Так на следующий год она оказалась в этом пансионе для девочек. Там она изучала латынь, французский и правила хорошего тона. Для меня наступили самые черные времена моего детства. Теперь я могла видеть мою сестру только в конце года, во время рождественских каникул, на Пасху, ну и, разумеется, летом. Вот когда наконец-то мы могли с ней вдоволь наиграться, посмеяться, доверить друг другу наши секреты. Мама тоже очень скучала по сестре, хоть и боялась в этом признаться отцу - дону Исидро. Два раза в месяц по воскресеньям после мессы Кармеле разрешалось пообедать в доме у тетушки Пиа и дядюшки Хозе. У них она познакомилась с семьей дядюшкиного друга доктора Гоири. Он доводился родственником тому самому основателю Националистической партии басков (был из младшей ветви их рода). У доктора был сын Рафаэль, на четыре-пять лет постарше Кармелы. У дяди Гоири бывали довольно часто, и Кармела могла их видеть там неоднократно. Как-то раз в Арбасеги сестра мне вдруг призналась, что влюблена. Однажды в один из своих воскресных выходов она оказалась в кино, куда их всех пригласил дядюшка Хозе. Кармела сидела между Франсиско и Рафаэлем. Рафаэль взял её за руку, тихо шепнул на ухо, что любит её. Был и другой раз, когда дядюшка повез всех к морю, в Мундаку. Тогда-то, наверное, моя сестра и наблюдала за рыбаками в море. Они поехали туда на машине, с ними был и Рафаэль.
Кармела тогда чуть было серьезно не заболела. Ей казалось все происходившее каким-то чудом, ей трудно было справиться с внезапно свалившимся счастьем. Она потеряла аппетит, слегла, оказалась на койке медсанчасти интерната. Мама к ней туда приезжала и в буквальном смысле вырвала у неё признание, правда, обещала ничего не говорить дону Исидро. Сестра потихоньку пришла в себя, мама спасла её своим участием.
Когда наступили каникулы, маме удалось убедить Кармелу рассказать все отцу. Мама все, казалось, верно рассчитала. Начнем с того, что дону Исидро должно было безумно польстить внимание кого-то из семьи самого Гоири. Подумать только, их сын влюбился в его дочь, в дочь дона Исидро! Ко всему прочему это должно было ещё больше утвердить его в мысли, что заниматься образованием дочери, дело для него отнюдь не бесполезное. Однако его реакция превзошла все наши ожидания.
Он не дал никому опомниться, ни секунды не раздумывая, на следующий день отправился поездом в Бильбао. Аптека тио Хозе была в двух шагах от вокзала. Отцу много времени не потребовалось. В перерыве между двумя клиентами дядюшка был им поставлен обо всем в известность. Отец выложил ему буквально все планы относительно предстоящего замужества Кармелы, для него это был вопрос решенный (дело оставалось за малым).
Идя по пляжу с сестрой, я вдруг вспомнила этот эпизод из нашей ранней юности.
- О чем, интересно, ты сейчас думаешь? - вдруг спросила меня Кармела.
Что вдруг навело меня на все эти мысли? А, ну да! Лодки... Пока мы шли по пляжу, они стали попадаться все реже и реже... Я взяла за руку Кармелу:
- Я сейчас думала о тебе и Рафаэле.
- Замолчи! Слышишь, Бога ради, никогда больше, никогда не произноси этого имени при мне!
Господи, прошло, наверное, года четыре, никак не меньше. Я думала, она уже успокоилась... время лечит... Я обняла её, поцеловала, просила меня простить...
- Ладно, ладно... Давай, не будем больше об этом, - резко оборвала меня сестра.
Я вспоминаю, отец вернулся из Бильбао в тот же вечер ужасно веселый. Пожевывая дорогую сигару, не без гордости сообщил, что это подарок шурина. Он у них славно отобедал. По поводу брака Кармелы с отпрыском знаменитой фамилии тетушка, правда, дипломатично заметила:
- Кармеле ещё только шестнадцать.
- Подумаешь, - тут же парировал дон Исидро, - год или два они будут помолвлены.
Дядюшка стал ему объяснять, что Рафаэлю ещё предстоит долгая учеба в медицинском. Он со временем должен будет продолжить частную практику своего отца. На занятия у него будет уходить масса времени и сил. Но положение обязывает, ведь он носит знаменитую фамилию. Однако дону Исидро все, казалось, было нипочем. Он просил дядю поговорить с Гоири, так сказать, по-дружески.
Нам оставалось теперь только ждать. И мы ждали. Ждали уже несколько недель. Отец не выдержал, поехал снова в Бильбао. Тогда он и получил от отца Рафаэля категорический отказ. Позже дядя Хозе признался нашей маме, что с самого начала это предполагал. Гоири недоумевал... "К тому же, добавил он, - у Рафаэля есть девушка, с которой у него серьезные отношения"...
Я еще, наверное, была слишком юна, чтобы понять, что переживала тогда Кармела. Она замкнулась в своем горе, поклялась ни с кем, ни с одним мужчиной на свете никогда не связывать свою судьбу. Ее собственная жизнь словно остановилась. Она продолжала жить по инерции, все больше жизнью других, своих близких... Изредка, правда, она вдруг преображалась, в ней появлялась былая живость, темперамент. В танце ей не было равных. В нем она выражала всю силу чувственности - с особым привкусом горечи утраты её так и не состоявшейся любви!
Я же помню, в какую ярость тогда пришел дон Исидро. Он не стеснялся в выражениях по адресу тех, кто позволил себе пренебречь его, дона Исидро, дочерью... Выходит, мы им неровня! Мать, как могла, его успокаивала, говорила, что дело вовсе не в его недостаточно высоком для этих людей положении... Слышу её слова: "Исидро, ты все неправильно понял, никто тобой не пренебрегает".
Эту ночь я ужасно плохо спала. Зимой в монастыре, всегда, когда поднимается ветер, сильно стучит ставнями. В моем вечном состоянии полузабытья... вижу тот день на пляже в Лекейтио. Родители под своим полосатым тентом остались далеко позади. Мы шлепаем по воде. На пляже почти никого. Море такое красивое... подернуто серо-голубой дымкой... уходит далеко-далеко, теряется за горизонтом. Я чувствую в себе такую безумную радость, столько сил жить, любить! Жить и любить... любить и быть любимой самой этой жизнью!
И вдруг я замечаю чей-то силуэт у дамбы, - у той, что в самом конце пляжа, там ещё стоит такая узкая прямоугольная конструкция, закрывающая проход к порту. Жмурясь на солнце, как тогда, в толпе на корриде, я сразу его узнаю. Это Тксомин. Он обернулся, тоже узнал меня, окликнул. Тут же отпустив руку сестры, я несусь к нему, громко на одном дыхании кричу его имя "Тксомин!".
Не знаю, не помню, сколько длилось тогда наше первое объятие. Мы лежали в песке, спрятавшись за лодкой. Тела наши сплелись. Мы дрожали от возбуждения. Тксомин осыпал меня поцелуями, нежно касался губами моей шеи, лица... Это было так похоже на легкое прикосновение птичьего перышка, почти дуновение ветерка. Мои руки страстно сжимали его плечи, его сильную мускулистую спину. Вижу, как загорается огонь желания в его глазах, будит, усиливает во мне ответную страсть... неведомое мне доселе ненасытное, жадное чувство сродни чревоугодию... Моя обнаженная нога бьется, мечется в исступлении, прежде чем, слабея, оказаться в добровольном плену его крепких мускулистых ног. Так вот оно, что это такое - любить мужчину! Долгий, бесконечно долгий поцелуй! Наши языки любят, ласкают друг друга, будоражат, раззадоривают наши горячие юные тела, словно языки всепоглощающего нас пламени любви. Моя плоть, сколько радости и счастья в состоянии дать мне моя живая плоть. В этот миг мир принадлежал только нам.
Он приподнялся, я вижу склонившееся надо мной его неожиданно окаменевшее твердокаменное лицо. На меня смотрят жесткие, леденящие душу глаза. Он сухо говорит:
- Я не смогу жить, зная, что ты с другим.
- Без тебя я жить не буду, - говорю я ему и вижу, как на его суровом недрогнувшем лице глаза теплеют, к ним возвращается нежность: лед оттаял, голова его падает мне на плечо.
Я ласкаю его волосы, шепчу:
- Я буду ждать тебя сегодня вечером у отца на ферме в десять, ты ведь знаешь, где там у нас делают сидр, в самом помещении - в давильне.
Как правило, касерио под Арбасеги строились для одной семьи, семьи самого хозяина фермы. Жилые комнаты обычно занимали весь второй этаж, а иногда и мансарду. Однако в нашем доме, к примеру, нормально устроиться могли бы и две семьи. Прежде, до того, как Лопес де Калье предоставил касерио в распоряжение моим родителям, здесь жили старики, муж с женой, два их сына, оба с женами и детьми. Балкон нашего второго, жилого, этажа выходил в сосновый бор. Кухня была у нас главной комнатой - и столовой и гостиной, здесь стоял огромный обеденный стол, круглый год горел камин. Это был в полном смысле настоящий очаг, душа, центр, средоточие нашей домашней жизни. Здесь, у камина, наша старенькая бабушка по материнской линии, я её помню всегда с четками в руках, рассказывала нам с сестрой зимними вечерами сказки. Когда кто-нибудь из детей - я или сестра - заболевал, нам здесь стелилась постель, и бабушка сидела с нами, пока родители управлялись по хозяйству на ферме.
На первом этаже располагались просторный коровник, курятник и зернохранилище, подсобка, где хранились инструменты. Позднее у западной стены нашего касерио появилась ещё одна постройка, помещение, где давили сидр, - давильня. Ребенком я тайком таскала оттуда яблоки, в несметных количествах лежавшие в больших корзинах. Я обожала их душистый кисловатый запах. Мои родители часто приглашали сюда наших соседей пробовать молодое вино. Сюда мы часто забегали детьми, играя в прятки. Помню, как мы с Тксомином сидели здесь под лавкой, прятались от других ребят. Выходит, опять давильня... давильня с её яблочным ароматом... Ей суждено было стать прибежищем моей первой и единственной любви! Правда, вряд ли я о чем-либо таком задумывалась, назначая здесь любовное свидание Тксомину. Все случилось само собой.
Убегаю на свидание, вижу растерянное, испуганное лицо моей сестры. Она ни о чем не спрашивает, только смотрит на меня с нежным укором, бормочет: "Сумасшедшая... С ума сошла". В воздухе нежный аромат абрикосовых деревьев. Дверь в давильню, где нет никакого освещения, я специально оставляю приоткрытой, так что слабый лунный свет проникает в щель . Словно страж, у входа стоит посеребренный лунным сиянием массивный вековой вяз. Где-то на самой окраине тоскливо брешут собаки. Я сижу на скамейке перед дверью, смотрю в зияющую пустоту ночи... Помню жутковатый, похожий на человеческий, крик ночной птицы. Шаги... Входит он... Тксомин, с розой в руке. Странно качает головой, как будто не верит чему-то. В глазах его тревога.
Его руки нежно обнимают меня, осторожно сжимают бедра. Меня охватывает безумная неуемная радость. Я влеку его за собой на деревянную скамью. Целую его губы. Где моя былая скромность, мой девичий стыд, прежние незыблемые табу... Руки мои, мои сумасшедшие, неукротимые руки уносят меня в море любви, в океан страсти... Слова... я говорю слова, не всегда понимая их смысл... Чувствую, как дрожит, как трепещет мое тело, откликаясь на ласки Тксомина.
Казалось, для него нет границ, он посвящен во все таинства моей чувственности, находит с ней общий язык, разговаривает с моим телом, знает его куда лучше, чем я сама... Я шепчу его имя, я готова его произносить бесчисленное множество раз, до бесконечности. Оно звучит в моей душе вечной музыкой! Его губы, его белоснежные ровные зубы, светлая, детская улыбка, мужское тело с удивительной кошачьей, почти "женственной" грацией волнуют меня. Тксомин... Он на коленях... Чувствую тяжесть его головы на моем животе... Я ничего больше не боюсь в этой жизни. Мир представляется мне таким ясным... Мой чистый просветленный дух ведет меня, уносит в бесконечность страсти... Чувствую, как в каждом позвонке, в каждом изгибе моего тела зарождается энергия, как она потоками обжигает меня, захлестывает горячими волнами. Буйная, неподвластная мне сила поднимает меня ввысь, вырывает из груди моей хрипы, стоны, бессвязные стенания.
Интуитивно я пыталась запечатлеть в памяти все дивные неповторимые ощущения любви. В тот исключительный момент моей жизни я доверяла только своим чувствам, инстинкту, самой своей природе. Девственная, ещё нетронутая, часть меня постепенно открывала перед Тксомином все свои двери, за которыми находились новые пространства удивительного мира физической близости. Я была под самым куполом этого мироздания.
Всю ночь напролет мы, не переставая, любили друг друга. Чувство насыщения неизменно сменялось новой жаждой близости... Измученный Тксомин уснул только под утро. Я не выпускала его из своих объятий, смотрела на него, так сладко спавшего рядом со мной, любовалась им. Это был поистине божественный день в моей жизни, и не был ли он действительно ниспослан мне с небес самим Господом?
Я ушла из давильни не сразу, лишь после того, как Тксомин окончательно исчез за кустарниками нашего сада. Еще не рассвело, воздух слегка дрожал от стрекотания цикад.
Кармела не спала. Она крепко обняла меня, прошептав:
- Что же ты наделала? Как ты могла...
Но что мне было ей сказать в ответ? Я чувствовала себя такой счастливой, свободной. Мне было необыкновенно легко, хорошо...
Я залезла к ней в постель, прижалась... Так мы с ней пролежали молча до самого рассвета. Сестра напряженно вглядывалась в меня, словно хотела понять, что во мне изменилось. Позднее она мне признается, что никогда не видела меня столь безмятежной, мои глаза светились, в них были переполнявшие меня тогда мир и благодать.
Помню, как пыталась заново пережить все те удивительные мгновения: первый наш поцелуй утром на пляже, каждую минуту, каждую секунду той страстной ночи любви. Я представляю Тксомина, прижавшегося ко мне на узкой и жесткой скамейке, ставшей нам ложем любви. Насытив свою плотскую страсть, он спит, как убитый... С братом Иньяки и матерью они жили на самом краю нашей деревенской общины, в убогом маленьком касерио. Девочкой я бывала у них довольно часто, приходила к ним за медом. Какие это были славные ребята. Хорошо помню их мать Жозефину, смуглую, скуластую, с крупными локонами слегка посеребренных сединой волос. Сколько было достоинства у этой бедной женщины - в повороте головы, в гордом взгляде. Она принадлежала к особой, удивительной породе "мужественных" баскских женщин. Всякий раз, возвращаясь домой, я ещё болезненнее воспринимала грубость и тупость моего отца. Братья батрачили у графа Монтефуерте: Тксомин - на скотном дворе, а Иньяки занимался сельскохозяйственным инструментарием. Работали по десять часов в день, а жили очень скромно, едва сводили концы с концами.
Наконец Кармела все-таки задремала... Правда, её очень скоро разбудили шаги мамы, вставшей готовить завтрак. Сестра все ещё с испугом смотрела на меня, счастливую, улыбающуюся... Спросила:
- Ты скажешь маме?
- Еще не знаю, не думала об этом.
- Тебе обязательно надо ей во всем признаться.
- Думаю, да... На днях, может быть... Только не сегодня...
Я гнала от себя мысли, которые могли бы омрачить мое счастье, отнять Божью благодать, что снизошла на меня. Да-да, это был Божий промысел! Минувший день был ниспослан мне небесами. У меня не было чувства вины, грехопадения. Помню приятную усталость... Хотелось думать о будущем, мечтать!
Тксомин... Вижу, как он качает воду из колодца. Голый до пояса, шумно плещется, умываясь. Сейчас он дома. Сидит за столом, пьет кофе с молоком, ест хлеб. Люди они работящие, хоть и живут едва ли не беднее всех в Маркине. За свои успехи в пелоте братья были избалованы вниманием местных девушек. Но, все кругом не могли не замечать расположения Тксомина ко мне. Ну да, разумеется, смотрел он только на меня. И все-таки никогда не забуду, какими глазами он следил однажды за танцующей на рыночной площади цыганкой. Пожирал глазами её обнаженные плечи, её тонкий изгибающийся стан...
Цыгане часто появлялись в нашем городе. Целым табором рассыпались по площади в базарные дни. Их женщины, молодые девушки приставали к прохожим, бесстыже глазели на наших ребят. Обычно цыгане держали при себе животных, как правило, на цепи: собаку, обезьянку, а случалось - и козу. И показывали с ними очень жалостливые номера. Мужчины бренчали на мандолинах, играли на свирели и разных там дудочках, ныли на своих бандеонах и, наконец, сняв свои широкополые шляпы, обходили толпу, пока их молодки отчаянно крутили бедрами, вынуждая публику раскошелиться, да пощедрее... Ну а тех, кто отказывался, ругали на своем непонятном языке. Взявшись невесть откуда, они не вызывали у людей доверия. Ходили даже слухи, будто они воруют детей. Завидев их ещё издалека, наши деревенские мужики поплевывали, посмеивались и, закуривая на ходу, шли прочь. Однако молодые цыганки с их кружащимися юбками, из-под множества оборок которых мелькали голые ляжки, зацепили не одно юное сердце. Они становились объектами первых плотских желаний наших мальчиков-подростков, волновали их воображение.
Лежа, в полусне, я представляла себе картины нашей деревенской жизни. Внезапно меня разбудил громкий голос сестры. Запыхавшись, словно откуда-то бежала, она кричала:
- Эухения, Эухения, да проснись же ты наконец! Тут такое происходит.
День уже давно наступил. От волнения путаясь в словах, она сбивчиво рассказывала, что только что к нам заходил Тксомин. Он не хотел говорить ни с кем из нас: ни с мамой, ни с ней, ни даже со мной, только - с доном Исидро. А дон Исидро, как всегда по понедельникам, уехал в Гернику, в банк.
- Тксомин сказал, что ещё вернется, зайдет в одиннадцать.
- А что ж со мной он не захотел повидаться?
- О тебе ничего... Слова из него нельзя было вытянуть. Лицо напряженное, упрямое.
Три часа я провела в ожидании и ужасном волнении. В душе моей бушевали настоящие страсти... Я не находила себе места, ни о чем другом, кроме как о том, что стряслось со мной накануне, думать не могла... Тксомин сегодня появился у нас явно неспроста. Это конечно же, имело отношение к тому, что с нами произошло.
Мы едва сели за стол, когда он появился на пороге нашего дома. Странный, робкий какой-то, не решался войти. Его было не узнать: путался в словах, бормотал извинения. Усталый, осунувшийся, с черной щетиной на щеках. Глаза лихорадочно блестят. Он с трудом подбирал слова. Всякий раз, когда он нервно глотал слюну, его кадык дергался.
Нельзя сказать, что мой отец плохо относился к Тксомину. Он к нему вообще никак не относился, демонстрировал к нему полное безразличие. Ну разве что отмечал его незаурядные способности в пелоте. Не более того. Увидев Тксомина, отец только сказал:
- А, Тксомин, заходи. Что-нибудь выпьешь? Эухения, подвинь-ка ему стул.
- Не надо. Спасибо. Меня ждет мама... Не хочу вас беспокоить... Я ненадолго.
Он смущался, мямлил, выглядел жалким, беспомощным. Мне так хотелось прижать его к себе, успокоить. Что осталось от того парня, кем я не могла налюбоваться, пока он спал в моих объятиях. Казалось, он вот-вот расплачется. Наконец ему удается кое-как справиться с волнением. Лицо его приобретает весьма решительное выражение. Он подходит к столу, смотрит прямо в глаза моему отцу. Я закрываю глаза, чувствую, как кровь стучит в висках... Глухим голосом, который я с трудом узнаю, он подчеркнуто медленно, как-то отстранено начинает говорить:
- Дон Исидро, я давно люблю Эухению. Буду любить её всю жизнь. Я хочу на ней жениться. Я пришел просить у вас руки вашей дочери.
Воцаряется зловещая тишина. Слышно, как в кастрюле булькает гороховый суп. Дон Исидро, который в начале этого признания очередной раз прикладывался к бутылке своего любимого Тксаколи, поперхнулся от неожиданности, громко рыгнул, закашлялся. Вино полилось по его подбородку, попало на парадный новый пиджак, тот, что он надевал исключительно для поездок в город. Лицо его побагровело от ярости, жилы на шее вздулись. Он вскочил, опрокинул стул, завыл, зарычал... Никогда не забуду, как хрустнул в его руке стакан и кровь брызнула прямо на тарелку.
- Да как ты смеешь, ты, жалкий батрак... Прийти ко мне в дом, бросить мне вызов! Оскорбительно! Ты дорого заплатишь за свою наглость! Мою дочь, дочь дона Исидро! Кто я и кто ты! Пошел вон, пока жив!
Кармела и мама вскочили, встали между ними. Бледный как смерть Тксомин сжимал кулаки, с отчаянным вызовом не отрывая глаз от лица отца. Казалось, он готовится дать ему отпор! Но вдруг резко повернулся и не спеша пошел прочь, оставив за собой дверь нараспашку. Я выбежала за ним, схватила за руку, повисла у него на шее... Он шел дальше, не останавливаясь, но и не отталкивая меня. Я, цепляясь за него на ходу, плакала, умоляла, целовала.
- Тксомин! Послушай, ну посмотри же на меня наконец. Я ведь тоже тебя люблю. Ну почему ты мне ничего не сказал, не предупредил. Я бы могла... Кармела с мамой...
Внезапно он остановился, схватил меня за плечи. Пальцы его больно впились мне в кожу.
- Послушай, нам его согласие не требуется. Я уезжаю. Ты поедешь со мной! Мы поженимся. Уедем как можно дальше отсюда и больше уже не вернемся никогда! Прощай, земля басков!
- Ты с ума сошел, Тксомин. Сам не понимаешь, что говоришь. Любимый мой, бедный мой, подумай! Куда мы поедем? А деньги у нас есть?
- Не знаю. Ничего не знаю. Знаю только, что уеду, уеду сегодня же. Ты должна быть со мной. У нас все получится. Клянусь, ты будешь счастлива со мной.
- Успокойся. Давай завтра спокойно все обсудим. Завтра мы вернемся к этому разговору, если захочешь. Ну как я, подумай, могу взять и так просто уехать? А Кармела? А мама? Как?
- Я же сказал, что уезжаю сегодня. Отвечай, ты мне доверяешь? Если доверяешь, ты должна поехать со мной!
Его пальцы по-прежнему больно сжимали мне плечо.
- Тксомин, подожди еще, прошу тебя. Я не могу сейчас... Ехать неизвестно куда. Все бросить...
Я плакала, умоляла срывающимся от отчаяния голосом.
- Ну пожалей ты меня, Тксомин. Заклинаю тебя, сжалься надо мной!
Это был конец всему, любви, жизни.
- Мне было так хорошо с тобой, Тксомин. Пожалей меня.
Но в его глазах я читала такую непреклонную решимость. По всему было видно, что он уже не отступит. Он резко отпустил меня и глухим голосом сказал:
- Прощай, Эухения. Больше мы уже не увидимся.
Тксомин уходил, а я пыталась удержать его. Он грубо оттолкнул меня, я упала... Меня всю трясло, я колотила землю кулаками, безутешно рыдала, уткнувшись в траву. Я повторяла его имя, словно заклинание, надеясь, что он пожалеет меня и вернется.
Дома я молча прошла к себе в комнату, мимо все ещё сидевших за столом матери и сестры. Я провалялась в кровати несколько часов, тупо смотря в потолок. Мне казалось, я переживаю свою собственную смерть. Несмотря на жуткую жару, мне было холодно. Ну что? Может, наложить на себя руки и покончить со всем разом, как тот вдовец из Муксики, что повесился с месяц назад?!
Помню, вечерело, и моя комната постепенно погружалась в темноту. В доме было совсем тихо. Казалось, я одна на целом свете. Уже ночью до меня дошло, что мой отец не просто так покуражился над Тксомином. Он брал реванш за унизительное пренебрежение семейства Гуари, не пожелавших даже слушать о женитьбе их сына на Кармеле. Выходит, моя поломанная судьба - цена, которую приходится платить за то, что случилось с моей сестрой. С отцом я не разговаривала до самой его смерти, не могла ему этого простить.
За считанные минуты в моей памяти пронеслись те далекие, почти десятилетней давности события. Говорят, такое переживают люди на тонущем в открытом море корабле. Я очнулась? Что это? Воспоминания унесли меня далеко отсюда. Наверное, я отключилась и даже какое-то время сидела с закрытыми глазами. Все мои вопросительно смотрят на меня, на столе слегка помятый листок бумаги - письмо Тксомина. Клочок бумаги, принесший нам слова поддержки в минуты отчаяния. Неожиданно. Я с трудом соображаю, что сказать Иньяки после всего того, что сейчас услышала. Вижу растерянные глаза сына. После ужина я должна буду с Орчи наедине обо всем спокойно поговорить как со взрослым мальчиком. Кармела... Сидит, подперши рукой подбородок... Она явно взволнована. Иньяки встает из-за стола, хочет зайти к маме поздороваться. Я прошу его ничего ей не говорить. Она не любит вспоминать о Тксомине. С его именем она связывает все наши беды, считает, что Бог оставил нас в то утро, когда отец прогнал Тксомина.
В дверь трижды постучали. На пороге стоял лейтенант Гандария.
- Кортес вас зовет. Он уже с утра оперирует. К нему в помощь из Бильбао прислали пять хирургов. С фронта поступило очень много раненых. Кармен с монашками не справляются.
- Эухения, оставайся дома, поеду я, ты ведь вчера дежурила, - говорит Кармела.
- Вы обе там не будете лишними, - замечает Гандария. - Машина ждет внизу.
Помню, на часах церкви Санта-Мария пробило восемь. Мы сели в машину в видавшую виды армейскую чимбарде. Она так грохотала по брусчатке, что не приходилось сигналить: прохожие и без того расступались. А народу-то было уйма. Многие шли на Гран-плац. Там через два часа начинался бал. Музыканты городского оркестра настраивали инструменты, репетировали. Монотонная меланхолия тксистис, удары тксалапартаса, потом вступают басы и духовые. Я все ещё слышу их звуки, как тогда, сквозь шум и треск мотора.
Я и сама бывала в толпе людей на площади де Лас Эскуелас. Мы с сестрой иногда ходили на танцы. Помню танцплощадку под платанами, украшенными гирляндами разноцветных лампочек. Мы с сестрой тогда ещё только-только устроились на работу. Было это ещё до смерти дона Исидро, мама ещё не болела, мы ещё не переехали на Гойенкалье. Несмотря на внутренний надлом, мне чаще удавалось отвлекать себя от мыслей о Тксомине.
Из темноты, щурясь от света фар, возник отец Итурран. Он ехал верхом на ослике.
- Я искал вас, лейтенант. - Голос святого отца заглушают барабанная дробь и звуки горна. Он поднимает глаза к небу. - Сегодняшняя моя утренняя проповедь в Санта-Мария не возымела никакого действия на моих прихожан. Что это? Беспечность? Фатализм? Люди пьют, гуляют. Завтра многих из них к этому часу уже не будет в живых. Господи, помоги им, защити!
Кармела тогда чуть было серьезно не заболела. Ей казалось все происходившее каким-то чудом, ей трудно было справиться с внезапно свалившимся счастьем. Она потеряла аппетит, слегла, оказалась на койке медсанчасти интерната. Мама к ней туда приезжала и в буквальном смысле вырвала у неё признание, правда, обещала ничего не говорить дону Исидро. Сестра потихоньку пришла в себя, мама спасла её своим участием.
Когда наступили каникулы, маме удалось убедить Кармелу рассказать все отцу. Мама все, казалось, верно рассчитала. Начнем с того, что дону Исидро должно было безумно польстить внимание кого-то из семьи самого Гоири. Подумать только, их сын влюбился в его дочь, в дочь дона Исидро! Ко всему прочему это должно было ещё больше утвердить его в мысли, что заниматься образованием дочери, дело для него отнюдь не бесполезное. Однако его реакция превзошла все наши ожидания.
Он не дал никому опомниться, ни секунды не раздумывая, на следующий день отправился поездом в Бильбао. Аптека тио Хозе была в двух шагах от вокзала. Отцу много времени не потребовалось. В перерыве между двумя клиентами дядюшка был им поставлен обо всем в известность. Отец выложил ему буквально все планы относительно предстоящего замужества Кармелы, для него это был вопрос решенный (дело оставалось за малым).
Идя по пляжу с сестрой, я вдруг вспомнила этот эпизод из нашей ранней юности.
- О чем, интересно, ты сейчас думаешь? - вдруг спросила меня Кармела.
Что вдруг навело меня на все эти мысли? А, ну да! Лодки... Пока мы шли по пляжу, они стали попадаться все реже и реже... Я взяла за руку Кармелу:
- Я сейчас думала о тебе и Рафаэле.
- Замолчи! Слышишь, Бога ради, никогда больше, никогда не произноси этого имени при мне!
Господи, прошло, наверное, года четыре, никак не меньше. Я думала, она уже успокоилась... время лечит... Я обняла её, поцеловала, просила меня простить...
- Ладно, ладно... Давай, не будем больше об этом, - резко оборвала меня сестра.
Я вспоминаю, отец вернулся из Бильбао в тот же вечер ужасно веселый. Пожевывая дорогую сигару, не без гордости сообщил, что это подарок шурина. Он у них славно отобедал. По поводу брака Кармелы с отпрыском знаменитой фамилии тетушка, правда, дипломатично заметила:
- Кармеле ещё только шестнадцать.
- Подумаешь, - тут же парировал дон Исидро, - год или два они будут помолвлены.
Дядюшка стал ему объяснять, что Рафаэлю ещё предстоит долгая учеба в медицинском. Он со временем должен будет продолжить частную практику своего отца. На занятия у него будет уходить масса времени и сил. Но положение обязывает, ведь он носит знаменитую фамилию. Однако дону Исидро все, казалось, было нипочем. Он просил дядю поговорить с Гоири, так сказать, по-дружески.
Нам оставалось теперь только ждать. И мы ждали. Ждали уже несколько недель. Отец не выдержал, поехал снова в Бильбао. Тогда он и получил от отца Рафаэля категорический отказ. Позже дядя Хозе признался нашей маме, что с самого начала это предполагал. Гоири недоумевал... "К тому же, добавил он, - у Рафаэля есть девушка, с которой у него серьезные отношения"...
Я еще, наверное, была слишком юна, чтобы понять, что переживала тогда Кармела. Она замкнулась в своем горе, поклялась ни с кем, ни с одним мужчиной на свете никогда не связывать свою судьбу. Ее собственная жизнь словно остановилась. Она продолжала жить по инерции, все больше жизнью других, своих близких... Изредка, правда, она вдруг преображалась, в ней появлялась былая живость, темперамент. В танце ей не было равных. В нем она выражала всю силу чувственности - с особым привкусом горечи утраты её так и не состоявшейся любви!
Я же помню, в какую ярость тогда пришел дон Исидро. Он не стеснялся в выражениях по адресу тех, кто позволил себе пренебречь его, дона Исидро, дочерью... Выходит, мы им неровня! Мать, как могла, его успокаивала, говорила, что дело вовсе не в его недостаточно высоком для этих людей положении... Слышу её слова: "Исидро, ты все неправильно понял, никто тобой не пренебрегает".
Эту ночь я ужасно плохо спала. Зимой в монастыре, всегда, когда поднимается ветер, сильно стучит ставнями. В моем вечном состоянии полузабытья... вижу тот день на пляже в Лекейтио. Родители под своим полосатым тентом остались далеко позади. Мы шлепаем по воде. На пляже почти никого. Море такое красивое... подернуто серо-голубой дымкой... уходит далеко-далеко, теряется за горизонтом. Я чувствую в себе такую безумную радость, столько сил жить, любить! Жить и любить... любить и быть любимой самой этой жизнью!
И вдруг я замечаю чей-то силуэт у дамбы, - у той, что в самом конце пляжа, там ещё стоит такая узкая прямоугольная конструкция, закрывающая проход к порту. Жмурясь на солнце, как тогда, в толпе на корриде, я сразу его узнаю. Это Тксомин. Он обернулся, тоже узнал меня, окликнул. Тут же отпустив руку сестры, я несусь к нему, громко на одном дыхании кричу его имя "Тксомин!".
Не знаю, не помню, сколько длилось тогда наше первое объятие. Мы лежали в песке, спрятавшись за лодкой. Тела наши сплелись. Мы дрожали от возбуждения. Тксомин осыпал меня поцелуями, нежно касался губами моей шеи, лица... Это было так похоже на легкое прикосновение птичьего перышка, почти дуновение ветерка. Мои руки страстно сжимали его плечи, его сильную мускулистую спину. Вижу, как загорается огонь желания в его глазах, будит, усиливает во мне ответную страсть... неведомое мне доселе ненасытное, жадное чувство сродни чревоугодию... Моя обнаженная нога бьется, мечется в исступлении, прежде чем, слабея, оказаться в добровольном плену его крепких мускулистых ног. Так вот оно, что это такое - любить мужчину! Долгий, бесконечно долгий поцелуй! Наши языки любят, ласкают друг друга, будоражат, раззадоривают наши горячие юные тела, словно языки всепоглощающего нас пламени любви. Моя плоть, сколько радости и счастья в состоянии дать мне моя живая плоть. В этот миг мир принадлежал только нам.
Он приподнялся, я вижу склонившееся надо мной его неожиданно окаменевшее твердокаменное лицо. На меня смотрят жесткие, леденящие душу глаза. Он сухо говорит:
- Я не смогу жить, зная, что ты с другим.
- Без тебя я жить не буду, - говорю я ему и вижу, как на его суровом недрогнувшем лице глаза теплеют, к ним возвращается нежность: лед оттаял, голова его падает мне на плечо.
Я ласкаю его волосы, шепчу:
- Я буду ждать тебя сегодня вечером у отца на ферме в десять, ты ведь знаешь, где там у нас делают сидр, в самом помещении - в давильне.
Как правило, касерио под Арбасеги строились для одной семьи, семьи самого хозяина фермы. Жилые комнаты обычно занимали весь второй этаж, а иногда и мансарду. Однако в нашем доме, к примеру, нормально устроиться могли бы и две семьи. Прежде, до того, как Лопес де Калье предоставил касерио в распоряжение моим родителям, здесь жили старики, муж с женой, два их сына, оба с женами и детьми. Балкон нашего второго, жилого, этажа выходил в сосновый бор. Кухня была у нас главной комнатой - и столовой и гостиной, здесь стоял огромный обеденный стол, круглый год горел камин. Это был в полном смысле настоящий очаг, душа, центр, средоточие нашей домашней жизни. Здесь, у камина, наша старенькая бабушка по материнской линии, я её помню всегда с четками в руках, рассказывала нам с сестрой зимними вечерами сказки. Когда кто-нибудь из детей - я или сестра - заболевал, нам здесь стелилась постель, и бабушка сидела с нами, пока родители управлялись по хозяйству на ферме.
На первом этаже располагались просторный коровник, курятник и зернохранилище, подсобка, где хранились инструменты. Позднее у западной стены нашего касерио появилась ещё одна постройка, помещение, где давили сидр, - давильня. Ребенком я тайком таскала оттуда яблоки, в несметных количествах лежавшие в больших корзинах. Я обожала их душистый кисловатый запах. Мои родители часто приглашали сюда наших соседей пробовать молодое вино. Сюда мы часто забегали детьми, играя в прятки. Помню, как мы с Тксомином сидели здесь под лавкой, прятались от других ребят. Выходит, опять давильня... давильня с её яблочным ароматом... Ей суждено было стать прибежищем моей первой и единственной любви! Правда, вряд ли я о чем-либо таком задумывалась, назначая здесь любовное свидание Тксомину. Все случилось само собой.
Убегаю на свидание, вижу растерянное, испуганное лицо моей сестры. Она ни о чем не спрашивает, только смотрит на меня с нежным укором, бормочет: "Сумасшедшая... С ума сошла". В воздухе нежный аромат абрикосовых деревьев. Дверь в давильню, где нет никакого освещения, я специально оставляю приоткрытой, так что слабый лунный свет проникает в щель . Словно страж, у входа стоит посеребренный лунным сиянием массивный вековой вяз. Где-то на самой окраине тоскливо брешут собаки. Я сижу на скамейке перед дверью, смотрю в зияющую пустоту ночи... Помню жутковатый, похожий на человеческий, крик ночной птицы. Шаги... Входит он... Тксомин, с розой в руке. Странно качает головой, как будто не верит чему-то. В глазах его тревога.
Его руки нежно обнимают меня, осторожно сжимают бедра. Меня охватывает безумная неуемная радость. Я влеку его за собой на деревянную скамью. Целую его губы. Где моя былая скромность, мой девичий стыд, прежние незыблемые табу... Руки мои, мои сумасшедшие, неукротимые руки уносят меня в море любви, в океан страсти... Слова... я говорю слова, не всегда понимая их смысл... Чувствую, как дрожит, как трепещет мое тело, откликаясь на ласки Тксомина.
Казалось, для него нет границ, он посвящен во все таинства моей чувственности, находит с ней общий язык, разговаривает с моим телом, знает его куда лучше, чем я сама... Я шепчу его имя, я готова его произносить бесчисленное множество раз, до бесконечности. Оно звучит в моей душе вечной музыкой! Его губы, его белоснежные ровные зубы, светлая, детская улыбка, мужское тело с удивительной кошачьей, почти "женственной" грацией волнуют меня. Тксомин... Он на коленях... Чувствую тяжесть его головы на моем животе... Я ничего больше не боюсь в этой жизни. Мир представляется мне таким ясным... Мой чистый просветленный дух ведет меня, уносит в бесконечность страсти... Чувствую, как в каждом позвонке, в каждом изгибе моего тела зарождается энергия, как она потоками обжигает меня, захлестывает горячими волнами. Буйная, неподвластная мне сила поднимает меня ввысь, вырывает из груди моей хрипы, стоны, бессвязные стенания.
Интуитивно я пыталась запечатлеть в памяти все дивные неповторимые ощущения любви. В тот исключительный момент моей жизни я доверяла только своим чувствам, инстинкту, самой своей природе. Девственная, ещё нетронутая, часть меня постепенно открывала перед Тксомином все свои двери, за которыми находились новые пространства удивительного мира физической близости. Я была под самым куполом этого мироздания.
Всю ночь напролет мы, не переставая, любили друг друга. Чувство насыщения неизменно сменялось новой жаждой близости... Измученный Тксомин уснул только под утро. Я не выпускала его из своих объятий, смотрела на него, так сладко спавшего рядом со мной, любовалась им. Это был поистине божественный день в моей жизни, и не был ли он действительно ниспослан мне с небес самим Господом?
Я ушла из давильни не сразу, лишь после того, как Тксомин окончательно исчез за кустарниками нашего сада. Еще не рассвело, воздух слегка дрожал от стрекотания цикад.
Кармела не спала. Она крепко обняла меня, прошептав:
- Что же ты наделала? Как ты могла...
Но что мне было ей сказать в ответ? Я чувствовала себя такой счастливой, свободной. Мне было необыкновенно легко, хорошо...
Я залезла к ней в постель, прижалась... Так мы с ней пролежали молча до самого рассвета. Сестра напряженно вглядывалась в меня, словно хотела понять, что во мне изменилось. Позднее она мне признается, что никогда не видела меня столь безмятежной, мои глаза светились, в них были переполнявшие меня тогда мир и благодать.
Помню, как пыталась заново пережить все те удивительные мгновения: первый наш поцелуй утром на пляже, каждую минуту, каждую секунду той страстной ночи любви. Я представляю Тксомина, прижавшегося ко мне на узкой и жесткой скамейке, ставшей нам ложем любви. Насытив свою плотскую страсть, он спит, как убитый... С братом Иньяки и матерью они жили на самом краю нашей деревенской общины, в убогом маленьком касерио. Девочкой я бывала у них довольно часто, приходила к ним за медом. Какие это были славные ребята. Хорошо помню их мать Жозефину, смуглую, скуластую, с крупными локонами слегка посеребренных сединой волос. Сколько было достоинства у этой бедной женщины - в повороте головы, в гордом взгляде. Она принадлежала к особой, удивительной породе "мужественных" баскских женщин. Всякий раз, возвращаясь домой, я ещё болезненнее воспринимала грубость и тупость моего отца. Братья батрачили у графа Монтефуерте: Тксомин - на скотном дворе, а Иньяки занимался сельскохозяйственным инструментарием. Работали по десять часов в день, а жили очень скромно, едва сводили концы с концами.
Наконец Кармела все-таки задремала... Правда, её очень скоро разбудили шаги мамы, вставшей готовить завтрак. Сестра все ещё с испугом смотрела на меня, счастливую, улыбающуюся... Спросила:
- Ты скажешь маме?
- Еще не знаю, не думала об этом.
- Тебе обязательно надо ей во всем признаться.
- Думаю, да... На днях, может быть... Только не сегодня...
Я гнала от себя мысли, которые могли бы омрачить мое счастье, отнять Божью благодать, что снизошла на меня. Да-да, это был Божий промысел! Минувший день был ниспослан мне небесами. У меня не было чувства вины, грехопадения. Помню приятную усталость... Хотелось думать о будущем, мечтать!
Тксомин... Вижу, как он качает воду из колодца. Голый до пояса, шумно плещется, умываясь. Сейчас он дома. Сидит за столом, пьет кофе с молоком, ест хлеб. Люди они работящие, хоть и живут едва ли не беднее всех в Маркине. За свои успехи в пелоте братья были избалованы вниманием местных девушек. Но, все кругом не могли не замечать расположения Тксомина ко мне. Ну да, разумеется, смотрел он только на меня. И все-таки никогда не забуду, какими глазами он следил однажды за танцующей на рыночной площади цыганкой. Пожирал глазами её обнаженные плечи, её тонкий изгибающийся стан...
Цыгане часто появлялись в нашем городе. Целым табором рассыпались по площади в базарные дни. Их женщины, молодые девушки приставали к прохожим, бесстыже глазели на наших ребят. Обычно цыгане держали при себе животных, как правило, на цепи: собаку, обезьянку, а случалось - и козу. И показывали с ними очень жалостливые номера. Мужчины бренчали на мандолинах, играли на свирели и разных там дудочках, ныли на своих бандеонах и, наконец, сняв свои широкополые шляпы, обходили толпу, пока их молодки отчаянно крутили бедрами, вынуждая публику раскошелиться, да пощедрее... Ну а тех, кто отказывался, ругали на своем непонятном языке. Взявшись невесть откуда, они не вызывали у людей доверия. Ходили даже слухи, будто они воруют детей. Завидев их ещё издалека, наши деревенские мужики поплевывали, посмеивались и, закуривая на ходу, шли прочь. Однако молодые цыганки с их кружащимися юбками, из-под множества оборок которых мелькали голые ляжки, зацепили не одно юное сердце. Они становились объектами первых плотских желаний наших мальчиков-подростков, волновали их воображение.
Лежа, в полусне, я представляла себе картины нашей деревенской жизни. Внезапно меня разбудил громкий голос сестры. Запыхавшись, словно откуда-то бежала, она кричала:
- Эухения, Эухения, да проснись же ты наконец! Тут такое происходит.
День уже давно наступил. От волнения путаясь в словах, она сбивчиво рассказывала, что только что к нам заходил Тксомин. Он не хотел говорить ни с кем из нас: ни с мамой, ни с ней, ни даже со мной, только - с доном Исидро. А дон Исидро, как всегда по понедельникам, уехал в Гернику, в банк.
- Тксомин сказал, что ещё вернется, зайдет в одиннадцать.
- А что ж со мной он не захотел повидаться?
- О тебе ничего... Слова из него нельзя было вытянуть. Лицо напряженное, упрямое.
Три часа я провела в ожидании и ужасном волнении. В душе моей бушевали настоящие страсти... Я не находила себе места, ни о чем другом, кроме как о том, что стряслось со мной накануне, думать не могла... Тксомин сегодня появился у нас явно неспроста. Это конечно же, имело отношение к тому, что с нами произошло.
Мы едва сели за стол, когда он появился на пороге нашего дома. Странный, робкий какой-то, не решался войти. Его было не узнать: путался в словах, бормотал извинения. Усталый, осунувшийся, с черной щетиной на щеках. Глаза лихорадочно блестят. Он с трудом подбирал слова. Всякий раз, когда он нервно глотал слюну, его кадык дергался.
Нельзя сказать, что мой отец плохо относился к Тксомину. Он к нему вообще никак не относился, демонстрировал к нему полное безразличие. Ну разве что отмечал его незаурядные способности в пелоте. Не более того. Увидев Тксомина, отец только сказал:
- А, Тксомин, заходи. Что-нибудь выпьешь? Эухения, подвинь-ка ему стул.
- Не надо. Спасибо. Меня ждет мама... Не хочу вас беспокоить... Я ненадолго.
Он смущался, мямлил, выглядел жалким, беспомощным. Мне так хотелось прижать его к себе, успокоить. Что осталось от того парня, кем я не могла налюбоваться, пока он спал в моих объятиях. Казалось, он вот-вот расплачется. Наконец ему удается кое-как справиться с волнением. Лицо его приобретает весьма решительное выражение. Он подходит к столу, смотрит прямо в глаза моему отцу. Я закрываю глаза, чувствую, как кровь стучит в висках... Глухим голосом, который я с трудом узнаю, он подчеркнуто медленно, как-то отстранено начинает говорить:
- Дон Исидро, я давно люблю Эухению. Буду любить её всю жизнь. Я хочу на ней жениться. Я пришел просить у вас руки вашей дочери.
Воцаряется зловещая тишина. Слышно, как в кастрюле булькает гороховый суп. Дон Исидро, который в начале этого признания очередной раз прикладывался к бутылке своего любимого Тксаколи, поперхнулся от неожиданности, громко рыгнул, закашлялся. Вино полилось по его подбородку, попало на парадный новый пиджак, тот, что он надевал исключительно для поездок в город. Лицо его побагровело от ярости, жилы на шее вздулись. Он вскочил, опрокинул стул, завыл, зарычал... Никогда не забуду, как хрустнул в его руке стакан и кровь брызнула прямо на тарелку.
- Да как ты смеешь, ты, жалкий батрак... Прийти ко мне в дом, бросить мне вызов! Оскорбительно! Ты дорого заплатишь за свою наглость! Мою дочь, дочь дона Исидро! Кто я и кто ты! Пошел вон, пока жив!
Кармела и мама вскочили, встали между ними. Бледный как смерть Тксомин сжимал кулаки, с отчаянным вызовом не отрывая глаз от лица отца. Казалось, он готовится дать ему отпор! Но вдруг резко повернулся и не спеша пошел прочь, оставив за собой дверь нараспашку. Я выбежала за ним, схватила за руку, повисла у него на шее... Он шел дальше, не останавливаясь, но и не отталкивая меня. Я, цепляясь за него на ходу, плакала, умоляла, целовала.
- Тксомин! Послушай, ну посмотри же на меня наконец. Я ведь тоже тебя люблю. Ну почему ты мне ничего не сказал, не предупредил. Я бы могла... Кармела с мамой...
Внезапно он остановился, схватил меня за плечи. Пальцы его больно впились мне в кожу.
- Послушай, нам его согласие не требуется. Я уезжаю. Ты поедешь со мной! Мы поженимся. Уедем как можно дальше отсюда и больше уже не вернемся никогда! Прощай, земля басков!
- Ты с ума сошел, Тксомин. Сам не понимаешь, что говоришь. Любимый мой, бедный мой, подумай! Куда мы поедем? А деньги у нас есть?
- Не знаю. Ничего не знаю. Знаю только, что уеду, уеду сегодня же. Ты должна быть со мной. У нас все получится. Клянусь, ты будешь счастлива со мной.
- Успокойся. Давай завтра спокойно все обсудим. Завтра мы вернемся к этому разговору, если захочешь. Ну как я, подумай, могу взять и так просто уехать? А Кармела? А мама? Как?
- Я же сказал, что уезжаю сегодня. Отвечай, ты мне доверяешь? Если доверяешь, ты должна поехать со мной!
Его пальцы по-прежнему больно сжимали мне плечо.
- Тксомин, подожди еще, прошу тебя. Я не могу сейчас... Ехать неизвестно куда. Все бросить...
Я плакала, умоляла срывающимся от отчаяния голосом.
- Ну пожалей ты меня, Тксомин. Заклинаю тебя, сжалься надо мной!
Это был конец всему, любви, жизни.
- Мне было так хорошо с тобой, Тксомин. Пожалей меня.
Но в его глазах я читала такую непреклонную решимость. По всему было видно, что он уже не отступит. Он резко отпустил меня и глухим голосом сказал:
- Прощай, Эухения. Больше мы уже не увидимся.
Тксомин уходил, а я пыталась удержать его. Он грубо оттолкнул меня, я упала... Меня всю трясло, я колотила землю кулаками, безутешно рыдала, уткнувшись в траву. Я повторяла его имя, словно заклинание, надеясь, что он пожалеет меня и вернется.
Дома я молча прошла к себе в комнату, мимо все ещё сидевших за столом матери и сестры. Я провалялась в кровати несколько часов, тупо смотря в потолок. Мне казалось, я переживаю свою собственную смерть. Несмотря на жуткую жару, мне было холодно. Ну что? Может, наложить на себя руки и покончить со всем разом, как тот вдовец из Муксики, что повесился с месяц назад?!
Помню, вечерело, и моя комната постепенно погружалась в темноту. В доме было совсем тихо. Казалось, я одна на целом свете. Уже ночью до меня дошло, что мой отец не просто так покуражился над Тксомином. Он брал реванш за унизительное пренебрежение семейства Гуари, не пожелавших даже слушать о женитьбе их сына на Кармеле. Выходит, моя поломанная судьба - цена, которую приходится платить за то, что случилось с моей сестрой. С отцом я не разговаривала до самой его смерти, не могла ему этого простить.
За считанные минуты в моей памяти пронеслись те далекие, почти десятилетней давности события. Говорят, такое переживают люди на тонущем в открытом море корабле. Я очнулась? Что это? Воспоминания унесли меня далеко отсюда. Наверное, я отключилась и даже какое-то время сидела с закрытыми глазами. Все мои вопросительно смотрят на меня, на столе слегка помятый листок бумаги - письмо Тксомина. Клочок бумаги, принесший нам слова поддержки в минуты отчаяния. Неожиданно. Я с трудом соображаю, что сказать Иньяки после всего того, что сейчас услышала. Вижу растерянные глаза сына. После ужина я должна буду с Орчи наедине обо всем спокойно поговорить как со взрослым мальчиком. Кармела... Сидит, подперши рукой подбородок... Она явно взволнована. Иньяки встает из-за стола, хочет зайти к маме поздороваться. Я прошу его ничего ей не говорить. Она не любит вспоминать о Тксомине. С его именем она связывает все наши беды, считает, что Бог оставил нас в то утро, когда отец прогнал Тксомина.
В дверь трижды постучали. На пороге стоял лейтенант Гандария.
- Кортес вас зовет. Он уже с утра оперирует. К нему в помощь из Бильбао прислали пять хирургов. С фронта поступило очень много раненых. Кармен с монашками не справляются.
- Эухения, оставайся дома, поеду я, ты ведь вчера дежурила, - говорит Кармела.
- Вы обе там не будете лишними, - замечает Гандария. - Машина ждет внизу.
Помню, на часах церкви Санта-Мария пробило восемь. Мы сели в машину в видавшую виды армейскую чимбарде. Она так грохотала по брусчатке, что не приходилось сигналить: прохожие и без того расступались. А народу-то было уйма. Многие шли на Гран-плац. Там через два часа начинался бал. Музыканты городского оркестра настраивали инструменты, репетировали. Монотонная меланхолия тксистис, удары тксалапартаса, потом вступают басы и духовые. Я все ещё слышу их звуки, как тогда, сквозь шум и треск мотора.
Я и сама бывала в толпе людей на площади де Лас Эскуелас. Мы с сестрой иногда ходили на танцы. Помню танцплощадку под платанами, украшенными гирляндами разноцветных лампочек. Мы с сестрой тогда ещё только-только устроились на работу. Было это ещё до смерти дона Исидро, мама ещё не болела, мы ещё не переехали на Гойенкалье. Несмотря на внутренний надлом, мне чаще удавалось отвлекать себя от мыслей о Тксомине.
Из темноты, щурясь от света фар, возник отец Итурран. Он ехал верхом на ослике.
- Я искал вас, лейтенант. - Голос святого отца заглушают барабанная дробь и звуки горна. Он поднимает глаза к небу. - Сегодняшняя моя утренняя проповедь в Санта-Мария не возымела никакого действия на моих прихожан. Что это? Беспечность? Фатализм? Люди пьют, гуляют. Завтра многих из них к этому часу уже не будет в живых. Господи, помоги им, защити!