- Иными словами, - решил внести ясность в наш разговор доктор, - ты хочешь сказать, что это что-то абстрактное.
- Не знаю, не хочу знать всех этих умных терминов, названий. Могу только сказать, что согласна с мадам Латаст: это настоящее произведение искусства.
Доктор пообещал разузнать побольше об этом самом Ицагирре. Он ведь многих знает в нашей эмигрантской среде.
Сколько же мне приходится перестирать и перегладить белья за день в гостинице: простыни, наволочки, полотенца, что полными доверху корзинами каждое утро спускают мне в подвал горничные со всех этажей... Полотняные мешки с бельем постояльцев из номеров потихоньку накапливаются в коридоре. Ими я, как правило, занимаюсь уже после полудня. Весь день в душной влажной парилке глажу, варю, бучу, отбеливаю. Всякий раз после тщательного полоскания приходится отжимать белье вручную. Одна из горничных мне помогает. Вместе мы скручиваем простыни по всей длине. От брызг и влаги халат мой сильно намокает, вода сочится по ногам, стекает на кафельный пол, уходит по желобку в сточное отверстие. Эту операцию приходится проделывать по десять раз кряду, под конец устаешь ужасно. Ну и это ведь ещё не все. Потом надо будет эти толстые тяжелые жгуты белья развернуть, расправить, сложить вчетверо, подложить под деревянный валик с ручкой, которую я кручу, чтобы белье было окончательно отжато, чтобы из него вышла вся влага.
Не дождусь, когда наконец будет половина двенадцатого и я пойду обедать. Я переодеваюсь в чистый сухой халат, иду в столовую для персонала. Здесь все гудит, жужжит: громкий смех, возгласы, кто говорит по-французски, кто по-баскски, кто по-испански. Я сама редко участвую в этом бурлящем, кипящем общении... Невольно слышу обрывки чужих разговоров, чьи-то истории, пересуды... кто с кем... постельные дела, смысл которых до меня уже не доходит. Сама я уже вне игры. Любовь? Как можно заниматься любовью без любви? Ко мне здесь относятся совсем неплохо, но ничто не связывает меня ни с кем из них. Я словно свое уже отжила: этакий осколок, пережиток прошлого, на мне лежит проклятие быть вне клана, быть парией среди живых. Я ничего не жду от жизни, да и, конечно же, не питаю иллюзий, не связываю больших надежд с этой теперешней своей работой. Это так. Она просто занимает мое время, мое никакое, пустое, потерянное, ничтожное время.
Готовят здесь просто замечательно, кормят на убой. Если бы не тяжелая физическая нагрузка и энергия, которую я расходую в течение всего рабочего дня, я наверняка бы растолстела. После обеда я прячусь от всех в кладовке, где мы держим моющие средства. У меня здесь стоит, дожидается меня мой стул, я сажусь - впереди ещё целый час свободного времени - учу мой французский или, как сказала бы наша Консуэла ла гуапа, "же травай мон франсэ"1. Сама себе читаю вслух "Ла Газетт", её последний номер, тот, что вчера вечером утащила у Арростеги.
Сперва я читаю все крупные заголовки, потом все про войну: военный мятеж в Марокко, уличные бои в Сан-Себастьяне, сообщение, увы, неподтвержденное, о смерти генерала Мола. И лишь после погружаюсь в чтение очередной главы публикуемого на страницах газеты душещипательного романа "Наследство тетушки Любви". Но усталость берет верх: глаза мои слипаются, и я погружаюсь в тихую сладкую дрему. Помню только, что успеваю отметить объявление в рамочке: в кинотеатре "Руайаль" идут "Желания" с Гари Купером и Марлен Дитрих. Но вот я уже в мире грез, в сложных перипетиях романтических приключений. Очнувшись, понимаю, что уже пора приниматься за мою нелегкую работенку - надо идти гладить.
Сегодня утром я почувствовала себя намного лучше. Даже несколько часов поработала на огороде с сестрами Фелисидад и Алисией. Прекрасная святая усталость наконец свалила меня, и я сладко вздремнула, сидя в кресле у себя в келье. Видела их всех.
В тот вечер к Арростеги на кофе пришло, наверное, не меньше пятнадцати гостей. Маленькая столовая с двумя дверями, выходившими в сад, была полна народу. В основном беженцами. Кто откуда: из Дуранго, Эйбара, Бермео. Сначала не увидела ни одного знакомого лица, но потом...
Мой взгляд привлек статный молодой мужчина. Я не поверила сперва своим глазам, ну да, это был он. Заметив меня, он как-то виновато заулыбался - Рафаэль Гоири, собственной персоной! Тот мальчик из Бильбао, в которого влюбилась моя сестра Кармела. Я сразу вспомнила, какое тяжелое разочарование пережила тогда вся наша семья... с такими последствиями... Сестра моя так ведь и не оправилась, все могло быть тогда иначе, если бы... Я сделала вид, что не узнала его.
Гости увлеченно обсуждали открывшуюся Международную выставку в Париже. Все-таки открыли, пусть и с опозданием. Поразительно! Были большие сомнения, что её станут проводить именно сейчас, когда с экономикой Франции творится нечто ужасное: уже вторая по счету девальвация франка, кругом волнения; бастуют перевозчики, мусорщики, работники метро.
- Может, правительству хочется элементарно отвлечь французов от их проблем? - как всегда мягко, предположил доктор.
Я стояла немного в стороне, слушала их беседу, когда вдруг почувствовала, как кто-то сзади слегка дотронулся до моего плеча. Это был он, Рафаэль.
- Я должен с вами поговорить.
- А у меня нет ни малейшего желания вас слушать!
Я поворачиваюсь к нему спиной. В жизни, где столько всего может не состояться, не реализоваться, этой встречи могло и не быть. Лучше бы её не было! Он попытался удержать меня за локоть.
- Не прикасайтесь ко мне!
Стоя против света, я вижу, как подрагивает его подбородок, как глаза его заволакивают слезы. Он берет меня за руки и шепотом с трудом выговаривает свой вопрос:
- Кармела?
В то же самое мгновение я вижу летящее, падающее к моим ногам тело сестры, объятое пламенем. Я закрываю глаза в надежде избавиться от этого чудовищного видения. Слышу её жуткий животный крик, все громче, все пронзительнее, он заглушает собой рев самолетов, взрывы бомб. У меня раскалывается голова, лопаются барабанные перепонки, я глохну. Чувствую, как слабею, ничего не могу поделать с собой, смотрю на него беспомощно... Не помню, что было дальше, как я смогла ему рассказать все о сестре, в каких словах. Помню, как время от времени меня охватывала бешеная ярость, я с трудом сдерживалась, чтоб не наговорить ему Бог весть что. Вижу его передо мной, растерянного, потрясенного. Я думаю о Кармеле, юной, совсем девочке... Тихой, молчаливой, замкнувшейся в своем горе.
Он заговорил странным глухим голосом, я едва его слышу, и мне трудно в это поверить: он говорит о своей любви к Кармеле, о своей отчаянной любви к ней.
Он влюбился в неё сразу, как только впервые увидел её на воскресном обеде у тетушки Пиа. С неподдельным волнением (такое сыграть просто невозможно) он вспоминал, как страшно смущаясь, сидя рядом в кино, взял её за руку. В тот самый злополучный день он вернулся с занятий только вечером, отец позвал его к себе в кабинет, ошарашил новостью: к нему сегодня приезжал дон Исидро с серьезными намерениями породниться семьями, он отказал ему, якобы из-за уже состоявшейся помолвки сына с другой девушкой.
С этого дня в их семье произошел раскол. Он тяжело переживал разрыв с отцом, которого до сих пор боготворил. Он чуть было не сразу забросил учебу, так что его медицинская карьера пострадала в первую очередь. У него не было никакого желания видеть чужую боль, его все больше увлекала журналистская среда, затягивала ночная жизнь богемы, он шатался по бистро, кафе, встречая там интересных людей: художников, поэтов, писателей. Но ощущение полной потерянности в жизни ни на минуту не оставляло его. Я чувствовала, чувствовала по вибрации его голоса, что все, что он говорит правда. Когда в стране разразилась гражданская война, он ушел к гударис вовсе не по политическим убеждениям, а скорее чтобы порвать с прошлым окончательно, уйти из семьи.
Сам он только что из Бильбао. Город каждый день бомбят немецкие самолеты. Он собирается обосноваться во Франции... не знает..., может, в Бордо, но никаких иллюзий относительно своего будущего не строит.
Я его больше не слушаю, вспоминаю. Мыслями переношусь на несколько лет назад. Вспоминаю Лекейтио, наши объятия с Тксомином на пляже, в песке за лодкой, нашу ночь в давильне, унижение, которое он пережил тогда, на следующий день, придя к нам в дом просить моей руки. Я вновь спрашиваю себя: что это было? Неужто жажда отыграться за то, другое унижение, которому подверг дона Исидро своим отказом отец Рафаэля? Всякий раз, как вспомню отца, само имя его - дон Исидро - мне омерзительно. Слепой эгоизм этих двух отцов семейства - деспотов, сломал четыре молодые жизни. Кто мы теперь с Рафаэлем? Спасшиеся, уцелевшие после разгула стихии песчинки? Да, она нас не поглотила, и мы выжили, она нас выплюнула, выбросила, как морские волны выбрасывают на берег ракушки, водоросли.
Мы с Рафаэлем вышли на террасу. Он вдруг спросил: "Эухения, что я тогда должен был делать?" В ответ у меня появилось дикое непреодолимое желание влепить ему хорошую пощечину. Чувствуя, как сдают нервы, не помня себя, в бешенстве кричу:
- Вы должны были забрать её, похитить, увезти её далеко-далеко! Вы смалодушничали, поступили как жалкий трус!
В ярости я готова была наброситься на него с кулаками, но тут же осеклась. Вспомнив свою собственную историю с Тксомином, вздрогнула, словно очнувшись, услышала его голос рядом с собой... как он просил, как требовал, чтобы я с ним уехала, бросила все и уехала... слышу, как сама его уговариваю, отказываюсь... Я разрыдалась и долго горько плакала, прильнув к плечу Рафаэля. Сколько лет я жила с этим моим грузом вины, сожалений, угрызений совести, бесконечных попыток оправдаться, самой себе объяснить свою нерешительность. Теперь я должна была признаться себе, что, оправдывая себя, я невольно должна была оправдать, понять и Рафаэля. Между мной и Рафаэлем протянулась ниточка, связавшая нас навсегда как соучастников давних преступлений.
Мы вернулись обратно к шумной компании гостей. Все уже в основном сидели за столом, в сильно прокуренной комнате. Я ловлю на себе взгляд Консуэло. Наверняка она заметила мой растерянный, потрясенный вид, красные опухшие глаза. Я сажусь с ней рядом. Рафаэль остается стоять. Смотрит, не отрывая глаз, на меня, будто, кроме нас, в этой комнате нет никого. Я цепенею, каменею от ужаса. Я вижу перед собой голову Медузы Горгоны. Вижу её лицо. Это она, та самая загадочная, чудовищная сила рока, что ведет нас с ним в одной цепочке. Я вдруг представляю себе нас с ним двумя жалкими бабочками-однодневками, только что попавшими в клейкую паутину гигантского паука и беспомощно машущими крылышками, не понимая всю ничтожность и быстротечность своего бытия.
Консуэло дотрагивается до моей руки. Думаю, хочет вернуть меня на эту грешную землю. Говорит, пора нести прохладительные напитки. Когда я вносила тяжелый поднос в комнату, все уже бурно обсуждали испанский павильон на Выставке, который открылся через семь недель после официального открытия самой Выставки. Я, разумеется, тоже в курсе, обо всем читала в Ла Газетт, в подробностях... и уж, конечно же, там не забыли описать огромную фотографию-панно, украшавшую теперь фасад павильона: шеренги победоносно марширующей армии. Павильон задумывался изначально как инструмент массовой пропаганды против Франко, ответственного за ужасные страдания народа. Кроме серьезных торгово-промышленных стендов, павильон был интересен тем, как там было представлено современное искусство Испании. Гости говорили о гигантской фреске напротив большого фотопортрета Федерико Гарсиа Лорки, поэта, расстрелянного националистами в самом начале войны. Так я впервые услышала имя этого художника - Пикассо.
В живом общем разговоре, где говорят одновременно все сразу, спорят, друг друга перебивают, я слышу, как кто-то рассказывает про заманчивые рекламные предложения, вычитанные в одной местной газете в Байонне: выходит, по каким-то совершенно смехотворным ценам можно купить билеты на специальный парижский поезд во второй и третий классы, туда и обратно Париж - Уаз - Миди. Поезд отправляется из Дакса. Некоторым, правда, это казалось смешным, нелепым бегом с препятствиями, но ведь для очень многих из нас это была единственная возможность увидеть Париж, увидеть Выставку, с её павильонами, со всеми чудесами современности. Все мы, здесь присутствующие, в большинстве своем были людьми бедными, жили трудно, на случайные заработки. Мало кто из нас уехал из Испании с деньгами. Кто-то внес предложение: почему бы нам не скинуться, не создать общую кассу, куда бы каждый вносил по мере возможности свой посильный вклад. Выставка продлится несколько месяцев. Хорошо было бы знать, хотя бы приблизительно, какие понадобятся расходы, о какой сумме может идти речь, рассчитать необходимый прожиточный минимум. Нам нужно будет найти знающего человека, кто бы мог нам подсказать вполне конкретные вещи: например, недорогую маленькую гостиницу. Я увидела, как все вокруг меня вдруг всполошились, разволновались, как преобразились лица людей, как загорелись, заблестели их глаза.
Во всех нас жила неистребимая потребность избавиться, уйти от тяжелой реальности, вынуждавшей нас жить на чужбине.
До сих пор не проронивший ни слова Рафаэль вдруг тоже заговорил:
- Горка Ицагирре смог бы нам помочь. Я встретил его на площади Клемансо. Я знаю, он был раза два в Париже.
Рафаэль познакомился с ним ещё в Бильбао, в бытность своих праздных шатаний по артистическим кафе. Здесь же он с ним вновь встретился в мастерской у одного в свое время весьма популярного и успешного скульптора. Тот теперь зарабатывает себе на жизнь тем, что пишет портреты на заказ. Горка ему предан, он всегда был его любимым учеником, а сейчас он чуть ли не правая рука маэстро.
- Пригласите его к нам на следующей неделе, мы рады будем с ним познакомиться, тем более что Эухения нам про него уже рассказывала, сказал доктор и, улыбнувшись, посмотрел на меня.
До чего же Рафаэль с его авантажной внешностью походил на Родольфа, на этого самого одиозного Родольфа из "Мадам Бовари" Флобера. Все, казалось, при нем: стройный, статный, широкоплечий, с сильной мускулистой шеей. Чего уж там говорить... А его лицо, прекрасное лицо древнего римлянина. Подумать только, Эмма могла допускать такое... могла терпеть его грубость, хамство, не замечала все это вранье, фальшь... Она была без ума от него.
Уже несколько недель меня волновала "Мадам Бовари". С главами "Наследия тетушки Любовь" на последней четвертой полосе "Ла Газетт" было уже покончено. Теперь, борясь с дремой в перерыв, после сытного обеда, я с не меньшим усердием проговаривала почти по складам каждое слово знаменитой истории с чередой несчастных любовных похождений и разочарований Эммы. Загнанная в угол своим кредитором, она теряет последнюю надежду: видя её отчаяние, Родольф, которому она доверилась, холодно отказывает ей в помощи, он безразличен... Я чувствую, как она скатывается, соскальзывает, как вот-вот тронется умом.
С Рафаэлем мы не виделись с того самого вечера у Арростеги. Отглаживая, отпаривая накрахмаленные воротнички и рубашки (и утюг, пыхтя, обжигает мне паром щеки и глаза), в легкой влажной дымке я отчетливо представляю себе грустное лицо Рафаэля. Помню, как он тогда горестно сказал мне: "Моих родителей ведь уже нет в живых".
Его отец бесплатно лечил бедных в госпитале Басурто. Иногда они приходили в кабинет его частной практики. Некоторых постоянных пациентов это раздражало. Бывало, кто-то из богатеньких господ делал ему замечание. На что отец Рафаэля всегда отвечал, что в Бильбао много хороших врачей и он всегда готов с ними поделиться своей богатой клиентурой. Так он отвадил не одного денежного пациента. Все знали о его принадлежности к семье известного Гоири, да к тому же он никогда не скрывал свои симпатии к баскским националистам. В среде местных буржуа, многие из них кстати поддерживали франкистов, за ним прочно закрепилась репутация "красного доктора". Когда город был занят, на него тут же донесли. Ему припомнили все: и дружбу с бедняками, и свидетельства его завистников-соседей, и знаменитого родственника - судили скорым судом ревтрибунала и поставили к стенке в тюрьме Ларринага.
"Мама моя умерла через несколько часов после казни отца: сердце остановилось". Рафаэля вовремя предупредил один знакомый журналист. Воспользовавшись комендантским часом, он ночью удрал на велосипеде, сел в Бермео на какое-то рыболовецкое суденушко-корыто. На нем он добрался до Фондарабии. Затем он переправился через Бидассоа, добрался до Бириатау.
В моем воображении я всякий раз представляла себе его прекрасную внешность, придумала себе это его физическое сходство с Родольфом. Ну, конечно же, неспроста, я не могла себе признаться, что он овладел моими мыслями. Меня тронула, разволновала его искренность. Ничего общего с неприязненными чувствами, которые вызывал у меня Родольф... Зато теперь мне все больше приходилось проводить время с ним, с литературным героем Флобера, и непонятно было, когда мы ещё увидимся с Рафаэлем.
Обаяние, харизма Горки, живость его ума покорили всех присутствующих. Его особая манера улыбаться. Это была не просто улыбка, улыбались его глаза. Его порывистость, буйство натуры заражали. Он посоветовал в Париже маленькую гостиницу за церковью Ла Мадлен, где сам останавливался. Он напишет своему другу, художнику из Барселоны. Он сейчас там посещает занятия в художественной школе Ла Гранд-Шомьер. Он не сомневается, что тот отвезет их на Выставку, с удовольствием покажет город, поднимется с ними на Эйфелеву башню, поведет в Лувр... Если, разумеется, они захотят. Похоже, эти планы могли осуществиться. Многие страшно загорелись, уже думали, что-то подсчитывали. Всем очень хотелось одним глазком посмотреть, как они там живут в столице. Большинство готово было ехать хоть сейчас, надо было только собрать, накопить приличную общую казну. Я увидела донью Консуэло, грустно наблюдавшую за всем со стороны.
- А ты, Эухения? - спросил меня вдруг доктор.
- Я? В Париж? Никогда... Да ни за что на свете!
Я не могла даже представить себе такое. Мысль уехать так далеко казалась мне совершенно недопустимой, едва ли не кощунственной. Я ещё стою в самом начале своего одинокого пути в изгнании, чуть ли не заново учусь жить. Стараюсь изо всех сил сохранить волю и вкус к жизни. Но мысль уехать куда-то далеко, ещё дальше, чем теперь от моих мертвых, кажется мне святотатством. Биарриц - здесь я со своими близкими друзьями Арростеги, они хорошо знали, любили мою семью. Лейтенант и отец Эусебио убедили меня покинуть страну, но цепочка не порвалась, мои близкие по-прежнему со мной, здесь, рядом.
Я часто представляю их счастливыми и живыми. Тксомина ещё почти мальчика, на пляже, в давильне. Тксомина - мужчину, в моей комнате, обнимающего меня, засыпающего рядом со мной всего за час до бомбежки. Орчи, моего нежного маленького мальчика, рукой касающегося моей щеки, слышу его голос: "Мамочка, я здесь". Кармела, гордая, величественная, танцующая арагонскую хоту на воскресном балу. Наша мама, бодрая, веселая, несет с огорода корзинку бобов на гарнир, она ведь собирается приготовить жареного барашка в это пасхальное воскресенье. Айнара, моя бедная, добрая Айнара, моя преданная Айнара стоит у моей постели ночью рядом со мной. Я кричу от боли... рожаю... Слышу её счастливый голос: "Мальчик!" Здесь я чувствовала себя с ними со всеми рядом, не утратила с ними связи. Чувствовала внутреннюю силу, помогающую мне увидеть их, разговаривать с ними живыми. Я абсолютно уверена, будь я где-нибудь далеко, я бы эту способность утратила... Та совсем другая, отличная жизнь помешала бы моей душе в её упорной работе ... помешала бы, помешала бы их воскресению!
Бывает и так, что сколько бы я ни старалась, вижу только их безжизненные лица с открытыми глазами, лежащие на груде камней их мертвые тела. Эта картина представляется мне такой яркой, осязаемой... Я ложусь с ними рядом. Тишина бессонной ночи теряется в тишине вечности, их вечности. У них нет лица, нет тела, они бестелесны.
Прячу голову в подушку, мое тело, мой разум, все мое существо в смятении. Пытаюсь укрыться, cпрятаться, наконец, просто хочу заснуть, пусть сон спасет меня, успокоит мою душу. Порой мне это удается. Далекое гулкое эхо от звона колоколов над Герникой становится все громче, все раскатистее, будит меня. Странно, но, едва очнувшись после столь мрачных печальных видений, я просыпаюсь удивительно умиротворенной. Боль утраты утихает, я будто вернулась из долгого путешествия в вечность, будто бы действительно побывала на том свете и там отдохнула.
Сколько же лет прошло, а воспоминания о том вечере ни на йоту не утратили своей живости, они все так же волнуют мою душу. Тот памятный вечер у Арростеги близился к концу, когда Горка предложил нам пойти домой вместе, ведь как-никак, сказал он, мы живем с ним в одном доме. Я заметила растерянный потухший взгляд Рафаэля. У меня перехватило дыхание, я стрелой метнулась на другой конец комнаты, встав на цыпочки, поцеловала его в щеку и тут же выбежала, крикнув ему напоследок:
- Пока.
Тогда-то, на обратном пути к дому, Горка и заговорил со мной в первый раз о "Гернике". Пикассо назвал именем моего растерзанного маленького городка, чуть ли не деревеньки свою огромную настенную фреску, которой предстояло украсить испанский павильон на Выставке. Друг Горки, каталонец, подробно описал ему в последнем своем письме картину, со знанием дела признавая её чудом композиции. Он утверждал, что этот истинный шедевр художника лучше любого документа сохранит в истории человечества память об убиенных на века. Горка рассказывал, как в Париже, по самым приблизительным оценкам, более миллиона людей, вышедших на традиционную демонстрацию Первого мая выражали свой протест против варварской бомбежки, требовали призвать к ответу убийц. Никогда не забуду его горящие глаза, то, с какой горячностью, темпераментом он мне все это рассказывал, время от времени останавливаясь, заглядывая мне в глаза, словно всякий раз хотел получить подтверждение, насколько убедили меня его слова.
Смотрю, на бульварах вдоль авеню Королевы Виктории осень уже подкралась к платанам и ликвидамбарам, потихоньку делая свое дело, красит их в свои золотисто-бурые тона. Слышу его голос, этот удивительный, неповторимый регистр голоса Горки - все время меняющийся, вибрирующий. Он завораживает меня каким-то своим особым магнетизмом. Я ничего не знаю о нем. Только этот голос говорит мне о нашей с ним стране, о полном безумии этой страшной бессмысленной войны, говорит с такой страстью, с таким пылом о чем-то таком, что нас связывает навсегда, о наших идеалах и о наших убеждениях. И я теперь знаю, знаю точно, ничто и никто никогда не сможет уничтожить, победить нашу маленькую страну, Страну Басков!
Теперь, говорил он, делом всей его жизни стало сохранить и отстоять самобытность нашей культуры. Ради этого он порвал со своим прошлым. Правда, при этом он ни словом не упомянул, о каком таком прошлом идет речь. Нужно творить! Не важно как: писать ли стихи, философские эссе или быть скульптором. Существуют самые разные формы для самовыражения, и они могут, должны постоянно меняться, но главное - это огромное желание, непреложная воля заставить наконец поверить басков в их самобытность, уникальность. Заставить их отказаться от нелепого архаизма верований в святую силу дуба Герники, способного защищать свой народ лишь потому только, что короли Кастилии много веков назад клялись под его кроной уважать свободу и независимость басков. Тут он положил руки мне на плечи:
- Пойми ты, независимость никто не жалует, не дарует, её необходимо выстрадать, завоевать, а затем отстаивать, защищать.
Он только что сказал мне "ты"...
Теперь мы сидим у моря, на одной из скамеечек, что стоят вдоль набережной. От морской влаги мне становится зябко. Он снимает свой полотняный пиджак, накидывает мне его на плечи. На мгновение мысль мою увлекает, уводит за собой легкая морская зыбь, я слушаю шум волн, бьющихся о скалу Рош-Ронд. Даже здесь, когда рядом Горка, меня не покидает леденящая тоска моего одиночества.
- Ну а как же наши погибшие, Горка, все эти убитые люди?
- Они все станут нашими героями-мучениками. Франко не смог стерпеть, не мог видеть, как гордый маленький народ не сдается. Он решил с ним расправиться, да так, чтоб головы больше не поднял, обрушил на него всю мощь гитлеровской авиации, этакого многоголового огнедышащего стального дракона. Мост Рентерия, стратегический объект, якобы он был целью их операции, остался ими нетронутым, зато весь город обратился в пепел и дым под их бомбами. Помнишь ультиматум, что выдвинул баскам генерал Мола тогда, тридцатого марта: если не сдадитесь немедленно, я разрушу всю Бискайю до основания. В Стране Басков наш регион наиболее густо населен; мы богаты железом и углем, это делает нашу провинцию едва не самой мощной в Испании. Франко захотелось во что бы то ни стало рассчитаться с нами за то, что Мадрид пообещал нам в самом начале войны признать законодательно нашу независимость. Ему нужна единая Испания... А людей Герники всегда отличала особая гражданственность, самоуважение, они чтили законы предков и не допускали мысли, что что-то может разрушить Богом данную им, исторически сложившуюся автономию. Франко их наказал за это!
- Не знаю, не хочу знать всех этих умных терминов, названий. Могу только сказать, что согласна с мадам Латаст: это настоящее произведение искусства.
Доктор пообещал разузнать побольше об этом самом Ицагирре. Он ведь многих знает в нашей эмигрантской среде.
Сколько же мне приходится перестирать и перегладить белья за день в гостинице: простыни, наволочки, полотенца, что полными доверху корзинами каждое утро спускают мне в подвал горничные со всех этажей... Полотняные мешки с бельем постояльцев из номеров потихоньку накапливаются в коридоре. Ими я, как правило, занимаюсь уже после полудня. Весь день в душной влажной парилке глажу, варю, бучу, отбеливаю. Всякий раз после тщательного полоскания приходится отжимать белье вручную. Одна из горничных мне помогает. Вместе мы скручиваем простыни по всей длине. От брызг и влаги халат мой сильно намокает, вода сочится по ногам, стекает на кафельный пол, уходит по желобку в сточное отверстие. Эту операцию приходится проделывать по десять раз кряду, под конец устаешь ужасно. Ну и это ведь ещё не все. Потом надо будет эти толстые тяжелые жгуты белья развернуть, расправить, сложить вчетверо, подложить под деревянный валик с ручкой, которую я кручу, чтобы белье было окончательно отжато, чтобы из него вышла вся влага.
Не дождусь, когда наконец будет половина двенадцатого и я пойду обедать. Я переодеваюсь в чистый сухой халат, иду в столовую для персонала. Здесь все гудит, жужжит: громкий смех, возгласы, кто говорит по-французски, кто по-баскски, кто по-испански. Я сама редко участвую в этом бурлящем, кипящем общении... Невольно слышу обрывки чужих разговоров, чьи-то истории, пересуды... кто с кем... постельные дела, смысл которых до меня уже не доходит. Сама я уже вне игры. Любовь? Как можно заниматься любовью без любви? Ко мне здесь относятся совсем неплохо, но ничто не связывает меня ни с кем из них. Я словно свое уже отжила: этакий осколок, пережиток прошлого, на мне лежит проклятие быть вне клана, быть парией среди живых. Я ничего не жду от жизни, да и, конечно же, не питаю иллюзий, не связываю больших надежд с этой теперешней своей работой. Это так. Она просто занимает мое время, мое никакое, пустое, потерянное, ничтожное время.
Готовят здесь просто замечательно, кормят на убой. Если бы не тяжелая физическая нагрузка и энергия, которую я расходую в течение всего рабочего дня, я наверняка бы растолстела. После обеда я прячусь от всех в кладовке, где мы держим моющие средства. У меня здесь стоит, дожидается меня мой стул, я сажусь - впереди ещё целый час свободного времени - учу мой французский или, как сказала бы наша Консуэла ла гуапа, "же травай мон франсэ"1. Сама себе читаю вслух "Ла Газетт", её последний номер, тот, что вчера вечером утащила у Арростеги.
Сперва я читаю все крупные заголовки, потом все про войну: военный мятеж в Марокко, уличные бои в Сан-Себастьяне, сообщение, увы, неподтвержденное, о смерти генерала Мола. И лишь после погружаюсь в чтение очередной главы публикуемого на страницах газеты душещипательного романа "Наследство тетушки Любви". Но усталость берет верх: глаза мои слипаются, и я погружаюсь в тихую сладкую дрему. Помню только, что успеваю отметить объявление в рамочке: в кинотеатре "Руайаль" идут "Желания" с Гари Купером и Марлен Дитрих. Но вот я уже в мире грез, в сложных перипетиях романтических приключений. Очнувшись, понимаю, что уже пора приниматься за мою нелегкую работенку - надо идти гладить.
Сегодня утром я почувствовала себя намного лучше. Даже несколько часов поработала на огороде с сестрами Фелисидад и Алисией. Прекрасная святая усталость наконец свалила меня, и я сладко вздремнула, сидя в кресле у себя в келье. Видела их всех.
В тот вечер к Арростеги на кофе пришло, наверное, не меньше пятнадцати гостей. Маленькая столовая с двумя дверями, выходившими в сад, была полна народу. В основном беженцами. Кто откуда: из Дуранго, Эйбара, Бермео. Сначала не увидела ни одного знакомого лица, но потом...
Мой взгляд привлек статный молодой мужчина. Я не поверила сперва своим глазам, ну да, это был он. Заметив меня, он как-то виновато заулыбался - Рафаэль Гоири, собственной персоной! Тот мальчик из Бильбао, в которого влюбилась моя сестра Кармела. Я сразу вспомнила, какое тяжелое разочарование пережила тогда вся наша семья... с такими последствиями... Сестра моя так ведь и не оправилась, все могло быть тогда иначе, если бы... Я сделала вид, что не узнала его.
Гости увлеченно обсуждали открывшуюся Международную выставку в Париже. Все-таки открыли, пусть и с опозданием. Поразительно! Были большие сомнения, что её станут проводить именно сейчас, когда с экономикой Франции творится нечто ужасное: уже вторая по счету девальвация франка, кругом волнения; бастуют перевозчики, мусорщики, работники метро.
- Может, правительству хочется элементарно отвлечь французов от их проблем? - как всегда мягко, предположил доктор.
Я стояла немного в стороне, слушала их беседу, когда вдруг почувствовала, как кто-то сзади слегка дотронулся до моего плеча. Это был он, Рафаэль.
- Я должен с вами поговорить.
- А у меня нет ни малейшего желания вас слушать!
Я поворачиваюсь к нему спиной. В жизни, где столько всего может не состояться, не реализоваться, этой встречи могло и не быть. Лучше бы её не было! Он попытался удержать меня за локоть.
- Не прикасайтесь ко мне!
Стоя против света, я вижу, как подрагивает его подбородок, как глаза его заволакивают слезы. Он берет меня за руки и шепотом с трудом выговаривает свой вопрос:
- Кармела?
В то же самое мгновение я вижу летящее, падающее к моим ногам тело сестры, объятое пламенем. Я закрываю глаза в надежде избавиться от этого чудовищного видения. Слышу её жуткий животный крик, все громче, все пронзительнее, он заглушает собой рев самолетов, взрывы бомб. У меня раскалывается голова, лопаются барабанные перепонки, я глохну. Чувствую, как слабею, ничего не могу поделать с собой, смотрю на него беспомощно... Не помню, что было дальше, как я смогла ему рассказать все о сестре, в каких словах. Помню, как время от времени меня охватывала бешеная ярость, я с трудом сдерживалась, чтоб не наговорить ему Бог весть что. Вижу его передо мной, растерянного, потрясенного. Я думаю о Кармеле, юной, совсем девочке... Тихой, молчаливой, замкнувшейся в своем горе.
Он заговорил странным глухим голосом, я едва его слышу, и мне трудно в это поверить: он говорит о своей любви к Кармеле, о своей отчаянной любви к ней.
Он влюбился в неё сразу, как только впервые увидел её на воскресном обеде у тетушки Пиа. С неподдельным волнением (такое сыграть просто невозможно) он вспоминал, как страшно смущаясь, сидя рядом в кино, взял её за руку. В тот самый злополучный день он вернулся с занятий только вечером, отец позвал его к себе в кабинет, ошарашил новостью: к нему сегодня приезжал дон Исидро с серьезными намерениями породниться семьями, он отказал ему, якобы из-за уже состоявшейся помолвки сына с другой девушкой.
С этого дня в их семье произошел раскол. Он тяжело переживал разрыв с отцом, которого до сих пор боготворил. Он чуть было не сразу забросил учебу, так что его медицинская карьера пострадала в первую очередь. У него не было никакого желания видеть чужую боль, его все больше увлекала журналистская среда, затягивала ночная жизнь богемы, он шатался по бистро, кафе, встречая там интересных людей: художников, поэтов, писателей. Но ощущение полной потерянности в жизни ни на минуту не оставляло его. Я чувствовала, чувствовала по вибрации его голоса, что все, что он говорит правда. Когда в стране разразилась гражданская война, он ушел к гударис вовсе не по политическим убеждениям, а скорее чтобы порвать с прошлым окончательно, уйти из семьи.
Сам он только что из Бильбао. Город каждый день бомбят немецкие самолеты. Он собирается обосноваться во Франции... не знает..., может, в Бордо, но никаких иллюзий относительно своего будущего не строит.
Я его больше не слушаю, вспоминаю. Мыслями переношусь на несколько лет назад. Вспоминаю Лекейтио, наши объятия с Тксомином на пляже, в песке за лодкой, нашу ночь в давильне, унижение, которое он пережил тогда, на следующий день, придя к нам в дом просить моей руки. Я вновь спрашиваю себя: что это было? Неужто жажда отыграться за то, другое унижение, которому подверг дона Исидро своим отказом отец Рафаэля? Всякий раз, как вспомню отца, само имя его - дон Исидро - мне омерзительно. Слепой эгоизм этих двух отцов семейства - деспотов, сломал четыре молодые жизни. Кто мы теперь с Рафаэлем? Спасшиеся, уцелевшие после разгула стихии песчинки? Да, она нас не поглотила, и мы выжили, она нас выплюнула, выбросила, как морские волны выбрасывают на берег ракушки, водоросли.
Мы с Рафаэлем вышли на террасу. Он вдруг спросил: "Эухения, что я тогда должен был делать?" В ответ у меня появилось дикое непреодолимое желание влепить ему хорошую пощечину. Чувствуя, как сдают нервы, не помня себя, в бешенстве кричу:
- Вы должны были забрать её, похитить, увезти её далеко-далеко! Вы смалодушничали, поступили как жалкий трус!
В ярости я готова была наброситься на него с кулаками, но тут же осеклась. Вспомнив свою собственную историю с Тксомином, вздрогнула, словно очнувшись, услышала его голос рядом с собой... как он просил, как требовал, чтобы я с ним уехала, бросила все и уехала... слышу, как сама его уговариваю, отказываюсь... Я разрыдалась и долго горько плакала, прильнув к плечу Рафаэля. Сколько лет я жила с этим моим грузом вины, сожалений, угрызений совести, бесконечных попыток оправдаться, самой себе объяснить свою нерешительность. Теперь я должна была признаться себе, что, оправдывая себя, я невольно должна была оправдать, понять и Рафаэля. Между мной и Рафаэлем протянулась ниточка, связавшая нас навсегда как соучастников давних преступлений.
Мы вернулись обратно к шумной компании гостей. Все уже в основном сидели за столом, в сильно прокуренной комнате. Я ловлю на себе взгляд Консуэло. Наверняка она заметила мой растерянный, потрясенный вид, красные опухшие глаза. Я сажусь с ней рядом. Рафаэль остается стоять. Смотрит, не отрывая глаз, на меня, будто, кроме нас, в этой комнате нет никого. Я цепенею, каменею от ужаса. Я вижу перед собой голову Медузы Горгоны. Вижу её лицо. Это она, та самая загадочная, чудовищная сила рока, что ведет нас с ним в одной цепочке. Я вдруг представляю себе нас с ним двумя жалкими бабочками-однодневками, только что попавшими в клейкую паутину гигантского паука и беспомощно машущими крылышками, не понимая всю ничтожность и быстротечность своего бытия.
Консуэло дотрагивается до моей руки. Думаю, хочет вернуть меня на эту грешную землю. Говорит, пора нести прохладительные напитки. Когда я вносила тяжелый поднос в комнату, все уже бурно обсуждали испанский павильон на Выставке, который открылся через семь недель после официального открытия самой Выставки. Я, разумеется, тоже в курсе, обо всем читала в Ла Газетт, в подробностях... и уж, конечно же, там не забыли описать огромную фотографию-панно, украшавшую теперь фасад павильона: шеренги победоносно марширующей армии. Павильон задумывался изначально как инструмент массовой пропаганды против Франко, ответственного за ужасные страдания народа. Кроме серьезных торгово-промышленных стендов, павильон был интересен тем, как там было представлено современное искусство Испании. Гости говорили о гигантской фреске напротив большого фотопортрета Федерико Гарсиа Лорки, поэта, расстрелянного националистами в самом начале войны. Так я впервые услышала имя этого художника - Пикассо.
В живом общем разговоре, где говорят одновременно все сразу, спорят, друг друга перебивают, я слышу, как кто-то рассказывает про заманчивые рекламные предложения, вычитанные в одной местной газете в Байонне: выходит, по каким-то совершенно смехотворным ценам можно купить билеты на специальный парижский поезд во второй и третий классы, туда и обратно Париж - Уаз - Миди. Поезд отправляется из Дакса. Некоторым, правда, это казалось смешным, нелепым бегом с препятствиями, но ведь для очень многих из нас это была единственная возможность увидеть Париж, увидеть Выставку, с её павильонами, со всеми чудесами современности. Все мы, здесь присутствующие, в большинстве своем были людьми бедными, жили трудно, на случайные заработки. Мало кто из нас уехал из Испании с деньгами. Кто-то внес предложение: почему бы нам не скинуться, не создать общую кассу, куда бы каждый вносил по мере возможности свой посильный вклад. Выставка продлится несколько месяцев. Хорошо было бы знать, хотя бы приблизительно, какие понадобятся расходы, о какой сумме может идти речь, рассчитать необходимый прожиточный минимум. Нам нужно будет найти знающего человека, кто бы мог нам подсказать вполне конкретные вещи: например, недорогую маленькую гостиницу. Я увидела, как все вокруг меня вдруг всполошились, разволновались, как преобразились лица людей, как загорелись, заблестели их глаза.
Во всех нас жила неистребимая потребность избавиться, уйти от тяжелой реальности, вынуждавшей нас жить на чужбине.
До сих пор не проронивший ни слова Рафаэль вдруг тоже заговорил:
- Горка Ицагирре смог бы нам помочь. Я встретил его на площади Клемансо. Я знаю, он был раза два в Париже.
Рафаэль познакомился с ним ещё в Бильбао, в бытность своих праздных шатаний по артистическим кафе. Здесь же он с ним вновь встретился в мастерской у одного в свое время весьма популярного и успешного скульптора. Тот теперь зарабатывает себе на жизнь тем, что пишет портреты на заказ. Горка ему предан, он всегда был его любимым учеником, а сейчас он чуть ли не правая рука маэстро.
- Пригласите его к нам на следующей неделе, мы рады будем с ним познакомиться, тем более что Эухения нам про него уже рассказывала, сказал доктор и, улыбнувшись, посмотрел на меня.
До чего же Рафаэль с его авантажной внешностью походил на Родольфа, на этого самого одиозного Родольфа из "Мадам Бовари" Флобера. Все, казалось, при нем: стройный, статный, широкоплечий, с сильной мускулистой шеей. Чего уж там говорить... А его лицо, прекрасное лицо древнего римлянина. Подумать только, Эмма могла допускать такое... могла терпеть его грубость, хамство, не замечала все это вранье, фальшь... Она была без ума от него.
Уже несколько недель меня волновала "Мадам Бовари". С главами "Наследия тетушки Любовь" на последней четвертой полосе "Ла Газетт" было уже покончено. Теперь, борясь с дремой в перерыв, после сытного обеда, я с не меньшим усердием проговаривала почти по складам каждое слово знаменитой истории с чередой несчастных любовных похождений и разочарований Эммы. Загнанная в угол своим кредитором, она теряет последнюю надежду: видя её отчаяние, Родольф, которому она доверилась, холодно отказывает ей в помощи, он безразличен... Я чувствую, как она скатывается, соскальзывает, как вот-вот тронется умом.
С Рафаэлем мы не виделись с того самого вечера у Арростеги. Отглаживая, отпаривая накрахмаленные воротнички и рубашки (и утюг, пыхтя, обжигает мне паром щеки и глаза), в легкой влажной дымке я отчетливо представляю себе грустное лицо Рафаэля. Помню, как он тогда горестно сказал мне: "Моих родителей ведь уже нет в живых".
Его отец бесплатно лечил бедных в госпитале Басурто. Иногда они приходили в кабинет его частной практики. Некоторых постоянных пациентов это раздражало. Бывало, кто-то из богатеньких господ делал ему замечание. На что отец Рафаэля всегда отвечал, что в Бильбао много хороших врачей и он всегда готов с ними поделиться своей богатой клиентурой. Так он отвадил не одного денежного пациента. Все знали о его принадлежности к семье известного Гоири, да к тому же он никогда не скрывал свои симпатии к баскским националистам. В среде местных буржуа, многие из них кстати поддерживали франкистов, за ним прочно закрепилась репутация "красного доктора". Когда город был занят, на него тут же донесли. Ему припомнили все: и дружбу с бедняками, и свидетельства его завистников-соседей, и знаменитого родственника - судили скорым судом ревтрибунала и поставили к стенке в тюрьме Ларринага.
"Мама моя умерла через несколько часов после казни отца: сердце остановилось". Рафаэля вовремя предупредил один знакомый журналист. Воспользовавшись комендантским часом, он ночью удрал на велосипеде, сел в Бермео на какое-то рыболовецкое суденушко-корыто. На нем он добрался до Фондарабии. Затем он переправился через Бидассоа, добрался до Бириатау.
В моем воображении я всякий раз представляла себе его прекрасную внешность, придумала себе это его физическое сходство с Родольфом. Ну, конечно же, неспроста, я не могла себе признаться, что он овладел моими мыслями. Меня тронула, разволновала его искренность. Ничего общего с неприязненными чувствами, которые вызывал у меня Родольф... Зато теперь мне все больше приходилось проводить время с ним, с литературным героем Флобера, и непонятно было, когда мы ещё увидимся с Рафаэлем.
Обаяние, харизма Горки, живость его ума покорили всех присутствующих. Его особая манера улыбаться. Это была не просто улыбка, улыбались его глаза. Его порывистость, буйство натуры заражали. Он посоветовал в Париже маленькую гостиницу за церковью Ла Мадлен, где сам останавливался. Он напишет своему другу, художнику из Барселоны. Он сейчас там посещает занятия в художественной школе Ла Гранд-Шомьер. Он не сомневается, что тот отвезет их на Выставку, с удовольствием покажет город, поднимется с ними на Эйфелеву башню, поведет в Лувр... Если, разумеется, они захотят. Похоже, эти планы могли осуществиться. Многие страшно загорелись, уже думали, что-то подсчитывали. Всем очень хотелось одним глазком посмотреть, как они там живут в столице. Большинство готово было ехать хоть сейчас, надо было только собрать, накопить приличную общую казну. Я увидела донью Консуэло, грустно наблюдавшую за всем со стороны.
- А ты, Эухения? - спросил меня вдруг доктор.
- Я? В Париж? Никогда... Да ни за что на свете!
Я не могла даже представить себе такое. Мысль уехать так далеко казалась мне совершенно недопустимой, едва ли не кощунственной. Я ещё стою в самом начале своего одинокого пути в изгнании, чуть ли не заново учусь жить. Стараюсь изо всех сил сохранить волю и вкус к жизни. Но мысль уехать куда-то далеко, ещё дальше, чем теперь от моих мертвых, кажется мне святотатством. Биарриц - здесь я со своими близкими друзьями Арростеги, они хорошо знали, любили мою семью. Лейтенант и отец Эусебио убедили меня покинуть страну, но цепочка не порвалась, мои близкие по-прежнему со мной, здесь, рядом.
Я часто представляю их счастливыми и живыми. Тксомина ещё почти мальчика, на пляже, в давильне. Тксомина - мужчину, в моей комнате, обнимающего меня, засыпающего рядом со мной всего за час до бомбежки. Орчи, моего нежного маленького мальчика, рукой касающегося моей щеки, слышу его голос: "Мамочка, я здесь". Кармела, гордая, величественная, танцующая арагонскую хоту на воскресном балу. Наша мама, бодрая, веселая, несет с огорода корзинку бобов на гарнир, она ведь собирается приготовить жареного барашка в это пасхальное воскресенье. Айнара, моя бедная, добрая Айнара, моя преданная Айнара стоит у моей постели ночью рядом со мной. Я кричу от боли... рожаю... Слышу её счастливый голос: "Мальчик!" Здесь я чувствовала себя с ними со всеми рядом, не утратила с ними связи. Чувствовала внутреннюю силу, помогающую мне увидеть их, разговаривать с ними живыми. Я абсолютно уверена, будь я где-нибудь далеко, я бы эту способность утратила... Та совсем другая, отличная жизнь помешала бы моей душе в её упорной работе ... помешала бы, помешала бы их воскресению!
Бывает и так, что сколько бы я ни старалась, вижу только их безжизненные лица с открытыми глазами, лежащие на груде камней их мертвые тела. Эта картина представляется мне такой яркой, осязаемой... Я ложусь с ними рядом. Тишина бессонной ночи теряется в тишине вечности, их вечности. У них нет лица, нет тела, они бестелесны.
Прячу голову в подушку, мое тело, мой разум, все мое существо в смятении. Пытаюсь укрыться, cпрятаться, наконец, просто хочу заснуть, пусть сон спасет меня, успокоит мою душу. Порой мне это удается. Далекое гулкое эхо от звона колоколов над Герникой становится все громче, все раскатистее, будит меня. Странно, но, едва очнувшись после столь мрачных печальных видений, я просыпаюсь удивительно умиротворенной. Боль утраты утихает, я будто вернулась из долгого путешествия в вечность, будто бы действительно побывала на том свете и там отдохнула.
Сколько же лет прошло, а воспоминания о том вечере ни на йоту не утратили своей живости, они все так же волнуют мою душу. Тот памятный вечер у Арростеги близился к концу, когда Горка предложил нам пойти домой вместе, ведь как-никак, сказал он, мы живем с ним в одном доме. Я заметила растерянный потухший взгляд Рафаэля. У меня перехватило дыхание, я стрелой метнулась на другой конец комнаты, встав на цыпочки, поцеловала его в щеку и тут же выбежала, крикнув ему напоследок:
- Пока.
Тогда-то, на обратном пути к дому, Горка и заговорил со мной в первый раз о "Гернике". Пикассо назвал именем моего растерзанного маленького городка, чуть ли не деревеньки свою огромную настенную фреску, которой предстояло украсить испанский павильон на Выставке. Друг Горки, каталонец, подробно описал ему в последнем своем письме картину, со знанием дела признавая её чудом композиции. Он утверждал, что этот истинный шедевр художника лучше любого документа сохранит в истории человечества память об убиенных на века. Горка рассказывал, как в Париже, по самым приблизительным оценкам, более миллиона людей, вышедших на традиционную демонстрацию Первого мая выражали свой протест против варварской бомбежки, требовали призвать к ответу убийц. Никогда не забуду его горящие глаза, то, с какой горячностью, темпераментом он мне все это рассказывал, время от времени останавливаясь, заглядывая мне в глаза, словно всякий раз хотел получить подтверждение, насколько убедили меня его слова.
Смотрю, на бульварах вдоль авеню Королевы Виктории осень уже подкралась к платанам и ликвидамбарам, потихоньку делая свое дело, красит их в свои золотисто-бурые тона. Слышу его голос, этот удивительный, неповторимый регистр голоса Горки - все время меняющийся, вибрирующий. Он завораживает меня каким-то своим особым магнетизмом. Я ничего не знаю о нем. Только этот голос говорит мне о нашей с ним стране, о полном безумии этой страшной бессмысленной войны, говорит с такой страстью, с таким пылом о чем-то таком, что нас связывает навсегда, о наших идеалах и о наших убеждениях. И я теперь знаю, знаю точно, ничто и никто никогда не сможет уничтожить, победить нашу маленькую страну, Страну Басков!
Теперь, говорил он, делом всей его жизни стало сохранить и отстоять самобытность нашей культуры. Ради этого он порвал со своим прошлым. Правда, при этом он ни словом не упомянул, о каком таком прошлом идет речь. Нужно творить! Не важно как: писать ли стихи, философские эссе или быть скульптором. Существуют самые разные формы для самовыражения, и они могут, должны постоянно меняться, но главное - это огромное желание, непреложная воля заставить наконец поверить басков в их самобытность, уникальность. Заставить их отказаться от нелепого архаизма верований в святую силу дуба Герники, способного защищать свой народ лишь потому только, что короли Кастилии много веков назад клялись под его кроной уважать свободу и независимость басков. Тут он положил руки мне на плечи:
- Пойми ты, независимость никто не жалует, не дарует, её необходимо выстрадать, завоевать, а затем отстаивать, защищать.
Он только что сказал мне "ты"...
Теперь мы сидим у моря, на одной из скамеечек, что стоят вдоль набережной. От морской влаги мне становится зябко. Он снимает свой полотняный пиджак, накидывает мне его на плечи. На мгновение мысль мою увлекает, уводит за собой легкая морская зыбь, я слушаю шум волн, бьющихся о скалу Рош-Ронд. Даже здесь, когда рядом Горка, меня не покидает леденящая тоска моего одиночества.
- Ну а как же наши погибшие, Горка, все эти убитые люди?
- Они все станут нашими героями-мучениками. Франко не смог стерпеть, не мог видеть, как гордый маленький народ не сдается. Он решил с ним расправиться, да так, чтоб головы больше не поднял, обрушил на него всю мощь гитлеровской авиации, этакого многоголового огнедышащего стального дракона. Мост Рентерия, стратегический объект, якобы он был целью их операции, остался ими нетронутым, зато весь город обратился в пепел и дым под их бомбами. Помнишь ультиматум, что выдвинул баскам генерал Мола тогда, тридцатого марта: если не сдадитесь немедленно, я разрушу всю Бискайю до основания. В Стране Басков наш регион наиболее густо населен; мы богаты железом и углем, это делает нашу провинцию едва не самой мощной в Испании. Франко захотелось во что бы то ни стало рассчитаться с нами за то, что Мадрид пообещал нам в самом начале войны признать законодательно нашу независимость. Ему нужна единая Испания... А людей Герники всегда отличала особая гражданственность, самоуважение, они чтили законы предков и не допускали мысли, что что-то может разрушить Богом данную им, исторически сложившуюся автономию. Франко их наказал за это!