Страница:
— Пожалуй, я не хотел бы, чтобы она поступила по-другому, пожалуй, она и не смогла бы. Если мои дела поправятся, ей не придется унижаться. А если нет, я не хочу, чтобы она была кому-то обязана. Сдается мне, и она того же мнения.
Семья Кори, в свою очередь, вершила суд над новостью, которую сын счел себя обязанным сообщить.
— Она поступила очень достойно, — сказала миссис Кори, выслушав сына.
— Дорогая, — сказал ее муж со своим обычным смешком, — она поступила чересчур достойно. Если бы она поставила себе целью наилучшим образом использовать создавшуюся ситуацию, то не могла бы поступить умнее.
Финансовый крах Лэфема походил на хроническую болезнь, которая внедрилась в организм, но развивается медленно, с улучшениями, а порой совсем не прогрессирует, вселяя надежду на выздоровление не только в больного, но и в самих ученых медиков. Были дни, когда Джеймс Беллингем, видя, как Лэфем одолевал ту или иную трудность, начинал думать, что он выпутается и из прочих; в такие дни, когда его советчик мог противопоставить очевидному факту только вероятность и данные своего опыта, Лэфем был полон радостной надежды, и это сообщалось его домашним. В теории, заимствованной нами у поэтов и романистов, скорбь и страдание длятся непрерывно. Но все события нашей жизни и жизни других людей, насколько они нам известны, показывают, что это не так. Дом скорби, для внешнего мира пристойно затемненный, внутри бывает и домом веселья. Всплески его, столь же искреннего, как и скорбь, освещают мрак; осиротевшие люди обмениваются шутками, в которые вплетаются добрые воспоминания об умершем; и иллюзия — не более безумная, чем многие другие, — будто и он в них участвует, оправдывает эти минуты просветления перед новой волной скорби и отчаяния, приводя все в соответствие с привычным порядком вещей. Напасти, постигшие Лэфема, имели что-то общее с утратами близких. Не всегда эти напасти походили на те, что мы представляем себе иносказательно. Бывало, они не отличались от преуспеяния и если все же не оставляли его, то и не длились бесконечно. Порой выпадала целая неделя непрерывных неудач, когда ему приходилось стискивать зубы, чтобы не потерять последней надежды; а затем наступали дни, когда не происходило вообще ничего или выдавались даже небольшие удачи; тогда он снова принимался шутить за столом, предлагал пойти в театр, старался так или иначе развлечь Пенелопу. Он ждал, что вот-вот произойдет чудо, придет нежданная удача, которая затмит все блестящие удачи его прошлого, и он разом покончит не только со своими, но и с ее трудностями.
— Увидишь, — говорил он жене, — все у нас еще образуется. Айрин поладит с сыном Билла, и тогда Пэн не о чем будет тужить. А если все у меня и дальше пойдет как в эти два дня, я сам кому хочешь одолжу денег; пусть тогда Пэн считает, что это она приносит жертву, и уж тут она наверное на нее решится. И если все получится, как я сейчас надеюсь, и вообще все пойдет на поправку, я уж как-нибудь сумею показать Кори, что ценю его предложение. Сам предложу ему стать моим компаньоном.
Даже когда бодрое настроение покидало его, когда снова все шло плохо и не видно было выхода, Лэфем и его жена находили себе утешение. Они радовались, что хотя бы Айрин избавлена от их тревог, и находили гордое удовлетворение в том, что Пенелопа не помолвлена с Кори и что именно она сама не захотела этого. Снова душевно сблизившись перед лицом беды, они говорили друг другу, что обидней всего им было бы, если бы Лэфем не смог сделать для дочери все, чего, быть может, ожидала семья Кори.
Теперь, что бы ни случилось, семья Кори не может сказать, что Лэфемы старались устроить этот брак.
Беллингем подсказал Лэфему, что наилучший выход для него — передача имущества. Было ясно, что сейчас у него недостаточно наличных денег, чтобы выплатить долги, а занять их нельзя иначе как на разорительных условиях, которые опять-таки могут привести к краху. Акт передачи имущества, уверял Беллингем, поможет выиграть время и добиться более выгодных условий; общее положение улучшится, ибо хуже уж быть не может; рынок, перенасыщенный его краской, оправится от затоваривания. И тогда он все начнет сначала. Лэфем с ним не согласился. Когда пошли его неудачи, ему казалось, что самое легкое — отдать все, что имеешь, и полностью рассчитаться с кредиторами, лишь бы выйти чистым; об этом он с чувством говорил жене, когда речь у них заходила о мельницах на линии Б.О. и П. Но с тех пор дела пошли еще хуже, и он не хотел согласиться на это даже в форме предлагаемой передачи имущества. Далеко не все проявили к нему великодушие и верность; многие словно сговорились прижать его к стенке; озлобившись против всех своих кредиторов, он спрашивал себя, отчего бы и им не понести какой-то убыток. Но более всего он боялся огласки, которую принесла бы передача. Это значило бы открыто признать себя дураком; он не мог вынести мысли, что родные, в особенности его брат-судья, которому он всегда казался воплощением деловой мудрости, сочтут его опрометчивым или бестолковым. Чтобы не довести до этого, он был готов на любые жертвы. Уходя от Беллингема, он решил принести ту жертву, которая всего чаще приходила ему на ум, потому что была всего тяжелее, — продать новый дом. Это вызовет меньше всего толков. Многие просто подумают, что ему предложили огромную цену и он, как обычно удачливый, извлек немалую выгоду; другие, знавшие о нем несколько больше, скажут, что он решил экономить, но не осудят; в столь трудные времена очень многие поступали так же, и как раз самые солидные и осмотрительные; так что это может даже произвести хорошее впечатление. Прямо из конторы Беллингема он направился к маклеру по продаже недвижимости, которому намеревался поручить продажу дома, ибо, однажды приняв решение, не любил медлить. Но он с большим трудом заговорил о том, что хочет продать свой новый дом на набережной Бикона. Маклер бодро сказал: да, но, конечно же, полковнику Лэфему известно, что спрос на недвижимость сейчас упал; а Лэфем сказал, да, это ему известно, но за бесценок продавать он не будет и хорошо бы не сообщать его имя и подробности о доме, пока не явится серьезный покупатель. Маклер опять сказал — да; и в качестве шутки, которую Лэфем должен был оценить, добавил, что ему поручено продать на тех же условиях полдюжины домов на набережной Бикона, и, разумеется, никто не желает, чтобы сообщали имя владельца или подробности о доме.
Лэфем несколько утешился, оказавшись в одном положении со многими; он угрюмо усмехнулся и ответил, что, должно быть, так обстоят дела не у него одного. Но жене он не решился сказать о том, что сделал, и весь вечер просидел молча, даже не проглядел счета, рано лег в постель и проворочался полночи без сна. Заснуть ему удалось только после того, как он пообещал себе взять дом из рук маклера; однако утром он устало поплелся в контору, не сделав этого. Не к спеху, подумал он с горечью; успеется и через месяц.
Он даже испугался, когда от маклера явился мальчик с запиской, сообщавшей, что приходил покупатель, который осматривал дом еще осенью, и, справившись, не продается ли дом, изъявил готовность уплатить его стоимость, какой она была на день осмотра. Оттягивая время, Лэфем стал гадать, кто бы это мог быть, и решил, что не иначе кто-то, кто побывал в доме вместе с архитектором, и это ему не понравилось; но, понимая, что маклеру надо так или иначе ответить, он написал, что ответ даст завтра.
Теперь, когда дошло до дела, ему казалось, что он не в силах расстаться с домом. Столько он вложил в него надежд — для себя и для детей, — что при мысли о продаже он чувствовал себя больным. Он не мог работать, измученный бессонной ночью и необходимостью что-то решить, рано ушел из конторы и отправился взглянуть на дом, чтобы там прийти к какому-то решению.
Фонари, длинной цепью тянувшиеся вдоль красивейшей в городе улицы к закату, горели в его свете; чувствуя в горле комок, Лэфем остановился перед своим домом и смотрел на них. Они были не просто частью пейзажа; они были частью его славы, его успеха, его жизненной удачи, которая теперь уходила из его беспомощных рук. Он стиснул зубы, на глаза навернулись слезы, и свет фонарей расплывался на красном фоне заката. Он посмотрел, как часто это делал, на окна дома, аккуратно затянутые на зиму белым холстом, и вспомнил вечер, когда он стоял перед домом вместе с Айрин, и она сказала, что никогда не будет в нем жить, а он старался ее подбодрить. Он был убежден, что такого красивого фасада нет на всей улице. После стольких долгих бесед с архитектором он стал, почти так же как тот, глубоко и нежно ощущать законченную простоту всего дома, изящество деталей. Он был для него тем же, чем дивная гармония для неискушенного уха; он видел отличие его чудесной простоты от крикливой претенциозности многих изукрашенных фасадов, которые показал ему для сравнения Сеймур на улицах Бэк-Бэй. Сейчас, погруженный в мрачное уныние, он пытался вспомнить, в каком итальянском городе Сеймуру впервые пришла мысль именно так использовать кирпич.
Он отпер временно навешенную дверь ключом, который всегда носил при себе, чтобы приходить и уходить, когда вздумается, и вошел в дом, темный и холодный, точно он вобрал в свои стены стужу всей зимы: казалось, будто работы в нем остановлены тысячу лет назад. Запах некрашеного дерева и чистой, твердой штукатурки там, где ее не тронула отделка, мешался с запахом краски и металла, которыми Сеймур неудачно попробовал осуществить свои весьма смелые идеи по части отделки. Но прежде всего Лэфем различил запах своей собственной краски, которая очень заинтересовала архитектора, когда он однажды показал ему ее у себя в конторе. Он попросил тогда Лэфема разрешения попробовать сорт «Персис» для какой-то особенной отделки комнаты миссис Лэфем. Если она окажется удачной, они скажут ей в виде сюрприза, что это за краска.
Лэфем взглянул на эркер в гостиной, где он сидел с дочерьми на козлах, когда впервые появился Кори; потом обошел дом от чердака до подвала при слабом свете, пробивавшемся сквозь холщовые шторы. Полы были усеяны стружкой и щепками, оставшимися после столяров; в музыкальном салоне из них намело длинные холмики, потому что через прореху в холсте задувал ветер. Лэфем попытался заколоть прореху булавкой, но не сумел и стал глядеть из окна на воду. Льда на реке уже не было, вода стояла низко, отражая алый закат. В низине Кеймбриджа печально желтели сырые луга, обнажившиеся после долгого сна под снегом; холмы, безлистые деревья, шпили и крыши высились черными силуэтами, точно на картине французских художников.
Лэфему непременно захотелось опробовать камин в музыкальном салоне; внизу, в столовой, и наверху, в комнатах дочерей, уже пробовали топить, но здесь камин оставался девственно чист. Он набрал стружек и щепок, поджег их, и, когда пламя запрыгало над ними, придвинул к камину оказавшийся в комнате ящик из-под гвоздей и уселся перед огнем. Все шло как нельзя лучше — камин был отличный; взглянув через прореху в холсте на улицу, Лэфем мысленно послал к черту покупателя, кто бы он ни был; и поклялся, что не продаст дом, пока у него есть хоть один доллар. Он сказал себе, что еще выпутается; ему вдруг пришло в голову, что, если бы удалось достать денег и откупить фабрику красок в Западной Виргинии, все было бы в порядке и все — в его руках. Он хлопнул себя по бедрам, удивляясь, как не подумал об этом раньше; потом закурил сигару и уселся обдумывать свой новый план.
Он не услышал, как по лестнице кто-то подымается, тяжело топая; он курил у камина, сидя спиной к двери, и вошедшему полисмену пришлось его окликнуть:
— Эй! Что вы тут делаете?
— А вам-то что? — ответил Лэфем, оборачиваясь.
— Сейчас я покажу, что, — сказал полисмен, приближаясь, но остановился, узнав его. — Да это вы, полковник Лэфем! А я думал, сюда забрался бродяга.
— Не хотите ли сигару? — гостеприимно сказал Лэфем. — Жаль, нет другого ящика.
Полисмен сигару взял.
— Выкурю на улице. Я только что вышел на дежурство, задерживаться не могу. Решили опробовать камин?
— Да, хотел проверить тягу. Тяга отличная.
Полисмен осмотрел гостиную опытным взглядом.
— Эту холщовую штору надо бы починить.
— Да, я скажу строителям. А пока сойдет.
Полисмен подошел к окну, но, так же как перед тем и Лэфем, не сумел зашпилить холст. — Нет, не получается. — Он еще раз оглядел комнату и, пожелав «доброй ночи», вышел и спустился по лестнице.
Лэфем сидел у огня, пока не докурил сигару; потом встал, затоптал своими тяжелыми башмаками еще тлевшие угли и отправился домой. За ужином он был очень весел. Жене он сказал, что придумал одну верную штуку, еще день, и он расскажет о ней подробнее. Пенелопу заставил пойти с ним в театр, а когда они вышли после спектакля, ночь была такая погожая, что он предложил пройтись до нового дома и взглянуть на него при свете звезд. Он сказал, что уже побывал в нем перед тем, как прийти домой, опробовал камин, поставленный Сеймуром в музыкальном салоне, и камин — просто чудо.
Подходя к Бикон-стрит, они заметили на улице какую-то необычную суматоху; в тихом воздухе разносился смутный шум, на фоне которого отчетливо выделялся непрерывный, мощный стук. Небо над ними покраснело; свернув за угол у Городского Сада, они увидели толпу, темневшую поперек заснеженной улицы; несколько пожарных машин, чей мощный стук и шум они заслышали еще издали, выбрасывали из своих труб пар и дым, в свете пожара казавшиеся розовыми. К фасаду одного из зданий были приставлены лестницы, над крышей стоял столб огня и дыма, лишь иногда и как бы пренебрежительно отступавший перед сильными струями воды, которыми поливали его пожарные, сидевшие на лестницах, как большие жуки.
Лэфему не понадобилось пробираться сквозь толпу зевак, которые болтали, кричали и возбужденно смеялись, чтобы убедиться, что горел его дом.
— Моих рук дело, Пэн, — только и сказал он.
Среди собравшихся были люди, видимо, прибежавшие на пожар прямо со званого обеда в одном из соседних домов, — дамы второпях закутались во что попало.
— Какое великолепие, не правда ли? — кричала хорошенькая девушка. — Ни за что бы такое не пропустила. Ах, спасибо вам, мистер Саймингтон, что привели нас сюда!
— Я так и знал, что вам понравится, — сказал мистер Саймингтон, очевидно, хозяин дома. — Любуйтесь этим зрелищем без малейших укоров совести, мисс Делано, мне известно, что дом принадлежит человеку, который вполне может себе позволить сжигать для вас по одному такому дому ежегодно.
— О, вы считаете, он сделает это к моему следующему приезду?
— Ничуть не сомневаюсь. У нас в Бостоне все поставлено на широкую ногу.
— Ему следовало бы окрасить дом своей невоспламеняющейся краской, — сказал другой джентльмен из той же компании.
Пенелопа увлекла отца к первому из нескольких подъехавших экипажей.
— Папа, садись сюда!
— Нет, нет. Я лучше пешком, — ответил он мрачно, и они молча пошли домой. Первыми его словами были: — Сгорел наш дом, Персис! А поджег его, как видно, я сам. — Пока он, не сняв пальто и шляпы, рылся в бумагах на своем бюро, жена его выслушала объяснения Пенелопы.
Она не упрекнула его. То был случай, когда он сам упрекал себя так жестоко, что ей добавлять было нечего. А кроме того ей пришла в голову ужасная мысль.
— О Сайлас, — еле выговорила она. — Ведь подумают, что ты поджег его, чтобы получить страховку!
Лэфем смотрел на какую-то бумагу, которую держал в руке.
— Страховка у меня была, но срок ее истек на прошлой неделе. Здесь чистый убыток.
— О, благодарю милосердие господне! — воскликнула его жена.
— Милосердие? — сказал Лэфем. — Странно оно себя являет.
Он лег и заснул тем глубоким сном, какой иногда следует за сильным душевным потрясением. Это было скорее оцепенение, чем сон.
Семья Кори, в свою очередь, вершила суд над новостью, которую сын счел себя обязанным сообщить.
— Она поступила очень достойно, — сказала миссис Кори, выслушав сына.
— Дорогая, — сказал ее муж со своим обычным смешком, — она поступила чересчур достойно. Если бы она поставила себе целью наилучшим образом использовать создавшуюся ситуацию, то не могла бы поступить умнее.
Финансовый крах Лэфема походил на хроническую болезнь, которая внедрилась в организм, но развивается медленно, с улучшениями, а порой совсем не прогрессирует, вселяя надежду на выздоровление не только в больного, но и в самих ученых медиков. Были дни, когда Джеймс Беллингем, видя, как Лэфем одолевал ту или иную трудность, начинал думать, что он выпутается и из прочих; в такие дни, когда его советчик мог противопоставить очевидному факту только вероятность и данные своего опыта, Лэфем был полон радостной надежды, и это сообщалось его домашним. В теории, заимствованной нами у поэтов и романистов, скорбь и страдание длятся непрерывно. Но все события нашей жизни и жизни других людей, насколько они нам известны, показывают, что это не так. Дом скорби, для внешнего мира пристойно затемненный, внутри бывает и домом веселья. Всплески его, столь же искреннего, как и скорбь, освещают мрак; осиротевшие люди обмениваются шутками, в которые вплетаются добрые воспоминания об умершем; и иллюзия — не более безумная, чем многие другие, — будто и он в них участвует, оправдывает эти минуты просветления перед новой волной скорби и отчаяния, приводя все в соответствие с привычным порядком вещей. Напасти, постигшие Лэфема, имели что-то общее с утратами близких. Не всегда эти напасти походили на те, что мы представляем себе иносказательно. Бывало, они не отличались от преуспеяния и если все же не оставляли его, то и не длились бесконечно. Порой выпадала целая неделя непрерывных неудач, когда ему приходилось стискивать зубы, чтобы не потерять последней надежды; а затем наступали дни, когда не происходило вообще ничего или выдавались даже небольшие удачи; тогда он снова принимался шутить за столом, предлагал пойти в театр, старался так или иначе развлечь Пенелопу. Он ждал, что вот-вот произойдет чудо, придет нежданная удача, которая затмит все блестящие удачи его прошлого, и он разом покончит не только со своими, но и с ее трудностями.
— Увидишь, — говорил он жене, — все у нас еще образуется. Айрин поладит с сыном Билла, и тогда Пэн не о чем будет тужить. А если все у меня и дальше пойдет как в эти два дня, я сам кому хочешь одолжу денег; пусть тогда Пэн считает, что это она приносит жертву, и уж тут она наверное на нее решится. И если все получится, как я сейчас надеюсь, и вообще все пойдет на поправку, я уж как-нибудь сумею показать Кори, что ценю его предложение. Сам предложу ему стать моим компаньоном.
Даже когда бодрое настроение покидало его, когда снова все шло плохо и не видно было выхода, Лэфем и его жена находили себе утешение. Они радовались, что хотя бы Айрин избавлена от их тревог, и находили гордое удовлетворение в том, что Пенелопа не помолвлена с Кори и что именно она сама не захотела этого. Снова душевно сблизившись перед лицом беды, они говорили друг другу, что обидней всего им было бы, если бы Лэфем не смог сделать для дочери все, чего, быть может, ожидала семья Кори.
Теперь, что бы ни случилось, семья Кори не может сказать, что Лэфемы старались устроить этот брак.
Беллингем подсказал Лэфему, что наилучший выход для него — передача имущества. Было ясно, что сейчас у него недостаточно наличных денег, чтобы выплатить долги, а занять их нельзя иначе как на разорительных условиях, которые опять-таки могут привести к краху. Акт передачи имущества, уверял Беллингем, поможет выиграть время и добиться более выгодных условий; общее положение улучшится, ибо хуже уж быть не может; рынок, перенасыщенный его краской, оправится от затоваривания. И тогда он все начнет сначала. Лэфем с ним не согласился. Когда пошли его неудачи, ему казалось, что самое легкое — отдать все, что имеешь, и полностью рассчитаться с кредиторами, лишь бы выйти чистым; об этом он с чувством говорил жене, когда речь у них заходила о мельницах на линии Б.О. и П. Но с тех пор дела пошли еще хуже, и он не хотел согласиться на это даже в форме предлагаемой передачи имущества. Далеко не все проявили к нему великодушие и верность; многие словно сговорились прижать его к стенке; озлобившись против всех своих кредиторов, он спрашивал себя, отчего бы и им не понести какой-то убыток. Но более всего он боялся огласки, которую принесла бы передача. Это значило бы открыто признать себя дураком; он не мог вынести мысли, что родные, в особенности его брат-судья, которому он всегда казался воплощением деловой мудрости, сочтут его опрометчивым или бестолковым. Чтобы не довести до этого, он был готов на любые жертвы. Уходя от Беллингема, он решил принести ту жертву, которая всего чаще приходила ему на ум, потому что была всего тяжелее, — продать новый дом. Это вызовет меньше всего толков. Многие просто подумают, что ему предложили огромную цену и он, как обычно удачливый, извлек немалую выгоду; другие, знавшие о нем несколько больше, скажут, что он решил экономить, но не осудят; в столь трудные времена очень многие поступали так же, и как раз самые солидные и осмотрительные; так что это может даже произвести хорошее впечатление. Прямо из конторы Беллингема он направился к маклеру по продаже недвижимости, которому намеревался поручить продажу дома, ибо, однажды приняв решение, не любил медлить. Но он с большим трудом заговорил о том, что хочет продать свой новый дом на набережной Бикона. Маклер бодро сказал: да, но, конечно же, полковнику Лэфему известно, что спрос на недвижимость сейчас упал; а Лэфем сказал, да, это ему известно, но за бесценок продавать он не будет и хорошо бы не сообщать его имя и подробности о доме, пока не явится серьезный покупатель. Маклер опять сказал — да; и в качестве шутки, которую Лэфем должен был оценить, добавил, что ему поручено продать на тех же условиях полдюжины домов на набережной Бикона, и, разумеется, никто не желает, чтобы сообщали имя владельца или подробности о доме.
Лэфем несколько утешился, оказавшись в одном положении со многими; он угрюмо усмехнулся и ответил, что, должно быть, так обстоят дела не у него одного. Но жене он не решился сказать о том, что сделал, и весь вечер просидел молча, даже не проглядел счета, рано лег в постель и проворочался полночи без сна. Заснуть ему удалось только после того, как он пообещал себе взять дом из рук маклера; однако утром он устало поплелся в контору, не сделав этого. Не к спеху, подумал он с горечью; успеется и через месяц.
Он даже испугался, когда от маклера явился мальчик с запиской, сообщавшей, что приходил покупатель, который осматривал дом еще осенью, и, справившись, не продается ли дом, изъявил готовность уплатить его стоимость, какой она была на день осмотра. Оттягивая время, Лэфем стал гадать, кто бы это мог быть, и решил, что не иначе кто-то, кто побывал в доме вместе с архитектором, и это ему не понравилось; но, понимая, что маклеру надо так или иначе ответить, он написал, что ответ даст завтра.
Теперь, когда дошло до дела, ему казалось, что он не в силах расстаться с домом. Столько он вложил в него надежд — для себя и для детей, — что при мысли о продаже он чувствовал себя больным. Он не мог работать, измученный бессонной ночью и необходимостью что-то решить, рано ушел из конторы и отправился взглянуть на дом, чтобы там прийти к какому-то решению.
Фонари, длинной цепью тянувшиеся вдоль красивейшей в городе улицы к закату, горели в его свете; чувствуя в горле комок, Лэфем остановился перед своим домом и смотрел на них. Они были не просто частью пейзажа; они были частью его славы, его успеха, его жизненной удачи, которая теперь уходила из его беспомощных рук. Он стиснул зубы, на глаза навернулись слезы, и свет фонарей расплывался на красном фоне заката. Он посмотрел, как часто это делал, на окна дома, аккуратно затянутые на зиму белым холстом, и вспомнил вечер, когда он стоял перед домом вместе с Айрин, и она сказала, что никогда не будет в нем жить, а он старался ее подбодрить. Он был убежден, что такого красивого фасада нет на всей улице. После стольких долгих бесед с архитектором он стал, почти так же как тот, глубоко и нежно ощущать законченную простоту всего дома, изящество деталей. Он был для него тем же, чем дивная гармония для неискушенного уха; он видел отличие его чудесной простоты от крикливой претенциозности многих изукрашенных фасадов, которые показал ему для сравнения Сеймур на улицах Бэк-Бэй. Сейчас, погруженный в мрачное уныние, он пытался вспомнить, в каком итальянском городе Сеймуру впервые пришла мысль именно так использовать кирпич.
Он отпер временно навешенную дверь ключом, который всегда носил при себе, чтобы приходить и уходить, когда вздумается, и вошел в дом, темный и холодный, точно он вобрал в свои стены стужу всей зимы: казалось, будто работы в нем остановлены тысячу лет назад. Запах некрашеного дерева и чистой, твердой штукатурки там, где ее не тронула отделка, мешался с запахом краски и металла, которыми Сеймур неудачно попробовал осуществить свои весьма смелые идеи по части отделки. Но прежде всего Лэфем различил запах своей собственной краски, которая очень заинтересовала архитектора, когда он однажды показал ему ее у себя в конторе. Он попросил тогда Лэфема разрешения попробовать сорт «Персис» для какой-то особенной отделки комнаты миссис Лэфем. Если она окажется удачной, они скажут ей в виде сюрприза, что это за краска.
Лэфем взглянул на эркер в гостиной, где он сидел с дочерьми на козлах, когда впервые появился Кори; потом обошел дом от чердака до подвала при слабом свете, пробивавшемся сквозь холщовые шторы. Полы были усеяны стружкой и щепками, оставшимися после столяров; в музыкальном салоне из них намело длинные холмики, потому что через прореху в холсте задувал ветер. Лэфем попытался заколоть прореху булавкой, но не сумел и стал глядеть из окна на воду. Льда на реке уже не было, вода стояла низко, отражая алый закат. В низине Кеймбриджа печально желтели сырые луга, обнажившиеся после долгого сна под снегом; холмы, безлистые деревья, шпили и крыши высились черными силуэтами, точно на картине французских художников.
Лэфему непременно захотелось опробовать камин в музыкальном салоне; внизу, в столовой, и наверху, в комнатах дочерей, уже пробовали топить, но здесь камин оставался девственно чист. Он набрал стружек и щепок, поджег их, и, когда пламя запрыгало над ними, придвинул к камину оказавшийся в комнате ящик из-под гвоздей и уселся перед огнем. Все шло как нельзя лучше — камин был отличный; взглянув через прореху в холсте на улицу, Лэфем мысленно послал к черту покупателя, кто бы он ни был; и поклялся, что не продаст дом, пока у него есть хоть один доллар. Он сказал себе, что еще выпутается; ему вдруг пришло в голову, что, если бы удалось достать денег и откупить фабрику красок в Западной Виргинии, все было бы в порядке и все — в его руках. Он хлопнул себя по бедрам, удивляясь, как не подумал об этом раньше; потом закурил сигару и уселся обдумывать свой новый план.
Он не услышал, как по лестнице кто-то подымается, тяжело топая; он курил у камина, сидя спиной к двери, и вошедшему полисмену пришлось его окликнуть:
— Эй! Что вы тут делаете?
— А вам-то что? — ответил Лэфем, оборачиваясь.
— Сейчас я покажу, что, — сказал полисмен, приближаясь, но остановился, узнав его. — Да это вы, полковник Лэфем! А я думал, сюда забрался бродяга.
— Не хотите ли сигару? — гостеприимно сказал Лэфем. — Жаль, нет другого ящика.
Полисмен сигару взял.
— Выкурю на улице. Я только что вышел на дежурство, задерживаться не могу. Решили опробовать камин?
— Да, хотел проверить тягу. Тяга отличная.
Полисмен осмотрел гостиную опытным взглядом.
— Эту холщовую штору надо бы починить.
— Да, я скажу строителям. А пока сойдет.
Полисмен подошел к окну, но, так же как перед тем и Лэфем, не сумел зашпилить холст. — Нет, не получается. — Он еще раз оглядел комнату и, пожелав «доброй ночи», вышел и спустился по лестнице.
Лэфем сидел у огня, пока не докурил сигару; потом встал, затоптал своими тяжелыми башмаками еще тлевшие угли и отправился домой. За ужином он был очень весел. Жене он сказал, что придумал одну верную штуку, еще день, и он расскажет о ней подробнее. Пенелопу заставил пойти с ним в театр, а когда они вышли после спектакля, ночь была такая погожая, что он предложил пройтись до нового дома и взглянуть на него при свете звезд. Он сказал, что уже побывал в нем перед тем, как прийти домой, опробовал камин, поставленный Сеймуром в музыкальном салоне, и камин — просто чудо.
Подходя к Бикон-стрит, они заметили на улице какую-то необычную суматоху; в тихом воздухе разносился смутный шум, на фоне которого отчетливо выделялся непрерывный, мощный стук. Небо над ними покраснело; свернув за угол у Городского Сада, они увидели толпу, темневшую поперек заснеженной улицы; несколько пожарных машин, чей мощный стук и шум они заслышали еще издали, выбрасывали из своих труб пар и дым, в свете пожара казавшиеся розовыми. К фасаду одного из зданий были приставлены лестницы, над крышей стоял столб огня и дыма, лишь иногда и как бы пренебрежительно отступавший перед сильными струями воды, которыми поливали его пожарные, сидевшие на лестницах, как большие жуки.
Лэфему не понадобилось пробираться сквозь толпу зевак, которые болтали, кричали и возбужденно смеялись, чтобы убедиться, что горел его дом.
— Моих рук дело, Пэн, — только и сказал он.
Среди собравшихся были люди, видимо, прибежавшие на пожар прямо со званого обеда в одном из соседних домов, — дамы второпях закутались во что попало.
— Какое великолепие, не правда ли? — кричала хорошенькая девушка. — Ни за что бы такое не пропустила. Ах, спасибо вам, мистер Саймингтон, что привели нас сюда!
— Я так и знал, что вам понравится, — сказал мистер Саймингтон, очевидно, хозяин дома. — Любуйтесь этим зрелищем без малейших укоров совести, мисс Делано, мне известно, что дом принадлежит человеку, который вполне может себе позволить сжигать для вас по одному такому дому ежегодно.
— О, вы считаете, он сделает это к моему следующему приезду?
— Ничуть не сомневаюсь. У нас в Бостоне все поставлено на широкую ногу.
— Ему следовало бы окрасить дом своей невоспламеняющейся краской, — сказал другой джентльмен из той же компании.
Пенелопа увлекла отца к первому из нескольких подъехавших экипажей.
— Папа, садись сюда!
— Нет, нет. Я лучше пешком, — ответил он мрачно, и они молча пошли домой. Первыми его словами были: — Сгорел наш дом, Персис! А поджег его, как видно, я сам. — Пока он, не сняв пальто и шляпы, рылся в бумагах на своем бюро, жена его выслушала объяснения Пенелопы.
Она не упрекнула его. То был случай, когда он сам упрекал себя так жестоко, что ей добавлять было нечего. А кроме того ей пришла в голову ужасная мысль.
— О Сайлас, — еле выговорила она. — Ведь подумают, что ты поджег его, чтобы получить страховку!
Лэфем смотрел на какую-то бумагу, которую держал в руке.
— Страховка у меня была, но срок ее истек на прошлой неделе. Здесь чистый убыток.
— О, благодарю милосердие господне! — воскликнула его жена.
— Милосердие? — сказал Лэфем. — Странно оно себя являет.
Он лег и заснул тем глубоким сном, какой иногда следует за сильным душевным потрясением. Это было скорее оцепенение, чем сон.
25
Проснулся он со смутным чувством, будто вчерашняя беда была где-то далеко, но, прежде чем он поднял с подушки голову, она так отяжелела, что понадобилась вся его воля, чтобы встать и жить дальше. В тот момент он пожалел, зачем проснулся, лучше бы не просыпаться совсем, однако поднялся и встретил день со всеми его заботами.
В утренних газетах писали о пожаре и о предполагаемых убытках. Репортеры каким-то образом прознали, что все они целиком ложатся на Лэфема: свои избитые газетные отчеты они оживили подробностями о любопытном совпадении: срок страховки истек всего неделю назад — одному небу известно, как они дознались об этом. Писали, что от дома уцелели только стены; по пути в контору Лэфем прошел мимо его почерневшего остова. Окна, точно глазницы черепа, смотрели на грязный истоптанный снег, мостовая покрылась сплошной коркой льда, вода из пожарных шлангов замерзла на фасаде, словно потоки слез, и свисала сосульками с подоконников и карнизов.
Он постарался взять себя в руки и пошел в контору. Мысль о возможном выходе из положения, явившаяся ему накануне вечером, когда он курил у разрушенного теперь очага, осталась его единственной надеждой; он убеждал себя, что раз он решил не продавать дом, значит, потерял не больше, чем если бы стоимость дома оставалась лежать мертвым капиталом; а ту сумму, которую он собирался выручить, заложив его, удастся наскрести как-нибудь иначе; и если владельцы западновиргинской компании согласятся, он еще сможет выкупить у них все дело — залежи, фабрику, наличный товар, все права — и объединить с собственным делом. В тот же день он пошел к Беллингему и оборвал соболезнования по поводу пожара со всей вежливостью, какая была возможна при его нетерпении, Беллингема сперва поразила великолепная смелость его плана; план был отличный; но он тут же выразил некоторые сомнения:
— Мне известно, что капитал у них совсем небольшой, — настаивал Лэфем. — Они наверняка ухватятся за мое предложение.
Беллингем покачал головой.
— Если они сумеют получить прибыль на старой фабрике и докажут, что и впредь смогут производить краску еще дешевле и лучше, денег у них будет столько, сколько они захотят. А вам при такой конкуренции будет очень трудно добыть деньги. Вы понимаете, как при этом снизится ценность вашей фабрики в Лэфеме и цена на ваш товар. Лучше вы сами все им продайте, — заключил он. — Если они захотят купить.
— Чтобы купить мою краску, в стране не хватит денег, — запальчиво сказал Лэфем, застегивая пальто. — Мое почтение, сэр. — Мужчины в конце концов всего лишь взрослые мальчишки. Беллингем проводил глазами гордого и упрямого ребенка, уходившего в гневе и обиде, с сочувствием столь же искренним, сколь беспомощным.
А Лэфему стало казаться, будто он разгадал Беллингема. Беллингем тоже участвовал в заговоре кредиторов Лэфема, чтобы припереть его к стене. Больше чем когда-либо он радовался, что отказывался иметь дело со всем этим холодным, высокомерным племенем и что до сей поры благодеяния исходили не от них, а от него. Больше чем когда-либо он был полон решимости показать им всем, от мала до велика, что он и его дети могут обойтись без них, и преуспевать, и торжествовать. Он сказал себе, что, если бы Пенелопа была помолвлена с Кори, он заставил бы ее порвать помолвку.
Теперь он знал, что ему делать, и он сделает это не откладывая. Он поедет в Нью-Йорк свидеться с западновиргинцами — там их главная контора; он выяснит их намерения, а затем предложит свои условия. Он осуществил свой план лучше, чем можно было ожидать от человека в таком волнении. Когда доходило до дела, недремлющее практическое чутье всегда помогало Лэфему сдерживать страсти, которые могли быть ему помехой, если и не овладевали им всецело. Западные виргинцы оказались полными усердия и надежд, но в первые же десять минут он убедился, что они еще не испробовали своих сил на денежном рынке и не знают, каким капиталом могут располагать. Сам Лэфем не колеблясь вложил бы в их предприятие миллион долларов, если бы имел столько. Он увидел то, чего не видели они: что все козыри в их руках и если они добудут деньги на расширение производства, то смогут разорить его. Это был только вопрос времени, и он первый это понял. Он откровенно предложил им объединить интересы. Он признал, что дело у них хорошее и что ему предстояла бы тяжелая борьба с ними; но он намерен бороться не на жизнь, а на смерть, если они не придут к какому-нибудь соглашению. Надо ли им конкурировать и на этом много терять с обеих сторон, или лучше стать компаньонами по обеим краскам и целиком подчинить себе весь рынок? Лэфем предложил им три варианта, справедливых и честных: продать им все свое дело; купить все их дело; объединить силы в нерасторжимом союзе. Пусть назовут сумму, за которую они согласны купить; сумму, за которую согласны продать; и сумму, которую он должен вложить в объединенное предприятие, иными словами, капитал, который им нужен.
Они проговорили весь день, вместе позавтракали в Астор-хаусе, упираясь коленями в стойку и не снимая шляп; отвели четверть часа на размышления и на еду, потом вернулись в полуподвальное помещение, откуда уходили. Название Западновиргинской Компании было написано золотом на широком и низком окне, а на подоконнике был выставлен образец краски в виде обожженной руды. Лэфем внимательно осмотрел его и похвалил; по временам они вместе его рассматривали; послали за образцом лэфемовской краски и сравнили их, причем виргинцы признали, что прежде она была самой лучшей. Это были молодые люди, родом из деревни, как и Лэфем; такими же насмешливыми и бесстрашными глазами провинциалов они смотрели на мириады столичных ног, шагавших по тротуару выше уровня их окна. Он неплохо поладил с ними. Наконец они сообщили ему свои намерения. Говорить о покупке дела у Лэфема бессмысленно, ибо у них нет таких денег; самим продавать свое дело они не хотят, потому что оно обещает много. Но для его расширения они готовы употребить капитал Лэфема, и, если он вложит в него определенную сумму, они готовы с ним объединиться. У него будет фабрика в Лэфеме и контора в Бостоне, у них — фабрика в Канауа-Фоллз и контора в Нью-Йорке. Оба брата, с которыми вел переговоры Лэфем, назвали свою сумму, но требовалось согласие третьего, они ему напишут в Канауа-Фоллз, а ответ придет телеграфом, так что Лэфем узнает его не позже чем через три дня. Впрочем, они были совершенно уверены, что он их одобрит, и Лэфем уехал домой одиннадцатичасовым поездом в приподнятом настроении, которое улетучилось, едва он подъехал к Бостону, где ему предстояли все трудности добывания денег. Ему казалось, что братья запросили слишком много, но он признал про себя, что у них на руках — верное дело и они недаром рассчитывают получить такую сумму и в другом месте; он понимал, что именно столько денег, не меньше, потребуется, чтобы их краска приносила доход, какой они вправе ожидать. В их возрасте он действовал бы так же; но когда он вышел из спального вагона на перрон бостонского вокзала Олбени — старый, усталый и невыспавшийся, — он с чувством острой жалости к себе пожелал, чтобы они поняли, каково все это для человека его лет. Год и даже полгода назад он посмеялся бы одной только мысли, что достать деньги будет трудно. Но теперь он с унынием вспомнил об огромных запасах краски, мертвым грузом скопившихся на складах, об убытках, понесенных из-за Роджерса и банкротства других дельцов, о пожаре, за немногие часы слизнувшем столько тысяч; подумал с горечью о десятках тысяч, потерянных им в биржевых спекуляциях; о комиссионных, которые шли в карманы маклеров, выигрывал он или терял; и не мог представить себе, под какое обеспечение мог он занять деньги, кроме дома на Нанкин-сквер и фабрики в Лэфеме. Стиснув зубы в бессильной ярости, он подумал о недвижимости на железнодорожной линии Б.О. и П., которая могла бы стоить так много и будет стоить так мало, если Дорога того пожелает.
Он не пошел домой и провел большую часть дня, околачиваясь, по его выражению, в городе и пытаясь достать денег. Но оказалось, что люди, у которых он надеялся их достать, были в явном заговоре, имевшем целью припереть его к стенке. Каким-то образом слухи о его трудностях просочились в город. Никто не хотел ссудить деньги под залог фабрики в Лэфеме, не проверив сперва состояние тамошних дел, но Лэфем не мог дать им на это время, да и дела на фабрике — он это знал — не выдержали бы проверку. Он мог занять пятнадцать тысяч под залог дома на Нанкин-сквер и еще пятнадцать под участок на Бикон-стрит, и это все при его-то миллионном капитале! Он утверждал, что миллионный, споря в свое время с Беллингемом; тот подверг тогда его цифры проверке, которая оскорбила Лэфема куда больше, чем он в то время решился показать, ибо доказывала, что он не столь богат и не столь предусмотрителен, каким слыл. Сейчас уязвленное тщеславие мешало ему обратиться к Беллингему за помощью или советом; просить денег у братьев, даже если бы он вынудил себя к этому, было бесполезно — они были просто зажиточными людьми с Запада, но не капиталистами того масштаба, какой был ему нужен.
Лэфем оказался в одиночестве, столь часто идущем вслед за неудачами. Когда проверке, на практике или в теории, подверглись те, кто, казалось, был ему другом, ее не выдержал ни один; и он, с горьким презрением к себе, вспоминал тех, кому сам помог в трудную для них минуту. Он уверял себя, что был дураком; он презирал себя за щепетильность, из-за которой случалось ему в прошлом нести убытки. Видя, что нравственные законы обернулись против него, Лэфем мечтал когда-нибудь расквитаться за свои унижения, ему казалось, что теперь-то он сумел бы за себя постоять. Но он посчитал, что в его распоряжении есть еще несколько дней, решив не унывать из-за одной неудачи. На следующее утро после возвращения ему и в самом деле блеснул луч надежды, который его чрезвычайно ободрил. Какой-то человек явился справиться насчет одного из сомнительных, по мнению Лэфема, патентов Роджерса и приобрел его. Приобрел, разумеется, за меньшую сумму, чем та, в которую он обошелся Лэфему; но Лэфем, полагавший, что он не стоит вообще ничего, был рад получить за него хоть что-то; когда покупка состоялась, он поинтересовался у покупателя, не знает ли он, где находится Роджерс, ибо решил, что это Роджерс и подослал к нему человека, обнаружив в патенте выгоду. Но это оказалось ошибкой, покупатель пришел сам по себе и о патенте узнал из другого источника; а в конце дня Лэфем с удивлением услышал от своего рассыльного, что сам Роджерс ждет в общей комнате и желает поговорить с ним.
В утренних газетах писали о пожаре и о предполагаемых убытках. Репортеры каким-то образом прознали, что все они целиком ложатся на Лэфема: свои избитые газетные отчеты они оживили подробностями о любопытном совпадении: срок страховки истек всего неделю назад — одному небу известно, как они дознались об этом. Писали, что от дома уцелели только стены; по пути в контору Лэфем прошел мимо его почерневшего остова. Окна, точно глазницы черепа, смотрели на грязный истоптанный снег, мостовая покрылась сплошной коркой льда, вода из пожарных шлангов замерзла на фасаде, словно потоки слез, и свисала сосульками с подоконников и карнизов.
Он постарался взять себя в руки и пошел в контору. Мысль о возможном выходе из положения, явившаяся ему накануне вечером, когда он курил у разрушенного теперь очага, осталась его единственной надеждой; он убеждал себя, что раз он решил не продавать дом, значит, потерял не больше, чем если бы стоимость дома оставалась лежать мертвым капиталом; а ту сумму, которую он собирался выручить, заложив его, удастся наскрести как-нибудь иначе; и если владельцы западновиргинской компании согласятся, он еще сможет выкупить у них все дело — залежи, фабрику, наличный товар, все права — и объединить с собственным делом. В тот же день он пошел к Беллингему и оборвал соболезнования по поводу пожара со всей вежливостью, какая была возможна при его нетерпении, Беллингема сперва поразила великолепная смелость его плана; план был отличный; но он тут же выразил некоторые сомнения:
— Мне известно, что капитал у них совсем небольшой, — настаивал Лэфем. — Они наверняка ухватятся за мое предложение.
Беллингем покачал головой.
— Если они сумеют получить прибыль на старой фабрике и докажут, что и впредь смогут производить краску еще дешевле и лучше, денег у них будет столько, сколько они захотят. А вам при такой конкуренции будет очень трудно добыть деньги. Вы понимаете, как при этом снизится ценность вашей фабрики в Лэфеме и цена на ваш товар. Лучше вы сами все им продайте, — заключил он. — Если они захотят купить.
— Чтобы купить мою краску, в стране не хватит денег, — запальчиво сказал Лэфем, застегивая пальто. — Мое почтение, сэр. — Мужчины в конце концов всего лишь взрослые мальчишки. Беллингем проводил глазами гордого и упрямого ребенка, уходившего в гневе и обиде, с сочувствием столь же искренним, сколь беспомощным.
А Лэфему стало казаться, будто он разгадал Беллингема. Беллингем тоже участвовал в заговоре кредиторов Лэфема, чтобы припереть его к стене. Больше чем когда-либо он радовался, что отказывался иметь дело со всем этим холодным, высокомерным племенем и что до сей поры благодеяния исходили не от них, а от него. Больше чем когда-либо он был полон решимости показать им всем, от мала до велика, что он и его дети могут обойтись без них, и преуспевать, и торжествовать. Он сказал себе, что, если бы Пенелопа была помолвлена с Кори, он заставил бы ее порвать помолвку.
Теперь он знал, что ему делать, и он сделает это не откладывая. Он поедет в Нью-Йорк свидеться с западновиргинцами — там их главная контора; он выяснит их намерения, а затем предложит свои условия. Он осуществил свой план лучше, чем можно было ожидать от человека в таком волнении. Когда доходило до дела, недремлющее практическое чутье всегда помогало Лэфему сдерживать страсти, которые могли быть ему помехой, если и не овладевали им всецело. Западные виргинцы оказались полными усердия и надежд, но в первые же десять минут он убедился, что они еще не испробовали своих сил на денежном рынке и не знают, каким капиталом могут располагать. Сам Лэфем не колеблясь вложил бы в их предприятие миллион долларов, если бы имел столько. Он увидел то, чего не видели они: что все козыри в их руках и если они добудут деньги на расширение производства, то смогут разорить его. Это был только вопрос времени, и он первый это понял. Он откровенно предложил им объединить интересы. Он признал, что дело у них хорошее и что ему предстояла бы тяжелая борьба с ними; но он намерен бороться не на жизнь, а на смерть, если они не придут к какому-нибудь соглашению. Надо ли им конкурировать и на этом много терять с обеих сторон, или лучше стать компаньонами по обеим краскам и целиком подчинить себе весь рынок? Лэфем предложил им три варианта, справедливых и честных: продать им все свое дело; купить все их дело; объединить силы в нерасторжимом союзе. Пусть назовут сумму, за которую они согласны купить; сумму, за которую согласны продать; и сумму, которую он должен вложить в объединенное предприятие, иными словами, капитал, который им нужен.
Они проговорили весь день, вместе позавтракали в Астор-хаусе, упираясь коленями в стойку и не снимая шляп; отвели четверть часа на размышления и на еду, потом вернулись в полуподвальное помещение, откуда уходили. Название Западновиргинской Компании было написано золотом на широком и низком окне, а на подоконнике был выставлен образец краски в виде обожженной руды. Лэфем внимательно осмотрел его и похвалил; по временам они вместе его рассматривали; послали за образцом лэфемовской краски и сравнили их, причем виргинцы признали, что прежде она была самой лучшей. Это были молодые люди, родом из деревни, как и Лэфем; такими же насмешливыми и бесстрашными глазами провинциалов они смотрели на мириады столичных ног, шагавших по тротуару выше уровня их окна. Он неплохо поладил с ними. Наконец они сообщили ему свои намерения. Говорить о покупке дела у Лэфема бессмысленно, ибо у них нет таких денег; самим продавать свое дело они не хотят, потому что оно обещает много. Но для его расширения они готовы употребить капитал Лэфема, и, если он вложит в него определенную сумму, они готовы с ним объединиться. У него будет фабрика в Лэфеме и контора в Бостоне, у них — фабрика в Канауа-Фоллз и контора в Нью-Йорке. Оба брата, с которыми вел переговоры Лэфем, назвали свою сумму, но требовалось согласие третьего, они ему напишут в Канауа-Фоллз, а ответ придет телеграфом, так что Лэфем узнает его не позже чем через три дня. Впрочем, они были совершенно уверены, что он их одобрит, и Лэфем уехал домой одиннадцатичасовым поездом в приподнятом настроении, которое улетучилось, едва он подъехал к Бостону, где ему предстояли все трудности добывания денег. Ему казалось, что братья запросили слишком много, но он признал про себя, что у них на руках — верное дело и они недаром рассчитывают получить такую сумму и в другом месте; он понимал, что именно столько денег, не меньше, потребуется, чтобы их краска приносила доход, какой они вправе ожидать. В их возрасте он действовал бы так же; но когда он вышел из спального вагона на перрон бостонского вокзала Олбени — старый, усталый и невыспавшийся, — он с чувством острой жалости к себе пожелал, чтобы они поняли, каково все это для человека его лет. Год и даже полгода назад он посмеялся бы одной только мысли, что достать деньги будет трудно. Но теперь он с унынием вспомнил об огромных запасах краски, мертвым грузом скопившихся на складах, об убытках, понесенных из-за Роджерса и банкротства других дельцов, о пожаре, за немногие часы слизнувшем столько тысяч; подумал с горечью о десятках тысяч, потерянных им в биржевых спекуляциях; о комиссионных, которые шли в карманы маклеров, выигрывал он или терял; и не мог представить себе, под какое обеспечение мог он занять деньги, кроме дома на Нанкин-сквер и фабрики в Лэфеме. Стиснув зубы в бессильной ярости, он подумал о недвижимости на железнодорожной линии Б.О. и П., которая могла бы стоить так много и будет стоить так мало, если Дорога того пожелает.
Он не пошел домой и провел большую часть дня, околачиваясь, по его выражению, в городе и пытаясь достать денег. Но оказалось, что люди, у которых он надеялся их достать, были в явном заговоре, имевшем целью припереть его к стенке. Каким-то образом слухи о его трудностях просочились в город. Никто не хотел ссудить деньги под залог фабрики в Лэфеме, не проверив сперва состояние тамошних дел, но Лэфем не мог дать им на это время, да и дела на фабрике — он это знал — не выдержали бы проверку. Он мог занять пятнадцать тысяч под залог дома на Нанкин-сквер и еще пятнадцать под участок на Бикон-стрит, и это все при его-то миллионном капитале! Он утверждал, что миллионный, споря в свое время с Беллингемом; тот подверг тогда его цифры проверке, которая оскорбила Лэфема куда больше, чем он в то время решился показать, ибо доказывала, что он не столь богат и не столь предусмотрителен, каким слыл. Сейчас уязвленное тщеславие мешало ему обратиться к Беллингему за помощью или советом; просить денег у братьев, даже если бы он вынудил себя к этому, было бесполезно — они были просто зажиточными людьми с Запада, но не капиталистами того масштаба, какой был ему нужен.
Лэфем оказался в одиночестве, столь часто идущем вслед за неудачами. Когда проверке, на практике или в теории, подверглись те, кто, казалось, был ему другом, ее не выдержал ни один; и он, с горьким презрением к себе, вспоминал тех, кому сам помог в трудную для них минуту. Он уверял себя, что был дураком; он презирал себя за щепетильность, из-за которой случалось ему в прошлом нести убытки. Видя, что нравственные законы обернулись против него, Лэфем мечтал когда-нибудь расквитаться за свои унижения, ему казалось, что теперь-то он сумел бы за себя постоять. Но он посчитал, что в его распоряжении есть еще несколько дней, решив не унывать из-за одной неудачи. На следующее утро после возвращения ему и в самом деле блеснул луч надежды, который его чрезвычайно ободрил. Какой-то человек явился справиться насчет одного из сомнительных, по мнению Лэфема, патентов Роджерса и приобрел его. Приобрел, разумеется, за меньшую сумму, чем та, в которую он обошелся Лэфему; но Лэфем, полагавший, что он не стоит вообще ничего, был рад получить за него хоть что-то; когда покупка состоялась, он поинтересовался у покупателя, не знает ли он, где находится Роджерс, ибо решил, что это Роджерс и подослал к нему человека, обнаружив в патенте выгоду. Но это оказалось ошибкой, покупатель пришел сам по себе и о патенте узнал из другого источника; а в конце дня Лэфем с удивлением услышал от своего рассыльного, что сам Роджерс ждет в общей комнате и желает поговорить с ним.