- Эй, вы догрузите меня или нет?
- А где Шапелич с Баском? - сказал я. - Они ж вроде тебя заканчивали.
Девушка с грудью сказала:
- Они лелеют надежду, что я им буду платить. Но я платить им не буду. Я
сяду и буду сидеть, - так мне сказала девушка, всколыхнув во мне грудью
чувства. Еще сильнее, чем прежде.
И я сказал:
- Вы думаете, что раз мы грузчики, у нас нет ни стыда, ни чести, ни
совести, а есть одна сила в мышцах?
- У нас есть все, - сказал проходивший мимо Коля из-под мешка с
чипсами.
- Да, - сказал я и сказал: - Наш хозяин Петр Леонтьич Гойняк учит - что
у нас тут не столько склад, сколько храм.
- Чего? - сказала девушка.
- Торговли, - сказал я. - Богиня была такая. - И: - Пойдемте, - сказал,
- я вас догружу бескорыстно, подчиняясь служебному долгу и рвению.
И еще я сказал, что никогда не встречал девушек с такой фантастической
грудью в реальной прозаической жизни. Девушке мое восхищенье понравилось от
начала до конца, и я предложил ей познакомиться как можно ближе. Вернее, так
близко как только позволят ее прекрасная грудь, ее семейное положение и
воспитание.
- Инна, - сказала девушка. - Официантка кафе "У Кафки".
- Олег, - сказал я. - Грузчик, но это ничего не значит.
Инна, очевидно, поняла меня не вполне и спросила, что я имею под этим
спорным утверждением в виду, поскольку она считает, что грузчик и значит -
грузчик, мол, так ее учили в школе, и жизнь ее учила тому же. А я сказал,
что под личиной рядового грузчика оптового склада во мне теплятся доброе
сердце и недюжинный ум с незаконченным высшим образованием.
- Что такое "недюжинный"? - спросила официантка Инна.
- Как бы тебе объяснить? - сказал я и сказал: - А что такое Кафка?
- Кафка - это просто так, - сказала Инна. - Это Катя Федорова, Кирилл и
Андрей. Сокращение такое, название кафе составляющее из имен его
соучредителей.
- А, тогда ясно, - сказал я и, приобняв торс Инны рукой, посмотрел ей в
глаза. Посмотрел и сказал: - И бедра у тебя красивые, как у статуи.
Инна проследила за моей рукой взглядом и сказала:
- Это не бедра, это ребра.
- Бедра, если они настоящие - понятие широкое, - сказал я и стал
догружать в "ГАЗель" все, что недогрузили мои друзья и коллеги.
И они видели это и были мной крайне недовольны, так как и правда
справедливо рассчитывали на дополнительный заработок. Но они молча, в себе
были недовольны, все, включая и Колю с чипсами, а Качур молчать не стал. Он
сказал во всеуслышание:
- За такое убивать надо. Если подумать.
- А ты не думай, - сказал я. - Заболеешь сотрясением мозга.
На что Миша сказал:
- Кого я вижу!
Он узнал нас - меня и Колю, и Качура, и Шапелича - и сказал жене Вете и
красавице-дочери, что мы же у них вчера были. С дружественным визитом и с
виски. Виски он, конечно, презирает, но все равно это что-нибудь, да значит.
Вета и дочь поприветствовали нас взмахами рук.
- Нет тут у них виски, - сказал родственник Миши, который тоже
находился здесь, с ними заодно. И вообще, похоже, что на склад сегодня
пришли все, кроме лежачих без сознания и при смерти. Весь городской народ
пришел на склад в полном своем личном составе, и вместе с народом пришли
разные сопровождающие его лица. Даже одинокие неприкаянные скучающие люди
пришли, у которых то ли вовсе не бывает праздников, то ли всегда праздник,
даже Сталинтина Владимировна пришла, живя поблизости, в двух небольших
шагах. И не просто она пришла, без дела и умысла, а как все пришла -
совершать покупки. То есть покупки совершали здесь, конечно, не все. Те же
скучающие неприкаянные люди ничего не совершали - ни здесь, ни где-то еще.
Они жили без свершений, бродя и слоняясь по просторам своей жизни вне
определенных задач и целей, у них образовалось в запасе много пустого
сорного времени, которое им нужно было как-нибудь потратить и изжить. И
сюда, на склад, они пришли, так как куда-то же все равно идти не миновать,
уже потому не миновать, что сидеть или лежать не вставая и не ходя -
невозможно. Да и нормального человека каждое утро должно тянуть из дома. В
общество ему подобных людей. Или хотя бы на улицу. Исчезновение этой тяги
чревато хандрой, депрессиями, а то и чем-нибудь в психическом смысле похуже.
Так вот, к этой категории бесцельных людей Сталинтина Владимировна не
принадлежала. Она уже купила себе всего понемножку - вина бутылку двести
пятьдесят миллилитров и турецких маслин без косточек самую маленькую банку,
и сыра сто граммов колбасного. Она всегда покупала себе продукты в небольших
минимальных количествах. Четвертушку батона, стакан молока. Крупы или
макарон - не больше полукилограмма. Думала "зачем я буду покупать больше,
деньги тратить, раз я могу умереть от старости в любой прекрасный день"? Но
сейчас Сталинтина Владимировна думала о другом - не купить ли чего еще,
экзотического вкуса и качества. Деньги у нее были, несмотря на регулярные
разбойные ограбления со стороны уличной неорганизованной преступности. И она
хотела частично их в разумных пределах истратить. "А операция, - думала, -
не волк и никуда от меня не сбежит при жизни, хотя все-таки жаль, что я сюда
за покупками праздничными пришла, а не укреплять материальное
благосостояние, и что мою работу нельзя открыто совместить с покупками. Тут
много мелочи можно было бы сегодня собрать Христа ради и как угодно". И
думая так, она услышала голос человека, беспощадно ее вчера ограбившего в
центре города, и она пошла на голос сквозь шум других голосов и вцепилась
ногтями в силуэт, от которого вчерашний голос исходил.
- Держите его крепко, - сказала Сталинтина Владимировна. - Он меня
обобрал, последние операционные деньги отняв.
Качур без усилий оторвал и отодвинул от себя старуху, и сказал:
- С ума сошла бабка бледная. От вида безобразного изобилия и
специальных сниженных цен. - И сказал: - Я здесь работаю, состоя на хорошем
счету как отличник боевой и политической подготовки.
Он узнал, наверно, вчерашнюю нищую и вспомнил, как вынимал из нее
горстями мелкие монеты, но в своем преступлении против личности этой старухи
не сознался перед людьми и Богом, не раскаялся и ничем не выдал себя. А у
нее никаких неоспоримых доказательств на руках не было, и она отстала от
Качура скрепя сердце поневоле. Были бы у нее доказательства или свидетели,
она могла бы его посадить в места лишения свободы, чтоб справедливость
временно восторжествовала - пусть не вообще и не везде, а лишь в отдельно
взятом случае. Что тоже немаловажно. Поскольку из отдельных случаев
складываются их суммы, и тогда общая картина справедливости изменяется и
становится не такой пессимистической и не такой безрадостной. Но свидетелей
практически не было. Точнее, они были - и некоторые из тех, кто Качуру вчера
в ночном баре попался, и другие, потерпевшие от него ранее в других темных
местах областного центра. Но они были врозь, а не вместе, каждый по своей
надобности и со сдвигом во времени. А когда свидетели врозь, и ничего общего
их не связывает в кулак - общая идея, допустим, или общее дело, - от них
толку нет. А если есть, то противоположного, вредного направления. Так что
ничего не оставалось Сталинтине Владимировне, как молча возобновить хождение
по переполненному залу склада с намерением купить еще что-нибудь из
праздничных продуктов к завтрашнему светлому дню. Правда, она не отказала
себе в удовольствии выкрикнуть на весь склад, что мол, пищу для желудков
покупаете, а о пище для души не думаете и не беспокоитесь нимало. Но тот же
Качур ответил ей от имени всех "на себя посмотри, старая", и Сталинтина
Владимировна замолчала, оставив свои обвинения при себе неисторгнутыми.
Чтобы не вышло какой-нибудь неприятности. И постаралась смешаться с другими
людьми и не привлекать к себе лишнего повышенного внимания и лучше никакого
внимания к себе не привлекать, так как без внимания жить спокойнее. А на нее
уже многие косо смотрели - и Миша с женой, и его битый родственник в том
числе. Тот, что не нашел днем с огнем в складе виски и поэтому купил много
сортов водки, еле в джип уместившейся - Миша его убедил, сказав, что русский
человек, даже если он не русский, а новый русский, за свои деньги должен
пить только и непременно водку - финскую, шведскую, любую. Но - водку. А
никакое не виски. И что виски - это баловство и американская провокация. И
профанация. Особенно если оно выпивается с содовой водой вперемешку. Мишин
родственник провокаций (как и профанаций) опасался и не любил, тем более
американских провокаций-профанаций. А выпить, будучи патриотом, в общем,
любил. Если, конечно, не в ущерб бизнесу и прочим делам, если в выходные и
праздничные дни или ночи, неважно. И с новорусской народной мудростью
"Сделал деньги - гуляй, Вася" был он не согласен полностью. Хотя и ему в
ущерб бизнесу выпивать приходилось нередко. Но исключительно в интересах
дела. А среди этнических, чистокровных русских он в списках не значился. Ни
среди новых, ни среди старых. Он значился украинцем. И Миша, бывая подшофе и
не в духе одновременно, брал, бывало, его за грудки и угрожал: "Ну,
погодите! - угрожал. - Россия вспрянет ото сна!" А родственник ему возражал:
"Конечно вспрянет. Вспрянет - и попросит опохмелиться". За эти злые слова,
преодолевая силу исконно родственных чувств, Миша родственника избивал - на
межнациональной почве кулаками.
Но завтра всеобщий - и русский, и украинский народный праздник. И
праздник по религиозным канонам и понятиям большой. А каждый большой
праздник - это не только большой праздник, это еще и большие заботы. И если
любишь праздновать, не избежать тебе и предпраздничных забот. Которые многие
склонны считать приятными и радостными пустыми хлопотами. Но в
действительности заботы не могут радовать, они могут заботить. Они для этого
предназначены. И того же Макашутина не могло не заботить, каким образом они
будут отмечать праздник. В условиях отсутствия газировки. Они уже склонились
к покупке шампанского в качестве газирующего элемента. И с расходами
дополнительными смирились окончательно, потому как было у них, ради чего
смириться. Теперь оставалось только осуществить свои коллективные намерения
и воплотить их в существующую реальность. Внутри этой толпы, воплощавшей
свои похожие намерения, тоже предпраздничные, но - свои, гораздо более
обширные. И уйти отсюда поскорее необходимость назрела. А то внутри толпы и
Макашутина, и Дудко, и особенно Адика Петрутя начинало мутить. Прямо до
тошноты. Они из-за этого ни в церковь по большим храмовым праздникам не
ходили, ни на стадион, ни в театр. Они как люди думающие и пьющие толпу не
воспринимали и отторгали всеми фибрами своих более или менее утонченных душ.
Потому что она их томила и утомляла, потому что, в ней, в толпе, пребывая,
постоянно приходилось с нею бороться и ее преодолевать. Опять же занятия для
интеллигентных людей не слишком подходящие, свойственные и желательные. Не
говоря о том, что под напором толпы можно нечаянно упасть, и тогда она
обязательно на упавшего наступит. А толпа, имеющая благую цель обзавестись
товарами первой необходимости, в смысле, жратвой, вообще действовала на
представителей мыслящей интеллигенции подобно воде, действующей на
погруженные в нее тела. То есть она их с силой, как из пушки, выталкивала.
По их собственному желанию, правда. Они сами жаждали из такой толпы
вытолкнуться, если уж попадали в нее ненароком, если не получалось у них
удержаться на расстоянии. Да и любая толпа действовала на макашутиных и иже
с ними отвратительно. Отвращала она их от себя. В ней же ни поговорить об
умном и вечном, ни пообщаться на литературные темы, ни мыслям предаться в их
беге. В ней - в толпе, значит, - можно только покалечиться физически и
душевно. А когда толпа накапливается в закрытом помещении, то есть в
ограниченном объеме, это и вовсе становится опасным для жизни, и в такого
рода толпе легко даже бесславно погибнуть, будучи размазанным по стенам. Или
по тем же ящикам, стоящим вдоль периметра склада шпалерами - как часовые
родины. А заразиться в толпе заразными заболеваниями - совсем уж проще
простого, когда все дышат друг другу в лицо и из носа в нос, в упор.
Кстати, уйти отсюда созрели уже не только Макашутин со товарищи. Семьи
Алины и Печенкина помышляли о том же самом. Дети в особенности устали
толкаться среди людей и их шагающих ног и дышать тяжелым густым воздухом,
выдыхаемым многими сотнями легких. Потому что отдельные человеческие выдохи
взмывали вверх, смешивались в воздушном пространстве склада, и оседали
сквозь низшие воздушные слои на пол и на панели стен, и конденсировались в
мелкие капли влаги, которые снова испарялись и которыми снова дышала толпа.
Алине и Печенкину тоже надоело толкаться и ощущать на себе толчки, и
таскать тяжелеющие от покупок сумки, и стоять в очередях к кассам, и вдыхать
то, что выдохнули другие. Но они чувствовали, что находятся рядом,
невдалеке, и от этого им становилось тепло и трепетно, и намного лучше, чем
друг от друга вдали и порознь. Нет, они понимали, что такая близость неполна
и обманчива, и при огромном скоплении народа никакая любовь - если говорить
обо всем ее объеме и спектре - невозможна. Скопление народа к любви не
располагает и условий для нее благоприятных не создает. Оно, наоборот, их
разрушает. Потому что скопления людей склонны к разрушениям, а любовь -
может происходить и процветать в ограниченном пространстве, в тесноте и
духоте, но она не нуждается в посторонних наблюдателях. Наблюдатели ей не то
чтобы претят, а не нужны. И, пожалуй, противопоказаны в любых видах.
И значит, люди, отоварившись по своим силам и способностям и устав от
пребывания в тисках толпы, уходили один за другим, на их место приезжали и
приходили другие люди, и они тоже теснясь скупали еду, тратили не жалея
деньги и время, толпились какие-то десятки минут интенсивно и
целенаправленно или просто толпились от безделья и тоже рано или поздно
уходили кто куда, каждый по своему собственному назначению.
И уже казалось, что так будет продолжаться всегда и вечно, и конца
этому круговороту людей на складе не будет ни сегодня, ни вообще. И больше
всех нам так казалось, мы-то пребывали внутри склада и толпы безвыходно и
постоянно. И в какой-то момент сильно начали уставать не так физически и
морально, как духовно. И Коля, увидев нашу усталость или почувствовав свою
собственную, даже работу оставил самовольно в разгаре и задумался о чем-то
сугубо личном и сокровенном. А выйдя из состояния задумчивости, сказал: "Как
вспомню, что Гоголя Николая Васильевича Колькой звали - так прямо нехорошо
делается". И еще он сказал:
- Настало время народных забав и шуток, щас передохнем весело, - и
исчез куда-то, видимо, за пределы территории. И буквально минут через пять
после его исчезновения выбежал на эстакаду сам хозяин склада, тот, который
Гойняк, и стал вещать истошным голосом в мегафон, что прошу соблюдать полное
олимпийское спокойствие и порядок и в строгом соответствии с вышеупомянутым
соблюдением прошу покинуть помещение склада на безопасное расстояние сто
метров, поскольку в нем, может быть, заложена бомба разрушительной силы.
Ну, как и следовало ожидать, всю застигнутую этим сообщением толпу
сдуло с территории в течение трех минут. Многие, кто расплатиться не успел,
покупки свои бросили не сходя с места на пол: с неоплаченными покупками не
выпускали никого, а жизнь все-таки дороже покупок. А еще через десять минут
приехали откуда ни возьмись минеры с милицией, безошибочно повязали Колю и
уехали, сказав "продолжайте работать в установленном порядке, никакой бомбы
тут нет и быть не может, это мальчик пошутил на год лишения свободы условно
плюс штраф".
И инцидент моментально исчерпался и забылся, и смена одних людей
другими очень быстро, хотя и постепенно, восстановилась за счет естественной
прибыли все новых и новых покупателей из города с его окрестностями и
благодаря их такой же естественной убыли. И в этой смене людей прошел в
конце концов день, и быстро наступил вечер. И с ним - окончанье работы. И
толпа, слава Богу, схлынула и рассосалась бесследно, не причинив ни себе, ни
людям, ни складским производственным площадям каких-либо видимых
повреждений. И склад опустел. Практически подчистую. И по его пыльным гулким
помещениям пролетел ветер. И все разошлись. Многие разошлись, чтобы
праздновать, а, например, Адик Петруть разошелся (по ложной тревоге, Колей
поднятой), чтобы праздновать и вместе с тем лечить свою пострадавшую ногу.
Но что интересно, все покупатели, придя домой и выложив покупки из сумок, и
рассмотрев их и потрогав руками, с удовлетворением подумали: "Вот на что мы
не зря и не напрасно потратили полдня своей единственной быстротекущей
жизни!" - и пожалели об утраченном времени. Хотя и поздно. Те же, кто ничего
не покупал, и тратил заведомо не деньги, а время, о нем не пожалели, они,
наоборот, порадовались, что смогли как-то от него отделаться и что его,
бесполезного времени, осталось у них на много часов меньше, чем было.
А склад заперли. На все замки. И сигнализацию чувствительную, от
японского производителя, включили. На всякий, как говорится, пожарный
случай. И она будет включенной до тех пор, пока завершится еще не начавшийся
праздник, и люди его отпразднуют, поглотив приобретенные в складе продукты,
и заживут опять - заживут так, как жили прежде, но может быть, что и лучше,
потому что обогатившиеся хозяева склада станут за них молиться.
Они пришли и повели нас. В квартиру напротив. То ли в качестве
свидетелей, то ли в роли понятых. А возможно, и по другим каким-то
милицейским соображениям.
Привели в кухню. Жена впереди, я - за ней.
- Смотрите, - сказали они.
Мы посмотрели. Ничего такого, из ряда вон. Грязь, паутина, объедки,
лужица спекшейся крови и несколько бурых следов ног. Видно, кто-то неуклюжий
влез в эту лужицу ботинками, когда она была еще свежей, и натоптал по всему
полу.
- Грохнули кого-нибудь? - спросил я.
- В реанимации, - сказал человек в бесцветном плаще на меху и добавил:
- Пока.
- Кто? - спросил я.
- Павел Скороходов из сто тридцатой.
- А его - кто?
- Пятаков, жилец квартиры. Тяжелым тупым предметом.
Это было с неделю назад. А сегодня - обычный день. Самый что ни на
есть. Я работаю. Кошка Нюська умывается так, будто зализывает раны. Время
идет незаметно, скользя от двери к окну, и там, за ним, исчезая. Оно
проходит мимо в шаге от моего столика и даже тени не отбрасывает. Не знаю,
как кого, а меня время, не отбрасывающее тени, всегда раздражает. Своим
пренебрежением к свету. Свет должен падать правильно на все, и все обязано
вести себя в свете соответствующим образом. Время в том числе. Потому что
свет, а не время - это основа основ. Я, работая акварелью по глине, знаю это
лучше других. Глина не терпит неверного или слабого освещения. Сильного она
тоже не терпит. А пишу я на глине всевозможные миниатюры и образки. Сейчас
их много продают на улицах, рынках, в киосках и художественных салонах.
Монастыри, церквушки, лики. Дева Мария, Бог-Сын, Бог-Отец, митрополит
Криворожский и Нижнеднепровский Алексей. Размером с ладонь и меньше. Они на
дереве бывают выполнены, на картоне и на глине. На глине - это мои. Я сдаю
их мелким оптом дилеру, что меня кормит, поит и одевает. И не меня одного.
Так как у меня есть семья. Дочь среднего школьного возраста и жена
бальзаковского. Правда, жена тоже работает, уставая как собака и прилично
зарабатывая.
Еще я делаю кувшинчики в украинском народном стиле. Называется
"глэчыкы". Не для хозяйственных нужд и потреб, а для общей красоты и
оживления домашнего интерьера. Они маленькие такие, мои глэчыкы, все разных
цветов и покрыты глазурью. Их хорошо на полку поставить или на телевизор. Но
сейчас я делаю не их. Сейчас жены и дочери нет дома. Они ушли утром. Жена -
на работу, дочь - в школу. И я поставил свой раскладной столик посреди
комнаты. Так, чтобы свет падал из окна слева и чуть сзади. Это лучший
вариант для зимы. А впрочем, и для лета тоже.
Справа на столике у меня краски, кисти, вода. Слева - готовые после
обжига формы. Одна форма стоит в штативе, и я пишу на ней Преображенский
собор.
Кстати, я никогда не гоню халтуру и на обороте формы ставлю свою
фамилию. На всех копиях. Хотя я не копии делаю. Если говорить строго. Я пишу
одно и то же десять, скажем, или пятнадцать раз. Только освещение меняю. То
есть я задумываю какое-либо освещение, представляю его всесторонне у себя в
голове и переношу на глину. А собор пишу тот же самый. Или там церквушку,
иконку, лик.
Иногда я пишу с репродукций и открыток, иногда из головы, иногда с
натуры. Сейчас я пишу шпиль звонницы Преображенского собора в осеннем
пейзаже. Освещение - сквозь тучи.
И тут звонят в дверь.
А я во время работы не открываю никому. Чтобы не мешали. Поскольку план
у меня напряженный, а времени рабочего мало. С полвосьмого до двух днем и с
одиннадцати до часу вечером. А в час я ложусь спать.
Ну и: звонок звонит - я не открываю.
Он - звонит, я - не открываю.
А он - звонит.
- Да что же это такое? - негодую я. - Кому там неймется?
Я открываю и вижу - кому. На пороге стоят:
Милиция в количестве трех человек. Планшеты, погоны, кокарды, плащ;
Техник-смотритель ЖЭУ. Фуфайка, норковая шапка, кефир;
А также Владимировна в галошах и женщина с вялым лицом.
- Почему не открываете? - спрашивает милиция.
- Я работаю, - отвечаю я.
- Работают на фабриках и заводах, - говорит милиция.
- Слушаю, - говорю я.
- Лучше бы вы слушали, - говорит милиция, - когда напротив дерутся.
Итак, что вы слышали?
- Ничего.
- Так и запишем.
Милиция поворачивается, толпится и, вздымая пыль грубой форменной
обувью, уходит. И обещает вернуться, когда ей будет надо. Пыль колышется,
втягиваясь с лестничной клетки в квартиру, а техник-смотритель ЖЭУ просит
электрофонарь.
Оказывается, она здесь отдельно от милиции, по случайному совпадению с
ней во времени.
- Показатели счетчика, - говорит, - пришла зафиксировать. Последние. -
И говорит: - Тут у вас напротив квартиру обменивают.
Я даю ей фонарь.
Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь.
- Как обменивают? - говорит вялая женщина. - Напротив муж мой живет
бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же
сестра ему родная. Хозяйка.
- А мне-то что? - говорит техник. - По документам эту квартиру
обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть.
Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика.
Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед.
Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем.
Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей
шариковой ручкой, берет кефир и уходит.
Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не
осевшей пыли, начинает причитать.
- Он всю жизнь на мартене, - гундосо воет она, - а они подонки и
алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите.
Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав
кефир к фуфайке предплечьем правой руки.
Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и
забивается под диван. В самый недосягаемый угол.
- Я могу вам помочь? - спрашиваю я.
Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит подвывая:
- Ой, люди, спасите.
- Не кричите, - говорю я. - Кошка пугается.
Это действует.
Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею
скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит:
- Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак
сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь - пять грамот, три
благодарности.
Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь.
Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит:
- Я Галя. Ты меня не бойся.
Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта.
- Я не боюсь, - говорю я.
А она говорит:
- Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли.
Ворвались, - говорит, - и украли платочек. Сволочи.
Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного
окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно - как будто
к нему принюхивается. Наконец, говорит:
- Тут у меня поднизом много всего надето. - Она трясет над галошами
подолом не то платья, не то халата. - А платочек украли.
Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков.
- У меня нет платка, - говорю я.
- А ты поищи, - говорит Владимировна. - В шкафах.
- У меня только моя шапка, - говорю я. - Не дам же я вам свою шапку.
- А я туда - и назад.
Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна. Поэтому я стою с
фонарем и молчу.
Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны.
По волосам, оскальзываясь, ползет муравей.
- А сын мой, - говорит Владимировна, - сгорел на работе. Его привезли,
я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел.
Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый.
- И дочка ко мне вчера приходила, - говорит Владимировна. - Есть
наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной.
Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она
старая и больная, и говорит: "Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед
Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм
нальют, а обед сожрут без остатка".
- А где Шапелич с Баском? - сказал я. - Они ж вроде тебя заканчивали.
Девушка с грудью сказала:
- Они лелеют надежду, что я им буду платить. Но я платить им не буду. Я
сяду и буду сидеть, - так мне сказала девушка, всколыхнув во мне грудью
чувства. Еще сильнее, чем прежде.
И я сказал:
- Вы думаете, что раз мы грузчики, у нас нет ни стыда, ни чести, ни
совести, а есть одна сила в мышцах?
- У нас есть все, - сказал проходивший мимо Коля из-под мешка с
чипсами.
- Да, - сказал я и сказал: - Наш хозяин Петр Леонтьич Гойняк учит - что
у нас тут не столько склад, сколько храм.
- Чего? - сказала девушка.
- Торговли, - сказал я. - Богиня была такая. - И: - Пойдемте, - сказал,
- я вас догружу бескорыстно, подчиняясь служебному долгу и рвению.
И еще я сказал, что никогда не встречал девушек с такой фантастической
грудью в реальной прозаической жизни. Девушке мое восхищенье понравилось от
начала до конца, и я предложил ей познакомиться как можно ближе. Вернее, так
близко как только позволят ее прекрасная грудь, ее семейное положение и
воспитание.
- Инна, - сказала девушка. - Официантка кафе "У Кафки".
- Олег, - сказал я. - Грузчик, но это ничего не значит.
Инна, очевидно, поняла меня не вполне и спросила, что я имею под этим
спорным утверждением в виду, поскольку она считает, что грузчик и значит -
грузчик, мол, так ее учили в школе, и жизнь ее учила тому же. А я сказал,
что под личиной рядового грузчика оптового склада во мне теплятся доброе
сердце и недюжинный ум с незаконченным высшим образованием.
- Что такое "недюжинный"? - спросила официантка Инна.
- Как бы тебе объяснить? - сказал я и сказал: - А что такое Кафка?
- Кафка - это просто так, - сказала Инна. - Это Катя Федорова, Кирилл и
Андрей. Сокращение такое, название кафе составляющее из имен его
соучредителей.
- А, тогда ясно, - сказал я и, приобняв торс Инны рукой, посмотрел ей в
глаза. Посмотрел и сказал: - И бедра у тебя красивые, как у статуи.
Инна проследила за моей рукой взглядом и сказала:
- Это не бедра, это ребра.
- Бедра, если они настоящие - понятие широкое, - сказал я и стал
догружать в "ГАЗель" все, что недогрузили мои друзья и коллеги.
И они видели это и были мной крайне недовольны, так как и правда
справедливо рассчитывали на дополнительный заработок. Но они молча, в себе
были недовольны, все, включая и Колю с чипсами, а Качур молчать не стал. Он
сказал во всеуслышание:
- За такое убивать надо. Если подумать.
- А ты не думай, - сказал я. - Заболеешь сотрясением мозга.
На что Миша сказал:
- Кого я вижу!
Он узнал нас - меня и Колю, и Качура, и Шапелича - и сказал жене Вете и
красавице-дочери, что мы же у них вчера были. С дружественным визитом и с
виски. Виски он, конечно, презирает, но все равно это что-нибудь, да значит.
Вета и дочь поприветствовали нас взмахами рук.
- Нет тут у них виски, - сказал родственник Миши, который тоже
находился здесь, с ними заодно. И вообще, похоже, что на склад сегодня
пришли все, кроме лежачих без сознания и при смерти. Весь городской народ
пришел на склад в полном своем личном составе, и вместе с народом пришли
разные сопровождающие его лица. Даже одинокие неприкаянные скучающие люди
пришли, у которых то ли вовсе не бывает праздников, то ли всегда праздник,
даже Сталинтина Владимировна пришла, живя поблизости, в двух небольших
шагах. И не просто она пришла, без дела и умысла, а как все пришла -
совершать покупки. То есть покупки совершали здесь, конечно, не все. Те же
скучающие неприкаянные люди ничего не совершали - ни здесь, ни где-то еще.
Они жили без свершений, бродя и слоняясь по просторам своей жизни вне
определенных задач и целей, у них образовалось в запасе много пустого
сорного времени, которое им нужно было как-нибудь потратить и изжить. И
сюда, на склад, они пришли, так как куда-то же все равно идти не миновать,
уже потому не миновать, что сидеть или лежать не вставая и не ходя -
невозможно. Да и нормального человека каждое утро должно тянуть из дома. В
общество ему подобных людей. Или хотя бы на улицу. Исчезновение этой тяги
чревато хандрой, депрессиями, а то и чем-нибудь в психическом смысле похуже.
Так вот, к этой категории бесцельных людей Сталинтина Владимировна не
принадлежала. Она уже купила себе всего понемножку - вина бутылку двести
пятьдесят миллилитров и турецких маслин без косточек самую маленькую банку,
и сыра сто граммов колбасного. Она всегда покупала себе продукты в небольших
минимальных количествах. Четвертушку батона, стакан молока. Крупы или
макарон - не больше полукилограмма. Думала "зачем я буду покупать больше,
деньги тратить, раз я могу умереть от старости в любой прекрасный день"? Но
сейчас Сталинтина Владимировна думала о другом - не купить ли чего еще,
экзотического вкуса и качества. Деньги у нее были, несмотря на регулярные
разбойные ограбления со стороны уличной неорганизованной преступности. И она
хотела частично их в разумных пределах истратить. "А операция, - думала, -
не волк и никуда от меня не сбежит при жизни, хотя все-таки жаль, что я сюда
за покупками праздничными пришла, а не укреплять материальное
благосостояние, и что мою работу нельзя открыто совместить с покупками. Тут
много мелочи можно было бы сегодня собрать Христа ради и как угодно". И
думая так, она услышала голос человека, беспощадно ее вчера ограбившего в
центре города, и она пошла на голос сквозь шум других голосов и вцепилась
ногтями в силуэт, от которого вчерашний голос исходил.
- Держите его крепко, - сказала Сталинтина Владимировна. - Он меня
обобрал, последние операционные деньги отняв.
Качур без усилий оторвал и отодвинул от себя старуху, и сказал:
- С ума сошла бабка бледная. От вида безобразного изобилия и
специальных сниженных цен. - И сказал: - Я здесь работаю, состоя на хорошем
счету как отличник боевой и политической подготовки.
Он узнал, наверно, вчерашнюю нищую и вспомнил, как вынимал из нее
горстями мелкие монеты, но в своем преступлении против личности этой старухи
не сознался перед людьми и Богом, не раскаялся и ничем не выдал себя. А у
нее никаких неоспоримых доказательств на руках не было, и она отстала от
Качура скрепя сердце поневоле. Были бы у нее доказательства или свидетели,
она могла бы его посадить в места лишения свободы, чтоб справедливость
временно восторжествовала - пусть не вообще и не везде, а лишь в отдельно
взятом случае. Что тоже немаловажно. Поскольку из отдельных случаев
складываются их суммы, и тогда общая картина справедливости изменяется и
становится не такой пессимистической и не такой безрадостной. Но свидетелей
практически не было. Точнее, они были - и некоторые из тех, кто Качуру вчера
в ночном баре попался, и другие, потерпевшие от него ранее в других темных
местах областного центра. Но они были врозь, а не вместе, каждый по своей
надобности и со сдвигом во времени. А когда свидетели врозь, и ничего общего
их не связывает в кулак - общая идея, допустим, или общее дело, - от них
толку нет. А если есть, то противоположного, вредного направления. Так что
ничего не оставалось Сталинтине Владимировне, как молча возобновить хождение
по переполненному залу склада с намерением купить еще что-нибудь из
праздничных продуктов к завтрашнему светлому дню. Правда, она не отказала
себе в удовольствии выкрикнуть на весь склад, что мол, пищу для желудков
покупаете, а о пище для души не думаете и не беспокоитесь нимало. Но тот же
Качур ответил ей от имени всех "на себя посмотри, старая", и Сталинтина
Владимировна замолчала, оставив свои обвинения при себе неисторгнутыми.
Чтобы не вышло какой-нибудь неприятности. И постаралась смешаться с другими
людьми и не привлекать к себе лишнего повышенного внимания и лучше никакого
внимания к себе не привлекать, так как без внимания жить спокойнее. А на нее
уже многие косо смотрели - и Миша с женой, и его битый родственник в том
числе. Тот, что не нашел днем с огнем в складе виски и поэтому купил много
сортов водки, еле в джип уместившейся - Миша его убедил, сказав, что русский
человек, даже если он не русский, а новый русский, за свои деньги должен
пить только и непременно водку - финскую, шведскую, любую. Но - водку. А
никакое не виски. И что виски - это баловство и американская провокация. И
профанация. Особенно если оно выпивается с содовой водой вперемешку. Мишин
родственник провокаций (как и профанаций) опасался и не любил, тем более
американских провокаций-профанаций. А выпить, будучи патриотом, в общем,
любил. Если, конечно, не в ущерб бизнесу и прочим делам, если в выходные и
праздничные дни или ночи, неважно. И с новорусской народной мудростью
"Сделал деньги - гуляй, Вася" был он не согласен полностью. Хотя и ему в
ущерб бизнесу выпивать приходилось нередко. Но исключительно в интересах
дела. А среди этнических, чистокровных русских он в списках не значился. Ни
среди новых, ни среди старых. Он значился украинцем. И Миша, бывая подшофе и
не в духе одновременно, брал, бывало, его за грудки и угрожал: "Ну,
погодите! - угрожал. - Россия вспрянет ото сна!" А родственник ему возражал:
"Конечно вспрянет. Вспрянет - и попросит опохмелиться". За эти злые слова,
преодолевая силу исконно родственных чувств, Миша родственника избивал - на
межнациональной почве кулаками.
Но завтра всеобщий - и русский, и украинский народный праздник. И
праздник по религиозным канонам и понятиям большой. А каждый большой
праздник - это не только большой праздник, это еще и большие заботы. И если
любишь праздновать, не избежать тебе и предпраздничных забот. Которые многие
склонны считать приятными и радостными пустыми хлопотами. Но в
действительности заботы не могут радовать, они могут заботить. Они для этого
предназначены. И того же Макашутина не могло не заботить, каким образом они
будут отмечать праздник. В условиях отсутствия газировки. Они уже склонились
к покупке шампанского в качестве газирующего элемента. И с расходами
дополнительными смирились окончательно, потому как было у них, ради чего
смириться. Теперь оставалось только осуществить свои коллективные намерения
и воплотить их в существующую реальность. Внутри этой толпы, воплощавшей
свои похожие намерения, тоже предпраздничные, но - свои, гораздо более
обширные. И уйти отсюда поскорее необходимость назрела. А то внутри толпы и
Макашутина, и Дудко, и особенно Адика Петрутя начинало мутить. Прямо до
тошноты. Они из-за этого ни в церковь по большим храмовым праздникам не
ходили, ни на стадион, ни в театр. Они как люди думающие и пьющие толпу не
воспринимали и отторгали всеми фибрами своих более или менее утонченных душ.
Потому что она их томила и утомляла, потому что, в ней, в толпе, пребывая,
постоянно приходилось с нею бороться и ее преодолевать. Опять же занятия для
интеллигентных людей не слишком подходящие, свойственные и желательные. Не
говоря о том, что под напором толпы можно нечаянно упасть, и тогда она
обязательно на упавшего наступит. А толпа, имеющая благую цель обзавестись
товарами первой необходимости, в смысле, жратвой, вообще действовала на
представителей мыслящей интеллигенции подобно воде, действующей на
погруженные в нее тела. То есть она их с силой, как из пушки, выталкивала.
По их собственному желанию, правда. Они сами жаждали из такой толпы
вытолкнуться, если уж попадали в нее ненароком, если не получалось у них
удержаться на расстоянии. Да и любая толпа действовала на макашутиных и иже
с ними отвратительно. Отвращала она их от себя. В ней же ни поговорить об
умном и вечном, ни пообщаться на литературные темы, ни мыслям предаться в их
беге. В ней - в толпе, значит, - можно только покалечиться физически и
душевно. А когда толпа накапливается в закрытом помещении, то есть в
ограниченном объеме, это и вовсе становится опасным для жизни, и в такого
рода толпе легко даже бесславно погибнуть, будучи размазанным по стенам. Или
по тем же ящикам, стоящим вдоль периметра склада шпалерами - как часовые
родины. А заразиться в толпе заразными заболеваниями - совсем уж проще
простого, когда все дышат друг другу в лицо и из носа в нос, в упор.
Кстати, уйти отсюда созрели уже не только Макашутин со товарищи. Семьи
Алины и Печенкина помышляли о том же самом. Дети в особенности устали
толкаться среди людей и их шагающих ног и дышать тяжелым густым воздухом,
выдыхаемым многими сотнями легких. Потому что отдельные человеческие выдохи
взмывали вверх, смешивались в воздушном пространстве склада, и оседали
сквозь низшие воздушные слои на пол и на панели стен, и конденсировались в
мелкие капли влаги, которые снова испарялись и которыми снова дышала толпа.
Алине и Печенкину тоже надоело толкаться и ощущать на себе толчки, и
таскать тяжелеющие от покупок сумки, и стоять в очередях к кассам, и вдыхать
то, что выдохнули другие. Но они чувствовали, что находятся рядом,
невдалеке, и от этого им становилось тепло и трепетно, и намного лучше, чем
друг от друга вдали и порознь. Нет, они понимали, что такая близость неполна
и обманчива, и при огромном скоплении народа никакая любовь - если говорить
обо всем ее объеме и спектре - невозможна. Скопление народа к любви не
располагает и условий для нее благоприятных не создает. Оно, наоборот, их
разрушает. Потому что скопления людей склонны к разрушениям, а любовь -
может происходить и процветать в ограниченном пространстве, в тесноте и
духоте, но она не нуждается в посторонних наблюдателях. Наблюдатели ей не то
чтобы претят, а не нужны. И, пожалуй, противопоказаны в любых видах.
И значит, люди, отоварившись по своим силам и способностям и устав от
пребывания в тисках толпы, уходили один за другим, на их место приезжали и
приходили другие люди, и они тоже теснясь скупали еду, тратили не жалея
деньги и время, толпились какие-то десятки минут интенсивно и
целенаправленно или просто толпились от безделья и тоже рано или поздно
уходили кто куда, каждый по своему собственному назначению.
И уже казалось, что так будет продолжаться всегда и вечно, и конца
этому круговороту людей на складе не будет ни сегодня, ни вообще. И больше
всех нам так казалось, мы-то пребывали внутри склада и толпы безвыходно и
постоянно. И в какой-то момент сильно начали уставать не так физически и
морально, как духовно. И Коля, увидев нашу усталость или почувствовав свою
собственную, даже работу оставил самовольно в разгаре и задумался о чем-то
сугубо личном и сокровенном. А выйдя из состояния задумчивости, сказал: "Как
вспомню, что Гоголя Николая Васильевича Колькой звали - так прямо нехорошо
делается". И еще он сказал:
- Настало время народных забав и шуток, щас передохнем весело, - и
исчез куда-то, видимо, за пределы территории. И буквально минут через пять
после его исчезновения выбежал на эстакаду сам хозяин склада, тот, который
Гойняк, и стал вещать истошным голосом в мегафон, что прошу соблюдать полное
олимпийское спокойствие и порядок и в строгом соответствии с вышеупомянутым
соблюдением прошу покинуть помещение склада на безопасное расстояние сто
метров, поскольку в нем, может быть, заложена бомба разрушительной силы.
Ну, как и следовало ожидать, всю застигнутую этим сообщением толпу
сдуло с территории в течение трех минут. Многие, кто расплатиться не успел,
покупки свои бросили не сходя с места на пол: с неоплаченными покупками не
выпускали никого, а жизнь все-таки дороже покупок. А еще через десять минут
приехали откуда ни возьмись минеры с милицией, безошибочно повязали Колю и
уехали, сказав "продолжайте работать в установленном порядке, никакой бомбы
тут нет и быть не может, это мальчик пошутил на год лишения свободы условно
плюс штраф".
И инцидент моментально исчерпался и забылся, и смена одних людей
другими очень быстро, хотя и постепенно, восстановилась за счет естественной
прибыли все новых и новых покупателей из города с его окрестностями и
благодаря их такой же естественной убыли. И в этой смене людей прошел в
конце концов день, и быстро наступил вечер. И с ним - окончанье работы. И
толпа, слава Богу, схлынула и рассосалась бесследно, не причинив ни себе, ни
людям, ни складским производственным площадям каких-либо видимых
повреждений. И склад опустел. Практически подчистую. И по его пыльным гулким
помещениям пролетел ветер. И все разошлись. Многие разошлись, чтобы
праздновать, а, например, Адик Петруть разошелся (по ложной тревоге, Колей
поднятой), чтобы праздновать и вместе с тем лечить свою пострадавшую ногу.
Но что интересно, все покупатели, придя домой и выложив покупки из сумок, и
рассмотрев их и потрогав руками, с удовлетворением подумали: "Вот на что мы
не зря и не напрасно потратили полдня своей единственной быстротекущей
жизни!" - и пожалели об утраченном времени. Хотя и поздно. Те же, кто ничего
не покупал, и тратил заведомо не деньги, а время, о нем не пожалели, они,
наоборот, порадовались, что смогли как-то от него отделаться и что его,
бесполезного времени, осталось у них на много часов меньше, чем было.
А склад заперли. На все замки. И сигнализацию чувствительную, от
японского производителя, включили. На всякий, как говорится, пожарный
случай. И она будет включенной до тех пор, пока завершится еще не начавшийся
праздник, и люди его отпразднуют, поглотив приобретенные в складе продукты,
и заживут опять - заживут так, как жили прежде, но может быть, что и лучше,
потому что обогатившиеся хозяева склада станут за них молиться.
Они пришли и повели нас. В квартиру напротив. То ли в качестве
свидетелей, то ли в роли понятых. А возможно, и по другим каким-то
милицейским соображениям.
Привели в кухню. Жена впереди, я - за ней.
- Смотрите, - сказали они.
Мы посмотрели. Ничего такого, из ряда вон. Грязь, паутина, объедки,
лужица спекшейся крови и несколько бурых следов ног. Видно, кто-то неуклюжий
влез в эту лужицу ботинками, когда она была еще свежей, и натоптал по всему
полу.
- Грохнули кого-нибудь? - спросил я.
- В реанимации, - сказал человек в бесцветном плаще на меху и добавил:
- Пока.
- Кто? - спросил я.
- Павел Скороходов из сто тридцатой.
- А его - кто?
- Пятаков, жилец квартиры. Тяжелым тупым предметом.
Это было с неделю назад. А сегодня - обычный день. Самый что ни на
есть. Я работаю. Кошка Нюська умывается так, будто зализывает раны. Время
идет незаметно, скользя от двери к окну, и там, за ним, исчезая. Оно
проходит мимо в шаге от моего столика и даже тени не отбрасывает. Не знаю,
как кого, а меня время, не отбрасывающее тени, всегда раздражает. Своим
пренебрежением к свету. Свет должен падать правильно на все, и все обязано
вести себя в свете соответствующим образом. Время в том числе. Потому что
свет, а не время - это основа основ. Я, работая акварелью по глине, знаю это
лучше других. Глина не терпит неверного или слабого освещения. Сильного она
тоже не терпит. А пишу я на глине всевозможные миниатюры и образки. Сейчас
их много продают на улицах, рынках, в киосках и художественных салонах.
Монастыри, церквушки, лики. Дева Мария, Бог-Сын, Бог-Отец, митрополит
Криворожский и Нижнеднепровский Алексей. Размером с ладонь и меньше. Они на
дереве бывают выполнены, на картоне и на глине. На глине - это мои. Я сдаю
их мелким оптом дилеру, что меня кормит, поит и одевает. И не меня одного.
Так как у меня есть семья. Дочь среднего школьного возраста и жена
бальзаковского. Правда, жена тоже работает, уставая как собака и прилично
зарабатывая.
Еще я делаю кувшинчики в украинском народном стиле. Называется
"глэчыкы". Не для хозяйственных нужд и потреб, а для общей красоты и
оживления домашнего интерьера. Они маленькие такие, мои глэчыкы, все разных
цветов и покрыты глазурью. Их хорошо на полку поставить или на телевизор. Но
сейчас я делаю не их. Сейчас жены и дочери нет дома. Они ушли утром. Жена -
на работу, дочь - в школу. И я поставил свой раскладной столик посреди
комнаты. Так, чтобы свет падал из окна слева и чуть сзади. Это лучший
вариант для зимы. А впрочем, и для лета тоже.
Справа на столике у меня краски, кисти, вода. Слева - готовые после
обжига формы. Одна форма стоит в штативе, и я пишу на ней Преображенский
собор.
Кстати, я никогда не гоню халтуру и на обороте формы ставлю свою
фамилию. На всех копиях. Хотя я не копии делаю. Если говорить строго. Я пишу
одно и то же десять, скажем, или пятнадцать раз. Только освещение меняю. То
есть я задумываю какое-либо освещение, представляю его всесторонне у себя в
голове и переношу на глину. А собор пишу тот же самый. Или там церквушку,
иконку, лик.
Иногда я пишу с репродукций и открыток, иногда из головы, иногда с
натуры. Сейчас я пишу шпиль звонницы Преображенского собора в осеннем
пейзаже. Освещение - сквозь тучи.
И тут звонят в дверь.
А я во время работы не открываю никому. Чтобы не мешали. Поскольку план
у меня напряженный, а времени рабочего мало. С полвосьмого до двух днем и с
одиннадцати до часу вечером. А в час я ложусь спать.
Ну и: звонок звонит - я не открываю.
Он - звонит, я - не открываю.
А он - звонит.
- Да что же это такое? - негодую я. - Кому там неймется?
Я открываю и вижу - кому. На пороге стоят:
Милиция в количестве трех человек. Планшеты, погоны, кокарды, плащ;
Техник-смотритель ЖЭУ. Фуфайка, норковая шапка, кефир;
А также Владимировна в галошах и женщина с вялым лицом.
- Почему не открываете? - спрашивает милиция.
- Я работаю, - отвечаю я.
- Работают на фабриках и заводах, - говорит милиция.
- Слушаю, - говорю я.
- Лучше бы вы слушали, - говорит милиция, - когда напротив дерутся.
Итак, что вы слышали?
- Ничего.
- Так и запишем.
Милиция поворачивается, толпится и, вздымая пыль грубой форменной
обувью, уходит. И обещает вернуться, когда ей будет надо. Пыль колышется,
втягиваясь с лестничной клетки в квартиру, а техник-смотритель ЖЭУ просит
электрофонарь.
Оказывается, она здесь отдельно от милиции, по случайному совпадению с
ней во времени.
- Показатели счетчика, - говорит, - пришла зафиксировать. Последние. -
И говорит: - Тут у вас напротив квартиру обменивают.
Я даю ей фонарь.
Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь.
- Как обменивают? - говорит вялая женщина. - Напротив муж мой живет
бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же
сестра ему родная. Хозяйка.
- А мне-то что? - говорит техник. - По документам эту квартиру
обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть.
Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика.
Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед.
Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем.
Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей
шариковой ручкой, берет кефир и уходит.
Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не
осевшей пыли, начинает причитать.
- Он всю жизнь на мартене, - гундосо воет она, - а они подонки и
алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите.
Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав
кефир к фуфайке предплечьем правой руки.
Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и
забивается под диван. В самый недосягаемый угол.
- Я могу вам помочь? - спрашиваю я.
Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит подвывая:
- Ой, люди, спасите.
- Не кричите, - говорю я. - Кошка пугается.
Это действует.
Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею
скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит:
- Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак
сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь - пять грамот, три
благодарности.
Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь.
Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит:
- Я Галя. Ты меня не бойся.
Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта.
- Я не боюсь, - говорю я.
А она говорит:
- Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли.
Ворвались, - говорит, - и украли платочек. Сволочи.
Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного
окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно - как будто
к нему принюхивается. Наконец, говорит:
- Тут у меня поднизом много всего надето. - Она трясет над галошами
подолом не то платья, не то халата. - А платочек украли.
Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков.
- У меня нет платка, - говорю я.
- А ты поищи, - говорит Владимировна. - В шкафах.
- У меня только моя шапка, - говорю я. - Не дам же я вам свою шапку.
- А я туда - и назад.
Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна. Поэтому я стою с
фонарем и молчу.
Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны.
По волосам, оскальзываясь, ползет муравей.
- А сын мой, - говорит Владимировна, - сгорел на работе. Его привезли,
я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел.
Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый.
- И дочка ко мне вчера приходила, - говорит Владимировна. - Есть
наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной.
Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она
старая и больная, и говорит: "Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед
Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм
нальют, а обед сожрут без остатка".