Отец Итурран рассказывает, что группа солдат попросилась к нему в церковь на ночлег. Он разрешил им отдохнуть и помолиться... Но они были удивительно развязны, надсмехались над ним, неподобающим образом вели себя в храме Господнем. Такая армия дезориентированных, заблудших и уже, казалось, смирившихся со своим поражением людей ни у кого ничего, кроме жалости, вызывать не могла.
- Может, вы, лейтенант, вмешаетесь, поможете мне с ними разобраться?
- Где они? - спросил Гандария. - Поезжайте вперед, святой отец, а я за вами следом.
Они лежали на полу, плотно прижавшись друг к другу, с отупевшими усталыми лицами, спали. Некоторые - накрывшись одеялами с головой, так что казалось, будто лежат мертвецы. Латаные серые штаны, обувь на веревочной подошве, вся в грязи; повязки из тряпья вместо бинтов, рядом валялась амуниция. Лейтенант выругался сквозь зубы, по-военному строго скомандовал:
- Встать! Я сказал, встать!
Разбуженные, они ворчат, позевывая и потягиваясь... Гандария вне себя от ярости:
- Я - лейтенант Гандария. Встать по стойке смирно! Разговоры! Перед вами старший по званию. Вы в армии. Война ещё не закончилась. Где ваше оружие?
Гул недовольных голосов. В руке лейтенанта блеснул револьвер, я даже не заметила, как он вытащил его из кобуры. С искаженным мертвенно-бледным лицом он резко рубит слова:
- Пристрелю каждого, кто... старшему по званию... Смирно! Стройся! Шагом марш!
Священника он попросил отправиться с ними вместе до монастыря Ла Мерсед, в штаб. Там он определит, что с ними делать дальше.
Рамон Гандария садится за руль. Качает головой, горестно вздыхая. Смущенно извиняется передо мной. Рука его ложится мне на плечо. Я чувствую его силу, власть... То, что произошло у меня на глазах, должно остаться строго между нами... Ему приказано укрепить Гернику, и он готов за это положить жизнь.
- Боюсь, с деморализованной армией, да с веселящимся на танцульках народом Гернику не спасти. Остается надеяться на чудо. Вы верите в чудо, Эухения?
- Нет, лейтенант, не верю.
- Помолитесь за нас всех Богу.
- Боюсь, что этой ночью у меня не будет на это времени.
У ворот монастыря он слегка сжимает мою руку, шепчет:
- Не забывайте, я всегда буду рядом. Вы знаете, где меня найти.
Суета, полная неразбериха. Не хватает носилок. Кортес, фартук его весь в крови, орет на водителя "скорой". Угрожает расстрелом, если тот не прекратит изводить бензин на перевозку мертвецов.
Вдоль стены лежат тяжелораненые. Они ещё надеются на нашу помощь! В стороне - тела умерших в дороге. Но кто будет их хоронить? Их же надо предать земле, по-людски, как подобает...
Надеваю белый фартук поверх халата, иду в стерилизационную. Беру черный журнал учета больных, поступивших на операцию. За минувшие сутки сделано сорок сложных операций, четырнадцать летальных исходов. Проверяю наличие инструментов, перевязочного материала - словом, всего, что может понадобиться этой ночью и завтра утром. Все в таком жутком беспорядке... Несмотря на так называемый "пакт о невмешательстве" соседних стран, в основном именно оттуда к нам приходит весь медицинский материал. Разбираю инструменты: скальпели, зажимы, зонды, иглы. Укладываю стопками пеленки, марлю, бинты. Все это необходимо нам сейчас, но вряд ли спасет нас от авиации Франко и его союзников - Германии и Италии. Шут знает, где они, эти интернациональные бригады, а по радио нам про них все уши прожужжали. Я смотрю, эфира-то у нас всего дней на восемь, не больше.
С фонарем в руках делаю обход послеоперационных палат. Кровати стоят почти впритык, с трудом пробираюсь между ними. Каждому протираю лоб, смачиваю мокрой марлей губы, пытаюсь подбодрить. За криками боли не всегда услышишь тихий стон и плач. Вижу кровь, просачивающуюся сквозь бинты. Раненные в грудную клетку слегка приподнимаются в такт дыханию. Иногда приходится колоть морфий, чтоб как-то облегчить страдания. Боюсь, скоро и этого не будет, и в качестве обезболивания останутся одни слезы. Зловония: пахнет потом, мочой, экскрементами; порой чувствую, не могу, вот-вот вырвет. Ну нет, я не позволю себе этого, даже платок ко рту или, не дай Бог, к носу не поднесу.
Иду по коридору, вижу в два ряда сложенные носилки. Одно время в мои обязанности входила и так называемая "сортировка" больных. Если требовалась срочная операция, я прикалывала к рукаву больного красную карточку; если с операцией можно было повременить, то желтую. В некоторых случаях Кортес рисовал круг, что означало: "бесполезно", иными словами, больной обречен... По моей просьбе Кортес освободил меня от этой нагрузки. "Несрочным" иногда приходилось ждать своей очереди до двух дней. Часто я думаю, сколько их тогда умерло. Может, от плохого ухода, может, от отчаяния или от того, что чувствовали себя заброшенными.
Всю ночь к монастырю подъезжают одна за другой машины с ранеными. Сколько сегодня ночью будет ещё красных карточек? Лица больных... Кто просит очередную порцию морфия от невыносимой боли, кто - стакан воды. Но им нельзя пить, запрещено. В слабом свете фонаря вижу серые лица, обескровленные губы, мутные глаза. Но как я могу нарушать распоряжение врача? Взрывы снарядов все ближе и ближе... совсем близко. Всякий раз раненые вздрагивают, они ведь уже побывали в этом аду. Один мне рассказывал, будто где-то под Сан-Себастьяном всех раненых республиканцев перерезали прямо в госпитале. Он очень этого боялся, страшно волновался, когда мне это рассказывал. Если что, бедняга просил меня его убить. "Лучше принять смерть из ваших рук, сестра. Обещайте мне".
Три часа ночи. Маленький перерыв на кофе. Приходит Кармела. Говорит, у меня ужасно вымотанный вид. Ничего удивительного, ведь я дежурю уже вторую ночь подряд. Ладно, пойду-ка я покурю.
Усевшись у стены, буквально в нескольких шагах от лежащих мертвецов, смотрю в небо. Звездная летняя ночь. Легкий южный ветерок принес с собой свежесть моря. Где-то на окраине лает собака. Со стороны улицы Сан-Педро доносятся душераздирающие кошачьи вопли... Антонио рассказывал, как ему однажды пришлось спасать кошек, сражаясь с их "душегубами". Эти "кошачьи браконьеры" потом выдают тушки убитых кошек за кроликов. Что делать, люди в городе голодают. Голод - это ещё посильнее страха. А звери, они ведь тоже голодают. Всего несколько ночей назад, на этом же самом месте, моя сестра Кармела пережила такое, сущий кошмар!
В темноте ей почудился какой-то хруст. Она посветила фонарем и увидела собаку, рвущую на куски человеческий труп. Ей до сих пор мерещатся эти жуткие звуки. На её крик прибежал охранник, увидел её без сознания.
Отец Итурран прав. Меня тоже поражает людская беспечность. Во мне звучит музыка оркестра на Гранд-плац, где люди танцуют как ни в чем не бывало... Сама я тоже хороша. Кажется, все знаю, все понимаю. Спрашивается, зачем было отказываться от предложения доктора Арростеги, готового помочь мне и моей семье. Как там у этого генерала Миллана Астрея, "выдающегося" фашиста и личного друга Франко - "Да здравствует смерть!", "Viva la muerte!". Сама слышала, по радио Бильбао передавали, как этот выродок позволил себе появиться в стенах Университета Саламанки, где ректор Унанимо (по происхождению баск) публично выразил ему свое презрение. С тех пор эта скотина возненавидел интеллигенцию страны. Теперь "Abajo la inteligencia!", "Долой интеллигенцию!", что, как известно, весьма способствует "Viva la muerte!" - главному делу жизни этих негодяев. Что для них наш исторический парламент... бедный наш дуб - символ независимости, этнической и культурной самобытности... Наивно думать, что что-то может остановить у ворот Герники полчища этих варваров.
Крик птицы, почти человечий... Ее взмах крыльев, совсем рядом... Мне становится жутко. Все, как тогда у давильни... Я затыкаю уши. Тогда, восемь лет назад, птица так же кричала. Ее крик словно ранил меня в сердце. Эта ночная птица приносит мне одни несчастья.
Я закрываю глаза. Тксомин... мучительно пытаюсь представить себе твои черты... лоб, овал лица. Завтра ты будешь со мной. Правда, ещё неизвестно, наступит ли оно, это завтра. Кажется, сегодняшний день не кончится никогда. Вспоминаю... Утро, измученных голодом детей в церкви, эту странную, полную отчаяния проповедь отца Эусебио, разговор с лейтенантом, доктора Арростеги с женой, уговаривавших меня бежать... Где они сейчас, в море или уже в Биаррице? Кажется, совсем близко от нас, а в полной безопасности. Потом поход в кино. "Героическая Кермесса", где блистательная Француаза Розе одна знает, что делает. И вот наконец появился Иньяки, принес нам потрясающую новость... Тксомин жив, завтра он будет здесь. Тогда я поняла, что обманывала себя все эти восемь лет. Каждый день я пыталась справиться с горьким чувством утраты, заглушить тоску, сожаление, что не пошла за тобой... Почему? Сколько раз я задавала себе этот вопрос. Что меня могло тогда остановить? Испугалась, отступила перед неизвестностью, перед твоим напором, граничащим с насилием, перед тем, что никак не укладывалось в рамки моих представлений, наконец, шло вразрез с установками того ничтожного мирка, казавшегося мне таким незыблемым. Ко всему этому примешивался ещё страх перед отцом. Я ненавидела его все эти годы. После его смерти острое чувство ненависти уступило место отвращению. С какими же поразительными постоянством и последовательностью, свойственными только тупым примитивным людям, он портил жизнь моей матери, сестре и, наконец, мне. Его смерть мало что могла изменить. Поначалу мне казалось, что вот сейчас-то я обрету свободу и вкус к жизни. Ничего не произошло. Надежды, которые я связывала с его уходом, не оправдались. Мне бы, дуре, понять, что не было, не могло быть никакого иного источника, кроме твоей любви, Тксомин, только она могла дать силы жить моему духу, моей плоти.
Мне нужно было знать, что ты есть, что ты жив. Ждать, а пока спрятаться, зарыться глубоко, словно зернышко в землю.
Но что было делать, жизнь моя продолжалась, хотя по иному сценарию. Не в моих силах было его изменить. Вспоминаю растерянность при первом предположении сестры, когда у меня не пришли месячные. Все стало окончательно ясно, когда меня стали одолевать приступы тошноты. Помню, как я призналась маме и как мы вместе с ней плакали. Потом я поддалась уговорам Кармелы, поехала с ней в Бильбао. Помню, как шла следом за ней по темному коридору к кабинету доктора Ордоки, бывшего военного фельдшера. Теперь он переквалифицировался... Одна молодая женщина из Дуранго, знакомая моей мамы, очень его рекомендовала.
Дверь открывается. Затхлый запах перегорклого масла. Навстречу мне идет неряшливого вида старик с сигаретой в зубах. Облако едкого дыма, тянущиеся ко мне желтые от никотина пальцы. Меня всю передергивает. Отвратительно. Я выбегаю, Кармела за мной. На улице кричу ей: "Все, больше ты меня не увидишь!" Помню, как уезжала из нашего касерио. Думала, навсегда. Потом моим пристанищем стал дом Айнары. Здесь я спряталась от позора и от ничего не подозревавшего отца.
Ночь, лежу на полу, одна, в полной тоске. Мне страшно. Апатия, оцепенение. Мой растущий тяжелеющий живот. Сегодня я спрашиваю себя, как я не побоялась оставить этого ребенка, решилась воспитывать его одна. Я стала взрослой. Мне не нужны были ничьи советы, тем более такие, как отдать ребенка сестрам в монастырь. У них там в маленьком предбаннике есть специальный выдвижной ящичек для подкидыша. Сестры его забирают сразу же за перегородкой, так что никто матери младенца не видит. Ребенком занимаются здесь только первые месяцы его жизни, затем он попадает в приют Асило Кальцада. Сюда, в эту богадельню для бедных беспомощных стариков, монашки брали на воспитание и брошенных детей.
Лежу с открытыми глазами в полной темноте. Я одна-одинешенька в моей монастырской келье. То ли во сне, то ли наяву переживаю прошлые страшные мгновения моей жизни.
Этой ночью, с воскресенья на понедельник, все ближе к городу гул самолетов, эхо от разрывов бомб. И вот за полночь - первый разорвавшийся снаряд, первый полыхающий в огне дом, рядом с мостом Рентерия. Пожарная повозка, запряженная двумя лошадьми. Воду для тушения пожара берут тут же из реки. Успеешь ли ты еще, Тксомин, приехать к дню рождения Орчи? Я не часто говорила с ним о тебе. Он мне вообще не задавал вопросов. Однажды, ещё совсем крошкой, он сказал: "Я знал тебя ещё до того, как родился. Я знал, что ты будешь моей мамой. Я выбрал тебя моей мамой". Помню, как меня потрясли эти его слова.
Ласковый морской ветерок приятно щекочет мне лицо, шею. С трудом преодолевая дрожь в коленях, я поднимаюсь по каменной лестнице. Жуткие крики доносятся из ожогового отделения. Там лежат очень тяжелые больные, все в бинтах, с узкой щелочкой, оставленной для глаз, так что видны их красные веки с опаленными огнем ресницами. Кармела пришла за мной: Кортес зовет в операционную. Стены и потолок занавешены простынями... Это, увы, практически единственная наша возможность антисептики. Хирурги разрываются, бегают между столами, участвуя одновременно в нескольких операциях. Здесь операция только началась, там уже накладывают швы. И так восемнадцать часов подряд практически без остановки. Один прожектор в триста ватт поворачивается то к одному, то к другому столу.
На третьей операции я уже с трудом держусь на ногах. Я устала, нет больше сил ни физических, ни моральных, меня мутит. Кортес ругается: никак не может остановить кровь у оперируемого. Кортес... От него как всегда противно пахнет чесноком, и всякий раз, когда он оказывается рядом, я невольно отворачиваюсь. Анестезиолог с тревогой констатирует: давление падает! У раненого задета селезенка. Кортес просит меня снизить подачу плазмы. Кровь хлынула фонтаном в тот самый момент, когда торжествующий Кортес извлек из желудка осколок металла. Все попытки остановить кровотечение, увы, оказались тщетны. Ежесекундно в панике меняю кровоостанавливающие тампоны. Взволнованный Кортес склоняется над оперируемым. Поднимает глаза. Все кончено. Велит прекратить переливание. Смачно выругавшись, идет к другому столу. Требует инструменты. Склонившись, Кортес снова принимается за работу. Вижу испуганное лицо раненого, прежде чем на него надевают маску.
Часы церкви Санта-Мария бьют шесть утра. Мы с Кармелой идем домой. Город словно вымер. Так тихо. Только стук наших шагов по брусчатке. Вот оно, завтра. Наступило.
Сбрасываю пелеринку, которую в спешке надела, перед тем как ехать в госпиталь с лейтенантом. Усталая, падаю на кровать. Нет сил даже снять чулки. Они больно стягивают и без того гудящие ноги. Груди набухли, стали тяжелыми, вот-вот должны начаться месячные. Но спать сейчас нельзя... нет времени... Нет никаких сил подняться, ужасная слабость... Бесформенная масса выныривает откуда-то из тайных уголков моего сознания, движется на меня... Что это? Кортес?! Отвратительный Кортес словно магнитом тянет меня к себе. Мой разум протестует, такого быть не может, не должно. Я сопротивляюсь, будто стою на краю пропасти и изо всех сил пытаюсь удержаться, боясь посмотреть вниз. Вижу его наглые похотливые глаза. Вот он уже расстегивает свой халат. И есть что-то такое во мне, что готово ему уступить, несмотря на все усилия возмущенного разума. Его рука тяжело ложится мне на плечо, сжимает, тормошит. Я кричу.
- Эухения, это я, Кармела... Да что с тобой?!
Вижу её склонившееся надо мной лицо. "Боже мой, какое счастье".
- Я тебе приготовила кофе с молоком. Ты стонала, брыкалась. Тебе что-то снилось?
Мне стыдно ей признаться. Не могу. Так гадко. И не столько от того, что видела себя объектом вожделения Кортеса, сколько от того, что почувствовала себя готовой ему отдаться. Не знаю, смогу ли я теперь выдерживать его взгляды на себе. Напряженные часы в госпитале отвлекали меня от мыслей о Тксомине. Я вспомнила о нем единственный раз, когда рядом со мной взлетела та зловещая ночная птица. Возможно, привидившийся мне только что отвратительный кошмар был плодом чувственности, которая переполняла меня после встречи с Иньяки?
Меня зовет мама. С чашечкой кофе в руках я устраиваюсь поудобней у её изголовья, поправляю пряди её все ещё черных, сопротивляющихся седине волос. Мама плохо спала. Дурное предчувствие, подавленность не оставляют её. Как ей не волноваться, когда совсем рядом с городом гудят самолеты, рвутся бомбы... Она жалуется на головную боль, на тяжесть в ногах. "Похоже, - говорит она, - скоро я вовсе не смогу подняться". Тем не менее она не потеряла интерес к нашей жизни. Ей хочется знать, какие продукты я надеюсь сегодня раздобыть, что мы будем готовить на ужин в честь дня рождения Орчи. Она спрашивает, не забыла ли я заказать торт Антонио. Правда, её голос утратил прежнею эмоциональность, в нем такая усталость! Он звучит тихо, одинаково монотонно, о чем бы речь ни шла: о мелочах или личной драме, о жизненных передрягах. Черты её огрубели. Бледность и припухлость век придают её лицу детскость... Да и все её охи и вздохи походят на хныканье маленького ребенка. В жизни ей не довелось быть по-настоящему счастливой. Теперь она так нуждалась в защите, в покровительстве и все больше возвращалась в детство. У меня не хватило духа сказать ей то, что узнала о Тксомине и что он может приехать сегодня вечером.
Половина восьмого. Как всегда по понедельникам, я отправилась за покупками, потом пошла на работу. Кармела уже была там. Ноги меня не держат, глаза закрываются. Еле-еле плетусь... Приподняв голову, вдыхаю дивный аромат эвкалипта. Его листва нежно шелестит при каждом дуновении южного ветерка. Вижу на крыше монастыря Санта-Мария двух монахинь, с биноклями в руках. Неужели это лейтенант определил их высматривать самолеты, летящие в сторону города и в случае чего трезвонить во все колокола? Похоже, все идет к тому. Чистое синее небо. День ясный, солнечный: для воздушной атаки просто идеальный.
Поднимаюсь по улице Адольфо Уриосте, в сторону Фериала скотопригонного двора. Позади себя слышу цокот копыт по булыжной мостовой. Перехожу площадь. По её периметру высажены платаны... Здесь обычно прячется много влюбленных парочек. За площадью располагается школьный квартал, лестница в несколько маршей к городскому парку и рынку. Со спины узнаю Эльвиру Отаолеа, ту, что с мужем держат кондитерскую недалеко от моста Рентерия.
- Я должна срочно купить продукты. Мы уезжаем к себе на касерио. Педро вчера вечером вернулся из Бильбао, ужасно встревоженный. Говорит, чтобы бросила замоченное белье, сейчас не до стирки, собиралась с детьми в дорогу... Сказал, в Гернике оставаться нельзя. Еле сдерживая слезы, дрожащим голосом она добавляет: - Как же я боюсь, Эухения. Дуранго они уже разбомбили. Теперь, кажется, наша очередь.
Я вижу тревогу в её сине-зеленых глазах, чувствую: ей хочется услышать от меня что-то обнадеживающее. Мне и самой хотелось бы подбодрить эту прелестную милую женщину. Но я могу сказать единственное: муж прав, им действительно надо бежать. Им придется закрыть свой магазин. Педро, её муж, возьмет фургончик, тот, на котором он возил обычно бисквиты своим покупателям, забьет его доверху продуктами первой необходимости. В Бильбао Педро слушал радио Саламанки. Чей-то голос "по-отечески" увещевал басков, призывал их сдаваться, обещая при этом сохранить жизнь, угрожал, что в противном случае всех ждет смерть... Прежде чем попрощаться, Эльвира сетует на бесконечные очереди повозок на мосту Рентерия, на потоки беженцев, еле плетущихся - кто пешком, кто верхом на ослах - с тяжелыми чемоданами, толпы хаотично отступающих солдат. Все они направлялись в сторону Артеага.
На террасе Таверны Васка шумно гуляют торговцы скотом. Поодаль в тени акаций в загоне топчутся молодые бычки, тут же не распряженные из повозок лошади и мулы. Повозки уже, правда, разгружены. Рядом на земле ящики с огурцами, молодой свеклой, длинные связки красного перца, того самого, что у нас кладут в чоризо. Помню, как наша мама готовила чоризо и дымок с аппетитным запахом распространялся по всему дому, добираясь и до нашей с сестрой комнаты.
С трудом протискиваюсь сквозь толпу. Люди, напуганные слухами о введении продуктовых карточек, в панике опустошают прилавки. Подхожу к давнему своему приятелю, зеленщику из Муксики Эстебану. Сегодня выбор овощей у него совсем не богатый: осталось несколько килограммов бобов, зеленого горошка и красного лука. Я беру всего понемногу. Рядом бакалейщик Антонио. У него я покупаю немного нута, хоть и подорожал он за последнюю неделю чуть ли не вдвое. Мне понадобится ещё масло для трески в чесночном зеленом соусе. Я собираюсь приготовить её сегодня на ужин. Придумала: блюдо украшу горкой моллюсков, тех, что мне принесла Араганча, одна наша хорошая знакомая. Муж её рыбачит на риа. Это её подарок Орчи ко дню рождения.
Полдевятого. Я медленно иду по направлению к мэрии, к площади, где находятся магазинчик и обувная фабрика Серафина Обьера. Патрон делает вид, что не заметил моего опоздания. Сажусь за работу. С тоской думаю о тех трех часах, что мне предстоит провести за пришиванием ремешков к подошвам более дюжины сандалий. Гоню от себя навязчивые мысли о Тксомине, не могу избавиться от постоянного ощущения его присутствия. Хочу отделаться от своих прежних фантазий, почти болезненного желания все время видеть перед собой его лицо. Пускай все будет, как будет. Не хочу ничего предугадывать: что мы скажем друг другу, кто из нас первый бросится другому на шею, наконец, как произойдет встреча Орчи с отцом, которого он никогда не видел. Ребенок меня никогда о нем не расспрашивал. Может, стеснялся?
Погруженная в свои переживания, я перестаю замечать, что творится вокруг меня в реальном мире.
Господь свидетель, сколько раз, оставшись наедине с собой в келье, в полной тишине и темноте, я пытаюсь заново пережить часы, что предшествовали трагедии... Что было особенного в тот самый день, что отличало его от всех прочих дней в жизни города? Какие-то подробности, мелочи стираются из памяти, а потом вдруг всплывают и дорисовываются моей фантазией...
Где-то совсем глубоко внутри меня безжалостная память воскрешает картину за картиной, не щадит меня, заставляя пережить заново ожидание Тксомина, жуткий страх самолетов, бомбежки. В этом сплаве надежды и животного страха существуют примеси запахов, шумов, обрывки чужих, случайно подслушанных разговоров. Порой многое кажется взаимоисключающим. Не все это, возможно, происходило со мной на самом деле, что-то было плодом моей больной фантазии. И, конечно же, в моем мире по-прежнему живут мои друзья, соседи. Слепцы, они все ещё не верят, не желают смотреть опасности в глаза. И это несмотря на множество появившихся в городе табличек "рефухьо" со стрелками - указателями ближайших бомбоубежищ.
Вижу в толпе беженцев нескольких раненых гударис, с ними из одного котелка едят фасолевую похлебку мексиканские пелотарис, прибывшие к нам на этой неделе. Сегодня они будут играть с нашими... Невероятно, сколько их отовсюду приезжает, на родину любимой пелоты: с Кубы, из Венесуэлы, Калифорнии. Война их не останавливает. Как только они добираются? Тренер Орчи говорит, что из мальчика выйдет толк. Он сам в прошлом известный игрок. У чемпиона угловатое худое лицо, маленькие изящные усики. Слышу, как один из гударис говорит - в ушах все ещё звучит его хриплый голос: "Убивают нас не их солдаты, артиллерия, убивают нас их самолеты".
Как же я любила этот город, каждую его улочку, каждый закуток! Пытаюсь вспомнить имена людей. Может, хоть так - в моей памяти - я заставлю их жить вновь. Не хочу, не могу думать, что их нет больше, что их убили бомбы, уничтожил огонь. Пытаюсь вспомнить, какие они были в тот день, стараюсь восстановить в памяти каждую мелочь. Это очень трудно, мешает ужасная усталость после двух ночных дежурств в госпитале. Но я должна. У меня получится. Иначе как я ещё могу всем этим людям вернуть их кровь и плоть, кроме как в моей памяти, в моем воображении?..
Час дня. Мы с Кармелой идем за руку. Она взяла часть моих пакетов с покупками. Мы идем к нашей Гоэнкалье. Вот они, я вижу их всех. Хесуса, торговка фруктами и зеленью, Кармен Урибе из кондитерской, портниха Круц Исуси болтают за столиком в кафе Арриен. А вот Исидорито, тот, что держит скобяную лавку. Он и наш сосед Хулино Морено - как всегда в Таверне де Феррера. В начале трудовой недели для всех этих людей, мужчин, женщин, привыкших вставать с петухами, посидеть в кафе или выпить стаканчик тксикитос де риоха в таверне было своего рода ритуалом. Мужчины в беретах, словно намертво привинченных к голове, подзадоривали друг друга возгласами "Но пасаран!". Правда, не все. Были и такие, что, темнее тучи, нервно теребили усы, вытирали пот со лба, будто отмахивались от черных мыслей о нависшей смертельной угрозе. По понедельникам Таверна Сидредиа открыта с пяти утра. К сидру здесь подают тоненькие ломтики очень острого чоризо. Нам с сестрой захотелось туда зайти, но там оказалось шумно и накурено. Впрочем, немного подальше, на углу Артекалье и Санта-Мария, можно выпить чудесный кофе у Антонио Арцопаги, он сам обжаривает зерна, и мы издалека чувствуем сильный одурманивающий аромат кофе. Улица совсем опустела. Мы молча идем к нашему дому.
За столиком, прямо у дверей заведения Антонио вижу вдову Царабеитиа. Она увлеченно болтает со своей лучшей подругой Доротеей Ларринага. Похоже, та доверяет ей свои амурные тайны. Время от времени их беседа прерывается заразительным хохотом. Какие шоколадные тарталетки у Доротеи в её кондитерской, лучше нет ни у кого в городе! Молодая вдовушка и её незамужняя подружка неразлучны. Обе стройные, смешливые кокетки, поговаривают, не самых строгих правил. От поклонников у них нет отбоя. У стойки бара одни мужчины, они добродушно приветствуют наше с сестрой появление. Я узнала двоих. Я их обычно встречаю по воскресеньям на службе в церкви Сан-Хуан. Тот, что помоложе, говорит: "Так вы никуда не уехали, остались? Проповедь отца Эусебио вас не напугала? Вот и славно! Вот и хорошо! Увидите, с нами ничего не случится. Им нужен Бильбао. Они не станут тратить бомбы на Гернику. Надеюсь сегодня вечером увидеть вас на Гран-плац. Обещайте, первый танец за мной!" Танцы по понедельникам, в рыночный день, ничуть не менее популярны, чем по воскресеньям.
- Может, вы, лейтенант, вмешаетесь, поможете мне с ними разобраться?
- Где они? - спросил Гандария. - Поезжайте вперед, святой отец, а я за вами следом.
Они лежали на полу, плотно прижавшись друг к другу, с отупевшими усталыми лицами, спали. Некоторые - накрывшись одеялами с головой, так что казалось, будто лежат мертвецы. Латаные серые штаны, обувь на веревочной подошве, вся в грязи; повязки из тряпья вместо бинтов, рядом валялась амуниция. Лейтенант выругался сквозь зубы, по-военному строго скомандовал:
- Встать! Я сказал, встать!
Разбуженные, они ворчат, позевывая и потягиваясь... Гандария вне себя от ярости:
- Я - лейтенант Гандария. Встать по стойке смирно! Разговоры! Перед вами старший по званию. Вы в армии. Война ещё не закончилась. Где ваше оружие?
Гул недовольных голосов. В руке лейтенанта блеснул револьвер, я даже не заметила, как он вытащил его из кобуры. С искаженным мертвенно-бледным лицом он резко рубит слова:
- Пристрелю каждого, кто... старшему по званию... Смирно! Стройся! Шагом марш!
Священника он попросил отправиться с ними вместе до монастыря Ла Мерсед, в штаб. Там он определит, что с ними делать дальше.
Рамон Гандария садится за руль. Качает головой, горестно вздыхая. Смущенно извиняется передо мной. Рука его ложится мне на плечо. Я чувствую его силу, власть... То, что произошло у меня на глазах, должно остаться строго между нами... Ему приказано укрепить Гернику, и он готов за это положить жизнь.
- Боюсь, с деморализованной армией, да с веселящимся на танцульках народом Гернику не спасти. Остается надеяться на чудо. Вы верите в чудо, Эухения?
- Нет, лейтенант, не верю.
- Помолитесь за нас всех Богу.
- Боюсь, что этой ночью у меня не будет на это времени.
У ворот монастыря он слегка сжимает мою руку, шепчет:
- Не забывайте, я всегда буду рядом. Вы знаете, где меня найти.
Суета, полная неразбериха. Не хватает носилок. Кортес, фартук его весь в крови, орет на водителя "скорой". Угрожает расстрелом, если тот не прекратит изводить бензин на перевозку мертвецов.
Вдоль стены лежат тяжелораненые. Они ещё надеются на нашу помощь! В стороне - тела умерших в дороге. Но кто будет их хоронить? Их же надо предать земле, по-людски, как подобает...
Надеваю белый фартук поверх халата, иду в стерилизационную. Беру черный журнал учета больных, поступивших на операцию. За минувшие сутки сделано сорок сложных операций, четырнадцать летальных исходов. Проверяю наличие инструментов, перевязочного материала - словом, всего, что может понадобиться этой ночью и завтра утром. Все в таком жутком беспорядке... Несмотря на так называемый "пакт о невмешательстве" соседних стран, в основном именно оттуда к нам приходит весь медицинский материал. Разбираю инструменты: скальпели, зажимы, зонды, иглы. Укладываю стопками пеленки, марлю, бинты. Все это необходимо нам сейчас, но вряд ли спасет нас от авиации Франко и его союзников - Германии и Италии. Шут знает, где они, эти интернациональные бригады, а по радио нам про них все уши прожужжали. Я смотрю, эфира-то у нас всего дней на восемь, не больше.
С фонарем в руках делаю обход послеоперационных палат. Кровати стоят почти впритык, с трудом пробираюсь между ними. Каждому протираю лоб, смачиваю мокрой марлей губы, пытаюсь подбодрить. За криками боли не всегда услышишь тихий стон и плач. Вижу кровь, просачивающуюся сквозь бинты. Раненные в грудную клетку слегка приподнимаются в такт дыханию. Иногда приходится колоть морфий, чтоб как-то облегчить страдания. Боюсь, скоро и этого не будет, и в качестве обезболивания останутся одни слезы. Зловония: пахнет потом, мочой, экскрементами; порой чувствую, не могу, вот-вот вырвет. Ну нет, я не позволю себе этого, даже платок ко рту или, не дай Бог, к носу не поднесу.
Иду по коридору, вижу в два ряда сложенные носилки. Одно время в мои обязанности входила и так называемая "сортировка" больных. Если требовалась срочная операция, я прикалывала к рукаву больного красную карточку; если с операцией можно было повременить, то желтую. В некоторых случаях Кортес рисовал круг, что означало: "бесполезно", иными словами, больной обречен... По моей просьбе Кортес освободил меня от этой нагрузки. "Несрочным" иногда приходилось ждать своей очереди до двух дней. Часто я думаю, сколько их тогда умерло. Может, от плохого ухода, может, от отчаяния или от того, что чувствовали себя заброшенными.
Всю ночь к монастырю подъезжают одна за другой машины с ранеными. Сколько сегодня ночью будет ещё красных карточек? Лица больных... Кто просит очередную порцию морфия от невыносимой боли, кто - стакан воды. Но им нельзя пить, запрещено. В слабом свете фонаря вижу серые лица, обескровленные губы, мутные глаза. Но как я могу нарушать распоряжение врача? Взрывы снарядов все ближе и ближе... совсем близко. Всякий раз раненые вздрагивают, они ведь уже побывали в этом аду. Один мне рассказывал, будто где-то под Сан-Себастьяном всех раненых республиканцев перерезали прямо в госпитале. Он очень этого боялся, страшно волновался, когда мне это рассказывал. Если что, бедняга просил меня его убить. "Лучше принять смерть из ваших рук, сестра. Обещайте мне".
Три часа ночи. Маленький перерыв на кофе. Приходит Кармела. Говорит, у меня ужасно вымотанный вид. Ничего удивительного, ведь я дежурю уже вторую ночь подряд. Ладно, пойду-ка я покурю.
Усевшись у стены, буквально в нескольких шагах от лежащих мертвецов, смотрю в небо. Звездная летняя ночь. Легкий южный ветерок принес с собой свежесть моря. Где-то на окраине лает собака. Со стороны улицы Сан-Педро доносятся душераздирающие кошачьи вопли... Антонио рассказывал, как ему однажды пришлось спасать кошек, сражаясь с их "душегубами". Эти "кошачьи браконьеры" потом выдают тушки убитых кошек за кроликов. Что делать, люди в городе голодают. Голод - это ещё посильнее страха. А звери, они ведь тоже голодают. Всего несколько ночей назад, на этом же самом месте, моя сестра Кармела пережила такое, сущий кошмар!
В темноте ей почудился какой-то хруст. Она посветила фонарем и увидела собаку, рвущую на куски человеческий труп. Ей до сих пор мерещатся эти жуткие звуки. На её крик прибежал охранник, увидел её без сознания.
Отец Итурран прав. Меня тоже поражает людская беспечность. Во мне звучит музыка оркестра на Гранд-плац, где люди танцуют как ни в чем не бывало... Сама я тоже хороша. Кажется, все знаю, все понимаю. Спрашивается, зачем было отказываться от предложения доктора Арростеги, готового помочь мне и моей семье. Как там у этого генерала Миллана Астрея, "выдающегося" фашиста и личного друга Франко - "Да здравствует смерть!", "Viva la muerte!". Сама слышала, по радио Бильбао передавали, как этот выродок позволил себе появиться в стенах Университета Саламанки, где ректор Унанимо (по происхождению баск) публично выразил ему свое презрение. С тех пор эта скотина возненавидел интеллигенцию страны. Теперь "Abajo la inteligencia!", "Долой интеллигенцию!", что, как известно, весьма способствует "Viva la muerte!" - главному делу жизни этих негодяев. Что для них наш исторический парламент... бедный наш дуб - символ независимости, этнической и культурной самобытности... Наивно думать, что что-то может остановить у ворот Герники полчища этих варваров.
Крик птицы, почти человечий... Ее взмах крыльев, совсем рядом... Мне становится жутко. Все, как тогда у давильни... Я затыкаю уши. Тогда, восемь лет назад, птица так же кричала. Ее крик словно ранил меня в сердце. Эта ночная птица приносит мне одни несчастья.
Я закрываю глаза. Тксомин... мучительно пытаюсь представить себе твои черты... лоб, овал лица. Завтра ты будешь со мной. Правда, ещё неизвестно, наступит ли оно, это завтра. Кажется, сегодняшний день не кончится никогда. Вспоминаю... Утро, измученных голодом детей в церкви, эту странную, полную отчаяния проповедь отца Эусебио, разговор с лейтенантом, доктора Арростеги с женой, уговаривавших меня бежать... Где они сейчас, в море или уже в Биаррице? Кажется, совсем близко от нас, а в полной безопасности. Потом поход в кино. "Героическая Кермесса", где блистательная Француаза Розе одна знает, что делает. И вот наконец появился Иньяки, принес нам потрясающую новость... Тксомин жив, завтра он будет здесь. Тогда я поняла, что обманывала себя все эти восемь лет. Каждый день я пыталась справиться с горьким чувством утраты, заглушить тоску, сожаление, что не пошла за тобой... Почему? Сколько раз я задавала себе этот вопрос. Что меня могло тогда остановить? Испугалась, отступила перед неизвестностью, перед твоим напором, граничащим с насилием, перед тем, что никак не укладывалось в рамки моих представлений, наконец, шло вразрез с установками того ничтожного мирка, казавшегося мне таким незыблемым. Ко всему этому примешивался ещё страх перед отцом. Я ненавидела его все эти годы. После его смерти острое чувство ненависти уступило место отвращению. С какими же поразительными постоянством и последовательностью, свойственными только тупым примитивным людям, он портил жизнь моей матери, сестре и, наконец, мне. Его смерть мало что могла изменить. Поначалу мне казалось, что вот сейчас-то я обрету свободу и вкус к жизни. Ничего не произошло. Надежды, которые я связывала с его уходом, не оправдались. Мне бы, дуре, понять, что не было, не могло быть никакого иного источника, кроме твоей любви, Тксомин, только она могла дать силы жить моему духу, моей плоти.
Мне нужно было знать, что ты есть, что ты жив. Ждать, а пока спрятаться, зарыться глубоко, словно зернышко в землю.
Но что было делать, жизнь моя продолжалась, хотя по иному сценарию. Не в моих силах было его изменить. Вспоминаю растерянность при первом предположении сестры, когда у меня не пришли месячные. Все стало окончательно ясно, когда меня стали одолевать приступы тошноты. Помню, как я призналась маме и как мы вместе с ней плакали. Потом я поддалась уговорам Кармелы, поехала с ней в Бильбао. Помню, как шла следом за ней по темному коридору к кабинету доктора Ордоки, бывшего военного фельдшера. Теперь он переквалифицировался... Одна молодая женщина из Дуранго, знакомая моей мамы, очень его рекомендовала.
Дверь открывается. Затхлый запах перегорклого масла. Навстречу мне идет неряшливого вида старик с сигаретой в зубах. Облако едкого дыма, тянущиеся ко мне желтые от никотина пальцы. Меня всю передергивает. Отвратительно. Я выбегаю, Кармела за мной. На улице кричу ей: "Все, больше ты меня не увидишь!" Помню, как уезжала из нашего касерио. Думала, навсегда. Потом моим пристанищем стал дом Айнары. Здесь я спряталась от позора и от ничего не подозревавшего отца.
Ночь, лежу на полу, одна, в полной тоске. Мне страшно. Апатия, оцепенение. Мой растущий тяжелеющий живот. Сегодня я спрашиваю себя, как я не побоялась оставить этого ребенка, решилась воспитывать его одна. Я стала взрослой. Мне не нужны были ничьи советы, тем более такие, как отдать ребенка сестрам в монастырь. У них там в маленьком предбаннике есть специальный выдвижной ящичек для подкидыша. Сестры его забирают сразу же за перегородкой, так что никто матери младенца не видит. Ребенком занимаются здесь только первые месяцы его жизни, затем он попадает в приют Асило Кальцада. Сюда, в эту богадельню для бедных беспомощных стариков, монашки брали на воспитание и брошенных детей.
Лежу с открытыми глазами в полной темноте. Я одна-одинешенька в моей монастырской келье. То ли во сне, то ли наяву переживаю прошлые страшные мгновения моей жизни.
Этой ночью, с воскресенья на понедельник, все ближе к городу гул самолетов, эхо от разрывов бомб. И вот за полночь - первый разорвавшийся снаряд, первый полыхающий в огне дом, рядом с мостом Рентерия. Пожарная повозка, запряженная двумя лошадьми. Воду для тушения пожара берут тут же из реки. Успеешь ли ты еще, Тксомин, приехать к дню рождения Орчи? Я не часто говорила с ним о тебе. Он мне вообще не задавал вопросов. Однажды, ещё совсем крошкой, он сказал: "Я знал тебя ещё до того, как родился. Я знал, что ты будешь моей мамой. Я выбрал тебя моей мамой". Помню, как меня потрясли эти его слова.
Ласковый морской ветерок приятно щекочет мне лицо, шею. С трудом преодолевая дрожь в коленях, я поднимаюсь по каменной лестнице. Жуткие крики доносятся из ожогового отделения. Там лежат очень тяжелые больные, все в бинтах, с узкой щелочкой, оставленной для глаз, так что видны их красные веки с опаленными огнем ресницами. Кармела пришла за мной: Кортес зовет в операционную. Стены и потолок занавешены простынями... Это, увы, практически единственная наша возможность антисептики. Хирурги разрываются, бегают между столами, участвуя одновременно в нескольких операциях. Здесь операция только началась, там уже накладывают швы. И так восемнадцать часов подряд практически без остановки. Один прожектор в триста ватт поворачивается то к одному, то к другому столу.
На третьей операции я уже с трудом держусь на ногах. Я устала, нет больше сил ни физических, ни моральных, меня мутит. Кортес ругается: никак не может остановить кровь у оперируемого. Кортес... От него как всегда противно пахнет чесноком, и всякий раз, когда он оказывается рядом, я невольно отворачиваюсь. Анестезиолог с тревогой констатирует: давление падает! У раненого задета селезенка. Кортес просит меня снизить подачу плазмы. Кровь хлынула фонтаном в тот самый момент, когда торжествующий Кортес извлек из желудка осколок металла. Все попытки остановить кровотечение, увы, оказались тщетны. Ежесекундно в панике меняю кровоостанавливающие тампоны. Взволнованный Кортес склоняется над оперируемым. Поднимает глаза. Все кончено. Велит прекратить переливание. Смачно выругавшись, идет к другому столу. Требует инструменты. Склонившись, Кортес снова принимается за работу. Вижу испуганное лицо раненого, прежде чем на него надевают маску.
Часы церкви Санта-Мария бьют шесть утра. Мы с Кармелой идем домой. Город словно вымер. Так тихо. Только стук наших шагов по брусчатке. Вот оно, завтра. Наступило.
Сбрасываю пелеринку, которую в спешке надела, перед тем как ехать в госпиталь с лейтенантом. Усталая, падаю на кровать. Нет сил даже снять чулки. Они больно стягивают и без того гудящие ноги. Груди набухли, стали тяжелыми, вот-вот должны начаться месячные. Но спать сейчас нельзя... нет времени... Нет никаких сил подняться, ужасная слабость... Бесформенная масса выныривает откуда-то из тайных уголков моего сознания, движется на меня... Что это? Кортес?! Отвратительный Кортес словно магнитом тянет меня к себе. Мой разум протестует, такого быть не может, не должно. Я сопротивляюсь, будто стою на краю пропасти и изо всех сил пытаюсь удержаться, боясь посмотреть вниз. Вижу его наглые похотливые глаза. Вот он уже расстегивает свой халат. И есть что-то такое во мне, что готово ему уступить, несмотря на все усилия возмущенного разума. Его рука тяжело ложится мне на плечо, сжимает, тормошит. Я кричу.
- Эухения, это я, Кармела... Да что с тобой?!
Вижу её склонившееся надо мной лицо. "Боже мой, какое счастье".
- Я тебе приготовила кофе с молоком. Ты стонала, брыкалась. Тебе что-то снилось?
Мне стыдно ей признаться. Не могу. Так гадко. И не столько от того, что видела себя объектом вожделения Кортеса, сколько от того, что почувствовала себя готовой ему отдаться. Не знаю, смогу ли я теперь выдерживать его взгляды на себе. Напряженные часы в госпитале отвлекали меня от мыслей о Тксомине. Я вспомнила о нем единственный раз, когда рядом со мной взлетела та зловещая ночная птица. Возможно, привидившийся мне только что отвратительный кошмар был плодом чувственности, которая переполняла меня после встречи с Иньяки?
Меня зовет мама. С чашечкой кофе в руках я устраиваюсь поудобней у её изголовья, поправляю пряди её все ещё черных, сопротивляющихся седине волос. Мама плохо спала. Дурное предчувствие, подавленность не оставляют её. Как ей не волноваться, когда совсем рядом с городом гудят самолеты, рвутся бомбы... Она жалуется на головную боль, на тяжесть в ногах. "Похоже, - говорит она, - скоро я вовсе не смогу подняться". Тем не менее она не потеряла интерес к нашей жизни. Ей хочется знать, какие продукты я надеюсь сегодня раздобыть, что мы будем готовить на ужин в честь дня рождения Орчи. Она спрашивает, не забыла ли я заказать торт Антонио. Правда, её голос утратил прежнею эмоциональность, в нем такая усталость! Он звучит тихо, одинаково монотонно, о чем бы речь ни шла: о мелочах или личной драме, о жизненных передрягах. Черты её огрубели. Бледность и припухлость век придают её лицу детскость... Да и все её охи и вздохи походят на хныканье маленького ребенка. В жизни ей не довелось быть по-настоящему счастливой. Теперь она так нуждалась в защите, в покровительстве и все больше возвращалась в детство. У меня не хватило духа сказать ей то, что узнала о Тксомине и что он может приехать сегодня вечером.
Половина восьмого. Как всегда по понедельникам, я отправилась за покупками, потом пошла на работу. Кармела уже была там. Ноги меня не держат, глаза закрываются. Еле-еле плетусь... Приподняв голову, вдыхаю дивный аромат эвкалипта. Его листва нежно шелестит при каждом дуновении южного ветерка. Вижу на крыше монастыря Санта-Мария двух монахинь, с биноклями в руках. Неужели это лейтенант определил их высматривать самолеты, летящие в сторону города и в случае чего трезвонить во все колокола? Похоже, все идет к тому. Чистое синее небо. День ясный, солнечный: для воздушной атаки просто идеальный.
Поднимаюсь по улице Адольфо Уриосте, в сторону Фериала скотопригонного двора. Позади себя слышу цокот копыт по булыжной мостовой. Перехожу площадь. По её периметру высажены платаны... Здесь обычно прячется много влюбленных парочек. За площадью располагается школьный квартал, лестница в несколько маршей к городскому парку и рынку. Со спины узнаю Эльвиру Отаолеа, ту, что с мужем держат кондитерскую недалеко от моста Рентерия.
- Я должна срочно купить продукты. Мы уезжаем к себе на касерио. Педро вчера вечером вернулся из Бильбао, ужасно встревоженный. Говорит, чтобы бросила замоченное белье, сейчас не до стирки, собиралась с детьми в дорогу... Сказал, в Гернике оставаться нельзя. Еле сдерживая слезы, дрожащим голосом она добавляет: - Как же я боюсь, Эухения. Дуранго они уже разбомбили. Теперь, кажется, наша очередь.
Я вижу тревогу в её сине-зеленых глазах, чувствую: ей хочется услышать от меня что-то обнадеживающее. Мне и самой хотелось бы подбодрить эту прелестную милую женщину. Но я могу сказать единственное: муж прав, им действительно надо бежать. Им придется закрыть свой магазин. Педро, её муж, возьмет фургончик, тот, на котором он возил обычно бисквиты своим покупателям, забьет его доверху продуктами первой необходимости. В Бильбао Педро слушал радио Саламанки. Чей-то голос "по-отечески" увещевал басков, призывал их сдаваться, обещая при этом сохранить жизнь, угрожал, что в противном случае всех ждет смерть... Прежде чем попрощаться, Эльвира сетует на бесконечные очереди повозок на мосту Рентерия, на потоки беженцев, еле плетущихся - кто пешком, кто верхом на ослах - с тяжелыми чемоданами, толпы хаотично отступающих солдат. Все они направлялись в сторону Артеага.
На террасе Таверны Васка шумно гуляют торговцы скотом. Поодаль в тени акаций в загоне топчутся молодые бычки, тут же не распряженные из повозок лошади и мулы. Повозки уже, правда, разгружены. Рядом на земле ящики с огурцами, молодой свеклой, длинные связки красного перца, того самого, что у нас кладут в чоризо. Помню, как наша мама готовила чоризо и дымок с аппетитным запахом распространялся по всему дому, добираясь и до нашей с сестрой комнаты.
С трудом протискиваюсь сквозь толпу. Люди, напуганные слухами о введении продуктовых карточек, в панике опустошают прилавки. Подхожу к давнему своему приятелю, зеленщику из Муксики Эстебану. Сегодня выбор овощей у него совсем не богатый: осталось несколько килограммов бобов, зеленого горошка и красного лука. Я беру всего понемногу. Рядом бакалейщик Антонио. У него я покупаю немного нута, хоть и подорожал он за последнюю неделю чуть ли не вдвое. Мне понадобится ещё масло для трески в чесночном зеленом соусе. Я собираюсь приготовить её сегодня на ужин. Придумала: блюдо украшу горкой моллюсков, тех, что мне принесла Араганча, одна наша хорошая знакомая. Муж её рыбачит на риа. Это её подарок Орчи ко дню рождения.
Полдевятого. Я медленно иду по направлению к мэрии, к площади, где находятся магазинчик и обувная фабрика Серафина Обьера. Патрон делает вид, что не заметил моего опоздания. Сажусь за работу. С тоской думаю о тех трех часах, что мне предстоит провести за пришиванием ремешков к подошвам более дюжины сандалий. Гоню от себя навязчивые мысли о Тксомине, не могу избавиться от постоянного ощущения его присутствия. Хочу отделаться от своих прежних фантазий, почти болезненного желания все время видеть перед собой его лицо. Пускай все будет, как будет. Не хочу ничего предугадывать: что мы скажем друг другу, кто из нас первый бросится другому на шею, наконец, как произойдет встреча Орчи с отцом, которого он никогда не видел. Ребенок меня никогда о нем не расспрашивал. Может, стеснялся?
Погруженная в свои переживания, я перестаю замечать, что творится вокруг меня в реальном мире.
Господь свидетель, сколько раз, оставшись наедине с собой в келье, в полной тишине и темноте, я пытаюсь заново пережить часы, что предшествовали трагедии... Что было особенного в тот самый день, что отличало его от всех прочих дней в жизни города? Какие-то подробности, мелочи стираются из памяти, а потом вдруг всплывают и дорисовываются моей фантазией...
Где-то совсем глубоко внутри меня безжалостная память воскрешает картину за картиной, не щадит меня, заставляя пережить заново ожидание Тксомина, жуткий страх самолетов, бомбежки. В этом сплаве надежды и животного страха существуют примеси запахов, шумов, обрывки чужих, случайно подслушанных разговоров. Порой многое кажется взаимоисключающим. Не все это, возможно, происходило со мной на самом деле, что-то было плодом моей больной фантазии. И, конечно же, в моем мире по-прежнему живут мои друзья, соседи. Слепцы, они все ещё не верят, не желают смотреть опасности в глаза. И это несмотря на множество появившихся в городе табличек "рефухьо" со стрелками - указателями ближайших бомбоубежищ.
Вижу в толпе беженцев нескольких раненых гударис, с ними из одного котелка едят фасолевую похлебку мексиканские пелотарис, прибывшие к нам на этой неделе. Сегодня они будут играть с нашими... Невероятно, сколько их отовсюду приезжает, на родину любимой пелоты: с Кубы, из Венесуэлы, Калифорнии. Война их не останавливает. Как только они добираются? Тренер Орчи говорит, что из мальчика выйдет толк. Он сам в прошлом известный игрок. У чемпиона угловатое худое лицо, маленькие изящные усики. Слышу, как один из гударис говорит - в ушах все ещё звучит его хриплый голос: "Убивают нас не их солдаты, артиллерия, убивают нас их самолеты".
Как же я любила этот город, каждую его улочку, каждый закуток! Пытаюсь вспомнить имена людей. Может, хоть так - в моей памяти - я заставлю их жить вновь. Не хочу, не могу думать, что их нет больше, что их убили бомбы, уничтожил огонь. Пытаюсь вспомнить, какие они были в тот день, стараюсь восстановить в памяти каждую мелочь. Это очень трудно, мешает ужасная усталость после двух ночных дежурств в госпитале. Но я должна. У меня получится. Иначе как я ещё могу всем этим людям вернуть их кровь и плоть, кроме как в моей памяти, в моем воображении?..
Час дня. Мы с Кармелой идем за руку. Она взяла часть моих пакетов с покупками. Мы идем к нашей Гоэнкалье. Вот они, я вижу их всех. Хесуса, торговка фруктами и зеленью, Кармен Урибе из кондитерской, портниха Круц Исуси болтают за столиком в кафе Арриен. А вот Исидорито, тот, что держит скобяную лавку. Он и наш сосед Хулино Морено - как всегда в Таверне де Феррера. В начале трудовой недели для всех этих людей, мужчин, женщин, привыкших вставать с петухами, посидеть в кафе или выпить стаканчик тксикитос де риоха в таверне было своего рода ритуалом. Мужчины в беретах, словно намертво привинченных к голове, подзадоривали друг друга возгласами "Но пасаран!". Правда, не все. Были и такие, что, темнее тучи, нервно теребили усы, вытирали пот со лба, будто отмахивались от черных мыслей о нависшей смертельной угрозе. По понедельникам Таверна Сидредиа открыта с пяти утра. К сидру здесь подают тоненькие ломтики очень острого чоризо. Нам с сестрой захотелось туда зайти, но там оказалось шумно и накурено. Впрочем, немного подальше, на углу Артекалье и Санта-Мария, можно выпить чудесный кофе у Антонио Арцопаги, он сам обжаривает зерна, и мы издалека чувствуем сильный одурманивающий аромат кофе. Улица совсем опустела. Мы молча идем к нашему дому.
За столиком, прямо у дверей заведения Антонио вижу вдову Царабеитиа. Она увлеченно болтает со своей лучшей подругой Доротеей Ларринага. Похоже, та доверяет ей свои амурные тайны. Время от времени их беседа прерывается заразительным хохотом. Какие шоколадные тарталетки у Доротеи в её кондитерской, лучше нет ни у кого в городе! Молодая вдовушка и её незамужняя подружка неразлучны. Обе стройные, смешливые кокетки, поговаривают, не самых строгих правил. От поклонников у них нет отбоя. У стойки бара одни мужчины, они добродушно приветствуют наше с сестрой появление. Я узнала двоих. Я их обычно встречаю по воскресеньям на службе в церкви Сан-Хуан. Тот, что помоложе, говорит: "Так вы никуда не уехали, остались? Проповедь отца Эусебио вас не напугала? Вот и славно! Вот и хорошо! Увидите, с нами ничего не случится. Им нужен Бильбао. Они не станут тратить бомбы на Гернику. Надеюсь сегодня вечером увидеть вас на Гран-плац. Обещайте, первый танец за мной!" Танцы по понедельникам, в рыночный день, ничуть не менее популярны, чем по воскресеньям.