Сейчас дверь из квартирки во дворик была приоткрыта. Я увидела Айнару. Сгорбившись, она сидела на низеньком стульчике напротив печки с четками в руках. Орчи сидел у неё в ногах, головой упираясь ей в колени. Едва заметив меня, она заплакала, бросилась мне навстречу. Она была такая маленькая, хрупкая, прихрамывающая, рано состарившаяся от тяжелой физической работы (ей едва исполнилось пятьдесят пять), что меня пронзило чувство вины. Господи прости, мне случалось ревновать к ней Орчи. Иногда мне действительно казалось, что Орчи любит её больше меня. Ее соседи, хозяева магазина, считали её неуживчивой, неприветливой. Может, оттого, что часто видели её грустной, она казалась им слишком замкнутой. Бедная. Я крепко прижимаю её к груди, глажу её реденькие волосики.
- Что стряслось, Айнара? Чем ты так расстроена?
- Мы были на службе в церкви Санта-Мария. У меня было такое чудесное настроение с утра... На Орчи я надела новенькую голубую рубашечку... Мы шли к одиннадцатичасовой мессе под колокольный перезвон...
Голос её все время срывается от рыданий, я с трудом понимаю, что она хочет сказать.
- Успокойся, перестань плакать, я с тобой.
- Эухения, если бы ты только слышала, что нам говорил в своей проповеди отец Итурран. Он требует, чтобы все женщины с детьми покинули город. Считает, что всем нам грозит смертельная опасность. Он говорил про марокканцев. Это ужасно... Мне жаль Орчи. Не хочется при нем об этом ещё раз говорить.
Чтобы оба священника нашего прихода о чем-то могли между собой договориться? Да быть такого не может! Бог мой, всем известно, что оба друг друга не переваривают. Шестидесятилетний отец Жозе Доминго Итурран не скрывает своего пренебрежительного отношения к молодому священнику крестьянского происхождения, да и не только к нему, но и к его церкви Сан-Хуан. Он находит её настолько заброшенной, обветшалой, что это совсем не вяжется с его представлением о месте, где свершается богослужение. С его точки зрения, эта церковь годится лишь для простого люда, который, собственно, в неё в основном и ходит - это работяги с оружейных мануфактур Руфино Унсета. Отец Эусебио, в свою очередь, недолюбливает кюре из Санта-Мария за полное его безразличие к борьбе республиканцев.
Айнара, плача, все пытается мне пересказать услышанное сегодня утром:
- На прошлой неделе марокканцы ворвались в церковь в Еунани во время службы, схватили священника, отрезали ему нос, прибили его гвоздем к языку, отсекли уши. А потом... потом... Эухения, они подвесили его на дыбе под самой колокольней... Он умер... В такие ужасы трудно поверить. Но отец Итурран не лжет. Ему не положено говорить неправду. Ну скажи же ты мне что-нибудь, Эухения. Мне так страшно!
Как мне её утешить? Не могу же я ей сказать, что сама терзаюсь, что утром сама слышала то же самое в другой церкви. Ей лучше не знать, что у меня сейчас творится на душе. От тоски у меня начинает ныть живот.
- Марокканцы, я ведь их знаю... Я жила среди них. Разве они все варвары?! Мой Ахмед не был убийцей. Все кругом знают, что двадцать лет я прожила с марокканцем... Меня возненавидят, и так уже здесь меня не любят.
Выходит, её волнует не столько надвигающаяся на всех нас реальная опасность, сколько - анафема, которой отец Итурран публично предавал в церкви народ её покойного мужа; она чувствовала - это проклятие ложится и на нее. Айнара, как и я, была родом из Арбацеги. Она была совсем юной, когда родители пристроили её служанкой в семью одного полковника. Он командовал военной базой в Бильбао. С этой семьей Айнара кочевала по гарнизонам. Воспитывала их детей и внуков. Потом уже в звании генерала хозяин ушел в отставку в Танжере. Там и обосновался в огромной вилле, на откосе, возвышавшемся над морем. Они с женой очень привязались к Айнаре. Они наняли ей в помощь Ахмеда - для той работы, которая Айнаре уже, увы, была не под силу.
Ахмед. Айнара мне о нем так много рассказывала, когда мы, бывало, с ней просиживали за разговорами долгими вечерами в её деревянном домике неподалеку от Муксики, где она поселилась вскоре, как овдовела. Она пустила меня к себе жить, когда я убежала из дому, из своей родной деревни. Там и родился Орчи. Роды у меня принимала местная повитуха. С рождением сына я обрела абсолютную безграничную любовь, радость, источник неизбывного счастья. Моя жизнь наполнилась смыслом.
Рассказы Айнары мне часто приходилось слушать ночами, которые мы вдвоем проводили у колыбельки малыша. Про Ахмеда я знала все: как выглядел, как жил, как умер. Это был высокий, сутулый бербер, с рябой кожей и выступающим крупным кадыком. Родился он недалеко от Феса, в Тахале, деревеньке, ютившейся у подножия Атласких гор. Его отец был погонщиком верблюдов, он и сам стал пастухом в десять лет. Ахмед пошел в армию, которую генерал Лиоте набирал для подавления мятежей. Он там многому научился; был метким стрелком, отличался большой отвагой, был очень дисциплинирован. К началу Первой мировой он дослужился до чина сержанта. Мобилизовали его в декабре 1914 года. Он поступил в воинский контингент все того же генерала Лиоте, воевавшего на стороне Франции. Дальше события развивались стремительно: трудный переход из Танжера до Марселя, поезд, везший солдат до Вердена, первые ночные бои с противником под сверкание наводящих жуть осветительных ракет. При Ипре он стал жертвой газовой атаки. Было это в апреле 1915 года, тогда немцы впервые решились применить иприт. Иногда он вспоминал то памятное хмурое утро, когда они с боевыми товарищами, лежа в траншеях, увидели идущее на них облако в несколько метров высотой. На его лице вдруг появлялось выражение отчаяния, из глаз ручьями текли слезы. "Он становился таким беззащитным, похожим на ребенка", - всякий раз, рассказывая, добавляла Айнара.
Он так и не оправился, кочуя из одного госпиталя в другой, путешествуя по разным диспансерам Франции и севера Марокко. В семью генерала он попал по серьезным рекомендациям из его администрации, так как был отмечен за воинскую доблесть, имел награды. С Айнарой они нашли друг друга, поженились, хотя казалось, оба уже утратили всякую надежду на личное счастье и смирились со своим одиночеством. Ахмед был как минимум на десять лет её моложе. Она стала о нем заботиться со всей свойственной ей самоотверженностью. Не отходила от него, проводила ночи напролет у постели больного мужа. Его терзали жестокие приступы кашля, и только под утро, измученный, тяжело дыша, он наконец засыпал. Умер он в 1926-м. Возвращалась она домой, увозя из Марокко свое главное сокровище - любимый коврик со всадниками в бурнусах, - да ещё небольшие сбережения, которые и позволили ей приобрести тот маленький деревянный домик.
Те самые последние тридцать шесть часов жизни, что предшествовали бомбардировке, все время со мной. Они в моей душе, в мыслях, в сновидениях моих. Все эти годы я пытаюсь вернуть последние мгновения той, другой, моей жизни... Мне уже трудно отделить реально происходившие события от фантазий моего потрясенного воображения... Все, что я чувствовала тогда, впитывала всем своим существом: запахи, мерзкие испарения, зловоние, смертельный страх, суматоха, взрывы, огненные вспышки бомб, гул самолетов, крики ужаса, предсмертные стоны, - все это по-прежнему будоражит мой ум, мелькает в сознании, словно кадры какой-то страшной киноленты, вытесняя из моей памяти милые частности моей прошлой жизни. Семейные разговоры, движения, жесты близких постепенно уходят от меня. Я пытаюсь, как могу, сохранить дорогие сердцу воспоминания, прокручиваю их в моем измученном угрызениями совести и тоской сознании. Мысли режут по живому, кромсают мою память, словно бумагу ножницы, из-под которых выходят удивительные гирлянды фигурок, складывающихся в то, что могло бы, но так и не случилось, и в то, чего не должно было бы никогда произойти и что все-таки произошло.
Как всегда в воскресенье, к обеду должна была прийти Айнара. Мы готовили треску по-бискайски. Аромат стоял даже на улице. Кармела гордилась рецептом, доставшимся нам от матери. Обычно мы готовили треску по праздникам, так как дело это хлопотное. Помню, как это в нашем с сестрой присутствии делала сама мама. Кусочки рыбы плавали в сероватой от соли воде (воду меняли три, а то и четыре раза). Но самым ответственным делом было приготовление соуса. Тут требовалось строгое соблюдение определенной последовательности. Мелко резались лук, чеснок, горький перец, тот, что кладут у нас и в чоризо. Пока на одной сковороде в оливковом масле томится все это месиво, источая вместе с тонким дымком необычайный аромат, все усиливающийся по мере того, как лук, чеснок и перец выделяют влагу, на другой в кипящем свином жиру поджариваются кусочки хлеба. Затем нужно проделать одну весьма деликатную операцию. Мама делала так: она осторожно выкладывала поджарившиеся кусочки хлеба на первую сковородку поверх всего этого ещё томившегося на огне варева, все подливая и подливая оливкового масла. Туда же добавлялись перетертые желтки сваренных вкрутую яиц. Все осторожно перемешивалось, постепенно превращаясь в однородную маслянистую массу - тот самый замечательный соус. Цвет получался всегда разный: когда красновато-золотистый, а когда ярко-алый. Это зависело от перца, от его зрелости... Оставалось только залить соусом вымоченную, а затем целый час томившуюся в собственном соку на слабом огне треску.
Удивительно, сколько было связано с этим блюдом в нашей семье на протяжении многих лет! Только благодаря ему я смогла избавиться от отвращения, которое испытывала в детстве от мерзкого запаха рыбы, наполнявшего наш дом с восходом солнца. Завтрак моего отца состоял из кружки кофе с молоком и куска вяленой трески, слегка поджаренной на огне. Утром натощак я вообще не могла ничего взять в рот. Казалось, мои внутренности тянет куда-то вверх вместе с подкатывающей к горлу тошнотой. Однажды, в качестве наказания, отец заставил меня жарить для него его любимый кусок трески. Я сопротивлялась, плакала и получила такую затрещину, что, потеряв равновесие, рухнула на пол. Дон Исидро заставил меня тогда в течение недели большим кухонным ножом отрезать его ежедневный кусок от рыбины, висевшей у нас на кухне, а потом, положив на решетку шкуркой вниз, поджаривать на плите.
От потрескивания грубой соли и жирных испарений подкатывало к горлу. Когда шкурка чернела, я накалывала кусок на вилку и, как можно дальше держа его от себя, клала на тарелку отца. Он поливал рыбу оливковым маслом... Жирный от масла подбородок, урчание в животе, рыганье, нож, которым он ковырял в зубах... все словно специально, чтобы заставить меня ещё больше его ненавидеть. Однажды утром я не выдержала, от крайнего отвращения потеряла сознание. Два дня я провалялась в кровати; меня всю трясло, выворачивало наизнанку. Мне было тогда лет двенадцать.
Эти воспоминания, как и все, что связано в моей жизни с отцом, омрачают радость (а точнее сказать, счастье, так как я теперь это понимаю) моего вполне беззаботного детства. Да, да, это было счастье, именно счастье, которое дали мне мать и сестра Кармела, окружившие меня такой заботой, любовью и нежностью.
Никогда не забуду того воскресенья. Часто в своей одинокой келье, перед тем как заснуть, я пытаюсь восстановить в памяти все до самых мельчайших подробностей. Было около двух часов дня. Прежде чем сесть самим обедать, мы с Кармелой, как всегда приподнимали маму, усаживали её на кровати. Она жаловалась на тяжесть в ногах, стонала. Последние недели я наблюдала, как силы окончательно её оставляют. Было ясно, что теперь уже она больше не встанет с постели. Тело её костенело, теряло гибкость. Мама вдруг стала меня расспрашивать: ей хотелось знать, что говорил в своей проповеди отец Эусебио... Я не могла ей сказать про его призывы прихожанам покинуть город. За столом я как обычно сидела рядом с Орчи, напротив Кармелы и Айнары. Но как начать разговор с сестрой о нависшей над всеми нами смертельной опасности, зная, что уехать у нас нет абсолютно никакой возможности? Но вот на столе появилась дымящаяся сковородка, и это невольно отвлекло меня от мрачных мыслей. Орчи обожал треску по-бискайски. Надо сказать, у нас с Айнарой он никогда не был привередлив в еде, да мы его особенно и не баловали.
Видя, как Орчи уминает за обе щеки, я испытала такой прилив нежности к моему сыну, какой испытывала лишь в его младенчестве. Иногда он казался мне немного грустным. Но гораздо чаще мой мальчик смеялся. Его сходство с Тксомином всегда волновало меня. Осанка, прямая посадка головы, такие же черные, зачесанные назад волосы, высокий выпуклый лоб. А вот светлые зеленоватые глаза у Орчи - от Кармелы. То есть от моего отца, его деда. Всякий раз, когда я это отмечала, мне становилось не по себе. Орчи страшно увлекся пелотой1, гонял мяч по площадке на калье Индустрия. Он очень окреп, хорошо развивался. Часто его разговоры начинались со слов: "Когда я стану взрослым..." Затем следовали торжественные клятвы: он никогда не оставит меня, будет работать, и мы ни в чем не будем нуждаться... Наверное, он уже почувствовал себя единственным мужчиной в нашем доме. Какое я испытывала огромное счастье - счастье быть матерью этого замечательного мальчика.
Было ли у меня тогда право отказаться от предложения доктора Арростеги? Если не поддаваться эмоциям, думаю, я приняла все-таки верное решение. Но Орчи?! Своим отказом уехать я ставила его под угрозу если не смерти, то в лучшем случае таких ужасных переживаний, бремя воспоминаний о которых ляжет на всю его оставшуюся жизнь... Если мы, взрослые, погибнем, он останется совершенно один. Что с ним будет, с моим мальчиком?.. Я все отчетливее и отчетливее представляла приближающее чудовище - врага, готового всех нас раздавить своей огромной массой... Уже не было больше иллюзий. Разве этот пресловутый кордон Бильбао сможет защитить Гернику?
Я чувствовала, что мне предстоит очень тяжелый разговор со своими. Они, казалось, ждали этого, смотрели на меня. Дверь в комнату матери была приоткрыта. (Не дай Бог, мама услышит.) Нельзя было, чтобы она это услышала. Я зашла к ней в комнату, подошла к кровати. Поднос был отодвинут в сторону; если бы не прерывистое тяжелое дыхание, хрипы, пальцы, судорожно сжимавшие край простыни, могло показаться, что она мирно спит... Я перешла на шепот:
- Кармела, ты должна знать: мы, как и все жители нашего города, в смертельной опасности.
Я рассказала и про призывы отца Эусебио, и про все, что говорил отец Итурран в церкви Санта-Мария, и о предложении доктора Арростеги взять нас с собой в Биарриц.
- И я взяла на себя смелость отказаться, ни с кем из вас не посоветовавшись. Я сойду с ума. Мы не можем больше друг другу врать. И священник, и доктор, и офицер слишком хорошо знают ситуацию. И все они единодушны в своем мнении. А я, глупая дура, обрубила концы, отказавшись от предложения доктора Арростеги. Ты знаешь, Кармела, что от Арбасеги ничего, буквально ничего не осталось? Половина населения уничтожена. Айнара слышала от отца Итуррана про ужасающие зверства марокканцев... Я не решаюсь даже... Но что же нам делать? Мама совершенно не транспортабельна... Я боюсь... Мне так страшно!
Я разрыдалась. Орчи взял мою руку, прижал её к своей щеке. У меня возникло ощущение незащищенности, желание найти опору. Нечто подобное я почувствовала тогда рядом с лейтенантом Гандария. Боюсь, что я уже просто перестаю владеть собой... Орчи нежно дотрагивается до моего подбородка, решительно смотрит мне в глаза:
- Мама, не плачь, мы останемся здесь, будем все вместе.
- Орчи прав, - сказала Кармела. - Вот уже неделя, как я тоже все знаю. С каждым днем опасность приближается, становится все очевидней и очевидней... Думаешь, я глухая, не слышу пушечных выстрелов, когда дежурю в больнице?!
- Но они говорят, что уже завтра... - торопливо перебиваю я её.
- Завтра, послезавтра, какая, собственно говоря, разница? - отвечает Кармела. - Мы все равно никуда не тронемся, будем жить дальше как прежде; по крайней мере будем стараться, будем делать вид... Нам ничего другого не остается. Завтра будет базарный день. Мне мама заказала купить голову ягненка. В обед мы сядем, отметим день рождения Орчи. Я готовлю для вас сюрприз.
Я стараюсь вспомнить каждую сказанную тогда фразу, каждую подробность, родные лица, маму, лежащую в соседней комнате. Они постоянно возвращаются ко мне в моих снах... Решительный взгляд моего мальчика, готового умереть рядом со мной. Где ты сейчас, Тксомин, жив ли ты еще? Ты пропустил детство твоего замечательного сына, тебе не дано было пережить тот незабываемый момент, когда Орчи стал мужчиной, когда он взял на себя роль, до сих пор предназначавшуюся только тебе.
Жить по-прежнему, как ни в чем не бывало... Легко сказать! Эта своего рода игра, которую предложила Кармела, - могла ли она помочь нам уйти от отчаяния? Мы должны были это принять за главное правило, по которому нам следовало и физически, и духовно жить те недолгие оставшиеся нам часы. Я вспомнила, как, выходя из церкви, я узнала из разговора, что, несмотря на распоряжения мэра, отменявшие все представления во избежание излишнего скопления людей, кинотеатр "Эль Лисео" будет работать и сегодня, и завтра.
Пока все чистили апельсины на десерт, я предложила:
- Давайте пойдем сегодня в кино на четырехчасовой сеанс, а Айнара посидит с мамой.
Последний раз мы были в кино два года назад. Тогда нас с Кармелой пригласил патрон. Смотрели "Веселую вдову" с Морисом Шевалье.
Воскресенье. Полчетвертого дня. Мы втроем, Кармела, Орчи и я, выходим из дома. Кинотеатр "Эль Лисео" находится на калье Очо де Энеро между Сан-Роке и Адолфо Уриосте. Идем полем, до начала улицы Санта-Мария. Стоит теплый ясный день, несмотря на ливень, прошедший с утра. Сквозь высокие облака пробиваются нежные лучики весеннего солнца, серебря листву посаженных вдоль дороги платанов. Магазины закрыты, но некоторые из владельцев выставили на улицу стулья, прямо тут, напротив неплотно закрытых железных ставен, и мирно беседуют друг с другом. Очень многие здесь же и живут. Из окон своих галерей нас окликают друзья, знакомые. Здороваясь, не могу отделаться от ощущения, что, быть может, вижу их уже в последний раз; быть может, мы все скоро умрем. Чувствуют ли они то же, что и я?
Яркие витрины были плодом фантазии своих владельцев, очень часто владелиц; отражали их вкус и характер. Хорошо помню лавочку модистки Селестины, магазинчик тканей Хуаниты Рекальде. Последняя все время цеплялась к своей конкурентке Флорентине Мадинабейтия, считала, что та пытается охмурить её муженька. Мужчины у Таверны де Эррера, слегка навеселе, провожают оценивающими взглядами Кармелу, пытаются заигрывать с ней, да с таким напором и азартом, словно обсуждают между собой страстно всеми ими любимую пелоту. Пройдя полквартала, вижу нашего мясника Паткси Селайа, он помогает жене распутывать клубки лиловой шерсти.
- Ну теперь-то она свяжет тебе носки, - говорю я ему.
- Да нет, ночной колпак, - отвечает он со свойственным ему чувством юмора. - Ну и куда же это вы все трое направляетесь?
- В кино.
- Разве оно открыто?
- Да, вроде бы...
- Правильно делаете. Мы с Германой, пожалуй, тоже сегодня вечером сходим. Хоть часа на два отвлечемся от всех этих черных мыслей. Вы ведь знаете, что очень скоро...
Похоже, он чувствует ту же страшную неотвратимость событий. В памяти моей всплывают все эти громкие республиканские "Но пасаран!", транслируемые ночью по радиоприемнику. Теперь это все кажется мне уже таким далеким...
Будь, что будет, сегодня у нас праздник.
Зал полон. Поразительно. Вероятно, за этим скрывается тревога, горестное чувство неотвратимости беды. Помню, давали "Героическую Кермессу" с Франсуазой Розе. Как бы мне хотелось тогда быть на неё похожей! Семнадцатый век, маленький фламандский городок захвачен испанцами. Все мужчины сбежали, остались только женщины, и они не сдаются. Но это так не похоже на Гернику, нет ощущения предрешенного, неизбежного конца фатума... Сможет ли женская половина нашего города противостоять солдатам генерала Мола, в состоянии ли мы защитить себя от франкистов?
Хроника: свадьба в Гааге принцессы Юлианы и принца Бернхарда де Липпе-Бистерфельда. Очаровательная невеста в прелестной соломенной шляпке с полями. Жених, хоть и не красавец, определенно не лишен мужского обаяния. Толпы народа стоят у ворот из замка, провожают жениха и невесту до церкви, где вот-вот состоится их венчание... Огромный французский теплоход "Нормандия", только что получивший "голубую ленту"1. Тысячи американцев пришли его встречать в порт Манхеттена. Одна пассажирка звонит по телефону из огромной каюты - кажется, раз в пять больше нашей квартиры... Показывают Эдуарда VIII, отказавшегося от английского трона ради любви к американке, улыбающейся нам с экрана из-под шляпки с вуалью.
Неужели все эти женщины живут на одной со мной планете? Существует ли что-то общее в их мире с моим? Завтра они проснутся, и у них все будет хорошо. В этой жизни я тоже была любима когда-то, как и они. Но теперь... Могу ли я на что-то ещё надеяться в этой жизни? Внезапно меня поражает мысль, что моя, достаточно пассивная в жизни, позиция женщины второго плана, которую я заняла после отъезда Тксомина и рождения Орчи, как нельзя лучше определяется одним словом - эсперар1!
Во время фильма я мысленно обращаюсь к Богу, молюсь: "Не покидай нас, Господи... помоги, защити мою семью..." Не могу справиться с волнением, все усиливающимся беспокойством... Сколько бы я ни твердила себе: на все воля Божья... Чувствую, как в жилах моих сильно пульсирует кровь, сжимая железным кольцом виски... Мне становится трудно дышать... Нет-нет, я не готова умереть. Я слышу, как глубоко внутри меня что-то волнуется, беспокоится, все спрашивает: я умру? скоро? когда? Коварный, растлевающий душу вопрос: разве я могу умереть, разве такое может быть?
Спросонья я резко вздрагиваю. Тяжесть в затылке. Оказывается, сидя в кресле, я словно куда-то провалилась, заснула. Кажется, я читала Святое писание, слова Господа нашего: "Я есмь путь и истина и жизнь... "А потом, потом... Что-то с головой... не помню... разве что, кажется, с трудом удержалась от соблазна посмотреть на фотографию.
Вечереет, келья моя погружается в сумрак. Скоро начинается служба. Я не понимаю, что со мной происходит. Я вся дрожу. Наверное, во сне я вновь как наяву увижу все тот же воскресный вечер, услышу наш семейный разговор за столом, окажусь на калье Санта-Мария, снова встречу людей, навсегда застывших в моей памяти, словно в музее восковых фигур.
Служба ещё не началась. По коридору навстречу мне идут как всегда приветливая, улыбающаяся наш пекарь - сестра Мария Анхелика, крепенькие, со здоровым цветом лица сестры Фелисидад и Алисия, они главные на нашем огороде, и оттого-то их никогда не встретишь ни в сандалиях, ни в домашних туфлях, только в сабо... А вот и толстушка сестра Валентина, наш шеф-повар. Чтоб меня поцеловать, она снимает с носа очки в роговой оправе, шепчет мне на ухо: сегодня у нас мерлуза в зеленом соусе, как-никак воскресенье. Я её слушаю, смотря вслед удаляющейся одинокой фигурке сестры Инес. Руки её спрятаны в широкие рукава монашеского платья, губы, беззвучно шепчут: "Аve". В большинстве своем сестры очень приветливы со мной и как всегда радуются моему появлению. У входа в часовню матушка-настоятельница призывает нас к порядку и тишине, слегка хлопая в ладоши.
Встаю на колени, как обычно в третьем ряду с краю. Прежде чем погрузиться в молитву, замечаю рядом с собой умиротворенные, сосредоточенные лица других сестер-монахинь. Они живут во внутренней гармонии с собой и миром. Я смотрю на них и понимаю, что вряд ли когда-нибудь и мне удастся достичь таких высот самоотречения. На какое-то мгновение я чувствую себя ущемленной. Нельзя! Наш духовник не раз предостерегал нас от излишнего самоуничижения, предупреждал, что так недолго ввергнуть себя в пагубный грех гордыни. Уверенность, что прошлое вновь вернется ко мне в сновидениях, теперь не столько приводит в смятение мою душу, сколько поразительным образом её успокаивает.
Воскресенье, шесть часов вечера.
- Айнара мне сказала, что я могу вас здесь найти.
Лицо и тон Иньяки кажутся мне подозрительно серьезными.
- Мне пришлось ехать на лошади окольными путями через горы. Не осталось ни одной нормальной дороги. Арбасеги превращен в груды мусора. С гор видно, как все кругом горит; за стеной дыма мелькают бомбардировщики, летающие над Мендатой. Самолеты на бреющем полете расстреливают в открытом поле чудом уцелевших от бомбежки людей, пытающихся спастись.
Иньяки - старший брат Тксомина, он на десять лет его старше. Он так и не женился, не хотел оставлять мать. Она овдовела через несколько лет после рождения Тксомина. Разумеется, отца я не могла знать. Он перенес "испанку" во время страшной эпидемии в Кадиксе, откуда он сам родом, а умер от туберкулеза.
- Мне надо с вами поговорить, давайте пойдем к вам, мне не очень хотелось бы вести беседу на улице. Потом мне надо будет сразу же отправляться назад. Очень надеюсь, что вернусь и увижу свое касерио в целости. Оно стоит в стороне от деревни... Правда, никогда не знаешь, куда упадет бомба.
- Что стряслось, Айнара? Чем ты так расстроена?
- Мы были на службе в церкви Санта-Мария. У меня было такое чудесное настроение с утра... На Орчи я надела новенькую голубую рубашечку... Мы шли к одиннадцатичасовой мессе под колокольный перезвон...
Голос её все время срывается от рыданий, я с трудом понимаю, что она хочет сказать.
- Успокойся, перестань плакать, я с тобой.
- Эухения, если бы ты только слышала, что нам говорил в своей проповеди отец Итурран. Он требует, чтобы все женщины с детьми покинули город. Считает, что всем нам грозит смертельная опасность. Он говорил про марокканцев. Это ужасно... Мне жаль Орчи. Не хочется при нем об этом ещё раз говорить.
Чтобы оба священника нашего прихода о чем-то могли между собой договориться? Да быть такого не может! Бог мой, всем известно, что оба друг друга не переваривают. Шестидесятилетний отец Жозе Доминго Итурран не скрывает своего пренебрежительного отношения к молодому священнику крестьянского происхождения, да и не только к нему, но и к его церкви Сан-Хуан. Он находит её настолько заброшенной, обветшалой, что это совсем не вяжется с его представлением о месте, где свершается богослужение. С его точки зрения, эта церковь годится лишь для простого люда, который, собственно, в неё в основном и ходит - это работяги с оружейных мануфактур Руфино Унсета. Отец Эусебио, в свою очередь, недолюбливает кюре из Санта-Мария за полное его безразличие к борьбе республиканцев.
Айнара, плача, все пытается мне пересказать услышанное сегодня утром:
- На прошлой неделе марокканцы ворвались в церковь в Еунани во время службы, схватили священника, отрезали ему нос, прибили его гвоздем к языку, отсекли уши. А потом... потом... Эухения, они подвесили его на дыбе под самой колокольней... Он умер... В такие ужасы трудно поверить. Но отец Итурран не лжет. Ему не положено говорить неправду. Ну скажи же ты мне что-нибудь, Эухения. Мне так страшно!
Как мне её утешить? Не могу же я ей сказать, что сама терзаюсь, что утром сама слышала то же самое в другой церкви. Ей лучше не знать, что у меня сейчас творится на душе. От тоски у меня начинает ныть живот.
- Марокканцы, я ведь их знаю... Я жила среди них. Разве они все варвары?! Мой Ахмед не был убийцей. Все кругом знают, что двадцать лет я прожила с марокканцем... Меня возненавидят, и так уже здесь меня не любят.
Выходит, её волнует не столько надвигающаяся на всех нас реальная опасность, сколько - анафема, которой отец Итурран публично предавал в церкви народ её покойного мужа; она чувствовала - это проклятие ложится и на нее. Айнара, как и я, была родом из Арбацеги. Она была совсем юной, когда родители пристроили её служанкой в семью одного полковника. Он командовал военной базой в Бильбао. С этой семьей Айнара кочевала по гарнизонам. Воспитывала их детей и внуков. Потом уже в звании генерала хозяин ушел в отставку в Танжере. Там и обосновался в огромной вилле, на откосе, возвышавшемся над морем. Они с женой очень привязались к Айнаре. Они наняли ей в помощь Ахмеда - для той работы, которая Айнаре уже, увы, была не под силу.
Ахмед. Айнара мне о нем так много рассказывала, когда мы, бывало, с ней просиживали за разговорами долгими вечерами в её деревянном домике неподалеку от Муксики, где она поселилась вскоре, как овдовела. Она пустила меня к себе жить, когда я убежала из дому, из своей родной деревни. Там и родился Орчи. Роды у меня принимала местная повитуха. С рождением сына я обрела абсолютную безграничную любовь, радость, источник неизбывного счастья. Моя жизнь наполнилась смыслом.
Рассказы Айнары мне часто приходилось слушать ночами, которые мы вдвоем проводили у колыбельки малыша. Про Ахмеда я знала все: как выглядел, как жил, как умер. Это был высокий, сутулый бербер, с рябой кожей и выступающим крупным кадыком. Родился он недалеко от Феса, в Тахале, деревеньке, ютившейся у подножия Атласких гор. Его отец был погонщиком верблюдов, он и сам стал пастухом в десять лет. Ахмед пошел в армию, которую генерал Лиоте набирал для подавления мятежей. Он там многому научился; был метким стрелком, отличался большой отвагой, был очень дисциплинирован. К началу Первой мировой он дослужился до чина сержанта. Мобилизовали его в декабре 1914 года. Он поступил в воинский контингент все того же генерала Лиоте, воевавшего на стороне Франции. Дальше события развивались стремительно: трудный переход из Танжера до Марселя, поезд, везший солдат до Вердена, первые ночные бои с противником под сверкание наводящих жуть осветительных ракет. При Ипре он стал жертвой газовой атаки. Было это в апреле 1915 года, тогда немцы впервые решились применить иприт. Иногда он вспоминал то памятное хмурое утро, когда они с боевыми товарищами, лежа в траншеях, увидели идущее на них облако в несколько метров высотой. На его лице вдруг появлялось выражение отчаяния, из глаз ручьями текли слезы. "Он становился таким беззащитным, похожим на ребенка", - всякий раз, рассказывая, добавляла Айнара.
Он так и не оправился, кочуя из одного госпиталя в другой, путешествуя по разным диспансерам Франции и севера Марокко. В семью генерала он попал по серьезным рекомендациям из его администрации, так как был отмечен за воинскую доблесть, имел награды. С Айнарой они нашли друг друга, поженились, хотя казалось, оба уже утратили всякую надежду на личное счастье и смирились со своим одиночеством. Ахмед был как минимум на десять лет её моложе. Она стала о нем заботиться со всей свойственной ей самоотверженностью. Не отходила от него, проводила ночи напролет у постели больного мужа. Его терзали жестокие приступы кашля, и только под утро, измученный, тяжело дыша, он наконец засыпал. Умер он в 1926-м. Возвращалась она домой, увозя из Марокко свое главное сокровище - любимый коврик со всадниками в бурнусах, - да ещё небольшие сбережения, которые и позволили ей приобрести тот маленький деревянный домик.
Те самые последние тридцать шесть часов жизни, что предшествовали бомбардировке, все время со мной. Они в моей душе, в мыслях, в сновидениях моих. Все эти годы я пытаюсь вернуть последние мгновения той, другой, моей жизни... Мне уже трудно отделить реально происходившие события от фантазий моего потрясенного воображения... Все, что я чувствовала тогда, впитывала всем своим существом: запахи, мерзкие испарения, зловоние, смертельный страх, суматоха, взрывы, огненные вспышки бомб, гул самолетов, крики ужаса, предсмертные стоны, - все это по-прежнему будоражит мой ум, мелькает в сознании, словно кадры какой-то страшной киноленты, вытесняя из моей памяти милые частности моей прошлой жизни. Семейные разговоры, движения, жесты близких постепенно уходят от меня. Я пытаюсь, как могу, сохранить дорогие сердцу воспоминания, прокручиваю их в моем измученном угрызениями совести и тоской сознании. Мысли режут по живому, кромсают мою память, словно бумагу ножницы, из-под которых выходят удивительные гирлянды фигурок, складывающихся в то, что могло бы, но так и не случилось, и в то, чего не должно было бы никогда произойти и что все-таки произошло.
Как всегда в воскресенье, к обеду должна была прийти Айнара. Мы готовили треску по-бискайски. Аромат стоял даже на улице. Кармела гордилась рецептом, доставшимся нам от матери. Обычно мы готовили треску по праздникам, так как дело это хлопотное. Помню, как это в нашем с сестрой присутствии делала сама мама. Кусочки рыбы плавали в сероватой от соли воде (воду меняли три, а то и четыре раза). Но самым ответственным делом было приготовление соуса. Тут требовалось строгое соблюдение определенной последовательности. Мелко резались лук, чеснок, горький перец, тот, что кладут у нас и в чоризо. Пока на одной сковороде в оливковом масле томится все это месиво, источая вместе с тонким дымком необычайный аромат, все усиливающийся по мере того, как лук, чеснок и перец выделяют влагу, на другой в кипящем свином жиру поджариваются кусочки хлеба. Затем нужно проделать одну весьма деликатную операцию. Мама делала так: она осторожно выкладывала поджарившиеся кусочки хлеба на первую сковородку поверх всего этого ещё томившегося на огне варева, все подливая и подливая оливкового масла. Туда же добавлялись перетертые желтки сваренных вкрутую яиц. Все осторожно перемешивалось, постепенно превращаясь в однородную маслянистую массу - тот самый замечательный соус. Цвет получался всегда разный: когда красновато-золотистый, а когда ярко-алый. Это зависело от перца, от его зрелости... Оставалось только залить соусом вымоченную, а затем целый час томившуюся в собственном соку на слабом огне треску.
Удивительно, сколько было связано с этим блюдом в нашей семье на протяжении многих лет! Только благодаря ему я смогла избавиться от отвращения, которое испытывала в детстве от мерзкого запаха рыбы, наполнявшего наш дом с восходом солнца. Завтрак моего отца состоял из кружки кофе с молоком и куска вяленой трески, слегка поджаренной на огне. Утром натощак я вообще не могла ничего взять в рот. Казалось, мои внутренности тянет куда-то вверх вместе с подкатывающей к горлу тошнотой. Однажды, в качестве наказания, отец заставил меня жарить для него его любимый кусок трески. Я сопротивлялась, плакала и получила такую затрещину, что, потеряв равновесие, рухнула на пол. Дон Исидро заставил меня тогда в течение недели большим кухонным ножом отрезать его ежедневный кусок от рыбины, висевшей у нас на кухне, а потом, положив на решетку шкуркой вниз, поджаривать на плите.
От потрескивания грубой соли и жирных испарений подкатывало к горлу. Когда шкурка чернела, я накалывала кусок на вилку и, как можно дальше держа его от себя, клала на тарелку отца. Он поливал рыбу оливковым маслом... Жирный от масла подбородок, урчание в животе, рыганье, нож, которым он ковырял в зубах... все словно специально, чтобы заставить меня ещё больше его ненавидеть. Однажды утром я не выдержала, от крайнего отвращения потеряла сознание. Два дня я провалялась в кровати; меня всю трясло, выворачивало наизнанку. Мне было тогда лет двенадцать.
Эти воспоминания, как и все, что связано в моей жизни с отцом, омрачают радость (а точнее сказать, счастье, так как я теперь это понимаю) моего вполне беззаботного детства. Да, да, это было счастье, именно счастье, которое дали мне мать и сестра Кармела, окружившие меня такой заботой, любовью и нежностью.
Никогда не забуду того воскресенья. Часто в своей одинокой келье, перед тем как заснуть, я пытаюсь восстановить в памяти все до самых мельчайших подробностей. Было около двух часов дня. Прежде чем сесть самим обедать, мы с Кармелой, как всегда приподнимали маму, усаживали её на кровати. Она жаловалась на тяжесть в ногах, стонала. Последние недели я наблюдала, как силы окончательно её оставляют. Было ясно, что теперь уже она больше не встанет с постели. Тело её костенело, теряло гибкость. Мама вдруг стала меня расспрашивать: ей хотелось знать, что говорил в своей проповеди отец Эусебио... Я не могла ей сказать про его призывы прихожанам покинуть город. За столом я как обычно сидела рядом с Орчи, напротив Кармелы и Айнары. Но как начать разговор с сестрой о нависшей над всеми нами смертельной опасности, зная, что уехать у нас нет абсолютно никакой возможности? Но вот на столе появилась дымящаяся сковородка, и это невольно отвлекло меня от мрачных мыслей. Орчи обожал треску по-бискайски. Надо сказать, у нас с Айнарой он никогда не был привередлив в еде, да мы его особенно и не баловали.
Видя, как Орчи уминает за обе щеки, я испытала такой прилив нежности к моему сыну, какой испытывала лишь в его младенчестве. Иногда он казался мне немного грустным. Но гораздо чаще мой мальчик смеялся. Его сходство с Тксомином всегда волновало меня. Осанка, прямая посадка головы, такие же черные, зачесанные назад волосы, высокий выпуклый лоб. А вот светлые зеленоватые глаза у Орчи - от Кармелы. То есть от моего отца, его деда. Всякий раз, когда я это отмечала, мне становилось не по себе. Орчи страшно увлекся пелотой1, гонял мяч по площадке на калье Индустрия. Он очень окреп, хорошо развивался. Часто его разговоры начинались со слов: "Когда я стану взрослым..." Затем следовали торжественные клятвы: он никогда не оставит меня, будет работать, и мы ни в чем не будем нуждаться... Наверное, он уже почувствовал себя единственным мужчиной в нашем доме. Какое я испытывала огромное счастье - счастье быть матерью этого замечательного мальчика.
Было ли у меня тогда право отказаться от предложения доктора Арростеги? Если не поддаваться эмоциям, думаю, я приняла все-таки верное решение. Но Орчи?! Своим отказом уехать я ставила его под угрозу если не смерти, то в лучшем случае таких ужасных переживаний, бремя воспоминаний о которых ляжет на всю его оставшуюся жизнь... Если мы, взрослые, погибнем, он останется совершенно один. Что с ним будет, с моим мальчиком?.. Я все отчетливее и отчетливее представляла приближающее чудовище - врага, готового всех нас раздавить своей огромной массой... Уже не было больше иллюзий. Разве этот пресловутый кордон Бильбао сможет защитить Гернику?
Я чувствовала, что мне предстоит очень тяжелый разговор со своими. Они, казалось, ждали этого, смотрели на меня. Дверь в комнату матери была приоткрыта. (Не дай Бог, мама услышит.) Нельзя было, чтобы она это услышала. Я зашла к ней в комнату, подошла к кровати. Поднос был отодвинут в сторону; если бы не прерывистое тяжелое дыхание, хрипы, пальцы, судорожно сжимавшие край простыни, могло показаться, что она мирно спит... Я перешла на шепот:
- Кармела, ты должна знать: мы, как и все жители нашего города, в смертельной опасности.
Я рассказала и про призывы отца Эусебио, и про все, что говорил отец Итурран в церкви Санта-Мария, и о предложении доктора Арростеги взять нас с собой в Биарриц.
- И я взяла на себя смелость отказаться, ни с кем из вас не посоветовавшись. Я сойду с ума. Мы не можем больше друг другу врать. И священник, и доктор, и офицер слишком хорошо знают ситуацию. И все они единодушны в своем мнении. А я, глупая дура, обрубила концы, отказавшись от предложения доктора Арростеги. Ты знаешь, Кармела, что от Арбасеги ничего, буквально ничего не осталось? Половина населения уничтожена. Айнара слышала от отца Итуррана про ужасающие зверства марокканцев... Я не решаюсь даже... Но что же нам делать? Мама совершенно не транспортабельна... Я боюсь... Мне так страшно!
Я разрыдалась. Орчи взял мою руку, прижал её к своей щеке. У меня возникло ощущение незащищенности, желание найти опору. Нечто подобное я почувствовала тогда рядом с лейтенантом Гандария. Боюсь, что я уже просто перестаю владеть собой... Орчи нежно дотрагивается до моего подбородка, решительно смотрит мне в глаза:
- Мама, не плачь, мы останемся здесь, будем все вместе.
- Орчи прав, - сказала Кармела. - Вот уже неделя, как я тоже все знаю. С каждым днем опасность приближается, становится все очевидней и очевидней... Думаешь, я глухая, не слышу пушечных выстрелов, когда дежурю в больнице?!
- Но они говорят, что уже завтра... - торопливо перебиваю я её.
- Завтра, послезавтра, какая, собственно говоря, разница? - отвечает Кармела. - Мы все равно никуда не тронемся, будем жить дальше как прежде; по крайней мере будем стараться, будем делать вид... Нам ничего другого не остается. Завтра будет базарный день. Мне мама заказала купить голову ягненка. В обед мы сядем, отметим день рождения Орчи. Я готовлю для вас сюрприз.
Я стараюсь вспомнить каждую сказанную тогда фразу, каждую подробность, родные лица, маму, лежащую в соседней комнате. Они постоянно возвращаются ко мне в моих снах... Решительный взгляд моего мальчика, готового умереть рядом со мной. Где ты сейчас, Тксомин, жив ли ты еще? Ты пропустил детство твоего замечательного сына, тебе не дано было пережить тот незабываемый момент, когда Орчи стал мужчиной, когда он взял на себя роль, до сих пор предназначавшуюся только тебе.
Жить по-прежнему, как ни в чем не бывало... Легко сказать! Эта своего рода игра, которую предложила Кармела, - могла ли она помочь нам уйти от отчаяния? Мы должны были это принять за главное правило, по которому нам следовало и физически, и духовно жить те недолгие оставшиеся нам часы. Я вспомнила, как, выходя из церкви, я узнала из разговора, что, несмотря на распоряжения мэра, отменявшие все представления во избежание излишнего скопления людей, кинотеатр "Эль Лисео" будет работать и сегодня, и завтра.
Пока все чистили апельсины на десерт, я предложила:
- Давайте пойдем сегодня в кино на четырехчасовой сеанс, а Айнара посидит с мамой.
Последний раз мы были в кино два года назад. Тогда нас с Кармелой пригласил патрон. Смотрели "Веселую вдову" с Морисом Шевалье.
Воскресенье. Полчетвертого дня. Мы втроем, Кармела, Орчи и я, выходим из дома. Кинотеатр "Эль Лисео" находится на калье Очо де Энеро между Сан-Роке и Адолфо Уриосте. Идем полем, до начала улицы Санта-Мария. Стоит теплый ясный день, несмотря на ливень, прошедший с утра. Сквозь высокие облака пробиваются нежные лучики весеннего солнца, серебря листву посаженных вдоль дороги платанов. Магазины закрыты, но некоторые из владельцев выставили на улицу стулья, прямо тут, напротив неплотно закрытых железных ставен, и мирно беседуют друг с другом. Очень многие здесь же и живут. Из окон своих галерей нас окликают друзья, знакомые. Здороваясь, не могу отделаться от ощущения, что, быть может, вижу их уже в последний раз; быть может, мы все скоро умрем. Чувствуют ли они то же, что и я?
Яркие витрины были плодом фантазии своих владельцев, очень часто владелиц; отражали их вкус и характер. Хорошо помню лавочку модистки Селестины, магазинчик тканей Хуаниты Рекальде. Последняя все время цеплялась к своей конкурентке Флорентине Мадинабейтия, считала, что та пытается охмурить её муженька. Мужчины у Таверны де Эррера, слегка навеселе, провожают оценивающими взглядами Кармелу, пытаются заигрывать с ней, да с таким напором и азартом, словно обсуждают между собой страстно всеми ими любимую пелоту. Пройдя полквартала, вижу нашего мясника Паткси Селайа, он помогает жене распутывать клубки лиловой шерсти.
- Ну теперь-то она свяжет тебе носки, - говорю я ему.
- Да нет, ночной колпак, - отвечает он со свойственным ему чувством юмора. - Ну и куда же это вы все трое направляетесь?
- В кино.
- Разве оно открыто?
- Да, вроде бы...
- Правильно делаете. Мы с Германой, пожалуй, тоже сегодня вечером сходим. Хоть часа на два отвлечемся от всех этих черных мыслей. Вы ведь знаете, что очень скоро...
Похоже, он чувствует ту же страшную неотвратимость событий. В памяти моей всплывают все эти громкие республиканские "Но пасаран!", транслируемые ночью по радиоприемнику. Теперь это все кажется мне уже таким далеким...
Будь, что будет, сегодня у нас праздник.
Зал полон. Поразительно. Вероятно, за этим скрывается тревога, горестное чувство неотвратимости беды. Помню, давали "Героическую Кермессу" с Франсуазой Розе. Как бы мне хотелось тогда быть на неё похожей! Семнадцатый век, маленький фламандский городок захвачен испанцами. Все мужчины сбежали, остались только женщины, и они не сдаются. Но это так не похоже на Гернику, нет ощущения предрешенного, неизбежного конца фатума... Сможет ли женская половина нашего города противостоять солдатам генерала Мола, в состоянии ли мы защитить себя от франкистов?
Хроника: свадьба в Гааге принцессы Юлианы и принца Бернхарда де Липпе-Бистерфельда. Очаровательная невеста в прелестной соломенной шляпке с полями. Жених, хоть и не красавец, определенно не лишен мужского обаяния. Толпы народа стоят у ворот из замка, провожают жениха и невесту до церкви, где вот-вот состоится их венчание... Огромный французский теплоход "Нормандия", только что получивший "голубую ленту"1. Тысячи американцев пришли его встречать в порт Манхеттена. Одна пассажирка звонит по телефону из огромной каюты - кажется, раз в пять больше нашей квартиры... Показывают Эдуарда VIII, отказавшегося от английского трона ради любви к американке, улыбающейся нам с экрана из-под шляпки с вуалью.
Неужели все эти женщины живут на одной со мной планете? Существует ли что-то общее в их мире с моим? Завтра они проснутся, и у них все будет хорошо. В этой жизни я тоже была любима когда-то, как и они. Но теперь... Могу ли я на что-то ещё надеяться в этой жизни? Внезапно меня поражает мысль, что моя, достаточно пассивная в жизни, позиция женщины второго плана, которую я заняла после отъезда Тксомина и рождения Орчи, как нельзя лучше определяется одним словом - эсперар1!
Во время фильма я мысленно обращаюсь к Богу, молюсь: "Не покидай нас, Господи... помоги, защити мою семью..." Не могу справиться с волнением, все усиливающимся беспокойством... Сколько бы я ни твердила себе: на все воля Божья... Чувствую, как в жилах моих сильно пульсирует кровь, сжимая железным кольцом виски... Мне становится трудно дышать... Нет-нет, я не готова умереть. Я слышу, как глубоко внутри меня что-то волнуется, беспокоится, все спрашивает: я умру? скоро? когда? Коварный, растлевающий душу вопрос: разве я могу умереть, разве такое может быть?
Спросонья я резко вздрагиваю. Тяжесть в затылке. Оказывается, сидя в кресле, я словно куда-то провалилась, заснула. Кажется, я читала Святое писание, слова Господа нашего: "Я есмь путь и истина и жизнь... "А потом, потом... Что-то с головой... не помню... разве что, кажется, с трудом удержалась от соблазна посмотреть на фотографию.
Вечереет, келья моя погружается в сумрак. Скоро начинается служба. Я не понимаю, что со мной происходит. Я вся дрожу. Наверное, во сне я вновь как наяву увижу все тот же воскресный вечер, услышу наш семейный разговор за столом, окажусь на калье Санта-Мария, снова встречу людей, навсегда застывших в моей памяти, словно в музее восковых фигур.
Служба ещё не началась. По коридору навстречу мне идут как всегда приветливая, улыбающаяся наш пекарь - сестра Мария Анхелика, крепенькие, со здоровым цветом лица сестры Фелисидад и Алисия, они главные на нашем огороде, и оттого-то их никогда не встретишь ни в сандалиях, ни в домашних туфлях, только в сабо... А вот и толстушка сестра Валентина, наш шеф-повар. Чтоб меня поцеловать, она снимает с носа очки в роговой оправе, шепчет мне на ухо: сегодня у нас мерлуза в зеленом соусе, как-никак воскресенье. Я её слушаю, смотря вслед удаляющейся одинокой фигурке сестры Инес. Руки её спрятаны в широкие рукава монашеского платья, губы, беззвучно шепчут: "Аve". В большинстве своем сестры очень приветливы со мной и как всегда радуются моему появлению. У входа в часовню матушка-настоятельница призывает нас к порядку и тишине, слегка хлопая в ладоши.
Встаю на колени, как обычно в третьем ряду с краю. Прежде чем погрузиться в молитву, замечаю рядом с собой умиротворенные, сосредоточенные лица других сестер-монахинь. Они живут во внутренней гармонии с собой и миром. Я смотрю на них и понимаю, что вряд ли когда-нибудь и мне удастся достичь таких высот самоотречения. На какое-то мгновение я чувствую себя ущемленной. Нельзя! Наш духовник не раз предостерегал нас от излишнего самоуничижения, предупреждал, что так недолго ввергнуть себя в пагубный грех гордыни. Уверенность, что прошлое вновь вернется ко мне в сновидениях, теперь не столько приводит в смятение мою душу, сколько поразительным образом её успокаивает.
Воскресенье, шесть часов вечера.
- Айнара мне сказала, что я могу вас здесь найти.
Лицо и тон Иньяки кажутся мне подозрительно серьезными.
- Мне пришлось ехать на лошади окольными путями через горы. Не осталось ни одной нормальной дороги. Арбасеги превращен в груды мусора. С гор видно, как все кругом горит; за стеной дыма мелькают бомбардировщики, летающие над Мендатой. Самолеты на бреющем полете расстреливают в открытом поле чудом уцелевших от бомбежки людей, пытающихся спастись.
Иньяки - старший брат Тксомина, он на десять лет его старше. Он так и не женился, не хотел оставлять мать. Она овдовела через несколько лет после рождения Тксомина. Разумеется, отца я не могла знать. Он перенес "испанку" во время страшной эпидемии в Кадиксе, откуда он сам родом, а умер от туберкулеза.
- Мне надо с вами поговорить, давайте пойдем к вам, мне не очень хотелось бы вести беседу на улице. Потом мне надо будет сразу же отправляться назад. Очень надеюсь, что вернусь и увижу свое касерио в целости. Оно стоит в стороне от деревни... Правда, никогда не знаешь, куда упадет бомба.