камнях стены. Раньше к этим кольцам подвешивали мешки с продуктами, защищая их от крыс. Жану растянули и ноги, обвязав щиколотки веревками и закрепив их на двух тяжелых бочках.
   — Разденьте! — прозвучал новый приказ. С пленника сдернули жалкие тряпицы, которые прикрывали его с момента заточения в мюнстерском подземелье.
   — Начнем снизу или сверху? Или с середины? У тебя есть какие-нибудь предпочтения, француз?
   Голос мучителя чуть дрожал, противореча нарочитому спокойствию вопросов.
   «Этому человеку трудно с собой справляться», — подумал Жан. Однако он не стал отвечать. Ему уже стало ясно, что слова — это лезвия, которыми он может ранить. Но они не затупятся только в том случае, если он будет использовать их редко.
   Он не знал, о чем его будут спрашивать. В любом случае, ему мало что известно. Однако он знал, что ничего не скажет, потому что это — единственная малость, которую он все еще способен совершить для Анны Болейн. И он обнаружил, что существует много способов ничего не говорить. Жан решил, что первым способом будет взгляд поверх головы человека, который приближается к нему, — поверх отблеска лампы на металле. Там, на каменной стене, он смог увидеть двор в Монтепульчиано и черные глаза Бекк, устремленные на него из-под коротко остриженных волос.
* * *
   Ее темные глаза вспыхивали всякий раз, как открывалась дверь дома торговца. Не то чтобы она действительно рассчитывала увидеть кого-то, кроме слуг архиепископа. Однако всегда оставалась доля надежды на то, что они попытаются перевести Жана куда-нибудь в другое место. И каждое оставшееся в ее памяти лицо становилось лицом еще одного опознанного врага. Два дня назад туда заходил какой-то юнец, и Хакон проследил за ним до университета — скорее чтобы размяться, чем в надежде что-нибудь разузнать. Накануне вечером Джованни, управляющий архиепископа, которого Бекк запомнила еще со времен Сиены, привел в дом четырех смеющихся женщин, которые вышли час спустя, серьезные и притихшие, а самая маленькая из них безутешно плакала. У управляющего вскоре появился синяк под глазом, а во время своих нечастых выходов в город он беспокоился все сильнее. А вот братья Чибо из дома не выходили.
   Однако Бекк не могла винить их за то, что они не появляются на этих улицах. Зима в этом году наступила почти без осени. Стало холодно — вот и все, что изменилось: крыши домов смыкались так тесно, что сквозь них не проникали ни свет, ни осадки. Холодный дождь мог бы хотя бы промыть зловонную канаву, протекавшую по центру проезжей части. Из каждого окна туда выкидывали отбросы. Однако Бекк и Хакону еще повезло: на остатки золота, которое девушка привезла из Венеции, в Виттенберге удалось получить то, что здесь считалось роскошью, — комнату, где едва умещался дощатый топчан, на котором жались она сама, Хакон и Фенрир. И что самое главное, окно их комнатенки смотрело на дверь, за которой, как они выяснили, держали Жана.
   Хакону с трудом удалось погасить первый порыв Бекк немедленно штурмовать место заключения Жана. Он и сам не знал, откуда в нем появилась такая осмотрительность. Он с радостью бросился бы в самую гущу боя, выкрикивая боевой клич викингов, и если бы рисковал только своей жизнью, то не стал бы колебаться. Однако его смерть привела бы к гибели его товарища. И каким бы славным ни был такой конец, он окажется пустым тщеславием, если, умирая, Хакон не подарит жизни Жану.
   И пареньку, которого непонятным образом любил Жан.
   — Мы будем выжидать, наблюдать — и найдем другой путь, — ворчливо говорил скандинав всякий раз, как паренек тянулся за пращой и ножом.
   Он нашел для них обоих занятие — сбор информации. Они подслушивали разговоры тех солдат, которым разрешалось по двое или по трое ходить на постоялый двор и в бордель. Хакон, знакомый с этим миром, болтал со шлюхами, а Бекк притворялась, будто дремлет над кружкой пива.
   Стражники переговаривались на своем родном тосканском наречии в уверенности, что здесь больше никто его не знает.
   Бекк и Хакону удалось узнать о погребе, в котором содержат пленника, и о том, что их командир ходит туда три раза в день. Он возвращался оттуда иногда очень быстро, иногда — не так скоро, но каждый раз его рябое лицо покрыто пятнами от ярости. Они узнали о том, как братья Чибо мучаются от скуки, об их бесконечных ссорах и гневе, изливаемом на несчастных слуг. И они немало наслушались о Джованни, который пытался отделить зерна развлечения от плевел жизни Виттенберга. Этот город был сосредоточен на университетских науках и упорном построении новой религии, которым занимался Лютер.
   — Даже в неаполитанском монастыре монашки грешат больше. И шлюхи оттуда вдвое красивей! — завывал управляющий в тот вечер.
   Три солдата за соседним столом сочувственно засмеялись.
   Бекк спустилась вниз, чтобы подслушивать, как только заметила, что в пивную вошли итальянцы. Хакон снова пошел осматривать задворки дома торговца, надеясь обнаружить нечто такое, чего он не заметил в первый раз. Несмотря на то что Хакон постоянно сдерживал Бекк, его самого их бездействие беспокоило все сильнее и сильнее. Скандинаву отчаянно хотелось найти выход.
   — Если ты не возражаешь поиметь шлюху с бородой! — заявил один из солдат.
   — У них у всех бороды, — отозвался второй. — Надо просто поискать подходящую рожу.
   Они снова захохотали, но Джованни не намеревался прекращать нытье.
   — Говорю вам: если этот французский черт не сломается в самое ближайшее время…
   Тут Бекк внезапно затошнило.
   — …То у меня на всем теле не найдется места без синяка. Вы видели, что Франчетто сделал со мной этим утром? — Он завернул рукав, продемонстрировав отметины, оставленные безжалостной хваткой. — «Развлеки нас, — твердят они. — Раздразни и очаруй нас». Но танцовщицы, которых я нахожу, только и умеют, что топотать, а шлюхи — зевают. В Сиене мне приходится отказывать желающим развлечь мессиров Чибо. Там высочайший уровень, там жесточайшая конкуренция. А здесь пьяный ор — это единственное, на что они способны.
   Его жалобы потонули в общем шуме главного зала постоялого двора. А Бекк вдруг уцепилась за только что услышанное. Мысли ее стремительно летели, взгляд уперся в крышку стола. Она чуть было не прозевала уход Джованни. Вскочив, Бекк бросилась за итальянцем-управляющим, который осторожно пробирался по грязной улочке.
   — Синьор! Синьор! — крикнула она ему вслед. Когда он остановился, позволив ей себя догнать, она продолжила по-итальянски: — Извините, но я невольно подслушал то, что вы только что говорили на постоялом дворе.
   — Иисусе помилуй, соотечественник! — изумился Джованни, пытаясь соскрести о порог какую-то дрянь, прилипшую к подошве. — Каким ветром вас сюда занесло, юный господин?
   — Думаю, таким же, что и вас. Я в услужении у человека, который ведет здесь дела. Хотя, похоже, мой хозяин обращается со мной немного лучше, чем ваш — с вами.
   Это вызвало новые излияния по поводу того, какие муки ему приходится переживать. Бекк выслушала управляющего, сочувственно кивая, а когда тот наконец замолчал, чтобы перевести дух, заговорила, не дав ему возможности возобновить причитания:
   — Но у моего хозяина таких проблем нет. Он привез из Болоньи собственное развлечение.
   — Ах! — воскликнул Джованни. — Слава Богу за предусмотрительность болонцев. И как же его развлекают?
   Бекк понурила голову, притворившись смущенной.
   — Ну… его развлекает моя сестра, сударь. Она… э-э… танцовщица… Да, наверное, это лучше всего описывает то, что она делает.
   — «Э-э-танцовщица»? — Глаза итальянца вспыхнули. — И у нее есть какой-то «э-э-особый танец»?
   — О да, сударь, конечно! Она специализируется на… на…
   Бекк пристально смотрела поверх головы управляющего, стараясь поймать одно воспоминание. Оно относилось к тому времени, когда ее отец был еще коллегой Джанкарло Чибо, до ее бегства в Венецию. Одна из служанок архиепископа прониклась симпатией к одинокой девочке-еврейке и разрешила ей играть в тех комнатах дворца, где она прибиралась. В одной из этих комнат Чибо выставил результаты своего меценатства. Статуи изображали по большей части изящные обнаженные фигуры греков и римлян: мужчины и женщины сплетались в плотских ласках. Сюжеты картин были столь же непристойными. Особенно ей запомнилась одна, потому что ей сказали, что на ней изображены евреи.
   — Моя сестра танцует как Саломея, — вспомнила наконец Бекк. — Танцует перед Иродом, чтобы получить голову Иоанна Крестителя.
   Итальянец нетерпеливо переминался с ноги на ногу, позабыв о том, что испачкал башмаки.
   — А она танцует перед кем-то, кроме твоего хозяина?
   — Ну… обычно нет. Но сейчас хозяина нет в городе. Она скучает. Ее можно уговорить…
   Они быстро договорились относительно вознаграждения. Был выдан аванс и назначена встреча на конец этого дня. Сумма оказалась немалой. Оба понимали, что речь идет не просто о танце.
* * *
   — Ты договорился… о чем?! — взвыл Хакон час спустя.
   — Послушай, помоги мне расчесать эти волосы, ладно? У нас мало времени.
   Бекк купила небольшое зеркало в лавке рядом с той, где продавались парики. На это ушел почти весь аванс, но ей больше почти ничего и не требовалось. Только немного шелка. Семь покрывал, если она правильно помнит ту картину. Семь. Они были брошены на пол, повешены на стулья, на руки наблюдающего за танцовщицей осклабившегося царя…
   Хакон был настолько ошеломлен ее безумной идеей, что послушно принял гребень и даже несколько раз провел им по густым прядям парика, и только потом опомнился. Он бросил гребень на пол как раз в тот момент, когда Бекк, повернувшись спиной к нему, начала возиться со шнуровкой своего жилета.
   — Ты с ума сошел, парень? И что произойдет, когда ты туда явишься?
   — Когда мы туда явимся. Тут еще где-то завалялась маска палача. Примерь ее.
   Он протянул руку к маске, а потом, опомнившись, отдернул ее.
   — Нет! Я спрашиваю, что будет, когда ты начнешь танцевать? Они же сразу поймут, так ведь?
   — Что поймут?
   — Что поймут?! Боги, дайте мне силы! Что ты — парень!
   — Неужели?
   Бекк расстегнула жилет и теперь снимала рубашку. А потом пришел черед повязкам, которыми она стягивала грудь.
   — Конечно, поймут. — Хакон вздохнул. — Ты же не сможешь провести… Иисусе веселый!
   — В чем дело? — Бекк повернулась к нему лицом, уперев руки в бока. — Никогда прежде не видел сисек?
   — На парнишке — нет, — пробормотал совершенно смутившийся скандинав. — На парнишке — никогда.
* * *
   Это было… странно. Ну-ка… что это было за слово? То, которым пользовался Фуггер?
   Парадокс. Еще один парадокс. Этот парадокс относился к боли. Потому что чем большие муки он испытывал, тем больше была награда, когда потом он приходил в сознание после обморока. Его тело по-прежнему находилось в плену, но разум был совершенно ясен. Его мучители уходили — и тогда являлись другие. Его друзья.
   Они все приходили к нему. Иногда все вместе, словно они снова трапезуют, как тогда, в Тоскане, а иногда — порознь. Джанук рассуждал о поединках и саблях и о том, насколько удобнее пользоваться изогнутым клинком. Хакон делился различными мудрыми высказываниями своей матери, причем каждое следующее было еще более непереводимым, чем предыдущие. Фуггер танцевал и шаркал вокруг него, стараясь не встречаться с ним взглядом.
   А когда возникала Бекк, все происходило иначе. Ему нужно было сказать ей так много из того, что он не мог сказать раньше. Не успел за то недолгое время, которое они провели вместе. Он всегда предпочитал действовать, а не говорить и теперь жалел об этом, потому что вдруг усомнился: знает ли она, как сильно он ее любит? Он не открыл Бекк, что это неожиданное чувство сняло невыносимый груз, который давил на него с тех пор, как умерли его жена и дочь. Словно от входа в пещеру откатили камень, впустив туда свет. А сейчас Бекк уверяла его, что поняла все без слов. Она сказала ему, что с ней все произошло точно так же: он вошел в дом ее сердца — и все комнаты вдруг поменяли свой цвет.
   Этим утром Чибо присоединился к своему телохранителю. Чибо был бесстрастен. Это причиняло куда больше страданий, нежели зверства немца. Когда Жан очнулся от насильственного забытья, он попробовал изогнуть свое связанное тело, и муки снова поглотили его. Поскольку рядом никого не было, он разрешил себе закричать.
   И тогда к нему прикоснулась рука — одновременно и знакомая, и чужая. Его успокоила прохлада, то, как пальцы скользнули по контурам его лица, принося облегчение поврежденным костям.
   Она стояла перед ним с улыбкой на лице. Седая филигрань, пробегавшая по ее волосам тогда, в Тауэре, исчезла. Они стали сплошь черными, если не считать красных бликов, напоминавших пионы, разбросанные по какому-нибудь склону близ Луары.
   Шесть ласковых пальцев прикасались к нему, ощупывая его раны, принося с собой исцеление. Рука, которую ему недавно сломали, снова срослась, и нога тоже. Когда Анна соединила ему ребра, дышать стало легко — впервые за много дней, и он сделал глубокий вдох, ощутив аромат ее тела. От королевы пахло летом.
   — Они причинили тебе вред, Жан, — проговорила она, и ее глаза потемнели.
   — О, миледи, — ответил он, — это не сравнится с тем вредом, который я причинил вам.
   — Какой?
   — Моя неудача. Ваши враги отняли то, что вы доверили мне, то, что я поклялся защищать. Ничего уже не исправить.
   Она наклонилась над ним и обхватила ладонями его лицо — точно так же, как той ночью.
   — Разве ты не говорил: «Пока я жив, я не перестану надеяться»?
   И он улыбнулся. Надежда оставила его несколько дней назад, когда он услышал, как ломаются его кости. Анна улыбнулась в ответ:
   — Это должно кое о чем сказать тебе, Жан Ромбо. Это должно напомнить тебе о моем обещании. Помнишь, я сказала тебе на эшафоте: «Мы еще встретимся». И не только во сне.
   С этим она исчезла, унеся с собой солнечный свет. Возможно, ее прогнали шаги, раздавшиеся на лестнице.
   На этот раз кроме жаровни, которую несли на металлических палках тосканцы, в камере появились и две лампы. Одну держал Генрих, вторую — архиепископ. Когда Жан увидел это, его решимость дрогнула. Этот человек слишком хорошо разбирался в боли.
   Священнослужитель подошел к нему и поднял лампу, рассматривая результаты своих последних трудов.
   — Интересно. — Бархатный голос обволакивал сознание Жана. А потом — кашель и поднесенный к губам платок. — Как это один человек может вынести такое, от чего другой давно уже умер? Порог. Интересное слово. В нем заключается понятие и границ, и того, что через них переходит. Мы с тобой много раз видели, как люди переходят порог между этой жизнью и будущей, не правда ли, палач? И мне никогда не надоедает переживать этот момент. А тебе?
   Жан молчал, не уступая своему врагу ничего.
   Кашель Чибо и красная отметина на ткани дали Жану еще одно словесное оружие — возможно, последнее. Сквозь обломки зубов он вытолкнул слова, тщательно подбирая каждое:
   — Это верно, я кое-что знаю о смерти. Я видел ее написанной на тысяче лиц. Но ни разу еще не видел, чтобы она читалась так ясно, как сейчас на твоем лице. Возможно, я попаду в адское пламя раньше тебя, но скоро ты будешь гореть рядом со мной.
   Несколько секунд архиепископ молчал. Его и без того бледное лицо совершенно обескровилось. Он закашлялся и опоздал с платком, так что кровь вытекла ему на подбородок. Чибо отвернулся, чтобы совладать с собой, — и снова повернулся, уже с улыбкой на лице.
   — Ты нам больше не нужен, палач. Аполлоний решил, что ему не так уж и важны те сведения, которые ты мог бы ему сообщить. Он считает, что тайна скрывается в самой плоти этой проклятой руки. Я так и подозревал, судя по тому, как на меня действовало ее прикосновение. Так что мы обработаем ее ртутью, вскроем, разрежем на куски. Особенно лишний палец. Аполлоний предполагает, что ядро силы прячется в нем. Когда мы ею овладеем — кто знает? Возможно, в аду у тебя не будет соседа.
   Жан рассмеялся. Нелепая реакция для искалеченного человека, подвешенного на стену. Разъярившись, Чибо рявкнул:
   — Один раз я ошибся, оставив тебя в живых. И теперь я получу величайшее удовольствие, наблюдая за тем, как ты умираешь. — Повернувшись к своему телохранителю, он добавил: — Давай посмотрим, на сколько ты сможешь это растянуть, Генрих.
   Немец обмотал руку тряпкой и взялся за нож, лежавший на угольях жаровни.
   — Начинать, милорд?
   Кивок — и нож придвинулся к Жану. Он инстинктивно закрыл глаза, поднял голову и постарался думать о Тоскане, о Бекк. Он почувствовал, как жар приближается к его плоти.
   В дверь робко постучали. Лезвие немного отодвинулось, и Жан открыл глаза. В дверях стоял Джованни. Управляющий не мог отвести взгляда от окровавленного человека, висящего на стене, — и забыл то, ради чего пришел.
   — Ну, дурень? — зарычал на него Генрих.
   — Та… та… танцовщица пришла, ми… милорд.
   —  Какая еще танцовщица? А! А, да. — Чибо повернулся к Генриху. — Джованни уверяет, что отыскал какую-то итальянскую шлюху, которая исполнит мне танец Саломеи с семью покрывалами, а потом меня удовлетворит. Ну что ж, придется ей подождать. Думаю, мы скоро освободимся. — Он замолчал. Джованни неохотно повернулся, чтобы уйти, а нож снова начал приближаться к Жану. — Нет, подождите! — Покрасневшие губы улыбнулись. — Я забыл, Генрих. Растянутое удовольствие бывает вдвое острее. То же самое относится и к боли. Давай оставим нашего друга здесь. Пусть он еще какое-то время предвкушает свои последние муки. Его смерть станет слаще после того, как я испытаю… как бы это выразиться?.. маленькую смерть, которую даст мне эта шлюха. И поскольку Франчетто ушел в ночь со своими людьми, мне даже не придется ею делиться. Разве только тебе самому захочется, милый Генрих?
   Немец напряженно выпрямился и отошел, чтобы вернуть нож на уголья.
   — Я буду охранять вас, милорд, как всегда. И только.
   — Право, Генрих! Неужели ты так никогда и не поймешь? Наслаждение и боль, друг мой. Наслаждение и боль.
   Они оставили жаровню, и маленькая камера нагрелась. Впервые за долгий срок Жан чувствовал тепло. Он не мог сказать, как долго мерз. Просто радовался теплому воздуху. И свету. На стены падали тени, и его товарищи были рады устроиться там и ждать его смерти.
* * *
   Хакон не мог не глазеть на нее. Прорези маски уменьшили ему поле зрения, так что для того, чтобы разглядеть ее целиком, ему приходилось поворачивать голову из стороны в сторону.
   Ее! Вот к чему трудно было привыкнуть. Это был все тот же человек, на которого он смотрел тысячи раз. И в то же время — совершенно другой. Как он мог не заметить, что Бекк — женщина? И притом очаровательная: с небольшой, красивой грудью, тонкой талией и чертами лица, которые в свете ее женственности стали казаться довольно приятными. Не то чтобы он сейчас мог их разглядеть. Они были скрыты под покрывалом розового цвета. Покровы не скрывали ее целиком, они намекали на то, что будет открыто. По одному на каждую грудь, по одному на ногу, нечто вроде юбки на бедрах. Под ними он мог различить более темный лоскут, который лежал над средоточием ее женственности, удерживаемый на месте туго натянутым шелковым шнуром. Седьмой покров.
   Ему следует отвернуться. Черные волосы его парика выбивались из-под маски палача, вызывая зуд везде, где прикасались к телу. Бекк сказала, что это поможет ему остаться неузнанным. Пока что это только сильно его раздражало. Он энергично почесался. Его заставили оставить топор в коридоре за дверью, иначе у него были бы заняты руки.
   — Прекрати! — зашипела на него Бекк. — Ты похож на медведя на пасеке. Тебе положено оставаться незаметным. Никто не будет смотреть на меня, если ты начнешь исполнять пляску святого Витта.
   — Ну, в твоем-то парике блох нет! — прошипел он в ответ, продолжая чесаться.
   Бекк вздохнула и переменила позу, выставив вперед ногу так, чтобы из-под шелка выглянула босая стопа. Шелк был в остатках, но все равно на него ушел почти весь аванс Джованни, а материи едва хватило на костюм. Бекк всегда плохо разбиралась в женских нарядах, но, судя по похотливой, а потом и смущенной улыбке Хакона, на этот раз получилось. И тем не менее пока она ждала в этой тесной холодной комнате, тот порыв, который увлекал ее вперед, внезапно исчез, сменившись сомнениями и страхом.
   Она неуверенно повернулась, подняв бубен и ударив им о колено. На полукруглую основу была туго натянута кожа, которая вместе с мелкими металлическими звеньями должна была служить единственным аккомпанементом ее танцу — если не считать звона крошечных колокольчиков, закрепленных у нее на лодыжках. Движение получилось неловким, неумелым, совершенно не влекущим, а ведь ей надо быть такой чарующей, как никакому мужчине даже не грезилось! С чего она решила, что способна на такое? Потому что у нее хорошо получались танцы ее народа? Их па были очень сдержанными, а глаза при этом скромно опускались вниз.
   Из-за двери послышались голоса. А потом дверь распахнулась, и все мысли о танцах исчезли от потрясенного понимания, что она оказалась в одной комнате со своим врагом. Она инстинктивно потянулась к оружию, которого при ней не было. Бекк увидела, что Хакон перестал чесаться и рука его опустилась вниз, а пальцы зашевелились в поисках топорища.
   «Сейчас все решится, — подумала Бекк. — Под этими тонкими покрывалами они увидят не женщину, а своего врага. Они проникнут сквозь фальшивое обличье скандинава, вызовут стражников. Нас схватят, а потом подвергнут таким же мучениям, какие достались Жану. Вот в это секунду, сейчас, когда Джанкарло Чибо входит, кашляет, подносит платок к губам — и видит…»
   — А, Саломея! — В его горле слышался влажный клекот. — Тебя я узнал, принцесса. Но кто твой друг?
   Она — не Ребекка, дочь Авраама, и не Бекк, юный воитель. Она — итальянская шлюха, которая возбуждает своими танцами. Она — Саломея. Она всю жизнь живет в масках. И видела, как мужчины наблюдают за женщинами.
   — Ваше высокопреосвященство. — Низко кланяясь, она постаралась нагнуться так, чтобы свободно наброшенные покрывала чуть отклонились вперед. — Каждой Саломее нужен палач. Иначе как я получу награду за мой танец — голову Иоанна Крестителя?
   Она не столько увидела, сколько почувствовала реакцию Генриха на эти слова. Хакон не шевелился под пристальным взглядом немца, однако он был не из тех людей, кто может остаться незаметным. Саломея подпрыгнула, ударила в бубен у себя над головой и приняла вызывающую позу, привлекая все внимание к себе. Чуть прикрывшись рукой, она взглянула на телохранителя из-под накрашенных ресниц. И он остановил свой взгляд на ней.
   — На самом деле он здесь, чтобы мне не забыли заплатить. — В ее голосе зазвучал венецианский уличный говорок. — Вы не поверите, как часто меня пытаются провести, после того как… позабавятся.
   Она переменила позу — на этот раз так, чтобы обнажилась часть ляжки, и встряхнула бубном, уперев его себе в бедро.
   — Поверю, душенька. — Теперь бархатный голос стал чуть хрипловатым. — Увы, в мире так много зла! А твой палач смотрит на… забавы?
   Она поднесла полумесяц бубна к лицу и посмотрела поверх него, медленно моргая удивленно расширенными глазами.
   — О нет! Гюнтер — воплощение скромности. Он ничего не слышит, ничего не говорит и ничего не видит. Конечно, если у клиента нет иных пожеланий. За определенную цену возможно все. Все, что угодно.
   Она перешла на более утонченный говор, свойственный танцовщице, не забывая оставлять в речи нотки житейской умудренности. Опустив глаза, Бекк снова услышала кашель. Обутые в легкие туфли ноги отошли к камину.
   — Возможно, позже. Вариации всегда меня занимают. — Чибо уселся, но Генрих остался стоять у двери. — А теперь не пора ли проверить, в состоянии ли Саломея заслужить награду?
   Бекк посмотрела на архиепископа. Он подался чуть вперед. Лицо у него покрылось пятнами от скрытого жара, мясистые чувственные губы влажно полуоткрылись. Одну руку он протянул в сторону пустого кресла, положив ее на стол, стоявший между ними. Положив — и все-таки не совсем положив.