— И не подумаю, — отрезал полковник.
   — Не очень мне хочется менять всю нашу жизнь.
   — Пожалуй, мы и там сможем жить как здесь. Разные живут люди на Бикон-стрит, не воображай, будто одни только важные персоны. Я там одного знаю: выстроил дом на продажу, а жена даже прислугу не держит. Захочешь, будешь жить там с шиком, захочешь — нет. По-моему, мы и сейчас живем не хуже многих из них, и стол у нас не хуже. А если уж на то пошло, кто больше имеет права на шик, чем мы?
   — Ну, а я не хочу строиться на Бикон-стрит, Сай, — кротко сказала миссис Лэфем.
   — Воля твоя, Персис. Мне тоже не к спеху переезжать.
   Миссис Лэфем похлопывала чеком по ладони левой руки. Полковник все еще глядел ей в лицо, следя за действием яда честолюбия, который он искусно влил.
   Она снова вздохнула — уступая.
   — Что ты делаешь нынче вечером?
   — Прокачусь по Брайтон-роуд, — сказал полковник.
   — Я бы, пожалуй, не прочь проехаться с тобой, — сказала жена.
   — Идет. Ты еще не ездила на этой кобыле, Перри. Хочу хоть раз при тебе разогнать ее как следует. Говорят, снег уже лег плотно, катанье будет первейший сорт.
   В четыре часа пополудни, на холодном и ярком зимнем закате, полковник и его жена медленно ехали по Бикон-стрит в легких высоких двухместных санях, где они едва умещались. Он сдерживал лошадь, пока не пришло время погнать, и она пружинисто перебирала ногами по снегу, поворачивая в сторону свою умную голову и прядя ушами, а когда вздергивала головой, из ноздрей вырывался пар.
   — Резвая, ничего не скажешь, — с гордостью сказал полковник.
   — Да, резвая, — согласилась жена.
   Мимо них быстро мчались сани, и они давали себя обогнать с обеих сторон. Они ехали по красивейшей улице, сужавшейся к ровной линии горизонта. Они не спешили. Кобыла шла легко, а они говорили о домах, тянувшихся по обе стороны. Их вкус в архитектуре был примитивным, и их восхищало самое безобразное. Во многих окнах виднелись женские лица; по временам какой-нибудь молодой человек быстро снимал шляпу и кланялся, отвечая на приветствие из окна.
   — А ведь наши девочки недурно бы выглядели за этими большими стеклами, — сказал полковник.
   — Да, — мечтательно сказала жена.
   — А где тот молодой человек? Он тоже заезжал к нам?
   — Нет, он провел зиму у приятеля, у которого ранчо в Техасе. Кажется, думает чем-то заняться.
   — Да, профессии джентльмена придет конец не в нашем поколении, так в следующем.
   Об участке они не говорили, хотя Лэфем отлично знал, зачем жена поехала с ним, и она знала, что он это понимает. Пришло время, когда он пустил лошадь шагом, а потом почти остановил ее, и оба они повернули головы вправо, где сквозь пустой участок виднелся замерзший Бэк-Бэй, часть Лонг-Бридж, крыши и дымовые трубы Чарлстона.
   — Да, вид красивый, — сказала миссис Лэфем, снимая руку с вожжей, где бессознательно держала ее.
   Лэфем, ничего не говоря, пустил лошадь.
   Саней становилось больше. На Мельничной Плотине было трудно удерживать лошадь на неспешной рыси, которой он ее пустил. Справа и слева от них простирался красивейший пейзаж, а закат пылал все ярче над неровной линией низких холмов. Они пересекли Мельничную Плотину и въехали в Лонгвуд; здесь, начиная от гребня первого холма, двумя бесконечно длинными рядами неслись в обе стороны тысячи саней. Некоторые седоки уже гнали вовсю, мелькая между экипажами, медленно двигавшимися по краям дороги. Время от времени проезжал грузный конный полисмен, возвышаясь на маккленанском седле, жестами направляя движение и держа его под оком закона. Это было то, что Бартли Хаббард назвал в своей статье «карнавалом элегантности и веселья на Брайтон-роуд». Но большинство седоков в элегантных санях так непохожи были на людей из высшего общества, что можно было только дивиться, кто они и откуда у них деньги; а веселье, по крайней мере у мужчин, выражалось, как у полковника Лэфема, в суровой, почти свирепой напряженности; женщины храбро старались показать, что не боятся. Наконец полковник, сказав: «Сейчас я ее пущу вовсю, Перри», — приподнял и легко опустил вожжи на спину кобылы.
   Она поняла сигнал и, как выразился один восхищенный зритель, «взялась за свое дело». Ничто в железной неподвижности лица Лэфема не выдало его торжества, когда кобыла оставила всех позади. Миссис Лэфем, если и чувствовала страх, то слишком была занята, удерживая свою взлетающую накидку и пряча лицо от ледышек, которые отбрасывались копытами; кобыла мчалась так же неслышно, как молчаливы были те, кого она везла, мускулы ее крупа и ног работали все быстрее, точно механизм, движимый неведомой силой, и так до конца аллеи, едва не задевая встречные сани и сани соперников; полисмены не задерживали ее, очевидно, видя, что и кобыла, и полковник знают свое дело; да и не те они были люди, чтобы мешать такому славному бегу. В конце состязания Лэфем придержал лошадь и свернул на боковую улицу, к Брук-лейн.
   — Вот что я тебе скажу, Перри, — произнес он, точно они все время ехали шажком и обдумывали все сказанное им до того. — Я таки решил строиться на этом участке.
   — Ладно, Сайлас, — сказала миссис Лэфем. — Тебе лучше знать. Не говори только, что это для меня.
   Стоя в холле своего дома и раздеваясь, она сказала помогавшим ей дочерям:
   — С этой кобылой ваш отец когда-нибудь убьется.
   — Он очень гнал? — спросила Пенелопа, старшая. Ее назвали так в честь бабушки, а та, в свой черед, унаследовала от кого-то имя Гомеровой матроны, чьи особые заслуги обеспечили ей место даже среди пуританских Вер, Надежд, Трезвостей и Пруденций. Это была та самая девушка, чье серьезное лицо поразило Бартли Хаббарда на семейной фотографии, показанной ему Лэфемом во время интервью. Ее большие глаза, как и волосы, были темные, в них было особое, свойственное близоруким, выражение рассеянности; лицо ее было смугло-бледное.
   Мать не ответила на вопрос, так как ответ был очевиден.
   — Он говорит, что будет строиться на этом своем участке, — продолжала она, разматывая длинную вуаль, которой привязывала шляпу. Шляпу и накидку она положила на стол в холле, чтобы после унести наверх, и все пошли пить чай. На столе были устрицы в сметане, дичь, горячие бисквиты, два разных кекса, компоты и мед. Женщины обедали одни в час дня, а полковник в этот же час в конторе. Но приходя вечером домой, он любил горячую еду. Весь дом был освещен газом; полковник, прежде чем сесть за стол, закрыл всюду заслонки, через которые шел жар из топки.
   — Убью этого черномазого, — сказал он, — если будет этак палить в топке. Если хочешь, чтобы топилось как следует, надо самому этим заниматься.
   — Что ж, — отозвалась из-за чайника жена, когда он сел за стол с этой угрозой, — кто тебе мешает? И снег можешь сам сгребать, если желаешь — по крайней мере, пока не переехал на Бикон-стрит.
   — Я и там смогу чистить свой тротуар, если захочу.
   — Посмотрела бы я на тебя, — отозвалась жена.
   — Что ж, смотри получше, может, и увидишь.
   Эти колкости были выражением их нежной гордости друг другом. Им нравилось так пикироваться.
   — Полагаю, можно быть мужчиной и на Бикон-стрит.
   — А я стану стирать, как бывало в Ламбервиле, — сказала миссис Лэфем. — Надеюсь, ты устроишь мне удобные лохани? Я ведь не стала моложе. — Она подала Айрин чашку оолонгского чая — их вкус был недостаточно тонок для сучонга, — а та передала ее отцу.
   — Папа, — спросила она, — ты вправду будешь там строиться?
   — А вот увидишь, — сказал полковник, размешивая сахар в чашке.
   — Не верю, — продолжала девушка.
   — Вот как? Ты, конечно, против этого, как и твоя мать.
   Заговорила Пенелопа.
   — А я — за. Отчего бы не получать удовольствия от денег? Для того они и существуют, хотя иной раз этому не верится. — У нее была особая, медлительная манера говорить — некая приятная вариация протяжности, унаследованной от предков-янки; но говорила она совсем не в нос: голос был низкий, теплый, почти хрипловатый.
   — Кажется, большинство — за, Пэн, — сказал отец. — Может, оставим Айрин с матерью на старом месте, а сами — на новое? — В грамматике полковник был не слишком силен.
   На этом разговор кончился, и Лэфемы жили по-прежнему, лишь иногда шутливо поминая дом на набережной Бикона. Полковник чаще других обращал это в шутку; но таков уж он был, говорили дочери — неизвестно, когда он что-то задумал всерьез.


3


   На исходе зимы на имя мисс Айрин Лэфем пришел номер техасской газеты с восторженным описанием ранчо достопочтенного Лоринга Дж.Стэнтона, которое посетил репортер.
   — Это, верно, его друг, — сказала миссис Лэфем, когда дочь принесла ей газету, — у кого он гостит.
   Девушка ничего не сказала, но унесла газету к себе и перечла каждую строку в поисках еще одной фамилии. Она не нашла ее, но заметку вырезала и засунула ее за раму зеркала, где могла читать ее каждое утро, расчесывая волосы, и каждый вечер, заглядывая напоследок в зеркало, перед тем как потушить газ. Сестра нередко читала заметку вслух, стоя за ее спиной и пробуя различные ораторские приемы.
   — Впервые слышу про любовное письмо в виде рекламы ранчо. Но таков, вероятно, стиль у обитателей Холма.
   Миссис Лэфем сообщила о газете мужу, отнесясь к ней весьма серьезно, чего не сделал он.
   — Почем ты знаешь, что ее прислал тот? — спросил он.
   — Я в этом уверена.
   — Отчего бы ему просто не написать к Айрин, если у него и вправду намерения?
   — Может, это было бы не по-ихнему, — сказала миссис Лэфем. Она не имела понятия, как бывает по-ихнему.
   Весной полковник Лэфем показал, что всерьез намерен строиться на Нью-Лэнд. Идеалом дома были для него фасад из песчаника, четыре этажа, мансардная крыша и вентиляционное устройство. Внутри надлежало быть зале окнами на улицу и столовой окнами во двор. На втором этаже — гостиные, отделанные черным орехом или окрашенные в два цвета. Спальни — на верхних этажах, на обе стороны, а чуланы — над входными дверьми. И всюду — черный орех, кроме чердачного помещения, а его надо окрасить под орех. И все потолки — высокие, и везде — красивые карнизы и лепнина посредине потолков, везде, кроме опять-таки чердака.
   Эти идеи сложились у него при осмотре многих строившихся зданий, куда он любил заглядывать. Их одобрял и подрядчик, много строивший на Бэк-Бэй на продажу; тот сказал, что если кто хочет иметь шикарный дом, то именно так и строит.
   Начало таинственного пути, который увел Лэфема от подрядчика и привел к архитектору, проследить почти невозможно. Но это произошло, и Лэфем бодро изложил архитектору свои соображения насчет отделки черным орехом, высоких потолков и карнизов. Архитектор содрогнулся, но сумел это скрыть. Он умел, как почти все архитекторы, искусно играть на нехитром инструменте, название которому Человек. И он принялся играть на струнах полковника Лэфема.
   — Да, конечно, в гостиных потолки высокие. Но вы наверняка видели прелестные старинные дома в сельских местностях, где нижний этаж очень низкий?
   — Да, — признал Лэфем.
   — Не кажется ли вам, что нечто подобное будет очень эффектно? Пусть нижний этаж будет низкий, а гостиные над ним — высокие. Сразу за дверью — небольшая приемная; тогда у вас во всю ширину фасада получится квадратный холл с удобной пологой лестницей по трем его стенам. Я уверен, что так будет приятнее миссис Лэфем. — Архитектор потянулся за листом бумаги, лежавшим на столе, у которого они сидели, и набросал свой замысел. — Тогда ваша столовая будет с заднего фасада, с видом на воду.
   Архитектор взглянул на миссис Лэфем, которая сказала: — Да, конечно, — и продолжал:
   — Так вы избежите длинных, прямых, уродливых лестниц, — Лэфем до этой минуты считал длинную прямую лестницу главным украшением дома, — и получите много пространства.
   — Да, да, — сказала миссис Лэфем. Ее муж только издал горлом какой-то звук.
   — Вы, конечно, предполагали соединить ваши гостиные посредством раздвижных дверей? — спросил почтительно архитектор.
   — Да, да, — сказал Лэфем. — Ведь так всегда и делается?
   — Почти всегда, — сказал архитектор. — И не протянуть ли по фасаду большую комнату во всю ширину дома, тогда сзади получится музыкальный салон для барышень?
   Лэфем беспомощно взглянул на жену, которая быстрее уловила мысль архитектора и сочувственно следила за его карандашом.
   — Великолепно! — воскликнула она.
   Полковник уступил.
   — Да, пожалуй. Но немного странно, разве нет?
   — Не знаю, — сказал архитектор. — Не так уж странно, может быть, другое расположение покажется через несколько лет еще более странным.
   Он начертил план всего дома и показал себя таким знатоком всех практических деталей, что миссис Лэфем почувствовала к молодому человеку материнскую нежность, а муж ее вынужден был в душе согласиться, что малый знает свое дело. Он перестал расхаживать по комнате, как расхаживал, пока архитектор и миссис Лэфем углублялись в детали кладовых, канализации, кухни и прочего, и вернулся к столу.
   — Ну, а гостиную, — сказал он, — вы, конечно, отделаете черным орехом?
   — Если пожелаете, — сказал архитектор. — Но и менее дорогое дерево может быть весьма эффектным. Можно покрасить и черный орех.
   — Покрасить? — задохнулся полковник.
   — Да, — сказал архитектор, — белым или в цвет слоновой кости.
   Лэфем уронил план, который взял со стола. Жена метнулась к нему с утешением или поддержкой.
   — Конечно, — продолжал архитектор. — Одно время очень увлеклись черным орехом. Но это некрасивое дерево, а для гостиной нет ничего лучше белого цвета. Кое-где пустим немного позолоты. А может быть — фриз вокруг карниза, гирлянды роз на золотом фоне — это чудесно выглядит в белой комнате.
   Полковник наступал уже менее решительно:
   — Вам еще подавай истлейкские каминные полки и изразцы?
   — Нет, — ответил архитектор. — Камин белого мрамора в изящном стиле Empire — вот что нужно этой комнате.
   — Белого мрамора! — воскликнул полковник. — Я думал, это давно ушло.
   — Истинно прекрасное не может уйти. Оно может исчезнуть на время, но непременно возвращается. Только уродливое уходит навсегда, как только минует его час.
   Лэфем отважился спросить:
   — А полы — твердых древесных пород?
   — В музыкальном салоне — конечно, — согласился архитектор.
   — А в гостиной?
   — Ковер. И пожалуй, во всю комнату. Но тут я хотел бы знать вкусы миссис Лэфем.
   — А в других комнатах?
   — Ну конечно, ковры.
   — А на лестнице?
   — Опять-таки ковер. А перила и прутья витые, белые.
   Полковник тихонько сказал:
   — Черт меня подери! — Однако при архитекторе не высказал своего изумления вслух. Когда тот наконец ушел — совещание длилось до одиннадцати часов, — Лэфем сказал: — Ну, Перри, этот малый либо на пятьдесят лет отстал, либо на десять ушел вперед. Интересно, что это за стиль Омпер?
   — Не знаю. И не хотела спрашивать. Но он, как видно, знает, о чем говорит. И знает, что нужно в доме женщине, лучше, чем она сама.
   — А мужчине тут и сказать нечего, — произнес Лэфем. Но он уважал человека, который разбил каждый его довод и на все имел ответ, как этот архитектор; и, когда прошло ошеломление от полного переворота в его понятиях, он слепо в него уверовал. Ему казалось, что именно он открыл этого малого (так он всегда называл его) и тот теперь принадлежит ему; малый не пытался это опровергнуть. У него установилась с Лэфемами та краткая, но интимная близость, какую тактичный архитектор создает со своими клиентами. Он был посвящен во все разногласия и споры по поводу дома. Он знал, когда настоять на своем, а когда уступить. Он строил еще несколько домов, но создал у Лэфемов впечатление, будто работает только для них.
   Работы начались не раньше, чем земля оттаяла, а это в том году пришлось только на конец апреля. Но и тогда они шли не слишком быстро. Лэфем говорил, что спешить некуда; только бы возвести стены и крышу до первого снега, а остальное можно делать хоть всю зиму. Для кухни пришлось углубиться в землю; в том месте соленая вода была близко к поверхности; и, когда стали забивать сваи под фундамент, пришлось откачивать воду. Стоял запах, точно в трюме корабля после трехлетнего плавания. Люди, связавшие свою судьбу с Нью-Лэнд, делали вид, будто не замечают его; те, кто еще держался за Холм, зажимали платками носы и пересказывали жуткие старые предания о том, как осваивали некогда Бэк-Бэй.
   Ничто так не нравилось Лэфему во всем строительстве дома, как забивание свай. Когда в начале лета начали эту работу, он ежедневно привозил туда миссис Лэфем в своей коляске; останавливал кобылу перед домом и следил за работами с большим интересом, чем ирландские мальчишки, которых собиралось там множество. Ему нравилось слушать, как передвижная машина пыхтит и пускает пар, как она подымает тяжелую железную бабу над сваей на высоту каркаса, потом словно чуть медлит и раза два кашляет, прижимая этот груз к отцепному устройству. На миг груз как бы повисает, прежде чем упасть, потом мощно ударяет в окованный железом конец сваи и вгоняет ее на фут в землю.
   — Клянусь, — говорил он, — вот что называется делать дело!
   Миссис Лэфем давала ему полюбоваться на это раз двадцать — тридцать, потом говорила:
   — Теперь поехали, Сай.
   Когда готов был фундамент и начали расти кирпичные стены, по соседству стало так малолюдно, что она могла, к удовольствию мужа, карабкаться вместе с ним по дощатым настилам и скелетам лестниц. Во многих домах ставни закрыли в начале мая, прежде чем распустились почки и появился податной инспектор; скоро уехали и другие соседи, и миссис Лэфем могла не опасаться чьих-то глаз, словно была за городом. Обычно в начале июля она переезжала с дочерьми в одну из гостиниц Нантакета, куда полковнику было удобно ездить катером. Но в то лето все они задержались еще на несколько недель, очарованные новым домом, как они говорили, точно он был единственным в мире.
   Туда и поехал с женой Лэфем, после того как высадил Бартли Хаббарда у редакции «Событий»; но в тот день их обычное удовлетворение от осмотра дома было кое-чем омрачено. Когда полковник помог жене выйти из экипажа и привязал к вожжам грузило, чтобы лошадь стояла, он увидел человека, с которым вынужден был заговорить, хотя тот тоже колебался и тоже был бы рад избежать встречи. Это был высокий, худой мужчина с землистым лицом и мертвенным взглядом монаха, выражавшим одновременно слабость и цепкость.
   Миссис Лэфем протянула ему руку.
   — Да ведь это мистер Роджерс! — воскликнула она и, оборотясь к мужу, как бы подтолкнула их друг к другу. Они обменялись рукопожатиями, но Лэфем молчал. — Я и не знала, что вы в Бостоне, — продолжала миссис Лэфем. — Миссис Роджерс тоже здесь?
   — Нет, — сказал Роджерс безжизненным голосом, напоминавшим тупой стук двух деревяшек одна об другую. — Миссис Роджерс все еще в Чикаго.
   Наступило молчание, потом миссис Лэфем сказала:
   — Вы там, вероятно, устроились на постоянное житье?
   — Нет, мы уехали из Чикаго. Миссис Роджерс только кончает там укладываться.
   — Вот как! Значит, возвращаетесь в Бостон?
   — Еще не знаю. Подумываем об этом.
   Лэфем отвернулся и смотрел на дом. Жена его теребила перчатки в мучительном смущении. Она попыталась заговорить о другом.
   — А мы строим дом, — сказала она, почему-то засмеявшись.
   — Вот как! — сказал мистер Роджерс, взглянув на дом.
   Опять все замолчали, и она растерянно сказала:
   — Если переселитесь в Бостон, я надеюсь повидаться с миссис Роджерс.
   — Она будет рада вашему посещению, — сказал мистер Роджерс.
   Он дотронулся до шляпы и поклонился — не столько ей, сколько в пространство.
   Она взошла по доскам, ведшим к кирпичным стенам; муж медленно пошел следом. Когда она обернулась к нему, щеки ее горели, а в глазах стояли слезы, тоже словно горячие.
   — Ты все свалил на меня! — крикнула она. — Почему ты не мог вымолвить хоть слово?
   — Мне нечего было ему сказать, — угрюмо ответил Лэфем.
   Они постояли, не глядя на дом, которым приехали любоваться, и не разговаривая.
   — Кататься так кататься, — сказала наконец миссис Лэфем, когда они вернулись к коляске. Полковник погнал лошадь на Мельничную Плотину. Жена его опустила вуаль и сидела, отвернувшись от него. Немного спустя она вытерла под вуалью глаза, а он стиснул зубы и выпятил челюсть.
   — Почему он всегда появляется, когда кажется, будто он уже ушел из нашей жизни; появляется и все отравляет? — сказала она сквозь слезы.
   — Я думал, он умер, — сказал Лэфем.
   — Ох, замолчи! Можно подумать, что ты этого желаешь.
   — А тебе зачем так расстраиваться? Зачем ты допускаешь, чтобы он все тебе отравлял?
   — Ничего не могу с собой поделать, и так, наверное, будет всегда. Не поможет, если он и умрет. Как увижу его, так и вспоминаю, как все было.
   — Говорю тебе, — сказал Лэфем, — что все было честь по чести. Раз навсегда перестань ты этим мучиться. Моя совесть насчет него спокойна и всегда была спокойна.
   — А я не могу смотреть на него и не вспоминать, что ведь ты его разорил, Сайлас.
   — Ну так не смотри, — сказал, нахмурясь, муж. — Во-первых, Персис, вспомни, что я никогда не хотел брать компаньона.
   — Но если бы он тогда не вложил свои деньги в дело, ты бы разорился.
   — Да ведь он получил свои деньги обратно, и даже больше, — сказал полковник устало и хмуро.
   — Он не хотел брать их обратно.
   — Я ему предложил на выбор: выкупить свою долю или выйти из дела.
   — Ты знаешь, что выкупить ее он тогда не мог. Не было у него выбора.
   — Был шанс.
   — Нет, ты уж лучше взгляни правде в глаза, Сайлас. Никакого шанса у него не было. Ты его вытеснил. А ведь он тебя спас. Нет, жадность тебя одолела, Сайлас. Ты молишься на свою краску все равно как на бога и ни с кем не желаешь делиться его милостями.
   — А он с самого начала был мне обузой. Говоришь, он меня спас. Если бы я от него не отделался, он рано или поздно разорил бы меня. Так что мы квиты.
   — Нет, не квиты, и ты это знаешь, Сайлас. Если бы только ты признал, что поступил с ним дурно, не по совести, была бы еще надежда. Я не говорю, что ты нарочно был против него, но ты использовал свое преимущество. Да, использовал! Он был тогда беззащитен, а ты его не пожалел.
   — Надоело! — сказал Лэфем. — Занимайся хозяйством, а с делом я управлюсь без тебя.
   — Когда-то ты охотно принимал мою помощь.
   — Ну, а теперь мне надоело. Не вмешивайся.
   — Буду вмешиваться. Когда я вижу, что ты уперся в своей неправоте, тут мне и пора вмешаться. Не могу добиться, чтобы ты признался насчет Роджерса, а ведь чувствую, что у тебя и у самого тут болит.
   — В чем мне признаваться, когда я ничего не сделал плохого? Говорю тебе, Роджерсу не на что жаловаться, так я тебе и тогда твердил. Такие вещи делаются каждый день. У меня был компаньон, который ни в чем не смыслил, ничего не умел, вот я и сбросил этот груз. Все!
   — Сбросил, как раз когда знал, что твоя краска подымется в цене вдвое, и ты захотел всю прибыль одному себе.
   — Я имел на это право. Успеха добился я.
   — Да, с помощью денег Роджерса; а когда добился, взял себе и его долю. Ты наверняка подумал об этом, когда его увидел, потому-то и не мог глядеть ему в лицо.
   Тут Лэфем потерял терпение.
   — Ты, кажется, больше не расположена кататься, — сказал он, круто поворачивая кобылу.
   — Я так же хочу вернуться, как и ты, — ответила жена. — И больше не вози меня к этому дому. Хочешь — продай его. Я в нем жить не буду. На нем кровь.


4


   Шелковая ткань супружеских уз ежедневно выдерживает груз обид и оскорблений, каким нельзя подвергать ни одни человеческие отношения, не порвав их; скептическому взгляду узы эти, скрепляющие общество, могут порой показаться проклятием для тех, кого они соединяют. Двое людей, отнюдь не пренебрегающие правами и чувствами друг друга, напротив, обычно берегущие их, в этом священном союзе могут терзать друг другу сердце совершенно безнаказанно; а ведь вообще люди после подобного обмена оскорблениями не стали бы ни видеться, ни говорить друг с другом. Зрелище любопытное; и ему следовало бы убедить зрителя, что это установление поистине священно. Когда супруги, подобно Лэфемам, — люди простые и откровенные, они не взвешивают своих слов; более утонченные взвешивают их весьма тщательно и точно знают, в какое самое чувствительное место они вопьются с наибольшим эффектом.
   Лэфем гордился своей женой. Брак с нею означал для него ступеньку вверх по общественной лестнице. Сперва он благоговейно трепетал перед такой удачей, но долго это длиться не могло, и он просто был очень доволен. У девушки, обучавшей детишек, была ясная голова и сильные руки, и она не боялась работы; она сразу стала помогать ему и ободрять его и свою долю общего бремени взяла на себя полностью. Она обладала завидным здоровьем и не докучала ему жалобами и капризами; она обладала разумом и твердыми правилами и в их простой жизни поступала мудро и праведно. Их союз был вскоре освящен печалью: они похоронили маленького сына, и прошли годы, пока они смогли спокойно говорить о нем. Никто не принес большей жертвы, чем они, когда Лэфем пошел на войну. Когда он вернулся и принялся за работу, ее усердие и мужество были движущей силой. В деле с компаньоном она попыталась быть его совестью, но, возможно, стала бы, напротив, защищать его, если бы он себя обвинял; это было одно из тех дел земной жизни, которые могут дождаться правосудия или хотя бы суда только на том свете. Лэфем, по его словам, поступил с компаньоном честно в том, что касалось денег: он дал Роджерсу больше из общего капитала, чем тот вложил туда; он просто удалил из дела робкого и неумелого участника прибылей, которых добился он, Лэфем. Но добился не вполне самостоятельно. Одно время он зависел от капитала своего компаньона. То был момент сурового испытания. Блажен тот, кто способен в таком искусе избрать благую часть и забыть о себе. Лэфем не мог до этого подняться. Он поступил так, как считал справедливым. Вина его, если она и была, казалась уже прощенной, если бы жена временами не поминала ему о ней. Тогда мучительный вопрос вставал снова, и опять надо было оправдываться. Вопрос обладал, по-видимому, неистребимой живучестью. Он спал, но все был жив.