Матадор ведет быка к президентской ложе, то есть в мою, в нашу, нет, в мою, в мою сторону! Помню, в тот момент я была слишком поглощена ожиданием встречи с Тксомином, не переставала думать о нем и, следя за происходящим на арене, абсолютно забыла, что здесь не одна, а с родителями и сестрой. Затравленный зверь смотрел на меня. Казалось, я читала в его почти человеческих глазах такое непонимание, такое недоумение и негодование перед роковой неизбежностью гибели. Бык словно бросал мне вызов. Меня охватил ужас. Казалось, это был мне знак. Он навсегда остался в моей памяти. И сейчас не перестает волновать меня. Противостояние буйства силы, неконтролируемой ярости животного отваге человека, его выверенным движениям, его вызывающему высокомерию, чуть ли не пренебрежению к противнику будило во мне неосознанные переживания. В моем животе зарождалась и распространялась по всему телу волнами мощная энергия необъяснимых желаний. Я почувствовала капельки пота на губах, его солоноватый привкус на языке.
   Все свое отвращение к отцу, к его грубой силе, к ужасающей его вульгарности я вдруг перенесла на быка. Бельмонте в своем великолепном зеленом костюме оказался вблизи маленьким и страшненьким уродцем с резко выступающими вперед челюстями, но необъяснимым образом мгновенно преображался в героя, красавца, стоило только ему повернуться к разъяренному быку. Именно отвагой и грацией матадора я мысленно наделила Тксомина. Настанет время, когда Тксомин сумеет противопоставить себя моему отцу, одолеть его грубое звериное начало, взять над ним верх. Я жду от него этой победы, как ревущая толпа ждет её сейчас от Бельмонте.
   Публика затихла в ожидании. Смертельная развязка близилась. Матадор подходит к кальехону1. Один из пеших его квадрильи подает ему шпагу. Я вижу, как он перекрестился. Вдруг что-то заставляет меня - словно внутренний голос приказывает мне - поднять голову и поглядеть на дальние трибуны. Помню, как забилось мое сердце, прежде чем я увидела его. Он был там, в лучах солнца, мой чудный, в рубашке с расстегнутым воротом. Я горела желанием прильнуть губами к ложбинке на его шее. Но такое вряд ли я когда-либо могла себе позволить! Именно в этот момент он заметил, что я его вижу, снял с головы берет, замахал им. У меня на глазах слезы. Он мне обещал, и вот он здесь! Он здесь ради меня. Настанет день и он будет моим. Я благодарю Господа Бога за это счастье.
   Рев многотысячной толпы зрителей, вскочивших со своих мест, вновь возвращает меня к происходящему на арене. Бельмонте всем телом лег на быка и всадил ему под лопатку шпагу по самую рукоятку. Сраженное животное дважды чиркнуло копытом по песку, обмякло и повалилось набок. Отец мой, дон Исидро, вне себя от радости бросил на арену панаму. Бельмонте повернулся, приветствуя обитателей президентской ложи. Никогда не забуду маму в этот момент. Облокотившись на красные перила, слегка подавшись вперед, она веером дотягивается до плеча Бельмонте. Сколько величественности в этом её жесте! Она словно посвящает его в короли корриды.
   Воскресенье 25 апреля 1937 года. Я иду на мессу в церковь Сан-Хуан. Она находится в самом конце улицы, носящей её имя. Маленькая, очень скромная. Сюда ходит рабочий, бедный люд нашего города. Это моя церковь. Церковь Санта-Марии, что рядом с нашим домом, я не люблю. Ее монументальный центральный алтарь, теряющийся где-то под самым куполом, давит на меня всеми своими пудами золота. К тому же мне очень нравится отец Эусебио. Я помню его ещё мальчиком. Сейчас ему, наверное, уже лет двадцать семь. Всегда, когда встречаю его в городе, он в сандалиях. Несмотря на сутану, в нем сохранилось что-то от деревенского мальчишки из моего детства.
   В ожидании одиннадцати часов я бесцельно шатаюсь. Рядом вокзал, дома старинные, почти все деревянные. Многочисленные таверны, ну и, конечно же, ультрамаринос. Так у нас называют лавочки с заморскими продуктами и пряностями. Недалеко от моста Рентерия я с удивлением замечаю, что то тут, то там высятся баррикады из сложенных мешков с песком вдоль фасадов домов. На них таблички - "рефухьо", бомбоубежище. На стенах обрывки плакатов. Прямо на земле сидят, закутавшись в одеяло, солдаты; кто с подвязанной рукой, кто с грязным бинтом на голове. Везде сотни беженцев со своим чемоданами и корзинами, а поодаль валяется мебель, барахло, выброшенная утварь. Люди думают, наверное, что ничего из этого им больше не понадобится. Привокзальная площадь, там самые обеспеченные из беженцев штурмом берут отель "Хулиан". Но на дверях табличка: "Мест нет".
   Вхожу в церковь, где уже началась месса. Горят свечи. Крепкий, ладный отец Эусебио поднимается на кафедру, слегка откашливается. Как уверенно, однако, звучит его голос, обличающий от имени Господа Бога франкистов в их преступлениях, насилии и злодеяниях, в учиняемых их сподручными, марокканцами, зверствах. Некоторые лояльно настроенные к новому режиму Франко прихожане явно чувствовали себя неуютно от столь непримиримой позиции святого отца, молча обменивались взглядами. "Мы не можем спокойно наблюдать, как насилуют наших женщин, жен, сестер, дочерей! Мы не должны бездействовать! Защитите их. Бог не оставит вас, ибо ваше дело - правое!"
   Я не верила своим ушам. Кто мог ожидать таких слов от столь мягкого и очень разумного человека... Должно быть, настал час Х. Рядом со мной я видела женщин со слезами на глазах, суровые лица мужчин, изможденные от голода лица детей. Многие из них у церкви с протянутой рукой просят un poco de pan1. "Ваш солдатский долг защитить страну басков с оружием в руках!" обращаясь к молодежи, с жаром продолжает святой отец слегка охрипшим голосом. Стариков, женщин и детей он просит покинуть город, так как опасность слишком велика. С башни церкви он наблюдал в бинокль за летающими над городом самолетами-разведчиками. "Ничего иного, - продолжает он с кафедры, - кроме как подготовку к бомбардировке Герники, это не предвещает".
   Однако, полагала я, все эти его страстные призывы меньше всего касались меня. Ведь это относилось к тем, кто мог сражаться с оружием в руках либо имел возможность уйти из города. Это не я. Мне не хотелось даже думать о неотвратимости опасности. С месяц назад ночью я слушала радио Сан-Себастьяна. Звучали возгласы республиканцев "Но пасаран!", говорили о войне, которая шла где-то там в окрестностях Мадрида... И вот теперь она, война, здесь, совсем близко. Правда, оставалась ещё слабая надежда на пересеченную местность под Герникой, на оборону, которую призваны были нам обеспечить несколько тысяч доблестных защитников - гударис.
   Помню, после службы на выходе из церкви ко мне подошли доктор Арростеги и его супруга, с видом заговорщиков отвели меня в сторону. Сеньор Арростеги - лечащий врач не только моей мамы, но и отца Эусебио. Поэтому-то он тоже ходит на службу сюда чаще, чем в церковь Санта-Мария, хотя живет и консультирует он на нашей улице, в соседнем доме, на первом этаже. Меня всегда поражала доброта этого человека и его безграничная преданность нашей семье. Сейчас он берет меня за руку, шепчет:
   - Мы собираемся уезжать. Сегодня. После обеда я отправляюсь в Бермео, там стоит на якоре мой катер. Я спущусь вдоль риа до моста Рентерия. Вечером Консуэло приедет туда с детьми. Я только что продал машину в Бильбао. Снял все деньги со своего счета в Банко де Вискайя.
   - И куда же вы собираетесь?
   - В Биарриц. У меня там старинный друг, коллега. Он мне поможет. Если надо, денег даст взаймы. Я возьму вас всех троих и малыша Орчи. Не говорите только никому.
   - Обещаю вам, доктор. Спасибо за все, только мы не можем ехать с вами. Это совершенно невозможно. Вы ведь знаете, в каком мама состоянии. Да и никто из нас не говорит по-французски... И денег у нас нет ни гроша. А потом мы не можем бросить здесь Айнару, кормилицу Орчи.
   Сеньора Арростеги берет меня за руки:
   - Ну послушайте, вы ведь так рискуете, оставаясь здесь. С деньгами мы вам поможем. Да и французский вы выучите. В Дуранго такие страшные разрушения. Нет больше ни белых домов, ни тамариндовой аллеи. Разве вы не слышали пулеметные очереди прошлой ночью? Стреляли по всем, кто пытался выйти из города. Завтра настанет черед Герники. Подумайте о ребенке.
   - Это невозможно. Не хочу в это верить. Но все равно, спасибо вам большое за все. Нет. Не могу... Да и в море тоже очень страшно.
   - Никакого риска. Плыть мы будем только ночью, с погашенными огнями. Будем идти вдоль берега Бискаи.
   Я расплакалась, расцеловалась с ними на прощанье и пошла своей дорогой, вернее сказать, побежала прочь, на ходу вытирая слезы. И почти тотчас столкнулась с лейтенантом Гандария. Я чуть не упала, он едва успел подхватить меня. Рамон Гандария был штабным офицером округа Герники. Мы познакомились, когда он готовил помещения для военной комиссии в одной из построек монастыря Ла Мерсед, что у моста Рентерия. Ночью он приезжал в госпиталь к капитану Кортесу. Лейтенант занимался также транспортировкой раненых, организацией посменной работы машин "скорой помощи". На вид ему было лет двадцать пять. Худой, с сухим изможденным лицом, с теплыми улыбающимися глазами, несколько смягчающими суровость и жесткость всего его облика. Люди в Гернике его очень уважали, здесь он пользовался репутацией человека смелого, очень отважного. Всем было известно, сколь решительные меры были им приняты по наведению порядка на вокзале, где беженцы пытались брать штурмом поезда на Бильбао.
   Икая, срывающимся от волнения голосом я сбивчиво пыталась ему пересказать проповедь отца Эусебио.
   - Скажите, лейтенант, что он преувеличивает, что не все так ужасно!
   Он посмотрел на меня пристально, глаза его помрачнели, и он словно через силу заговорил:
   - Эухения, мы должны называть вещи своими именами, сейчас не время врать, что-то утаивать от людей. Отец Эусебио прав. Немецкие самолеты летают над городом.
   - Немецкие?
   - Именно так. Вы не ослышались. Гитлер выделил Франко эскадрильи легиона "Кондор". Задействована также итальянская авиация. Этой ночью я разговаривал с Балдареном. Я сначала сам не поверил. Бомбили Бильбао! Сотни раненых, убитых среди гражданского населения. На улицах трупы, остовы сгоревших трамваев, лошади с развороченными животами на мостовой... В штабе подтвердили о первых бомбардировках Маркины. От бомб остались воронки метров в пятнадцать глубиной. От Арбацеги осталась только куча пепла.
   - Бог мой, это ведь наша деревня. Скажите, что это неправда... Этого не может быть.
   - Простите, мне очень жаль, я не знал... Балдарен был там. Людей парализовал ужас. Самолеты пикируют прямо на вас и расстреливают из пулемета. "Хенкель-51"... Машину видишь близко, видишь лицо летчика, его форму... Он сам мне рассказывал: небо в тучах дыма, в языках пламени.
   - Так значит то, что я слышала прошлой ночью, было гибелью моей деревни... Но тогда, лейтенант, они уже у самых ворот нашего города!
   - Боюсь, что так, Эухения. Они нас не обойдут. Никакой надежды, что они пощадят Гернику. Они не оставят басков с их автономией, стремлением к независимости... Но люди в нашем городе витают где-то в облаках, не хотят смотреть правде в глаза. Я вне себя от мысли, что мы бессильны остановить эту бойню. Невыносимо видеть, как немцы, итальянцы истребляют наш народ. А марокканцы, воюющие на стороне Франко! Франция, Англия, Америка, отсиживаются, прикрываясь "пактом о ненападении", не мешают Гитлеру и Муссолини помогать Франко, развязавшему это братоубийственное побоище. Как эта война ни омерзительна, мой долг в ней участвовать. Вы ведь неглупая женщина. Бегите скорее, сегодня же, бегите со своими. Ну а если останетесь, то считайте, что дни ваши сочтены.
   Мне хотелось побыстрей кончить этот разговор, уйти, но ужас словно сковал меня. Неспособна я была представить себе свою собственную смерть или (что ещё хуже) смерть Орчи и Кармелы. Я чувствовала, что присутствие лейтенанта успокаивает меня. Должно быть, действовала его сила духа, мужество человека, знающего, что нас ждет! Я чувствовала, что нуждаюсь в нем, мне хотелось вцепиться в него, зарядиться его энергией, которая помогла бы мне встретить то, что было уже неотвратимо. Растерянная, забыв все правила приличия, я схватила его руку, прижала её к своей щеке. Подсознательно именно от руки Рамона Гандария я надеялась получить толику его мужества. В это самое мгновение я ненавидела Тксомина за то, что его не было рядом в этот мучительный для меня момент. Я была главой семьи в отсутствие мужчины. Я должна проявить твердость характера, принять решение. Только какое решение я должна принять? Очевидно, что главное было - жизнь Орчи. Это для меня самое важное, самое дорогое. Но как защитить моего ребенка от смерти?
   - Что я могу сделать для вас? Я не могу вас отпустить одну в таком состоянии. Куда вы сейчас?
   - Я иду за Орчи к Айнаре, его кормилице. Хочу побыть с моим мальчиком, завтра у него день рождения. Если бы вы только знали, как я боюсь за сына!
   Я кусала губы, чтоб снова не расплакаться. Я попросила Раймона проводить меня до дома Айнары. Айнара жила в магазине Хуаниты Фрутерия, в заднем помещении, в конце темного коридора. Ее малюсенькая квартирка своим единственным окошком выходила на Артекалье.
   Мы шли медленным шагом, смотря себе под ноги. Я давно подозревала, что Гандария ко мне неравнодушен. Мы, женщины, чувствуем такие вещи интуитивно. Эта скованность мужчины... Он знает про Тксомина. Но сейчас главное, что движет им, - это сочувствие мне. Ему так хочется мне помочь, поддержать, защитить. Может, я ему тоже нужна. Только что я могу дать в теперешнем моем состоянии полной растерянности?
   Он родом из Барселоны. Говорит, что остался один на целом свете. Здесь, в Гернике, у него действительно никого нет. Несколько месяцев назад, в августе, он ездил в Сан-Себастьян к старшей сестре, которая его вырастила. В тот день как раз порт был обстрелян националистами с моря. Сестра скончалась у него на руках.
   Подойдя к магазину Хуаниты, мы стали прощаться. Он задержал мои руки в своих. Потом пошел прочь, ни разу не оглянувшись. Я все ещё вижу, как он уходит. Его высоко поднятую голову, скованную напряженную походку.
   Орчи так обожает Айнару, что порой я начинаю его к ней ревновать. Она его вырастила. Ей я доверила сына, когда ему было всего несколько месяцев. Может, я ошибалась, думая, что мой отец не признает его и напрасно уехала из дому, как только стала заметна моя беременность. Я покинула Арбасеги, боясь опозорить наше семейство ребенком, рожденным во грехе. Дон Исидро был помешен на своей чести, только и говорил: "Человек с моим положением, носящий имя... "Он мнил себя настоящим доном.
   Происходил он из семьи дровосеков, жившей в крошечной деревеньке Ларрабетцу неподалеку от городка Гальдакао. Да и сам он впоследствии стал тоже дровосеком. В шестнадцать лет он нанялся конюхом к Артуро Лопесу де Калье. Тот был мадридским банкиром, вращался в тамошних светских кругах, водил дружбу с графом де Монтефуерте, с тем самым, чей дворец у нас в Гернике, стоит рядом с Ла Хунта и с монастырем Санта-Клара. Монтефуерте часто приглашали Лопеса де Калье поохотиться на их землях. Так он полюбил здешние места. Ему понравились холмистый ландшафт, строгость местных нравов, крестьянская еда. Граф уступил ему в пользование один из своих родовых замков неподалеку от Арбасеги.
   Артуро Лопес де Калье любил - верхом на лошади, в хорошей компании друзей - поохотиться на куропатку или на кабана. Мы часто наблюдали за его роскошным выездом на дороге мимо нашего касерио. Предоставленное ему владение простиралось до самого подножия горы Бискарги. Здесь он разводил овец и крупный рогатый скот. Предметом его гордости стали несколько бойцовых быков Вистахермоса, которых он выписал удовольствия ради из Андалузии. Местные фермеры ухаживали за его виноградниками, занимались овощеводством.
   Молодой Исидро под впечатлением всего этого великолепия выражал хозяину глубокое почтение, боготворил его. В результате значительно продвинулся по службе. Ну, а в двадцать пять лет он женился на нашей матери - юной красавице и невероятной скромнице. Она была дочерью богатого трактирщика из соседнего поселка Мендаты. Отец тут же превратил её в свою служанку. Еще до моего рождения он начал ей изменять, ничуть не заботясь о том, чтобы о его похождениях ей не стало известно. Лопес де Калье, в свою очередь, был большой ценитель женщин. Моя мама ему очень нравилась. Похоже, он был не из тех, кому бы претила связь с женой слуги, но, думаю, он побаивался вспыльчивого характера отца. Поэтому-то он и не решался на открытые действия. Однако, подозреваю, именно благодаря его расположению к маме он выделил семье Исидро один из лучших касерио в своих владениях. Отец с его самолюбием, разумеется, сроду бы не признался в этом даже самому себе. Ну а мамино приданое позволило хорошо обустроить дом. Тогда Кармела ещё только-только родилась.
   Мне было лет двенадцать, когда Лопес де Калье, по-прежнему благоволивший нашей маме, назначил отца управляющим имением. Такие солидные владения, как имения Монтефуерте, самого Лопеса де Калье, да ещё Азнарезов, одного семейства из Сарагосы, позднее обосновавшегося в Мадриде, в наших местах единичны. Выходит, нашему отцу сильно повезло. Но сам он воспринял это как должное, полагая, что всем обязан своим деловым качествам. Отсутствующий месяцами патрон ему звонил, писал, давая различные распоряжения по управлению хозяйством, сбору урожая. Ответственным заданием было собрать аренду с крестьян.
   Отец принимал деньги всегда в господском доме. Не могу отделаться от мысли, что делал он это исключительно, чтобы покрасоваться перед фермерами. Отец и мать наряжались, словно к мессе. А когда мы с сестрой немного подросли, "сеньор управляющий" заставлял и нас участвовать в этом ритуальном спектакле. Ну почему этот человек стал моим отцом?! Самый грубый в нашей деревне. Будучи ещё совсем крошкой, едва начав что-то сознавать, я реагировала на доброе отношение к себе других мужчин, замечала их бережное отношение к своим близким, любовь к детям.
   Дон Исидро взрывался по любому поводу. Невозможно было ничего предугадать: иной раз нельзя было с ним согласиться, а в другой попробуй только сказать ему "нет". Как же он сквернословил, унижал людей вокруг себя! Наша мама утверждала, будто он нас любит. Она знала его совсем другим: добрым и благородным. Спиртное, говорила она, помогает ему преодолеть слабость характера. Выходит, алкоголизм изменил саму природу его личности. Теперь он ставил себя выше других, даже со своими близкими был невыносимо груб.
   Именно поэтому, думаю, и стала зарождаться во мне ненависть к нему. Было отвратительно наблюдать, как отец куражится над фермерами. Я страдала от их унижения. Жены их дрожали, робко приближаясь к тирану и между прочим, к его семейству... Не поднимая глаз, фермеры протягивали свои деньги. Однажды отец встал из-за стола и, обойдя его вокруг, подошел к фермеру, принесшему лишь половину долга, и заорал. Он угрожал вышвырнуть его с семьей вон с занимаемого ими клочка земли. Я видела, как этот человек, почти старик, с мертвенно-бледным лицом еле сдерживался, нервно сжимая кулаки. Думаю, если бы не жена, вовремя оттащившая его в сторону, дело могло бы дойти до драки. Я слышала, как он, отвернувшись, еле слышно прошипел в сторону: "Когда-нибудь я тебя убью". Не раз после этого я видела во сне, как он убивает отца или как он его уже убил. У меня даже появилось такое чувство, что отцу моему несдобровать. Однако мне было стыдно не только за отца, но и за себя, ведь я была для них прежде всего дочерью этого хама. Отец мой, кстати, часто виделся с управляющим Азнареза, относившемся уже к коммуне Магунас. Тамошним фермерам повезло куда больше: их управляющий напротив слыл человеком приветливым и имел репутацию благодушного и достойного сеньора.
   Вижу как сейчас дона Исидро, с презрительной миной отметающего в сторону кучи фермерских подношений: цыплят, уток, кроликов, гирлянды чоризо1, крынки со сметаной. Я не могла простить Кармеле, что она не испытывала такого же чувства отвращения к отцу, как я. Помню, меня это сильно огорчало. Церемония расплаты обычно приходилась на первое воскресенье каждого квартала. Ну а после отец мой оправлялся в Таверну-дель-Соль, где здорово напивался. Здесь же он непременно подцеплял одну, а то и двух девиц легкого поведения. На следующий день, в понедельник, он ехал с выручкой в Гернику, где клал деньги на счет хозяина в Банке де Вискайя. Это был базарный день и, конечно же, для него ещё один прекрасный повод напиться! Возвращался он поздно ночью, шатаясь, не в себе.
   ...Я слышу грохот спотыкающегося грузного тела, это пугает меня, как будто я в прошлом, все ещё та маленькая девочка. Я просыпаюсь, открываю глаза. Капли дождя стучат в окно моей кельи. Одинокий лучик света пробивается сквозь дверь, скупо освещая глиняные плитки пола.
   До меня доносятся первые такты sexte, "шестого часа утренней молитвы". Значит, служба уже закончилась. Снова проваливаюсь в полузабытье, в мир воспоминаний, возвращающих меня к трагедии трехлетней давности. Теперь мне никуда от неё не спрятаться, это история моей собственной жизни. Неужели до последнего своего вздоха я должна буду искупать вину за то, что любила, что сына родила во грехе?!
   Я кое-как спешно собираюсь. Голова вроде бы больше не кружится. Может быть, это моя застарелая злость на отца стала стержнем моей воли? Иду в нашу часовенку на молебен. Иногда я чувствую себя здесь посторонней, словно какая-то невидимая стена отделяет меня от этого мира покаяния и послушания. Рядом с собой слышу тоненькие нежные голоса сестер, распевающих псалмы и гимны во имя Господа нашего Иисуса. Молодые сестры ничем не отличаются от старых. Все такие одинаково покорные, коленопреклоненные на каменном полу, в одинаковых черных клобуках; даже складки их покрывал одинаково ниспадают на плечи. В общем хоре молящихся звучит и мой голос. Я обращаюсь с молитвой к Господу нашему Иисусу, вкладывая в её слова всю свою волю, всю свою страсть, надеясь быть им услышанной!
   После молебна мать-настоятельница Долорес де Артола подходит ко мне.
   - Как вы себя чувствуете, сестра Эухения?
   - Получше, преподобная матушка. Хвала Господу нашему Иисусу. Только вот во сне, в одиночестве, воспоминания по-прежнему терзают меня. Мне страшно, я боюсь потерять рассудок, чувствую, как они разрушают меня изнутри. Что мне делать? Как избавиться от этих мучений?
   Матушка-настоятельница - настоящая гранд-дама из Саламанки, властная, с несколько высокопарной речью. Лицо её становится суровым. Я невольно опускаю глаза, не выдержав её жесткого взгляда. Наступает невольная пауза, затем слышу её слова:
   - Мы ведь с вами так много говорили обо всем этом, сестра Эухения. Ваше спасение в покаянии и в молитвах. Вы сами сделали этот выбор, придя к нам в монастырь три года назад. Молитесь и ещё раз молитесь. Молитесь в уединении и в смирении. Здесь, сестра Эухения, - вдали от мирской суеты всем нам суждено провести остаток нашего земного пути. А теперь ступайте с миром. Увидимся в трапезной.
   Трапезная - сводчатая зала с каменными колоннами. Мы все - тридцать сестер - друг против друга сидим за столом на деревянных скамьях. Во главе стола, прямая как струна, восседает наша мать-настоятельница. На стене за спинкой её кресла висит распятие из слоновой кости. Едим молча. Лишь иногда шепчемся, если нужно друг другу что-нибудь передать. Сегодняшний тыквенный суп кажется мне совершенно безвкусным, а рагу из барашка с бобами - слишком жирным. Еще на столе серые фаянсовые кувшины с простой водой. Матушка-настоятельница, слегка поднявшись, отодвигает от стола свое кресло и снова садится. Мы дружно встаем из-за стола. Выстроившись в ряд, по очереди подходим к ней под благословение. Настал и мой черед. Выпрямляя колени, слышу, как она шепчет мне на ухо:
   - Не забудьте: спасение ваше в словах к Господу нашему Иисусу. На все воля Божья.
   До вечерней службы молитв не будет, не будет и none, молитвы девятого часа. Мы разбредаемся по своим кельям, где каждая из нас в уединении проведет часы в молитвах о страстях Господних.
   Я вспоминаю в тишине своей кельи, как тогда у фруктовой лавки долго смотрела с тяжелым сердцем вслед уходящему лейтенанту Гандария. В конце коридора был маленький крытый дворик, отсюда было видно единственное окошко квартирки Айнары с задернутыми ажурными занавесками. Это окошко комнатки, которая служила ей и столовой, и кухней, и гостиной. Все содержалось в необыкновенной чистоте, несмотря на бросающуюся в глаза обшарпанность стен и потолка. Пол был глиняный. Помню застоявшийся едкий запах горелого масла. Единственная слабая лампочка едва освещала накрытый клеенкой стол, остальная часть комнаты терялась в полумраке. Здесь Айнара стряпала, стирала, гладила, шила. Зрение она себе вконец испортила, левый глаз уже ничего не видел. Она молила Бога сохранить ей зрение хотя бы одним глазом.
   Эта комнатка столь универсального назначения была проходной, за ней другая, без окна, спальня. Дверь в неё не закрывалась, что позволяло двигаться по комнате в полумраке, не зажигая света. Там стояли две железные кровати, платяной шкаф и комод. На стене между кроватями висело распятие, а над комодом - коврик с толстой бахромой и удивительным рисунком: на фоне пальм красовалось несколько арабских всадников в бурнусах, с ружьями, целившимися в небо. Этот ковер для Айнары был не просто красивой вещицей, он был предметом её гордости, свидетельством лет, проведенных за границей.