Фуггер упал в воду, вынырнул, отфыркнулся и жалобно взвыл:
   — Я тону, тону! Какой холод, все кости стынут! Дай мне выйти!
   Жан встал на берегу и обнажил меч.
   — Ты не выйдешь, пока не смоешь с себя эту вонь.
   — Нет! — завопил Фуггер. — Я тону!
   — Плевать, — ответил Жан.
   Когда Фуггер попытался выползти на берег, Жан разрезал мечом мешковатые лохмотья, и в воде забилось голое почерневшее существо. Потом Жан ударил его по ляжке мечом шхашмя, снова заставив рухнуть в воду. В следующую секунду туда упали две большие ветки розмарина, которые Жан быстро срезал с кустов.
   — Соскребай ими с себя всю грязь. А потом возьми глины со дна. Хорошенько разотри себя ею, особенно волосы.
   Сам он в детстве мылся именно так.
   — Я умру от холода.
   — Умрешь, если не начнешь двигаться.
   Дрожа, дергаясь и протяжно стеная, Фуггер принялся мыться, сначала довольно вяло. Но когда с него начали слезать слои грязи и вода вокруг замутилась, он замолчал и начал усерднее работать ветками розмарина. Потом снова начал издавать звуки, и Жан разобрал какую-то мелодию. Фуггер перешел на новое место, где вода оставалась чистой. Когда Жан решил, что его спутник отмылся достаточно хорошо, он позволил тому выбраться на берег и дал полученный на постоялом дворе плащ. Усадив своего трясущегося товарища на камень, Жан осведомился:
   — А теперь, когда мсье отмылся, может, сменим ему прическу?
   Не дожидаясь ответа, он принялся стричь голову несчастного большими ножницами. Клочья, колтуны и свалявшиеся пряди полетели на землю: Жан остриг голову почти наголо, потому что иначе от таких зарослей избавиться было невозможно. После этого он принялся за бороду, срезав ее до модной среди солдат длины.
   Закончив, он отступил назад, чтобы посмотреть на результат.
   Перед ним сидел очень испуганный молодой человек с высоким лбом, обрамленным ежиком волос — они оказались рыжеватыми, — и с рыжей бородой, которая сужалась под подбородком. Острые черты голодного лица; довольно заметные скулы, длинный узкий нос и пронзительные голубые глаза, которые нервно метались из стороны в сторону.
   — Что ты со мной сделал? — вскрикнул Фуггер.
   — Посмотри сам.
   Жан указал ему на воду.
   Осторожно, словно опасаясь нового толчка сзади, Фуггер наклонился, быстро взглянул на свое отражение, а потом надолго отвел глаза. Когда же он посмотрел на себя снова, то стал водить пальцами по лицу вверх и вниз, словно изучая его. Затем замер и просто стал смотреть на себя, пытаясь сделать вид, что больше ничего не происходит. Заметив, что из его глаз течет вода, капая в омут, Жан отвернулся и принялся запаковывать свои парикмахерские принадлежности.
   — Спасибо, — проговорил наконец Фуггер. — Я думал, этот человек ушел навсегда. Видишь ли, его душу отняли вместе с… — Он поднял культю и показал ее Жану. — А теперь он вернулся.
   И он заплакал по-настоящему, даже не пытаясь прятать слезы. Жан отошел в сторону, сел и стал ждать. Хотя времени у него не было, он знал, что некоторым людям, пережившим глубокое безумие после сражения или разграбления города, просто необходимо бывает вот так повыть. Один раз он и сам это делал — в горящей церкви в Тоскане, целую жизнь тому назад. И сделать ничего нельзя, можно только ждать — как тогда кто-то ждал его самого.
   Наконец он заметил, что Фуггер дрожит уже не от рыданий, а от холода, и пошел за своим мешком.
   — Держи. — Он бросил ему одежду немецкого солдата.
   — Это мне?
   Вопрос прозвучал изумленно, руки несколько раз ощупали материю со всех сторон.
   — Он, наверное, немного великоват и ярок, — сказал Жан, — но качество хорошее. Видно, жилось этому типу неплохо.
   Фуггер просунул голову в ворот шерстяной рубахи, потом нашел рукава. Жан выбрал ему самый маленький костюм, который все равно оказался огромным. Мешковатые штаны стянули в поясе веревкой. В носки тяжелых сапог пришлось запихнуть по несколько горстей травы. Рукава черно-алого камзола закатали, а наброшенный сверху плащ прикрыл все странности, отчасти скрадывая пестроту наряда.
   — Недурно, — сказал Жан, глядя, как Фуггер обходит вокруг него. — И запах стал получше. Хотя и отдает немецким потом.
   — Ну, тогда я к нему прибавлю и свой, — тихо отозвался Фуггер. — Потому что я тоже немец.
   — Немец, а? Откуда?
   — Из Мюнстера.
   — А когда мы… э-э… вели переговоры у виселицы, почему ты не сказал, что ты — сын банкира?
   — Я сказал.
   Жан почесал в затылке.
   — Я не люблю задавать вопросы и не лезу в чужие дела, — вымолвил наконец он. — Но скажи мне, ради усохших яиц доминиканца, как это немецкий банкир стал присматривать за виселицей во Франции?
   Фуггер рассмеялся. Он чувствовал себя при этом довольно странно, пока не понял, что смеется просто от удовольствия.
   — Вы очень странно ругаетесь, мсье.
   — Наверное, я побывал в армиях слишком многих стран, мсье Фуггер.
   Со смехом вернулось еще одно чувство, и Фуггер протянул Жану здоровую руку.
   — Фуггер, содержавший виселицу во Франции? — произнес он. — Это долгая история. И странная.
   — Вот и хорошо. — Жан встал. — Чем длиннее и необычнее она будет, тем лучше, потому что нам предстоит идти всю ночь. К рассвету нам надо быть в Туре.
   С этими словами он положил себе на плечо меч и мешок и направился обратно к дороге.
   Секунду Фуггер стоял один на берегу речки, а потом вдруг наклонился, поднял несколько спутанных прядей волос, пропустил их между пальцами, а потом бросил в быструю речку. И когда последние следы его недавней жизни унеслись прочь, завихрившись у затора из тростника, а потом нырнув под него, он пробормотал:
   — И омой мои грехи.
   Он повернулся и поспешил следом за французом.

Глава 6. ОРГИИ И ТОПОРЫ

   Джанкарло Чибо, архиепископ Сиенский, наслаждался тем гостеприимством, которое могла предложить ему Церковь в Туре. Кстати, для маленького провинциального городка оно оказалось весьма недурным. Турский епископ понимал, что расположение такого влиятельного церковника, как Чибо, поможет ему получить недавно освободившуюся епархию Орлеана. Вот почему он приложил немало усилий к тому, чтобы его благородный гость был доволен приемом.
   Оргия хотя и не поднималась до римских высот, была тем не менее высокого качества. Любовница епископа позаботилась обо всем, начиная с изысканного пира — жареных лебедей, снова одетых в собственные перья, целого медведя, запеченного в собственной шкуре и сжимавшего в лапах дикого кабана, у которого из пасти торчал молочный поросенок, — и кончая послеобеденными развлечениями. Несколько самых шикарных проституток города (в число которых раньше входила и вышеупомянутая любовница) вместе с отрядом дворцовых стражников разыграли библейскую историю Содома и Гоморры (с особым упором на Содом). Развязка наступила, когда сама любовница в роли жены Лота покрылась «солью», которая оказалась сахарной глазурью. Глазурь тут же принялись слизывать два мускулистых солдата, одетых сатанинскими сатирами, с раздвоенными копытами и рогами, которые затем одновременно совокупились с нею, продемонстрировав, как на самом деле наказывают тех, кто оглядывается назад.
   Архиепископа пригласили присоединиться к действу в любой момент, но поскольку он не любил ни в чем быть вторым, ему предоставили трех девственниц, одетых послушницами. Он понимал, что те не девственницы и не монашки, поскольку они орудовали своими плетями весьма умело, причиняя ему боль нужной интенсивности, но не рассекая кожу до крови. Однако выглядели они достаточно молодо и вполне убедительно кричали, когда он поочередно «лишал их невинности». Под рясами они тоже были в сахарной глазури.
   В целом — весьма приятная ночь. Особенно после того, что ему пришлось претерпеть, чтобы добиться успеха. Ему слишком долго пришлось оставаться переодетым — князей Римской Церкви в Англии, мягко говоря, недолюбливали. А потом еще целую неделю тащиться по Франции за этим проклятым палачом! Из-за ночлегов на блохастых постоялых дворах и в лагерях, разбитых под открытым небом при дороге, у него заметно усилился кашель.
   И все же то, что лежало теперь в его седельной сумке, служило достойным оправданием всех трудностей и лишений. Рука Анны Болейн, столь хорошо узнаваемая шестипалая рука — мощное средство, позволяющее властвовать умами. Чибо разбирался в силе таких символов, хотя сам в их реальность не верил. Как часто он насмехался над легковерными дураками, которых подчинял своей воле с помощью целительного прикосновения плаща святого Иоанна или наложения бедренной кости святой Агнессы! Доверие к символу определяло все, трогательная детская вера часто оказывалась действенной. Но он-то понимал, что результат определяет именно вера, а не побитая молью ткань или рассыпающаяся в прах кость. Вот что давало ему возможность управлять людьми.
   Поэтому-то он и отправился на холодный мокрый остров — в Британию. Когда Чибо услышал, что скоро будет казнена Анна, он припомнил все странные сплетни, которые ходили о королеве. И не в последнюю очередь — о ее шестипалой руке и о том, как эта рука потрясла Святую Церковь, заставив доброго католического монарха Генриха отвернуться от религии отцов. Джанкарло Чибо знал, что, если получит эту руку и забальзамирует ее или даже сохранит в качестве скелета, она станет куда более мощным оружием, чем те поддельные реликвии, которыми наводнена Европа.
   «Однако я, как архиепископ, должен бы иметь больше веры. Ведь как только я заполучил эту руку, я действительно стал меньше кашлять!»
   От этой абсурдной мысли он расхохотался. И человек, терпеливо дожидавшийся в дальнем конце комнаты, воспринял это как сигнал — как приказ приблизиться. Наблюдая за немцем, Чибо подумал:
   «Генрих фон Золинген верит в силу ее руки. Он верит всему, потому что только безусловная вера может оправдать его ужасающую потребность калечить и убивать».
   Чибо улыбнулся. Он давно обнаружил, что склонность этого человека к насилию была великолепным оружием. Архиепископ соответствующим образом распорядился ею. Достаточно было заставить Генриха поверить, что все его грехи смываются его службой, его верностью представителю Христа на земле — то есть ему самому, архиепископу Сиенскому, — что бы этот представитель от него ни потребовал. И архиепископ был доволен тем, что может дать своему человеку такие впечатляющие возможности для преступления и искупления.
   «Но сам он? До чего скучен! — думал архиепископ. — Стоит, старательно отводя глаза. Генрих фон Золинген даже перестал одеваться, как наемник. Его черные строгие одежды и коротко остриженные светлые волосы делают его похожим на священника».
   Однако неровный розовый шрам, пролегший от правой брови почти до самой челюсти, не слишком подходил священнику. Память Чибо сохранила картины, на которых Генрих держал в руке оружие. Самая последняя — когда капитан уничтожил свидетелей, своих бывших солдат. Это прошло не так эффектно, как хотелось бы архиепископу: пьяным дурням просто перерезали горло. Но Чибо всегда полагал, что смерть — наилучшая прелюдия к оргии.
   — Боль и удовольствие, да, Генрих?
   Генрих фон Золинген продолжал смотреть поверх голов своего господина и облепивших его обнаженных шлюх. Баварец сопровождал этого человека уже восемь лет и совершал для него самые чудовищные деяния. Как верный сын Церкви он считал своим долгом борьбу с протестантской ересью. «Но почему, — подумал Генрих уже в тысячный раз, — Мать Церковь допускает, чтобы ее защищали подобные люди?»
   Это всегда ставило его в тупик — контраст между плотью и верой. Святой бунтовщик Лютер (который хотя бы был добропорядочным немцем) в этом отношении совершенно прав. Рим неимоверно развращен. Но нельзя изменить Церкви, снова сказал он себе. Генрих знал, что его господину известны его чувства. Вот что давало выродку власть над ним. И немцу это претило.
   — Мне подготовить наш отъезд на рассвете?
   — На рассвете? Какая отвратительная мысль! До него остались считанные часы. А мои кошечки не дали мне отдохнуть.
   Одна из кошечек подняла руку и царапнула ногтем по голой ляжке архиепископа. Генрих поспешно отвел взгляд.
   — Но милорд высказывал пожелание ехать быстро. Наш… талисман ждут в Риме.
   — Ждут. Но не вчера и не завтра. Если мы сядем на корабль, ожидающий нас в Тулоне, то попадем туда через десять дней. Этого достаточно. И потом, епископ, мой новый друг, — тут Джанкарло Чибо махнул рукой в сторону голого зада, видневшегося между парой засахаренных ляжек, — попросил, чтобы я присутствовал при казни, которая состоится завтра вечером. То есть я хотел сказать — сегодня. Будут сожжены шестеро еретиков-ткачей, а в завершение действа еретику-графу отрубят голову. Кто бы мог подумать, что католический властитель вот так отвернется от своей Матери Церкви?
   — Жирный Генрих Английский отвернулся.
   — Вот именно, мой осведомленный друг. Таких Генрихов больше быть не должно. Так что мое присутствие играет важную роль. Рим открыто заявляет о своей позиции. Если, конечно… — Чибо поманил к себе Генриха, и офицер неохотно наклонился. Шепотом архиепископ добавил: — Прошлым вечером во время пира я получил очень интересное послание от соперника хозяина этого дома. Епископ Анжерский тоже претендует на орлеанскую епархию. Он считает, что я могу на это повлиять. Утром отправишься к нему. Узнай, что он мне предлагает.
   — Да, милорд.
   — Можешь уходить. Иди-иди, я хочу еще немного поразвлечься. Или, может, ты решил посмотреть и поучиться?
   — Я пойду в храм, милорд, и помолюсь о своих грехах.
   — Хорошая мысль. — Архиепископ несильно лягал своих кошечек, чтобы те просыпались. — Помолись и обо мне.
* * *
   Если архиепископ Сиенский благодушествовал, то епископ Тура несколько часов спустя испытывал совершенно противоположное чувство. Пока все шло по плану, и оргия имела большой успех. Но теперь его оторвали от развлечений, чтобы сообщить о том, что главный момент празднества оказался под вопросом.
   — Как это? Не мог он умереть! Он же мой палач! — взревел епископ, позабыв о здравом смысле. Голова у него болела так, словно по ней колотили кузнечным молотом. — Как он умер?
   Его эконом, Марсель, пожал плечами.
   — Похоже, он запнулся о собственный меч, милорд. Он хотел поссать в окно.
   — Как он посмел? — завопил епископ. — Вели его немедленно выпороть!
   — Да, милорд, — испуганно отозвался Марсель. — Э-э… он умер.
   — А мне наплевать! Своей небрежностью он поставил меня в очень неловкое положение. Казнь должна состояться сегодня.
   — Я мог бы обратиться к епископу Анжерскому…
   — Идиот! — Епископ закатил своему эконому оплеуху. — Это за такие советы я тебе плачу? Епископ Анжера хочет заполучить Орлеан себе! Он явится со своим палачом и отберет у меня мой триумф! Нет, изволь подобрать кого-нибудь в Туре.
   — Здесь?
   — Да. Среди этого сброда из отставных солдат должен найтись палач! Они все — наемники. Даже не французы. Найди палача.
   — Ваше преосвященство, — с опаской проговорил Марсель, осторожно отступая подальше, — не думаю, чтобы нам удалось так быстро отыскать умелого мечника.
   — Мне наплевать! — заорал епископ, и лицо его цветом стало похоже на митру. — Плевать, чем он его обезглавит, мечом, топором или портновскими ножницами! Добудь мне того, кто это сделает!
   С этими словами епископ сжал руками голову и повалился на кровать. Он не привык впадать в панику. За него это должны делать другие.
* * *
   К утру, когда Жан и Фуггер пришли в Тур, весь город гудел. У дверей кафедрального собора все время сменялись люди, чтобы прочитать вывешенное там объявление.
   — «В связи с неожиданной и внезапной кончиной… — быстро читал Фуггер. — Обращаться только людям достойным и с опытом». Это ведь о тебе, правда?
   — Да, — согласился Жан. — Но я не думал так скоро снова вернуться к моей профессии. Если вообще к ней возвращаться. — Он посмотрел на молодого немца. — Я подумывал стать цирюльником.
   — В любом случае, — проворчал Фуггер, потирая свою остриженную голову, — ты кого-нибудь кромсаешь.
   Жан рассмеялся и снова повернулся к объявлению:
   — Погоди-ка! А это что?
   Он указал на слова, нацарапанные в самом низу листка.
   Он читал хуже своего спутника, и к тому времени, когда разбирал последнее слово, Фуггер уже нетерпеливо прыгал с ноги на ногу и что-то мычал. Под взглядом Жана он тут же замер.
   — Понял! Я привлекаю к нам внимание. Но ты только подумай: он здесь, он здесь! Тут так и написано: «В присутствии его высокопреосвященства архиепископа Сиенского».
   — Я умею читать.
   Жан повернулся и зашагал по проулку, проходившему слева от собора, углубляясь в вонючее, потеющее, многолюдное сердце Тура, каким оно бывало в праздники. Фуггер двигался за ним по пятам, с вороном на плече. Проулок был таким узким, а дома по обе стороны от него были построены с такими уступами, что почти смыкались двумя этажами выше, так что птица не имела возможности лететь.
   — Мы его догнали. Здесь то, что мы ищем. Мы можем получить ее обратно! — возбужденно прошептал Фуггер.
   — Неужели? И как ты предлагаешь это сделать?
   Фуггер схватил его за руку и затащил в какую-то нишу.
   — У меня есть план. Мой утонченный и образованный ум поработал над этой проблемой и мгновенно дал ответ. Да, да! Это — великолепная возможность! Ты вызовешься стать палачом. Ты, в маске и с оружием, будешь стоять рядом с архиепископом.
   — Фуггер, ты хочешь, чтобы я украл руку на глазах тысячи зрителей?
   — А почему бы и нет? — Бегающие глазки Фуггера наконец остановились на Жане. — Ты ведь уже сделал это однажды!
   На второй золотой из виселичной кружки они купили право воспользоваться соломенным тюфяком (днем он пустовал), по куску хлеба и мяса, немного кислого пива и даже получили несколько мелких монеток сдачи. Быстро проглотив свою долю, Жан сразу же улегся и попытался заснуть. Фуггер, наслаждаясь тем, что его разум работает относительно нормально, был полон решимости делиться результатами его работы. Он сел, изливая непрерывный поток слов.
   — Нам нужен отвлекающий маневр. Ну, этим займусь я — мы с Демоном. На секунду мы отвлечем внимание от плахи… ой, прости — я знаю, что ты не пользуешься плахой… ну, от сцены. А ты тем временем притиснешь этого сатанинского червяка к стенке и заставишь отдать руку. Или даже лучше — пожар. Небольшой такой пожар, пусть поблизости загорятся какие-нибудь тюки. Пожар обязательно переполошит город — это ведь опасная штука. Я присутствовал на том огромном, когда половина Базеля сгорела. Да, пожар их отвлечет, ты приставишь меч к горлу его высокопреосвященства и…
   — Клянусь бахромой на мошонке Сулеймана, ты заткнешься? — взревел Жан. — Мне нужно отдохнуть. У меня от усталости голова не работает. — Он перевернулся на бок. — Когда им нужны добровольцы в палачи?
   — В три часа, у скотобойни. Казнь состоится в девять на главной площади.
   — Значит, разбудишь меня в два. А пока, ради слез Мадонны, помолчи, — сказал Жан, закрывая глаза.
   Фуггер некоторое время наблюдал за ним. При этом он дергался и чесался: его тело было таким же беспокойным, как и его мысли. Он не мог заснуть: ему казалось, что он проспал уже тысячу лет. А теперь нужно сказать так много, поделиться столькими планами! И больше всего ему хотелось участвовать в этом благородном приключений, приносить пользу, а не быть обузой, которую приходится таскать за собой. Он обязан сделать для этого цирюльника-варвара хотя бы такую малость.
   И в эту минуту палач приоткрыл один глаз.
   — Если хочешь сделать что-то полезное, пойди и узнай, что стало с мечом умершего палача.
* * *
   Всего в двадцати шагах от того места, где захрапел Жан, лежал еще один палач — но этот отказался от надежды заснуть: его мысли заполняли картины, которые Анжелика принесла из епископского дворца, где исполняла роль одной из обитательниц Содома. В эту дождливую ночь он ждал ее у дворца, чтобы на рассвете проводить домой. И теперь она спала рядом с ним, а он лежал без сна. Его рука у нее под головой начала затекать, и он попытался вообразить какие-нибудь другие сцены, не такие дразнящие. Безуспешно.
   Снизу, с улицы, донесся крик. Там началась ссора, слышались божба, звуки ударов. Осторожно выбравшись из постели, Хакон подошел к окну и пригнулся, всматриваясь в сумрак. Сквозь почти сомкнувшиеся крыши пробивалось достаточно света, чтобы в толстом грязном стекле возникло кривое отражение: очертания вьющейся бороды, густых русых волос, стянутых сзади, на шее, заколкой. Посадка головы, сильные очертания носа, бровей и лба — все это неизбежно напомнило ему отца. На долю секунды он закрыл глаза — и почти смог услышать его голос, рассказывающий саги о героях и древних богах. Маленький Хакон слушал, сидя на полу и прислонившись спиной к ножкам огромного дубового стула. Он изо всех сил старался запомнить эти повести. Мощный голос отца заставлял вибрировать дерево, и эта дрожь передавалась сердцу мальчика. Хакон копил слова саг на тот предсказанный ему день, когда он повторит их своему сыну. Но этот день так и не настал.
   Позади него раздался стон, а потом — тихий смешок. Хакон полуобернулся, и отражение обернулось вместе с ним. Его отец исчез, сменившись сатиром, слизывающим сахар с мясистых губ. Сатиром — и в то же время им самим, мужчиной, который теперь жил на деньги тех, кого облизывали.
   — Кровь Одина! — прошептал Хакон. Он больше не смеет произносить свою правду вслух.
   А в этом городе погибнут люди, которые сделали именно это. Назвали во всеуслышание имя своего Бога. Люди, которые оказались смелее нынешнего Хакона.
   Он вышел во вторую из убогих комнатенок, которые он делил с Анжеликой. Там, в логове из старых ящиков, погруженный в сон об охоте, гончий пес Фенрир рычал и дергался всем своим длинным серо-белым телом. Пес был единственным верным спутником Хакона: они не расставались с того дня, когда пять лет назад на разграбленной ферме во Фландрии Хакон подобрал тихо скулившего щенка, еще слепого. Он был результатом скрещения волков и их быстроногих преследователей, но, как и его хозяин, в городском безделье начал толстеть.
   Хакон нагнулся, чтобы почесать за крупными ушами. Фенрир застучал хвостом по деревянному полу, а его необычные квадратные волчьи глаза заблестели от удовольствия. Протянув руки через пса, Хакон принялся копаться в обломках своей прежней жизни: в одежде, сумках и безделушках, которые скопились у него за долгие годы службы наемным солдатом. Где-то глубоко в них было зарыто его наследие. Пусть рассказы отца и позабылись — от него осталось хотя бы это.
   Хакон услышал знакомый стук костей, спрятанных в глубине глубокого мешка, и извлек оттуда потрепанный кошель из коричневой шерсти. Его горловина была заткнута поблекшей льняной тряпицей, которая раньше была зеленой. Он вытащил ее и расстелил на полу между псом и собой, а потом высыпал на нее содержимое мешочка.
   Камней с рунами было двадцать четыре. Каждый диск имел форму и размер кружка, получающегося при соединении большого пальца и указательного. Когда его отец вместо желанного кита убил нарвала, он увидел в этом знамение, посланное самим Одином, и на костяшках, сделанных из бивня нарвала, вырезал руны Одина. Хакон наблюдал за тем, как отец день за днем проводит, вырезая и полируя кости. Потом тот долго размышлял и постился — и наконец схватил свой самый тонкий резец и нанес на кость очертания рун. Красящий состав он уже приготовил, смешав собственную кровь, несколько видов глины и ржавчину. Свежевырезанные знаки впитали в себя красную краску, которая до сих пор не потеряла яркости.
   Медленно переворачивая кости так, чтобы каждая повернулась вверх растрескавшейся и пожелтевшей оборотной стороной, Хакон постарался обрести покой, который нужен для того, чтобы руны не просто показали ему свои лица, но и поговорили с ним. Когда-то он обладал этим даром, как прежде — его отец, а до того — дед. Однако он опасался, что потерял и это умение, как и дар плести рассказы. Навыки уходили из-за того, что он ими не пользовался, из-за того, что он порвал связь с землей, откуда пришел.
   Обратившись с краткой молитвой к Одину, он сосредоточил мысли на своем вопросе, прогнав все посторонние мысли. Вопрос был только один: удастся ли ему убежать из этого мира, к которому он успел привыкнуть, и вернуться к жизни, где создают и рассказывают саги? Он начал передвигать руны, и постукивание кости о кость и костей о пол наполнило его слух, а глаза заволокло их краснотой, которая поднялась, подобно туману.
   Его рука уверенно потянулась к одной кости, внешне ничем не отличавшейся от остальных. И в то же время она была иной. Он взял ее и отложил в сторону, а потом снова вернулся к разложенным на тряпице, пока рядом с первой выбранной не оказалась еще одна, и еще. Хакон как будто покинул жалкую комнатенку, ушел из настоящего в прошлое и будущее; его вера объединяла прошлое и будущее — в этой религии они были единым временем. Время, которое было, и время, которое настает.
   Он перевернул первую руну — «фе». Она обозначает скот, усилия, затраченные в надежде на нескорое вознаграждение, противодействие, которое удается преодолеть, если приготовиться и быть наготове. Однажды он уже видел ее — ровно через четыре года после убийства отца, в тот день, когда он впервые взял в руки его наследие, эти кости с рунами. Хакону только исполнилось четырнадцать, и он набирался сил, скрываясь от убийцы отца среди своих родичей-дровосеков. И на острие топора он видел отражение грядущей мести.