собирался в скором будущем расписаться, пожениться и, может быть даже,
обвенчаться в церкви, имея серьезные намерения.
Она, распустив волосы и груди, сидела, думая об этом скором будущем. Но
нить беседы не упускала и принимала в ней посильно активное участие.
- А я говорю, время - источник ритма, - говорил Дудко чуть не плача, -
это сказал Иосиф Бродский, и я с ним согласен, как никогда ранее и никто
более.
На что Адик, соглашаясь и с Дудко, и с Бродским, восклицал:
- А помните, как мы в детстве, отрочестве и юности ходили рыбу удить?
Из-подо льда зимой морозной. И нас чуть не унесло, а других унесло, и их
ловили потом в море сетями и траулерами, борясь за их жизни со смертью, а
также и со стихией.
Конечно, на Адика и на слова его мало кто обратил внимание, все только
подумали, что надо как-то ему попробовать не наливать больше газировки.
Потому что жили они всю жизнь на Днепре, впадающем, правда, в море, но через
много сотен километров, и траулеры, о которых предлагал вспомнить Адик,
объяснялись лишь неординарными качествами напитка, воздействовавшими на
буйство его фантазии. Не налить же Адику было очень непросто. Так как стоило
Макашутину прикоснуться к сифону, он хватал свою рюмку пальцами, тянул ее
через стол и шутил:
- Мне - с сиропом.
Кстати, сироп мог бы оказаться не пьяной шуткой, а интересной идеей
общечеловеческого значения и содержания. Макашутин это понял сразу. Потому
что если газированная водка в чистом виде вполне убивала лошадь или быка, то
газированная водка с сиропом, надо думать и полагать, граничила с оружием
массового поражения. Только ждала, что до этого кто-нибудь додумается. И вот
Макашутин додумался.
Газировать водку - тоже между прочим он додумался, а не кто другой. В
целях экономии денег и благодаря наличию в доме сифона оригинальной
конструкции с баллончиками. И додумался он до этого как-то просто,
элементарно и без усилий со стороны ума. Дудко сказал однажды, увидев
вышеупомянутые баллончики:
- А может, - сказал, - взорвем их вместо петард для шуму и смеха?
- Зачем? - ответил ему Макашутин. - Лучше мы ими водку загазируем.
Новый год как-никак настает. Что само по себе и не ново.
С того все и началось. А начавшись, продолжилось, не обойдясь без
экспериментов и поисков. Пробовали газировать вино. "Славянское", например,
и портвейн как белый, так и красный южнобережный.
- Истина в вине, это же ясно, - говорил Макашутин.
- Неясно только, как ее оттуда извлечь, - говорил Дудко.
И в конце концов, экспериментально решили, что вина газировать можно и
пить их можно. Но лучше в крайних финансовых случаях, с большого
человеческого горя и бодуна. Ну, не пошли вина компании. Не привыкла она к
ним со школьной скамьи. То есть они пошли, конечно - куда они могли деться,
- но не впрок. И разговоров после них ни о литературе, ни о подледном лове
не получалось никогда. И бесед - тоже не получалось.
Зато после фирменной газировки - откуда что бралось! И до такой степени
приятны и насыщены смыслом были беседы Макашутина, Дудко, Петрутя и его
будущей жены, ныне невесты, что без них они не могли уже обходиться в
повседневной духовной жизни. Говорили, конечно, о многом и о разном. Но чаще
всего, понятное дело, говорили о литературной критике, подледном лове и роли
ритма. Эти темы считались у компании излюбленными, бездонными и
неисчерпаемыми. Да таковыми они и были или, как говорится, являлись.
- Хорошая проза, - говорил в ходе бесед Дудко, - это та же поэзия, но
без рифмы, строфики, цезуры и остального.
А Макашутин говорил:
- Только критики этого не понимают и никогда не поймут - заразы.
Жена Петрутя говорила на это обычно "да", а сам Петруть оспаривал
постулаты собеседников, говоря, что не может быть художественной прозы без
критики и ритма - так же, как не может быть без них подледного лова. Поэтому
оба эти вида искусства друг другу не противоречат, а сродни.
И все бы шло хорошо и прекрасно, а, возможно, и великолепно, если бы не
побочный эффект. Нет, утро после газировки наступало мягко и
необременительно, но вот способность вести беседу и поддерживать ее не
употребив - стала у всей компании медленно, но верно истончаться. Пока не
истончилась окончательно. И не то что о литературе или о том же подледном
лове исчезла способность у них умно беседовать, а вообще обо всем и напрочь.
И они собирались - если помимо газировки - и смотрели друг на друга молча, и
впечатление производили сами на себя гнетущее и отвратительное. Особенно
Дудко и Петруть выглядели нехорошо. На них просто больно было смотреть. Хоть
на Петрутя больно, хоть на Дудко. А на Макашутина ничего - можно было
смотреть. Но он, Макашутин, любил не себя в компании, а компанию как
таковую, поэтому старался, чтобы она была обеспечена всем необходимым для
содержательной жизнедеятельности и времяпрепровождения.
Старался-то он старался, да не все от него зависело, и подвластно ему
было не все.
И вот настало оно, время, когда баллончики к сифону закончились и все
вышли. Все до единого как один. Год верой и правдой послужили и закончились.
У Макашутина они валялись без дела со старых времен, потом им нашлось
достойное применение - и все. А новые, ясно и понятно, выпускают в наше
трудное время в нашей трудной стране, но поиски мест их продажи пока успехом
не увенчались. Дудко, Макашутин и Петруть не прекращают искать и надеяться,
надежда ведь умирает последней. Но все-таки и она умирает. А без баллончиков
водку как газировать? Никак ее без них газировать невозможно. И стали
Макашутин, Дудко, Петруть и его бывшая будущая жена грустными и молчаливыми,
и впали в печаль и в уныние, которое есть грех. Очень их угнетала
невозможность поговорить о подледном лове, критике и роли ритма в
художественной прозе. Они без этого фактически себя теряли и не могли найти.
А вот замену баллончикам - хотя бы временную - найти пытались. Собрались,
как обычно, у Макашутина и стали пытаться. Дудко сказал:
- Давайте заменим газирование кипячением. На медленном огне.
Петруть возразил, что надо всего лишь смешать водку с шампанским в
пропорции один к одному, и эффект будет тот же. Если, конечно, лить водку в
шампанское, а не наоборот.
Жена Петрутя Нюся тоже возразила - в том смысле, что водка с шампанским
- это не новость, что их смешивали еще древние греки с древними римлянами, и
что это старо, как мир, и проверено временем, но дорого, а Петруть скорчил
ей оскорбительное выражение лица и отвернулся.
И ни к чему не пришли Дудко, Петруть, Макашутин и жена предпоследнего.
Ни к чему конкретному. Зря просидели всю ночь напролет до шести часов
пятнадцати минут включительно. И когда они вышли от Макашутина на утренние
улицы города, женщины в летах уже молча продавали газеты и предлагали
жаждущим подать кофе в постель. Веселенький жизнерадостный дядька желал всем
встречным всего наилучшего: здоровья и работы. Черный кот бандитского вида
бил рыжую кошку. Вместо того, чтобы ее любить.
- Надо что-то делать, - сказал Дудко.
- Надо, - сказал Петруть.
А его будущая жена сказала:
- Да.
И они разошлись. В разные стороны. По своим домам и жилищам.
Чем занялся, придя домой, Дудко - практически неизвестно. А жена
Петрутя сразу поставила на газ чайник.
Петруть подошел и заглянул в него. Чайник был полон. До самых краев.
- Зачем ты ставишь на газ переполненный чайник? - спросил Петруть, как
спрашивал каждый вечер.
- Не знаю, - ответила его жена, как отвечала всегда.
Алина и Печенкин гуляли, дыша после акта взаимной любви полной грудью.
В воздухе глупо пахло снегом и огурцами. Печенкин чувствовал себя счастливым
и легким, как дирижабль. Изо всех сил он старался держать свой организм в
равновесии. Но организм не держался. Возможно, потому, что Печенкину было
хорошо и вспоминалось приятное. Из недавнего прошлого. Из того, что
произошло час или полтора назад. Например, он вспоминал, как стоя под душем,
поймал на лету моль. Сжал ладонь и бросил тело насекомого в воду. И оно
долго плавало, расставив все крылья и ноги, плавало по поверхности и никак
не попадало в сливное отверстие. И то, что было перед принятием душа, он
тоже вспоминал. Местами. Естественно, наиболее приятными.
- Снег в начале зимы и года выглядит неубедительно, - сказала во время
этих воспоминаний Алина, и Печенкину стало еще лучше и еще приятнее. В
смысле, на душе. И он ответил:
- Глупо грешить, не понимая, что грешишь. Потому что если понимаешь -
грех гораздо слаже. Очень просто. Грешить нельзя? Нельзя. Запрещено?
Запрещено. А запретный плод сладок и нежен на вкус.
Такие разговоры Алина и Печенкин вели постоянно и беспрерывно.
Поскольку они не просто любили друг друга, они жили интеллектуальной половой
жизнью. Именно поэтому Печенкин говорил:
- Любовь крепка, и танки наши быстры! - он мог позволить себе так
шутить.
Прошли мимо магазина "Обувь на Ленина". Не в смысле, на Владимира
Ильича обувь в продаже, а в смысле, магазин на улице Ленина расположен.
Кроме Алины и Печенкина, на этой улице не было почти никого живого. Только
шли впереди красивые длинноногие девочки и увлеченно говорили ни о чем, а
ради поддержания светской беседы.
Проплыла мимо реклама коктейль-холла "Сэр Гринвич": "Испытай
потрясающий оргазм от вкуса всемирно известных коктейлей!" Алина посмотрела
на Печенкина, Печенкин - на Алину, и они стали смеяться, как сумасшедшие
дети.
Тетка на паперти храма Дружбы Народов и Всех Святых продавала зимнюю
зелень: лук, петрушку и подснежники. А также японский фильтр для очистки
святой воды. Толстый пудель самозабвенно метил внутренней влагой деревья и
кустарники, госучреждения и скамейки. За ним исподволь наблюдала бездомная
болонка. И видно было, как она ему завидует.
- Хорошо, что у нас есть любовь, - сказала Алина, глядя на толстого
пуделя.
- Любовь - это страшная сила, - сказал Печенкин. - Особенно пока она
есть.
Хотя сегодня им было все-таки не совсем, не окончательно хорошо. Когда
они уже любили друг друга, этажом ниже стали кричать "ой, люди, помогите" и
"ой помогите, умирает Митя". Эти две фразы повторялись одна за другой.
Монотонно и бесконечно, по кругу. И конечно, это их отвлекало от объятий и
от сути любви как таковой. Тем более что крики не прекращались долго, а
звукоизоляция в доме отсутствует. И им было слышно все. И как старуха
требовала ломать дверь, и как какие-то люди, видимо, соседи, совещались на
площадке, и как притащили откуда-то звонкую лестницу из металла, и как лезли
по ней на лоджию второго этажа. Да вообще все они слышали - все подробности
и даже все мелкие детали.
Понятно, разговоры о том, что "она лежачая", а теперь и "он будет
лежачим без сознания", не стимулировали и мешали любви. Приезд "скорой
помощи" тоже ей не помогал. Но Печенкин с Алиной не очень на это сетовали и
с помехами мирились. Они прилагали все свои силы, в том числе и силу своего
чувства, чтобы смести со своего пути помехи и преграды. И сметали их как
могли и как умели.
Сейчас, гуляя, про лежачую, кричащую "помогите" старуху они не
вспоминали. Ни Печенкин не вспоминал, ни Алина. Один раз только вспомнили.
Вместе, но каждый сам по себе, независимо. И вспомнили они, как кто-то,
пытаясь ее унять, четко сказал: "Спасти можно тонущего! А умирающего на
девяностом году жизни - спасти нельзя. Потому что от смерти спасти -
нельзя!".
- Как хорошо, что у нас есть отдельная квартира для любви, - сказала
Алина Печенкину.
- Несмотря ни на что! - сказал Печенкин, и они ощутили счастье,
переходящее в истерику.
- Зайдем куда-нибудь, - сказал от счастья Печенкин.
- Зайдем, - сказала Алина.
Они зашли в кафе "У Кафки". Сели за столик в углу. Подошла официантка.
Лицо - как у "Девушки с веслом". На огромной круглой груди огромный круглый
значок с надписью "Хочешь? Спроси у меня - как!". "Да, - подумал Печенкин, -
у нее есть чем стать на защиту нашей родины". Подумал и сказал:
- Кофе. Два! - официантка взглянула на сидящего Печенкина сверху, через
грудь. - Двойных, - сказал Печенкин.
Официантка ушла, а Алина сказала:
- Аппетит у меня что-то ухудшился. Борщ ем, только когда голодная. А
так - нет.
Потом они долго и не торопясь пили кофе. Наблюдали, как он остывал, и
ни о чем не говорили. Хотя и думали. "Бессмысленное времяпрепровождение, -
думали они, - бывает иногда настолько приятным, что обретает глубокий смысл
и, значит, становится полезным".
После кофе в кафе они снова гуляли. По стылой холодной слякоти.
Чавкающими осторожными шагами. Ведь под слякотью - лед и скользко. Можно
упасть на спину, удариться головой и умереть.
- Как ты думаешь, - спросила Алина, - что будут делать лежачие старик
со старухой?
- Лечиться, лечиться и лечиться, - ответил Алине Печенкин. - Как
завещал великий Гиппократ. Или, возможно, это завещал Эскулап. Что в
принципе одно и то же.
- Не завещали они ничего такого, - сказала Алина. - Это я заявляю как
фельдшер.
- А кто завещал? - сказал Печенкин.
- Не знаю, - сказала Алина.
- Но кто-то же завещал, - сказал Печенкин. - Не мог не завещать.
Они обняли друг друга и поцеловали. И постояли, слившись в едином
порыве и в общем французском поцелуе. После поцелуя он пошел к себе, а она -
к себе. Разошлись они то есть по жилищам в соответствии с пропиской и
постоянным местом жительства их семей и их самих. И даже успели к ужину.
Алина успела ужин приготовить и подать мужу своему Петру Исидоровичу,
совместно с ним нажитым детям Саше и Наташе, а также матери мужа Анне
Васильевне Костюченко.
Когда они уже сидели за столом, в дверь дико позвонили. Пришел сосед.
Он все время забывает или теряет ключ от собственной квартиры, приходит и
говорит: "Можно пройти?" Обычно он бывает глубоко нетрезв. Лет ему около
шестидесяти. Алина волнуется:
- Вы упадете.
- Та не, - говорит сосед. - Я, как мартышка, перескочу.
И перескакивает с балкона на балкон.
После соседа ужин продолжался без приключений и перерывов. Пока сам
собой не закончился.
А Печенкин успел прямо к накрытому клеенкой столу. Сел, начал есть
венскую сосиску с хреном и вдруг неожиданно для себя и для окружающей его
семьи громко, как бы это поточнее выразиться, ну, в общем - испустил дух.
Семья положила вилки и посмотрела на Печенкина.
- Может, это давление? - сказал Печенкин и смутился.
В подъезде кто-то чихнул три раза кряду. Кто-то вскрикнул и
громко-громко зевнул. Кто-то открыл почтовый ящик. И закрыл его, скрежетнув
металлом о металл. Газанула машина и уехала. Собрался дождь. Но не пошел.
Что ему помешало, неясно. Видно, тайна сия великая есть.
Шли по улице. Просто - шли и все. Шагали ногами по асфальту. Из-под ног
вылетали брызги. И обрызгивали всех без разбора.
На земле лежал снег. В снег шел дождь. Вернее, шел дождь со снегом
наперегонки. Снег был легче и белее дождя. Зато он тонул в дожде, и в лужах
тоже тонул. Несмотря на лужи, холодало, от чего мерзли зубы и уши.
Следом не отставали от нас ни на шаг мужчина и женщина. Они говорили
между собой. Женщина говорила: "Да нет, звонок был какой-то. Но сорвалось".
А мужчина говорил: "Ну как всегда".
Встретился мальчик с дворовой собакой на руках. Собака выглядывала из
отворота пальто и не лаяла. Сидела послушно. Боясь людей, которых шло много
по случаю часа пик или, другими словами, ввиду окончания трудового рабочего
дня. Они, эти люди, шли целевым назначением. С работы к себе домой. А мы
тоже шли, но цели никакой не имея и тем более не преследуя, шли ниоткуда и
никуда. Пока не дошли до старухи. Старуха побиралась и просила милостыню.
Мешая народу идти:
- Завтра праздник, граждане, - повторяла она, стоя на тротуаре по ходу
людского потока, и голос ее был не только хриплый, но и скрипучий. -
Поздрав-ля-ю.
Качур толкнул старуху, и старуха упала в мокрое. Качур порылся в ней и
вынул какие-то деньги.
- Крутая старуха, - сказал он и стал пересчитывать мелочь. Мелочи
оказалось много и она не пересчитывалась. Люди обтекали нас, Качура и
старуху, стремясь сесть в общественный транспорт как можно раньше и как
можно удобней. Троллейбус размахивал сорвавшимися с проводов рогами. Мы и
другие следили за движениями рогов. Следили и думали: "Порвет провода или не
порвет? Или порвет?" Здесь же, в тесноте и обиде стояли в очереди за
пассажирами маршрутки. Волнуясь - хватит ли на всех. Но пассажиров все
прибывало. И маршрутки радостно загружались, уезжая одна за другой.
Девки-зазывалы сорванными голосами орали:
- "Правда", Калиновая, Образцова. Проезд пятьдесят копеек.
- Левобережный-три, два места. Проезд пятьдесят копеек.
- В человеке все должно быть, - сказал Басок. - И глотка, и печень, и
глаза, и зубы.
Он заразительно захохотал. Но никто не заразился. Коля вошел в
телефонную будку и куда-то коротко позвонил.
- Поехали, - сказал он, и мы сели в маршрутку.
Качур ссыпал старухину мелочь в ладонь водителю. Несмотря на
приклеенную к стеклу категорическую бумагу: "Обилечивание пассажиров
производится в режиме самообслуживания".
- Сдачи не надо, - сказал Качур.
- Куда едем? - спросил Басок.
- Неважно, - сказал Шапелич.
Куда-то приехали. Вышли. Шли вдоль домов и им поперек.
- Это моя родина, - сказал Шапелич. - Малая. Я тут жил. После того, как
родился.
- Тогда веди, - сказал Коля.
- Куда? - сказал Шапелич и повел.
На пятиэтажном доме болталась вывеска "Молоко". И стрелка: "В подвал".
Спустились. В подвале вместо молока обнаружился ночной бар. В баре гулял
народ. Пьяный и веселый. Нагулявшись, он вылезал из подвала на свет Божий и
снова падал обратно. По неосторожности и по пьянке. Вернулись наверх.
Постояли.
Минут пять из бара никто не выходил. И на поверхность не поднимался.
Потом многие вышли и поднялись. Качур поймал двоих. Потом еще двоих. Потом
еще одного. Он в строгой очередности наносил пойманным прямой удар в голову,
вынимал из тел деньги, а тела опускал на асфальт. Басок и Шапелич вяло
пинали их ботинками, мы с Колей - не пинали.
- В Нигерии живут нигеры, - говорил пиная Басок, - в Намибии - намибы,
в Австралии - австралы, а вы - дебилы.
Воздух потеплел, и уши в нем больше не мерзли. Мы сняли шапки и глубоко
вздохнули. Но тут снова похолодало, и шапки пришлось надеть на прежнее
место.
В бар вошли в шапках и заказали виски.
- Дрянь, - сказал я об их вкусе.
- Класс, - сказал Коля, выпив.
А Басок и Шапелич смолчали - им лишь бы с трезвостью своею расстаться.
Качур повернулся к столу. Там шла игра теат-а-тет.
- Водка, селедка, туз, - сказал Качур, и добавил к сказанному: - Очко.
После чего сгреб со стола дензнаки. Игроки вскочили. Вскочив, они
возмутились. Можно сказать, во весь голос. Качур ткнул им кулак. Кулак был
размером с дыню. И игроки успокоились. И тихо, по синусоиде, сошли на нет.
Качур купил виски. То есть не пить, а с собой.
- Можно идти в гости, - сказал на это Шапелич.
Пришли прямиком к Мише. Где оказалось людно. Особенно много в квартире
было разных детей. Но были и женщины. В том числе красивые. Всем им Миша
годился в отцы. Я стал посреди комнаты и громко спросил:
- Миша, сколько у тебя детей?
Миша сказал:
- Одна. Вон та. Которая красавица. И внучка у меня одна. Дочь родила в
шестнадцать, я женился в семнадцать. И вот результат.
- А остальные - это кто? - не мог понять я, не понимая заодно и кто
такой Миша.
- А остальные - это так. Со двора, - сказал Миша. - Кроме жены Веты.
Вета не со двора. Она в кухне. Сейчас нам есть принесет.
И действительно. Вета принесла тарелку с кровяной колбасой и глубокую
миску салата. Салат лежал в этой миске и истекал майонезом. Колбаса пахла.
Дети перемещались по квартире. Красивая Мишина дочь начала собираться. Мы
смотрели, как она собирается. Это было красиво. Так красиво, что Басок не
удержался.
- Глядя на вас, и не скажешь, что вы произошли от обезьяны, - сделал он
ей комплимент. Она повела глазами в южном направлении и отодвинула Баска от
двери.
Потом мы выпили виски. И закусили салатом. Миша закусил колбасой. А
Коля не закусил. Ну что же, ему виднее. Потом мы выпили еще, и дети стали
перемещаться медленнее и реже. Потом они плавно, по одному и по два,
исчезли.
Пришел Мишин родственник. Весь битый, с заплывшим фиолетовым глазом.
- Хелло, село! - сказал родственник и обрадовался: - Да я прямо с
корабля на бля.
- Что это? - спросил Миша.
- Это лицо фирмы, - ответил родственник, который был новым русским.
- Тогда сходи за водкой, - сказал Миша. Хотя виски еще не кончилось.
Оно было в достатке.
И родственник сказал:
- Виски еще не кончилось. Виски - в достатке.
А Миша ему возразил:
- Ну и что? Достаток - дело поправимое.
- Ладно, - сказал родственник. Положишь мою руку - пойду.
Миша тут же ее положил. А родственник не пошел. Миша еще раз положил. А
родственник еще раз не пошел.
- Все, ты мне больше не родственник, - сказал Миша.
- Все люди братья, - сказал родственник.
И тут он увидел нас. Увидел и, конечно, спросил:
- А вы кто такие будете?
- Мы складские! - ответили мы с Колей, а Качур с Баском ударили себя в
грудь. Мол, мы не будем, мы есть.
Родственник уточнил, хозяева ли мы склада - ему это было важно. Коля
ответил:
- Мы грузчики.
А родственник сказал:
- А.
Нам это не понравилось. Всем, кроме Шапелича. Шапелич в разговоре не
участвовал. Он сидел, положив ногу на ногу, и приставал к Вете. С толстой
подошвы ботинка капала на пол вода. Мы поднялись, взяли Шапелича и ушли от
Миши с обидой. Походили туда и сюда. Ища приключений на худой конец. Но
приключения на улице не валяются.
- Ну что, по домам или по коням? - спросил Качур.
- По домам, - сказал Коля. - Завтра на работу идти рано.
Он вошел в телефонную будку и куда-то коротко позвонил. Мы попрощались.
Пожали друг другу руки. И разошлись. На все четыре стороны. Вернее - на
пять.
В подвале моего дома как всегда варили наркоту. Вокруг толклись
жаждущие. Они гадили в подъездах. Пытались взламывать двери. Воровали
лампочки и плафоны, коврики и газеты.
Шоферюга в тапочках с первого этажа стоял в ожидании и на нервах. Не
отходя от подъезда. Ему только что поставили телефон, и он позвонил в
милицию ментам. Больше звонить ему было некуда. А хотелось. И он сказал по
телефону 02:
- Приезжайте, вот сейчас варят, и очередь уже налицо.
Менты сказали "щас приедем". И не приехали.
Шоферюга ждал их, замерзая. На зиму он отпускал себе бороду и носил ее
вместо шарфа. Для тепла. Но борода в этом году получилась жидкая и грела
плохо.
Я постоял с шоферюгой, и мы побеседовали. Посреди беседы он сказал:
- Суки, - и стал грязно выражаться крылатыми и другими выражениями.
Наверное, он был прав.
Я поднялся к себе и отпер входную дверь. Мать и сестра спали. Думаю,
часов с девяти.
Есть после салата не хотелось. Спать вроде тоже. Я вышел на балкон.
Река текла вдоль берегов, как время. Только медленнее. Преступники и
наркоманы шумно жили под окнами.
Вернулся с балкона в квартиру и лег. И прислушался к звукам: за левой
стеной комнаты бьет барабанная дробь. По крыше стучит дождь. Где-то стучит
молот - работает цех завода. Кто-то стучит на машинке. А вокруг стоит
тишина.
Наконец я уснул.
Я спал.
И у меня во сне тикали часы.
И вот наступило неизбежное завтра. Сначала полночь, потом ночь, потом
утро. Ну, как обычно и как всегда, без отклонений от заведенного
миропорядка. И люди проснулись в своих холодных и теплых постелях: пожилые
люди проснулись раньше, зрелые позже, а молодые - еще позже. Проснулись и
стали жить не работая, поскольку у всех у них - и у работающих, и у
безработных - был выходной. Плюс, конечно, преддверие праздника, когда у
большинства человечества на душе проступает радость или хотя бы спокойствие.
Не у всего, конечно, человечества - но у большинства...
А самой первой, или одной из первых, проснулась, конечно, Сталинтина
Владимировна. Потому что спать ей мешали возрастные явления - нищета и
бессонница. Вообще-то нищей на сто процентов Сталинтина Владимировна не
была, при наличии мало-мальской пенсии от государства и родины. Но старухой
- была. Это бесспорно. И с праздниками она поздравляла прохожих мимо людей
от чистого, можно сказать, сердца, без подвоха и задней мысли. Хотя и в
искренней надежде на будущую удачную операцию. То есть ей деньги на нее были
нужны, как свежий воздух. И осталось только собрать их своими слабыми силами
и руками. Чтобы снять хирургическим вмешательством катаракту и заменить
хрусталик по методу академика и профессора Святослава, кажется, Федорова.
Как минимум, на одном глазу. Без требуемой суммы денег сделать это - в
нынешних экономических условиях кризиса - нельзя никак. Вот она и изыскала
способ деньги добыть - с миру по нитке и мелочи для нужд своего старческого
здоровья. А то Сталинтина Владимировна совсем мало чего видела в последние
годы. Гречку перебрать, чтобы отделить зерна от плевел перед тем, как
сварить их и съесть, и то зрение ей не позволяло. Но она все равно
перебирала ее, на ощупь. Говорила: "Я всю жизнь перебирала гречневую крупу -
так сколько мне там осталось? Уж буду перебирать до смерти". Короче, дальше
своего носа ничего Сталинтина Владимировна не видела. Одни контуры размытые
и силуэты, чуть цветами радуги тронутые. Недавно она по зрению впросак
угодила и в неловкое двойственное положение: проходя, остановилась напротив
обвенчаться в церкви, имея серьезные намерения.
Она, распустив волосы и груди, сидела, думая об этом скором будущем. Но
нить беседы не упускала и принимала в ней посильно активное участие.
- А я говорю, время - источник ритма, - говорил Дудко чуть не плача, -
это сказал Иосиф Бродский, и я с ним согласен, как никогда ранее и никто
более.
На что Адик, соглашаясь и с Дудко, и с Бродским, восклицал:
- А помните, как мы в детстве, отрочестве и юности ходили рыбу удить?
Из-подо льда зимой морозной. И нас чуть не унесло, а других унесло, и их
ловили потом в море сетями и траулерами, борясь за их жизни со смертью, а
также и со стихией.
Конечно, на Адика и на слова его мало кто обратил внимание, все только
подумали, что надо как-то ему попробовать не наливать больше газировки.
Потому что жили они всю жизнь на Днепре, впадающем, правда, в море, но через
много сотен километров, и траулеры, о которых предлагал вспомнить Адик,
объяснялись лишь неординарными качествами напитка, воздействовавшими на
буйство его фантазии. Не налить же Адику было очень непросто. Так как стоило
Макашутину прикоснуться к сифону, он хватал свою рюмку пальцами, тянул ее
через стол и шутил:
- Мне - с сиропом.
Кстати, сироп мог бы оказаться не пьяной шуткой, а интересной идеей
общечеловеческого значения и содержания. Макашутин это понял сразу. Потому
что если газированная водка в чистом виде вполне убивала лошадь или быка, то
газированная водка с сиропом, надо думать и полагать, граничила с оружием
массового поражения. Только ждала, что до этого кто-нибудь додумается. И вот
Макашутин додумался.
Газировать водку - тоже между прочим он додумался, а не кто другой. В
целях экономии денег и благодаря наличию в доме сифона оригинальной
конструкции с баллончиками. И додумался он до этого как-то просто,
элементарно и без усилий со стороны ума. Дудко сказал однажды, увидев
вышеупомянутые баллончики:
- А может, - сказал, - взорвем их вместо петард для шуму и смеха?
- Зачем? - ответил ему Макашутин. - Лучше мы ими водку загазируем.
Новый год как-никак настает. Что само по себе и не ново.
С того все и началось. А начавшись, продолжилось, не обойдясь без
экспериментов и поисков. Пробовали газировать вино. "Славянское", например,
и портвейн как белый, так и красный южнобережный.
- Истина в вине, это же ясно, - говорил Макашутин.
- Неясно только, как ее оттуда извлечь, - говорил Дудко.
И в конце концов, экспериментально решили, что вина газировать можно и
пить их можно. Но лучше в крайних финансовых случаях, с большого
человеческого горя и бодуна. Ну, не пошли вина компании. Не привыкла она к
ним со школьной скамьи. То есть они пошли, конечно - куда они могли деться,
- но не впрок. И разговоров после них ни о литературе, ни о подледном лове
не получалось никогда. И бесед - тоже не получалось.
Зато после фирменной газировки - откуда что бралось! И до такой степени
приятны и насыщены смыслом были беседы Макашутина, Дудко, Петрутя и его
будущей жены, ныне невесты, что без них они не могли уже обходиться в
повседневной духовной жизни. Говорили, конечно, о многом и о разном. Но чаще
всего, понятное дело, говорили о литературной критике, подледном лове и роли
ритма. Эти темы считались у компании излюбленными, бездонными и
неисчерпаемыми. Да таковыми они и были или, как говорится, являлись.
- Хорошая проза, - говорил в ходе бесед Дудко, - это та же поэзия, но
без рифмы, строфики, цезуры и остального.
А Макашутин говорил:
- Только критики этого не понимают и никогда не поймут - заразы.
Жена Петрутя говорила на это обычно "да", а сам Петруть оспаривал
постулаты собеседников, говоря, что не может быть художественной прозы без
критики и ритма - так же, как не может быть без них подледного лова. Поэтому
оба эти вида искусства друг другу не противоречат, а сродни.
И все бы шло хорошо и прекрасно, а, возможно, и великолепно, если бы не
побочный эффект. Нет, утро после газировки наступало мягко и
необременительно, но вот способность вести беседу и поддерживать ее не
употребив - стала у всей компании медленно, но верно истончаться. Пока не
истончилась окончательно. И не то что о литературе или о том же подледном
лове исчезла способность у них умно беседовать, а вообще обо всем и напрочь.
И они собирались - если помимо газировки - и смотрели друг на друга молча, и
впечатление производили сами на себя гнетущее и отвратительное. Особенно
Дудко и Петруть выглядели нехорошо. На них просто больно было смотреть. Хоть
на Петрутя больно, хоть на Дудко. А на Макашутина ничего - можно было
смотреть. Но он, Макашутин, любил не себя в компании, а компанию как
таковую, поэтому старался, чтобы она была обеспечена всем необходимым для
содержательной жизнедеятельности и времяпрепровождения.
Старался-то он старался, да не все от него зависело, и подвластно ему
было не все.
И вот настало оно, время, когда баллончики к сифону закончились и все
вышли. Все до единого как один. Год верой и правдой послужили и закончились.
У Макашутина они валялись без дела со старых времен, потом им нашлось
достойное применение - и все. А новые, ясно и понятно, выпускают в наше
трудное время в нашей трудной стране, но поиски мест их продажи пока успехом
не увенчались. Дудко, Макашутин и Петруть не прекращают искать и надеяться,
надежда ведь умирает последней. Но все-таки и она умирает. А без баллончиков
водку как газировать? Никак ее без них газировать невозможно. И стали
Макашутин, Дудко, Петруть и его бывшая будущая жена грустными и молчаливыми,
и впали в печаль и в уныние, которое есть грех. Очень их угнетала
невозможность поговорить о подледном лове, критике и роли ритма в
художественной прозе. Они без этого фактически себя теряли и не могли найти.
А вот замену баллончикам - хотя бы временную - найти пытались. Собрались,
как обычно, у Макашутина и стали пытаться. Дудко сказал:
- Давайте заменим газирование кипячением. На медленном огне.
Петруть возразил, что надо всего лишь смешать водку с шампанским в
пропорции один к одному, и эффект будет тот же. Если, конечно, лить водку в
шампанское, а не наоборот.
Жена Петрутя Нюся тоже возразила - в том смысле, что водка с шампанским
- это не новость, что их смешивали еще древние греки с древними римлянами, и
что это старо, как мир, и проверено временем, но дорого, а Петруть скорчил
ей оскорбительное выражение лица и отвернулся.
И ни к чему не пришли Дудко, Петруть, Макашутин и жена предпоследнего.
Ни к чему конкретному. Зря просидели всю ночь напролет до шести часов
пятнадцати минут включительно. И когда они вышли от Макашутина на утренние
улицы города, женщины в летах уже молча продавали газеты и предлагали
жаждущим подать кофе в постель. Веселенький жизнерадостный дядька желал всем
встречным всего наилучшего: здоровья и работы. Черный кот бандитского вида
бил рыжую кошку. Вместо того, чтобы ее любить.
- Надо что-то делать, - сказал Дудко.
- Надо, - сказал Петруть.
А его будущая жена сказала:
- Да.
И они разошлись. В разные стороны. По своим домам и жилищам.
Чем занялся, придя домой, Дудко - практически неизвестно. А жена
Петрутя сразу поставила на газ чайник.
Петруть подошел и заглянул в него. Чайник был полон. До самых краев.
- Зачем ты ставишь на газ переполненный чайник? - спросил Петруть, как
спрашивал каждый вечер.
- Не знаю, - ответила его жена, как отвечала всегда.
Алина и Печенкин гуляли, дыша после акта взаимной любви полной грудью.
В воздухе глупо пахло снегом и огурцами. Печенкин чувствовал себя счастливым
и легким, как дирижабль. Изо всех сил он старался держать свой организм в
равновесии. Но организм не держался. Возможно, потому, что Печенкину было
хорошо и вспоминалось приятное. Из недавнего прошлого. Из того, что
произошло час или полтора назад. Например, он вспоминал, как стоя под душем,
поймал на лету моль. Сжал ладонь и бросил тело насекомого в воду. И оно
долго плавало, расставив все крылья и ноги, плавало по поверхности и никак
не попадало в сливное отверстие. И то, что было перед принятием душа, он
тоже вспоминал. Местами. Естественно, наиболее приятными.
- Снег в начале зимы и года выглядит неубедительно, - сказала во время
этих воспоминаний Алина, и Печенкину стало еще лучше и еще приятнее. В
смысле, на душе. И он ответил:
- Глупо грешить, не понимая, что грешишь. Потому что если понимаешь -
грех гораздо слаже. Очень просто. Грешить нельзя? Нельзя. Запрещено?
Запрещено. А запретный плод сладок и нежен на вкус.
Такие разговоры Алина и Печенкин вели постоянно и беспрерывно.
Поскольку они не просто любили друг друга, они жили интеллектуальной половой
жизнью. Именно поэтому Печенкин говорил:
- Любовь крепка, и танки наши быстры! - он мог позволить себе так
шутить.
Прошли мимо магазина "Обувь на Ленина". Не в смысле, на Владимира
Ильича обувь в продаже, а в смысле, магазин на улице Ленина расположен.
Кроме Алины и Печенкина, на этой улице не было почти никого живого. Только
шли впереди красивые длинноногие девочки и увлеченно говорили ни о чем, а
ради поддержания светской беседы.
Проплыла мимо реклама коктейль-холла "Сэр Гринвич": "Испытай
потрясающий оргазм от вкуса всемирно известных коктейлей!" Алина посмотрела
на Печенкина, Печенкин - на Алину, и они стали смеяться, как сумасшедшие
дети.
Тетка на паперти храма Дружбы Народов и Всех Святых продавала зимнюю
зелень: лук, петрушку и подснежники. А также японский фильтр для очистки
святой воды. Толстый пудель самозабвенно метил внутренней влагой деревья и
кустарники, госучреждения и скамейки. За ним исподволь наблюдала бездомная
болонка. И видно было, как она ему завидует.
- Хорошо, что у нас есть любовь, - сказала Алина, глядя на толстого
пуделя.
- Любовь - это страшная сила, - сказал Печенкин. - Особенно пока она
есть.
Хотя сегодня им было все-таки не совсем, не окончательно хорошо. Когда
они уже любили друг друга, этажом ниже стали кричать "ой, люди, помогите" и
"ой помогите, умирает Митя". Эти две фразы повторялись одна за другой.
Монотонно и бесконечно, по кругу. И конечно, это их отвлекало от объятий и
от сути любви как таковой. Тем более что крики не прекращались долго, а
звукоизоляция в доме отсутствует. И им было слышно все. И как старуха
требовала ломать дверь, и как какие-то люди, видимо, соседи, совещались на
площадке, и как притащили откуда-то звонкую лестницу из металла, и как лезли
по ней на лоджию второго этажа. Да вообще все они слышали - все подробности
и даже все мелкие детали.
Понятно, разговоры о том, что "она лежачая", а теперь и "он будет
лежачим без сознания", не стимулировали и мешали любви. Приезд "скорой
помощи" тоже ей не помогал. Но Печенкин с Алиной не очень на это сетовали и
с помехами мирились. Они прилагали все свои силы, в том числе и силу своего
чувства, чтобы смести со своего пути помехи и преграды. И сметали их как
могли и как умели.
Сейчас, гуляя, про лежачую, кричащую "помогите" старуху они не
вспоминали. Ни Печенкин не вспоминал, ни Алина. Один раз только вспомнили.
Вместе, но каждый сам по себе, независимо. И вспомнили они, как кто-то,
пытаясь ее унять, четко сказал: "Спасти можно тонущего! А умирающего на
девяностом году жизни - спасти нельзя. Потому что от смерти спасти -
нельзя!".
- Как хорошо, что у нас есть отдельная квартира для любви, - сказала
Алина Печенкину.
- Несмотря ни на что! - сказал Печенкин, и они ощутили счастье,
переходящее в истерику.
- Зайдем куда-нибудь, - сказал от счастья Печенкин.
- Зайдем, - сказала Алина.
Они зашли в кафе "У Кафки". Сели за столик в углу. Подошла официантка.
Лицо - как у "Девушки с веслом". На огромной круглой груди огромный круглый
значок с надписью "Хочешь? Спроси у меня - как!". "Да, - подумал Печенкин, -
у нее есть чем стать на защиту нашей родины". Подумал и сказал:
- Кофе. Два! - официантка взглянула на сидящего Печенкина сверху, через
грудь. - Двойных, - сказал Печенкин.
Официантка ушла, а Алина сказала:
- Аппетит у меня что-то ухудшился. Борщ ем, только когда голодная. А
так - нет.
Потом они долго и не торопясь пили кофе. Наблюдали, как он остывал, и
ни о чем не говорили. Хотя и думали. "Бессмысленное времяпрепровождение, -
думали они, - бывает иногда настолько приятным, что обретает глубокий смысл
и, значит, становится полезным".
После кофе в кафе они снова гуляли. По стылой холодной слякоти.
Чавкающими осторожными шагами. Ведь под слякотью - лед и скользко. Можно
упасть на спину, удариться головой и умереть.
- Как ты думаешь, - спросила Алина, - что будут делать лежачие старик
со старухой?
- Лечиться, лечиться и лечиться, - ответил Алине Печенкин. - Как
завещал великий Гиппократ. Или, возможно, это завещал Эскулап. Что в
принципе одно и то же.
- Не завещали они ничего такого, - сказала Алина. - Это я заявляю как
фельдшер.
- А кто завещал? - сказал Печенкин.
- Не знаю, - сказала Алина.
- Но кто-то же завещал, - сказал Печенкин. - Не мог не завещать.
Они обняли друг друга и поцеловали. И постояли, слившись в едином
порыве и в общем французском поцелуе. После поцелуя он пошел к себе, а она -
к себе. Разошлись они то есть по жилищам в соответствии с пропиской и
постоянным местом жительства их семей и их самих. И даже успели к ужину.
Алина успела ужин приготовить и подать мужу своему Петру Исидоровичу,
совместно с ним нажитым детям Саше и Наташе, а также матери мужа Анне
Васильевне Костюченко.
Когда они уже сидели за столом, в дверь дико позвонили. Пришел сосед.
Он все время забывает или теряет ключ от собственной квартиры, приходит и
говорит: "Можно пройти?" Обычно он бывает глубоко нетрезв. Лет ему около
шестидесяти. Алина волнуется:
- Вы упадете.
- Та не, - говорит сосед. - Я, как мартышка, перескочу.
И перескакивает с балкона на балкон.
После соседа ужин продолжался без приключений и перерывов. Пока сам
собой не закончился.
А Печенкин успел прямо к накрытому клеенкой столу. Сел, начал есть
венскую сосиску с хреном и вдруг неожиданно для себя и для окружающей его
семьи громко, как бы это поточнее выразиться, ну, в общем - испустил дух.
Семья положила вилки и посмотрела на Печенкина.
- Может, это давление? - сказал Печенкин и смутился.
В подъезде кто-то чихнул три раза кряду. Кто-то вскрикнул и
громко-громко зевнул. Кто-то открыл почтовый ящик. И закрыл его, скрежетнув
металлом о металл. Газанула машина и уехала. Собрался дождь. Но не пошел.
Что ему помешало, неясно. Видно, тайна сия великая есть.
Шли по улице. Просто - шли и все. Шагали ногами по асфальту. Из-под ног
вылетали брызги. И обрызгивали всех без разбора.
На земле лежал снег. В снег шел дождь. Вернее, шел дождь со снегом
наперегонки. Снег был легче и белее дождя. Зато он тонул в дожде, и в лужах
тоже тонул. Несмотря на лужи, холодало, от чего мерзли зубы и уши.
Следом не отставали от нас ни на шаг мужчина и женщина. Они говорили
между собой. Женщина говорила: "Да нет, звонок был какой-то. Но сорвалось".
А мужчина говорил: "Ну как всегда".
Встретился мальчик с дворовой собакой на руках. Собака выглядывала из
отворота пальто и не лаяла. Сидела послушно. Боясь людей, которых шло много
по случаю часа пик или, другими словами, ввиду окончания трудового рабочего
дня. Они, эти люди, шли целевым назначением. С работы к себе домой. А мы
тоже шли, но цели никакой не имея и тем более не преследуя, шли ниоткуда и
никуда. Пока не дошли до старухи. Старуха побиралась и просила милостыню.
Мешая народу идти:
- Завтра праздник, граждане, - повторяла она, стоя на тротуаре по ходу
людского потока, и голос ее был не только хриплый, но и скрипучий. -
Поздрав-ля-ю.
Качур толкнул старуху, и старуха упала в мокрое. Качур порылся в ней и
вынул какие-то деньги.
- Крутая старуха, - сказал он и стал пересчитывать мелочь. Мелочи
оказалось много и она не пересчитывалась. Люди обтекали нас, Качура и
старуху, стремясь сесть в общественный транспорт как можно раньше и как
можно удобней. Троллейбус размахивал сорвавшимися с проводов рогами. Мы и
другие следили за движениями рогов. Следили и думали: "Порвет провода или не
порвет? Или порвет?" Здесь же, в тесноте и обиде стояли в очереди за
пассажирами маршрутки. Волнуясь - хватит ли на всех. Но пассажиров все
прибывало. И маршрутки радостно загружались, уезжая одна за другой.
Девки-зазывалы сорванными голосами орали:
- "Правда", Калиновая, Образцова. Проезд пятьдесят копеек.
- Левобережный-три, два места. Проезд пятьдесят копеек.
- В человеке все должно быть, - сказал Басок. - И глотка, и печень, и
глаза, и зубы.
Он заразительно захохотал. Но никто не заразился. Коля вошел в
телефонную будку и куда-то коротко позвонил.
- Поехали, - сказал он, и мы сели в маршрутку.
Качур ссыпал старухину мелочь в ладонь водителю. Несмотря на
приклеенную к стеклу категорическую бумагу: "Обилечивание пассажиров
производится в режиме самообслуживания".
- Сдачи не надо, - сказал Качур.
- Куда едем? - спросил Басок.
- Неважно, - сказал Шапелич.
Куда-то приехали. Вышли. Шли вдоль домов и им поперек.
- Это моя родина, - сказал Шапелич. - Малая. Я тут жил. После того, как
родился.
- Тогда веди, - сказал Коля.
- Куда? - сказал Шапелич и повел.
На пятиэтажном доме болталась вывеска "Молоко". И стрелка: "В подвал".
Спустились. В подвале вместо молока обнаружился ночной бар. В баре гулял
народ. Пьяный и веселый. Нагулявшись, он вылезал из подвала на свет Божий и
снова падал обратно. По неосторожности и по пьянке. Вернулись наверх.
Постояли.
Минут пять из бара никто не выходил. И на поверхность не поднимался.
Потом многие вышли и поднялись. Качур поймал двоих. Потом еще двоих. Потом
еще одного. Он в строгой очередности наносил пойманным прямой удар в голову,
вынимал из тел деньги, а тела опускал на асфальт. Басок и Шапелич вяло
пинали их ботинками, мы с Колей - не пинали.
- В Нигерии живут нигеры, - говорил пиная Басок, - в Намибии - намибы,
в Австралии - австралы, а вы - дебилы.
Воздух потеплел, и уши в нем больше не мерзли. Мы сняли шапки и глубоко
вздохнули. Но тут снова похолодало, и шапки пришлось надеть на прежнее
место.
В бар вошли в шапках и заказали виски.
- Дрянь, - сказал я об их вкусе.
- Класс, - сказал Коля, выпив.
А Басок и Шапелич смолчали - им лишь бы с трезвостью своею расстаться.
Качур повернулся к столу. Там шла игра теат-а-тет.
- Водка, селедка, туз, - сказал Качур, и добавил к сказанному: - Очко.
После чего сгреб со стола дензнаки. Игроки вскочили. Вскочив, они
возмутились. Можно сказать, во весь голос. Качур ткнул им кулак. Кулак был
размером с дыню. И игроки успокоились. И тихо, по синусоиде, сошли на нет.
Качур купил виски. То есть не пить, а с собой.
- Можно идти в гости, - сказал на это Шапелич.
Пришли прямиком к Мише. Где оказалось людно. Особенно много в квартире
было разных детей. Но были и женщины. В том числе красивые. Всем им Миша
годился в отцы. Я стал посреди комнаты и громко спросил:
- Миша, сколько у тебя детей?
Миша сказал:
- Одна. Вон та. Которая красавица. И внучка у меня одна. Дочь родила в
шестнадцать, я женился в семнадцать. И вот результат.
- А остальные - это кто? - не мог понять я, не понимая заодно и кто
такой Миша.
- А остальные - это так. Со двора, - сказал Миша. - Кроме жены Веты.
Вета не со двора. Она в кухне. Сейчас нам есть принесет.
И действительно. Вета принесла тарелку с кровяной колбасой и глубокую
миску салата. Салат лежал в этой миске и истекал майонезом. Колбаса пахла.
Дети перемещались по квартире. Красивая Мишина дочь начала собираться. Мы
смотрели, как она собирается. Это было красиво. Так красиво, что Басок не
удержался.
- Глядя на вас, и не скажешь, что вы произошли от обезьяны, - сделал он
ей комплимент. Она повела глазами в южном направлении и отодвинула Баска от
двери.
Потом мы выпили виски. И закусили салатом. Миша закусил колбасой. А
Коля не закусил. Ну что же, ему виднее. Потом мы выпили еще, и дети стали
перемещаться медленнее и реже. Потом они плавно, по одному и по два,
исчезли.
Пришел Мишин родственник. Весь битый, с заплывшим фиолетовым глазом.
- Хелло, село! - сказал родственник и обрадовался: - Да я прямо с
корабля на бля.
- Что это? - спросил Миша.
- Это лицо фирмы, - ответил родственник, который был новым русским.
- Тогда сходи за водкой, - сказал Миша. Хотя виски еще не кончилось.
Оно было в достатке.
И родственник сказал:
- Виски еще не кончилось. Виски - в достатке.
А Миша ему возразил:
- Ну и что? Достаток - дело поправимое.
- Ладно, - сказал родственник. Положишь мою руку - пойду.
Миша тут же ее положил. А родственник не пошел. Миша еще раз положил. А
родственник еще раз не пошел.
- Все, ты мне больше не родственник, - сказал Миша.
- Все люди братья, - сказал родственник.
И тут он увидел нас. Увидел и, конечно, спросил:
- А вы кто такие будете?
- Мы складские! - ответили мы с Колей, а Качур с Баском ударили себя в
грудь. Мол, мы не будем, мы есть.
Родственник уточнил, хозяева ли мы склада - ему это было важно. Коля
ответил:
- Мы грузчики.
А родственник сказал:
- А.
Нам это не понравилось. Всем, кроме Шапелича. Шапелич в разговоре не
участвовал. Он сидел, положив ногу на ногу, и приставал к Вете. С толстой
подошвы ботинка капала на пол вода. Мы поднялись, взяли Шапелича и ушли от
Миши с обидой. Походили туда и сюда. Ища приключений на худой конец. Но
приключения на улице не валяются.
- Ну что, по домам или по коням? - спросил Качур.
- По домам, - сказал Коля. - Завтра на работу идти рано.
Он вошел в телефонную будку и куда-то коротко позвонил. Мы попрощались.
Пожали друг другу руки. И разошлись. На все четыре стороны. Вернее - на
пять.
В подвале моего дома как всегда варили наркоту. Вокруг толклись
жаждущие. Они гадили в подъездах. Пытались взламывать двери. Воровали
лампочки и плафоны, коврики и газеты.
Шоферюга в тапочках с первого этажа стоял в ожидании и на нервах. Не
отходя от подъезда. Ему только что поставили телефон, и он позвонил в
милицию ментам. Больше звонить ему было некуда. А хотелось. И он сказал по
телефону 02:
- Приезжайте, вот сейчас варят, и очередь уже налицо.
Менты сказали "щас приедем". И не приехали.
Шоферюга ждал их, замерзая. На зиму он отпускал себе бороду и носил ее
вместо шарфа. Для тепла. Но борода в этом году получилась жидкая и грела
плохо.
Я постоял с шоферюгой, и мы побеседовали. Посреди беседы он сказал:
- Суки, - и стал грязно выражаться крылатыми и другими выражениями.
Наверное, он был прав.
Я поднялся к себе и отпер входную дверь. Мать и сестра спали. Думаю,
часов с девяти.
Есть после салата не хотелось. Спать вроде тоже. Я вышел на балкон.
Река текла вдоль берегов, как время. Только медленнее. Преступники и
наркоманы шумно жили под окнами.
Вернулся с балкона в квартиру и лег. И прислушался к звукам: за левой
стеной комнаты бьет барабанная дробь. По крыше стучит дождь. Где-то стучит
молот - работает цех завода. Кто-то стучит на машинке. А вокруг стоит
тишина.
Наконец я уснул.
Я спал.
И у меня во сне тикали часы.
И вот наступило неизбежное завтра. Сначала полночь, потом ночь, потом
утро. Ну, как обычно и как всегда, без отклонений от заведенного
миропорядка. И люди проснулись в своих холодных и теплых постелях: пожилые
люди проснулись раньше, зрелые позже, а молодые - еще позже. Проснулись и
стали жить не работая, поскольку у всех у них - и у работающих, и у
безработных - был выходной. Плюс, конечно, преддверие праздника, когда у
большинства человечества на душе проступает радость или хотя бы спокойствие.
Не у всего, конечно, человечества - но у большинства...
А самой первой, или одной из первых, проснулась, конечно, Сталинтина
Владимировна. Потому что спать ей мешали возрастные явления - нищета и
бессонница. Вообще-то нищей на сто процентов Сталинтина Владимировна не
была, при наличии мало-мальской пенсии от государства и родины. Но старухой
- была. Это бесспорно. И с праздниками она поздравляла прохожих мимо людей
от чистого, можно сказать, сердца, без подвоха и задней мысли. Хотя и в
искренней надежде на будущую удачную операцию. То есть ей деньги на нее были
нужны, как свежий воздух. И осталось только собрать их своими слабыми силами
и руками. Чтобы снять хирургическим вмешательством катаракту и заменить
хрусталик по методу академика и профессора Святослава, кажется, Федорова.
Как минимум, на одном глазу. Без требуемой суммы денег сделать это - в
нынешних экономических условиях кризиса - нельзя никак. Вот она и изыскала
способ деньги добыть - с миру по нитке и мелочи для нужд своего старческого
здоровья. А то Сталинтина Владимировна совсем мало чего видела в последние
годы. Гречку перебрать, чтобы отделить зерна от плевел перед тем, как
сварить их и съесть, и то зрение ей не позволяло. Но она все равно
перебирала ее, на ощупь. Говорила: "Я всю жизнь перебирала гречневую крупу -
так сколько мне там осталось? Уж буду перебирать до смерти". Короче, дальше
своего носа ничего Сталинтина Владимировна не видела. Одни контуры размытые
и силуэты, чуть цветами радуги тронутые. Недавно она по зрению впросак
угодила и в неловкое двойственное положение: проходя, остановилась напротив