Страница:
У меня паркет под ногами качнулся — это что же, она особняк мне готова вернуть?
Что-то тут было не так, в этом ее ласковом плетении, в том, как торопливо она рисовала почти невероятные и сладостные картинки, за которыми маячило — что? Испуг? Злость? Надежда?
Ясно было только одно: она действительно ждала меня и менты приклеились ко мне не случайно.
— Как он? Я могу увидеть его?
— Гришуньку?
Она дрогнула глазами, но тут же вынула из кармана плаща конверт со снимками и шлепнула его на стол.
Я вытряхнула скользкие картинки, снятые «Полароидом».
Сердце болезненно сжалось. Не знаю, чего я ожидала. Мне казалось, что он постоянно плачет и просится ко мне. Но на снимках Гришка в основном безмятежно улыбался. Снимали они его то на пристроенной к нашему дому новой веранде, уставленной плетеной мебелью, то в роскошном игрушечном джипе, точной копии «взрослого», то на газоне, с яркими мячами. Так я его никогда не одевала — под матросика, в полосатые, типа тельняшек, футболки. На нескольких снимках он был в белой войлочной панаме с широкими полями, под кавказца. На последней фотке он сидел рядом с громадным ротвейлером и обнимал его. Это был тот самый людоед, который гонял меня по участку ночью, год назад, здесь он был в наморднике.
— Он все собачку просил, — сказала она, закуривая. — Так что сама видишь — нам ничего не жалко.
Снимки она отбирала явно с умыслом — на них был один Гришка. Ни ее рядом, ни Зюньки… И везде — веселый.
— Тут понимаешь какая незадача… — засмеялась она. — У нас же родичей не считано! Вот Зиновий и потащил его. Сначала в Таганрог, потом в Крым двинут… Демонстрирует наследника! Гордится. Они на Зюнькиной машине двинули. У него новая, беленькая такая «бээмвушка»…
Она поняла, что слишком поторопилась, а потому прокалывается, и замолчала. Она, видимо, была несколько озадачена тем, что я не клюнула на крючок насчет мемориала Панкратычу, хотя она дала понять, что может поступиться домом. И еще мне казалось, что она устала передо мной лебезить, ведь она специализировалась совсем по другому профилю.
— Я думаю, что вы врете мне, Маргарита Федоровна, — сказала я. — Впрочем, как всегда. Вам не привыкать. И с чего это у вас такие семейные страсти разыгрались — по поводу внука? Где же вы раньше были? И если вы его так обожаете, зачем вы его от меня именно сейчас уволокли? Вы же понимаете, для ребенка это не просто потрясение. Вы же ему мозги вывихнули! На всю оставшуюся жизнь…
— Ну что ж… — Она отпила чаю, похрустела сухариком. — Раз ты так, то и я так… Его оставшаяся жизнь тебя совершенно не касается.
— Да не отдам я вам его, — сказала я как можно спокойнее. — Не знаю еще как, но не отдам… Вы же на вашей семейной наковальне из него такого урода выкуете, что он и папочке, и вам шею свернет. Бабулечка…
Она поставила чашку на стол и крикнула:
— Лыков!
Майор влетел, зажав под мышкой затертый портфель.
— Тут я, Федоровна…
— Наша Лизанька все в том же репертуаре. Опять из себя народную мстительницу изображать собралась…
Вот теперь она была прежняя — Маргарита Федоровна Щеколдина. Голос ее налился металлом, и глаза стали замороженно-безразличными.
— Что там у нее? Все запротоколили? С понятыми? Как положено?
Он покраснел, не глядя на меня, кивнул, вынул из портфеля мой пистолетик, разрешение на него, какие-то исписанные от руки листики. Вздохнул и выволок узелочек величиной с грецкий орех, в пленке. С чем-то белым.
Все ясно, трючок этот отработан у ментов до скуки.
— Это, конечно, наркота. Героинчик, что ли? Обнаружен, разумеется, в моем «фиате»… В багажнике, что ли, майор?
Я посмотрела на него почти ласково.
— В бардачке… — вздохнул он.
— И свидетели нашлись?
— А как же… — сказала Щеколдина. — Наши славные органы железно стоят на страже народного здоровья!
— Зюнька, что ли, своими запасами поделился? — невинно спросила я.
— Разберись с нею, Лыков. И не стесняйся! Тут ей не Москва! Если что-то дойдет до нее — гони. Не поймет — оформляй на статью… Ей не привыкать!
Она встала и отворила окно. В зеленой кроне орали птицы, сквозь листву уже пробилось солнце. Пахло мокрым асфальтом и скошенной травой.
— А хорошо у нас тут, Лиза… — потянувшись, задумчиво сказала она. — Меня тоже, где ни бываю, всегда домой тянет… Так что ты мне пейзаж постарайся впредь своим присутствием не портить.
Она ушла.
Я взяла пистолетик и выщелкнула обойму. Она была пуста, патрончики мент все-таки вытряхнул.
— Не стыдно, Лыков? — спросила я.
— Ты ее не знаешь…
— Как раз знаю.
Мне стало смешно. Он явно не знал, что делать дальше, весь взмок и промокал рожу платком.
— Между прочим, майор, пистолетик мне как раз от твоих внутренних органов поднесен… Не скажу, что я к вашему министру вхожа, но подпись в книжечке видишь? Генерал-лейтенант! Я ведь такой тарарам раздую, мало не покажется…
— В каждой избушке свои погремушки, — вздохнул он. — Тут у меня один генерал — она.
— Все равно, оно тебе надо?
— Пошли! — Он поднялся. — Я тебя провожу. Сваливай, только по-честному, без возврата… Я-то что. А у Зиновия своя команда. Засекут — и поплывешь ты до самой Астрахани кверху брюхом, как осетрина потрошенная…
— А Зиновий где? В городе?
— Где ж ему быть? Лето ведь. С вышки прыгает, девок клеит… Катер у него новый, из Финляндии припер, на водяном мотоцикле гоняет… Европа-люкс!
Лыков проговорился, хотя и сам не подозревал об этом.
Он провожал меня на ментовском экипаже долго, через новый мост и еще километров десять в сторону Москвы. Потом помигал фарами прощально и отвалил.
«Дон Лимон» был слишком приметен. Пижон в желтом камзоле.
И вернуться на нем в город было уже опасно.
В Дубне я нашла платную стоянку, оставила его и села на электричку.
Купальник и тряпичную бейсболку я купила на развале близ нашего горпляжа. Подумав, добавила здоровенные очки из черной пластмассы. Чтобы не узнавали.
Пляж только назывался так — каждое лето на левый, плоский берег Волги завозили из карьера песок на барже, и экскаватор рассыпал его по узкой полоске берега. Слева и справа в двух протоках было множество притопленных ржавых посудин, так что купальщики располагались и на них. А дальше по всему берегу в ту сторону, где Волга вливалась в водохранилище, на вытоптанной траве стояли легковушки, палатки, дымили кострища — наезжего народу было, как маку. Дело понятное, махнуть на лето в Крым или Сочи нынче по ценам было почти то же самое, что смотаться в Ниццу, путевки от профсоюзов накрылись, и столичный трудовой народ осваивал то, что поближе.
Людей, несмотря на будний день, было много. Над берегом стелились шашлычные дымы, вопила детвора, полощась на мелкоте, орали бесчисленные магнитофоны, пляж почти сплошь был устлан подгорающей на солнце плотью.
Мне надо было на противоположный берег, туда, где над водой возвышался крутой обрыв!
Река здесь, в черте города, не очень разливистая, километр с небольшим, плаваю я с детства как рыба, так что самое трудное для меня было — это чтобы не прихватил на фарватере катерок водоспасателей: туда заплывать было запрещено.
Нашу бывшую усадьбу Щеколдины огородили со всех сторон высоченным забором, не прикрыта она была только с берега, там, откуда начиналась лестница вниз. Внизу они построили причал на бетонных сваях. На расстоянии ничего толком разглядеть было нельзя, но я была абсолютно уверена, что Гришка там, у них.
У причала был ошвартован белый катер с открытой низкой рубкой, но людей, кажется, на нем не было.
Я переоделась в кабинке в купальник, высмотрела на пляже приличное по виду семейство — мужа и жену с двумя детьми, попросила их присмотреть за моим барахлишком и пошла в воду.
Заплыла повыше по течению неторопливым брассом и легла на спину, если водоспасатели поднимут хай, буду врать, что меня просто занесло течением.
Все туг было изучено и исплавано сотни раз, так что я просто полеживала, раскинув руки и ноги, и чуть-чуть подгребала.
Проплывая мимо фарватерного бакена, я глянула на причал. Видно было плохо. Миновав середину пути, я вновь посмотрела туда и в этот раз все видела прекрасно. Я не могла ошибиться: на причале стоял и курил Кен. В своей «капитанке», полосатой кофте и белых джинсах.
По лестнице спускался загорелый до черноты, полуголый Зюнька. Из одежды на нем были только плавки и толстая «голда» на груди. Он нес два чемодана из желтой кожи. Что-то сказал Кену, тот засмеялся и кивнул, а Зиновий забросил чемоданы в катер и начал отвязывать швартовый конец. По лестнице вниз уже спускалась мадам Щеколдина, в белом купальном халате и соломенной шляпке. Она вела за руку Гришуню. Он был босой, в шортиках и кавказской панаме.
Я хотела заорать, но только воды нахлебалась.
Когда проморгалась, катер уже, порыкивая движком, отходил от причала, а Щеколдина смотрела вслед ему из-под ладони.
Все понятно: она, как всегда, все точно просчитала, и они убирают Гришку подальше. Но при чем тут Кен?
Очень скоро я поняла при чем. Только теперь, пытаясь приподнять себя в воде, я разглядела, куда направился катер. У пассажирского дебаркадера, близ которого швартуются дальнорейсовики типа Москва — Астрахань, медленно разворачивалась большая двухмачтовая яхта с черным корпусом. Паруса были очехлены, и она отрабатывала только двигателями. На корпусе была надпись «Хантенгри». По борту был спущен трап, к которому Зюнька приткнул катер. Зюнька поднялся на борт, неся хохочущего Гришку на закорках. На катере обнаружился какой-то парень, который поднял наверх чемоданы. Затем поднялся Кен. На яхте выбрали трап, и она, описав дугу по реке, развернулась в сторону водохранилища. Парень полез в рубку и погнал катер назад, к обрыву.
Яхта шла не на Москву, это я понимала.
И еще поняла, что, кажется, с Гришуней — навсегда.
И мое барахтанье не имеет никакого смысла.
Меня добили.
Единственное, чего я не могла понять, — с чего в компании с Щеколдиными возник Кенжетаев. Конечно, они не могли не быть знакомы. Сим-Сим как-то обмолвился, что именно Кен пробивал долговременную аренду на землю и строения на территории у местных властей. Значит, у Щеколдиной? Кажется, там была какая-то нелепица. Здание можно было купить, а землю нет. Только в аренду.
Когда я доплыла до дебаркадера, врубив все свои мощности и чувствуя, что безнадежно потеряла прежнюю пловецкую форму, яхты на реке уже видно не было. На дебаркадере сидел пьяный в дымину дед и ловил на удочку что-то.
— Эй, дедулька, куда «Хантенгри» ушла? Которая тут стояла?
— А хрен его знает… Они теперь никого не спрашивают. Приходят, уходят… Куда схочут! Хозяева! — сплюнул он в воду.
В Москву я вернулась поздним вечером на электричке. «Дон Лимона» со стоянки в Дубне забирать не стала, осознавала, что, если сяду за баранку, расшибусь. Посмотрела в квиток, оказывается, я заплатила вперед за три дня. Ну и черт с ним, с «Дон Лимоном». Вообще со всем.
Домой идти и не думала. Дома была привычная Арина и щенок, от которого будет еще поганей.
Элга?
А кто я ей? Кто она мне? Тем более у нее свой свет в окошке — Михайлыч. А у меня в моих окнах — тьма.
Я полезла в сумку. В сумке было мокро. Оказывается, я в нее сунула мокрый купальник. Деньги были тоже мокрые, но червонец, он и мокрый червонец, доллар тем более.
Я выкинула купальник в урну, хотела выкинуть и черные очки, но передумала. Напялила на нос. Чтобы глаз никто не разглядел. Я сама удивилась: глянула в зеркальце, а они — белые. Будто я здорово нарезалась.
А что? Это мысль.
Что мне еще остается?
Может, к художнику Морозову в Пушкино махнуть? Продолжить толковище по поводу проекта «Кваджи»? Далеко. Да и напугаю мужика.
Я оглянулась. Оказалось, что я стою на площади перед Ярославским вокзалом и сама с собой разговариваю.
Это мне не понравилось.
В голове постукивали молоточки, и я испугалась, что вот-вот опять придет это — зеркальное мелькание скрежещущих осколков.
Я нашла аптечный киоск и купила аспирин.
Потом подумала и взяла презервативы. Тридцать штук в единой упаковке. Продавщица глаза вылупила, но мне было плевать.
Я спустилась в метро и куда-то поехала.
Все равно куда.
Потом ездить раздумала и выбралась на поверхность.
Оказывается, меня вынесло из Кропоткинской. Белым видением вздымался новый храм Спасителя. Народу здесь было — не протолкнешься. Мне это не понравилось. Я купила в ларьке водку, пластмассовый стаканчик, затем, у «тележницы», пару чебуреков, прошла по бульвару в сторону Арбата, нашла свободную скамью и запила аспирин водкой.
Стало тепло и покойно. Чебуреки были отвратные, одно масло и тесто. Я покрошила их голубям.
Подошел парень с гитарой, сел рядом, ударил по струнам и запел:
— «Как по морю синему плыли две букашки, плыли две букашки на одной какашке…» Поэзией не интересуетесь, девушка? Знаете, это чье? Неизвестный, но тем не менее великий поэт Владлен Гаврильчик! Вот, представляю… — Он снова запел:
— «Вот пришли они в кабак, чтоб исполнить краковяк, после звуков краковяка им на блюде дали рака…»
Я посмотрела на него. Он был очень молодой, но сильно поношенный, с мордой, как башмак, и мокрыми губами.
— Я сама псиша… — сказала я. — Отвали!
— Вы не поняли. Это не мое. Я только издаю. — Он полез в сумку, висевшую на плече, и достал ксерокопированную книжку-самоделку. — Единственное издание за все времена… Обхохочетесь! Вот, пожалуйста: «Молодые организмы залезают в механизмы, заряжают пулеметы, отправляются в полеты и растаивают в дали, нажимая на педали…»
— Это про Афган, что ли? Или Чечню?
— А бог его знает! Возьмете? Десятка — штука. Если две — по пятерке…
— И берут?
— Не очень, — признался он. Какой-никакой, а это был собрат по бизнесу. Я дала ему десять долларов, и он стал заикаться. Прилип…
Я еле ноги унесла.
Шла пешком, подсаживалась в троллейбусы, ехала, не зная куда, и сходила, не ведая где.
Что-то на ходу клюкала, жевала.
Хорошо помню, что под утро я сидела в полном одиночестве на бордюре, кажется, вблизи Девичьего монастыря, рисовала кирпичом какие-то рожи на асфальте.
Что-то мощно загудело, зарокотало, ударил свет множества фар, мимо меня понеслась стая рокеров на мотоциклах. Они гоготали и что-то орали мне. И почти у каждого за спиной маячила подруга. Последний из кентавров не уехал, дал кругаля и тормознул. Он был без шлема, светловолосый, с бородой. В поношенной косухе, выгоревшей бандане, в огромных ботинках.
— Есть проблемы, девушка? — спросил он. — Об чем тоскуем?
— Вдовеем мы, понял? — ответила я.
Он не поверил, заржал и сказал благодушно:
— Садись. Подброшу. Куда надо?
— Понятия не имею, — призналась я искренне. Я села позади него и ухватилась за его плечи. Он пригнулся, гикнул и газанул Я завизжала.
….Это был мой первый. После Сим-Сима.
Он оказался неутомимым. И в ту ночь это было много раз. И это было хорошо. Даже очень. Только я никогда не могла вспомнить, как его звали.
ЛОВУШКА ДЛЯ ДУРЕХИ ИЛИ КАК?
Что-то тут было не так, в этом ее ласковом плетении, в том, как торопливо она рисовала почти невероятные и сладостные картинки, за которыми маячило — что? Испуг? Злость? Надежда?
Ясно было только одно: она действительно ждала меня и менты приклеились ко мне не случайно.
— Как он? Я могу увидеть его?
— Гришуньку?
Она дрогнула глазами, но тут же вынула из кармана плаща конверт со снимками и шлепнула его на стол.
Я вытряхнула скользкие картинки, снятые «Полароидом».
Сердце болезненно сжалось. Не знаю, чего я ожидала. Мне казалось, что он постоянно плачет и просится ко мне. Но на снимках Гришка в основном безмятежно улыбался. Снимали они его то на пристроенной к нашему дому новой веранде, уставленной плетеной мебелью, то в роскошном игрушечном джипе, точной копии «взрослого», то на газоне, с яркими мячами. Так я его никогда не одевала — под матросика, в полосатые, типа тельняшек, футболки. На нескольких снимках он был в белой войлочной панаме с широкими полями, под кавказца. На последней фотке он сидел рядом с громадным ротвейлером и обнимал его. Это был тот самый людоед, который гонял меня по участку ночью, год назад, здесь он был в наморднике.
— Он все собачку просил, — сказала она, закуривая. — Так что сама видишь — нам ничего не жалко.
Снимки она отбирала явно с умыслом — на них был один Гришка. Ни ее рядом, ни Зюньки… И везде — веселый.
— Тут понимаешь какая незадача… — засмеялась она. — У нас же родичей не считано! Вот Зиновий и потащил его. Сначала в Таганрог, потом в Крым двинут… Демонстрирует наследника! Гордится. Они на Зюнькиной машине двинули. У него новая, беленькая такая «бээмвушка»…
Она поняла, что слишком поторопилась, а потому прокалывается, и замолчала. Она, видимо, была несколько озадачена тем, что я не клюнула на крючок насчет мемориала Панкратычу, хотя она дала понять, что может поступиться домом. И еще мне казалось, что она устала передо мной лебезить, ведь она специализировалась совсем по другому профилю.
— Я думаю, что вы врете мне, Маргарита Федоровна, — сказала я. — Впрочем, как всегда. Вам не привыкать. И с чего это у вас такие семейные страсти разыгрались — по поводу внука? Где же вы раньше были? И если вы его так обожаете, зачем вы его от меня именно сейчас уволокли? Вы же понимаете, для ребенка это не просто потрясение. Вы же ему мозги вывихнули! На всю оставшуюся жизнь…
— Ну что ж… — Она отпила чаю, похрустела сухариком. — Раз ты так, то и я так… Его оставшаяся жизнь тебя совершенно не касается.
— Да не отдам я вам его, — сказала я как можно спокойнее. — Не знаю еще как, но не отдам… Вы же на вашей семейной наковальне из него такого урода выкуете, что он и папочке, и вам шею свернет. Бабулечка…
Она поставила чашку на стол и крикнула:
— Лыков!
Майор влетел, зажав под мышкой затертый портфель.
— Тут я, Федоровна…
— Наша Лизанька все в том же репертуаре. Опять из себя народную мстительницу изображать собралась…
Вот теперь она была прежняя — Маргарита Федоровна Щеколдина. Голос ее налился металлом, и глаза стали замороженно-безразличными.
— Что там у нее? Все запротоколили? С понятыми? Как положено?
Он покраснел, не глядя на меня, кивнул, вынул из портфеля мой пистолетик, разрешение на него, какие-то исписанные от руки листики. Вздохнул и выволок узелочек величиной с грецкий орех, в пленке. С чем-то белым.
Все ясно, трючок этот отработан у ментов до скуки.
— Это, конечно, наркота. Героинчик, что ли? Обнаружен, разумеется, в моем «фиате»… В багажнике, что ли, майор?
Я посмотрела на него почти ласково.
— В бардачке… — вздохнул он.
— И свидетели нашлись?
— А как же… — сказала Щеколдина. — Наши славные органы железно стоят на страже народного здоровья!
— Зюнька, что ли, своими запасами поделился? — невинно спросила я.
— Разберись с нею, Лыков. И не стесняйся! Тут ей не Москва! Если что-то дойдет до нее — гони. Не поймет — оформляй на статью… Ей не привыкать!
Она встала и отворила окно. В зеленой кроне орали птицы, сквозь листву уже пробилось солнце. Пахло мокрым асфальтом и скошенной травой.
— А хорошо у нас тут, Лиза… — потянувшись, задумчиво сказала она. — Меня тоже, где ни бываю, всегда домой тянет… Так что ты мне пейзаж постарайся впредь своим присутствием не портить.
Она ушла.
Я взяла пистолетик и выщелкнула обойму. Она была пуста, патрончики мент все-таки вытряхнул.
— Не стыдно, Лыков? — спросила я.
— Ты ее не знаешь…
— Как раз знаю.
Мне стало смешно. Он явно не знал, что делать дальше, весь взмок и промокал рожу платком.
— Между прочим, майор, пистолетик мне как раз от твоих внутренних органов поднесен… Не скажу, что я к вашему министру вхожа, но подпись в книжечке видишь? Генерал-лейтенант! Я ведь такой тарарам раздую, мало не покажется…
— В каждой избушке свои погремушки, — вздохнул он. — Тут у меня один генерал — она.
— Все равно, оно тебе надо?
— Пошли! — Он поднялся. — Я тебя провожу. Сваливай, только по-честному, без возврата… Я-то что. А у Зиновия своя команда. Засекут — и поплывешь ты до самой Астрахани кверху брюхом, как осетрина потрошенная…
— А Зиновий где? В городе?
— Где ж ему быть? Лето ведь. С вышки прыгает, девок клеит… Катер у него новый, из Финляндии припер, на водяном мотоцикле гоняет… Европа-люкс!
Лыков проговорился, хотя и сам не подозревал об этом.
Он провожал меня на ментовском экипаже долго, через новый мост и еще километров десять в сторону Москвы. Потом помигал фарами прощально и отвалил.
«Дон Лимон» был слишком приметен. Пижон в желтом камзоле.
И вернуться на нем в город было уже опасно.
В Дубне я нашла платную стоянку, оставила его и села на электричку.
Купальник и тряпичную бейсболку я купила на развале близ нашего горпляжа. Подумав, добавила здоровенные очки из черной пластмассы. Чтобы не узнавали.
Пляж только назывался так — каждое лето на левый, плоский берег Волги завозили из карьера песок на барже, и экскаватор рассыпал его по узкой полоске берега. Слева и справа в двух протоках было множество притопленных ржавых посудин, так что купальщики располагались и на них. А дальше по всему берегу в ту сторону, где Волга вливалась в водохранилище, на вытоптанной траве стояли легковушки, палатки, дымили кострища — наезжего народу было, как маку. Дело понятное, махнуть на лето в Крым или Сочи нынче по ценам было почти то же самое, что смотаться в Ниццу, путевки от профсоюзов накрылись, и столичный трудовой народ осваивал то, что поближе.
Людей, несмотря на будний день, было много. Над берегом стелились шашлычные дымы, вопила детвора, полощась на мелкоте, орали бесчисленные магнитофоны, пляж почти сплошь был устлан подгорающей на солнце плотью.
Мне надо было на противоположный берег, туда, где над водой возвышался крутой обрыв!
Река здесь, в черте города, не очень разливистая, километр с небольшим, плаваю я с детства как рыба, так что самое трудное для меня было — это чтобы не прихватил на фарватере катерок водоспасателей: туда заплывать было запрещено.
Нашу бывшую усадьбу Щеколдины огородили со всех сторон высоченным забором, не прикрыта она была только с берега, там, откуда начиналась лестница вниз. Внизу они построили причал на бетонных сваях. На расстоянии ничего толком разглядеть было нельзя, но я была абсолютно уверена, что Гришка там, у них.
У причала был ошвартован белый катер с открытой низкой рубкой, но людей, кажется, на нем не было.
Я переоделась в кабинке в купальник, высмотрела на пляже приличное по виду семейство — мужа и жену с двумя детьми, попросила их присмотреть за моим барахлишком и пошла в воду.
Заплыла повыше по течению неторопливым брассом и легла на спину, если водоспасатели поднимут хай, буду врать, что меня просто занесло течением.
Все туг было изучено и исплавано сотни раз, так что я просто полеживала, раскинув руки и ноги, и чуть-чуть подгребала.
Проплывая мимо фарватерного бакена, я глянула на причал. Видно было плохо. Миновав середину пути, я вновь посмотрела туда и в этот раз все видела прекрасно. Я не могла ошибиться: на причале стоял и курил Кен. В своей «капитанке», полосатой кофте и белых джинсах.
По лестнице спускался загорелый до черноты, полуголый Зюнька. Из одежды на нем были только плавки и толстая «голда» на груди. Он нес два чемодана из желтой кожи. Что-то сказал Кену, тот засмеялся и кивнул, а Зиновий забросил чемоданы в катер и начал отвязывать швартовый конец. По лестнице вниз уже спускалась мадам Щеколдина, в белом купальном халате и соломенной шляпке. Она вела за руку Гришуню. Он был босой, в шортиках и кавказской панаме.
Я хотела заорать, но только воды нахлебалась.
Когда проморгалась, катер уже, порыкивая движком, отходил от причала, а Щеколдина смотрела вслед ему из-под ладони.
Все понятно: она, как всегда, все точно просчитала, и они убирают Гришку подальше. Но при чем тут Кен?
Очень скоро я поняла при чем. Только теперь, пытаясь приподнять себя в воде, я разглядела, куда направился катер. У пассажирского дебаркадера, близ которого швартуются дальнорейсовики типа Москва — Астрахань, медленно разворачивалась большая двухмачтовая яхта с черным корпусом. Паруса были очехлены, и она отрабатывала только двигателями. На корпусе была надпись «Хантенгри». По борту был спущен трап, к которому Зюнька приткнул катер. Зюнька поднялся на борт, неся хохочущего Гришку на закорках. На катере обнаружился какой-то парень, который поднял наверх чемоданы. Затем поднялся Кен. На яхте выбрали трап, и она, описав дугу по реке, развернулась в сторону водохранилища. Парень полез в рубку и погнал катер назад, к обрыву.
Яхта шла не на Москву, это я понимала.
И еще поняла, что, кажется, с Гришуней — навсегда.
И мое барахтанье не имеет никакого смысла.
Меня добили.
Единственное, чего я не могла понять, — с чего в компании с Щеколдиными возник Кенжетаев. Конечно, они не могли не быть знакомы. Сим-Сим как-то обмолвился, что именно Кен пробивал долговременную аренду на землю и строения на территории у местных властей. Значит, у Щеколдиной? Кажется, там была какая-то нелепица. Здание можно было купить, а землю нет. Только в аренду.
Когда я доплыла до дебаркадера, врубив все свои мощности и чувствуя, что безнадежно потеряла прежнюю пловецкую форму, яхты на реке уже видно не было. На дебаркадере сидел пьяный в дымину дед и ловил на удочку что-то.
— Эй, дедулька, куда «Хантенгри» ушла? Которая тут стояла?
— А хрен его знает… Они теперь никого не спрашивают. Приходят, уходят… Куда схочут! Хозяева! — сплюнул он в воду.
В Москву я вернулась поздним вечером на электричке. «Дон Лимона» со стоянки в Дубне забирать не стала, осознавала, что, если сяду за баранку, расшибусь. Посмотрела в квиток, оказывается, я заплатила вперед за три дня. Ну и черт с ним, с «Дон Лимоном». Вообще со всем.
Домой идти и не думала. Дома была привычная Арина и щенок, от которого будет еще поганей.
Элга?
А кто я ей? Кто она мне? Тем более у нее свой свет в окошке — Михайлыч. А у меня в моих окнах — тьма.
Я полезла в сумку. В сумке было мокро. Оказывается, я в нее сунула мокрый купальник. Деньги были тоже мокрые, но червонец, он и мокрый червонец, доллар тем более.
Я выкинула купальник в урну, хотела выкинуть и черные очки, но передумала. Напялила на нос. Чтобы глаз никто не разглядел. Я сама удивилась: глянула в зеркальце, а они — белые. Будто я здорово нарезалась.
А что? Это мысль.
Что мне еще остается?
Может, к художнику Морозову в Пушкино махнуть? Продолжить толковище по поводу проекта «Кваджи»? Далеко. Да и напугаю мужика.
Я оглянулась. Оказалось, что я стою на площади перед Ярославским вокзалом и сама с собой разговариваю.
Это мне не понравилось.
В голове постукивали молоточки, и я испугалась, что вот-вот опять придет это — зеркальное мелькание скрежещущих осколков.
Я нашла аптечный киоск и купила аспирин.
Потом подумала и взяла презервативы. Тридцать штук в единой упаковке. Продавщица глаза вылупила, но мне было плевать.
Я спустилась в метро и куда-то поехала.
Все равно куда.
Потом ездить раздумала и выбралась на поверхность.
Оказывается, меня вынесло из Кропоткинской. Белым видением вздымался новый храм Спасителя. Народу здесь было — не протолкнешься. Мне это не понравилось. Я купила в ларьке водку, пластмассовый стаканчик, затем, у «тележницы», пару чебуреков, прошла по бульвару в сторону Арбата, нашла свободную скамью и запила аспирин водкой.
Стало тепло и покойно. Чебуреки были отвратные, одно масло и тесто. Я покрошила их голубям.
Подошел парень с гитарой, сел рядом, ударил по струнам и запел:
— «Как по морю синему плыли две букашки, плыли две букашки на одной какашке…» Поэзией не интересуетесь, девушка? Знаете, это чье? Неизвестный, но тем не менее великий поэт Владлен Гаврильчик! Вот, представляю… — Он снова запел:
— «Вот пришли они в кабак, чтоб исполнить краковяк, после звуков краковяка им на блюде дали рака…»
Я посмотрела на него. Он был очень молодой, но сильно поношенный, с мордой, как башмак, и мокрыми губами.
— Я сама псиша… — сказала я. — Отвали!
— Вы не поняли. Это не мое. Я только издаю. — Он полез в сумку, висевшую на плече, и достал ксерокопированную книжку-самоделку. — Единственное издание за все времена… Обхохочетесь! Вот, пожалуйста: «Молодые организмы залезают в механизмы, заряжают пулеметы, отправляются в полеты и растаивают в дали, нажимая на педали…»
— Это про Афган, что ли? Или Чечню?
— А бог его знает! Возьмете? Десятка — штука. Если две — по пятерке…
— И берут?
— Не очень, — признался он. Какой-никакой, а это был собрат по бизнесу. Я дала ему десять долларов, и он стал заикаться. Прилип…
Я еле ноги унесла.
Шла пешком, подсаживалась в троллейбусы, ехала, не зная куда, и сходила, не ведая где.
Что-то на ходу клюкала, жевала.
Хорошо помню, что под утро я сидела в полном одиночестве на бордюре, кажется, вблизи Девичьего монастыря, рисовала кирпичом какие-то рожи на асфальте.
Что-то мощно загудело, зарокотало, ударил свет множества фар, мимо меня понеслась стая рокеров на мотоциклах. Они гоготали и что-то орали мне. И почти у каждого за спиной маячила подруга. Последний из кентавров не уехал, дал кругаля и тормознул. Он был без шлема, светловолосый, с бородой. В поношенной косухе, выгоревшей бандане, в огромных ботинках.
— Есть проблемы, девушка? — спросил он. — Об чем тоскуем?
— Вдовеем мы, понял? — ответила я.
Он не поверил, заржал и сказал благодушно:
— Садись. Подброшу. Куда надо?
— Понятия не имею, — призналась я искренне. Я села позади него и ухватилась за его плечи. Он пригнулся, гикнул и газанул Я завизжала.
….Это был мой первый. После Сим-Сима.
Он оказался неутомимым. И в ту ночь это было много раз. И это было хорошо. Даже очень. Только я никогда не могла вспомнить, как его звали.
ЛОВУШКА ДЛЯ ДУРЕХИ ИЛИ КАК?
Наверное, у каждого человека бывают дни, когда он становится сам себе противен. Умишком я еще понимала, что не просто балансирую на краю пропасти, еще одна моя выходка — и я полечу в такую бездну, откуда мне уже никогда не выкарабкаться. Я уже сравнялась с Иркой Гороховой, во всяком случае, в смысле секс-похождений, кажется, даже превзошла ее.
Я впала в состояние амебности, когда уже ничто не колышет, все по фигу, когда любой, кто пытается тебя понять или чем-то помочь, вызывает не просто отторжение — почти ненависть. И ты как бы спишь наяву, отгородившись от всего на свете и испытывая бесконечную жалость к себе, такой разнесчастной и неудачливой, никого не любящей и никем не любимой, и мечтаешь только о том, чтобы никто к тебе не прикасался, не лез к тебе даже с сочувствием.
Элга пыталась узнать подробности о моей поездке на Волгу, Чичерюкин просто покрыл меня последними словами, когда до него дошло, что я выкинула такую штуку в одиночку, его не спросясь, Белла Львовна пыталась затащить меня на какой-то идиотский симпозиум или коллоквиум, имеющий место быть в кругах, приближенных к комитету (или фонду?) по развитию малого и среднего бизнеса в Нечерноземье, Гурвич планировал срочную командировку в Архангельск, где якобы намечались какие-то дела со стройлесом, но я больше всего хотела одного: чтобы меня оставили в покое.
Так что я довольно талантливо изобразила недомогание и отправилась ко всем чертям, от всех подальше. Хотя бы на несколько дней. Но всерьез «подальше» у меня не вышло, потому что Михайлыч приставил ко мне все того же Костяя, да и на дальние передвижения меня не очень тянуло, потому что мне просто надо было где-то себя припрятать, но чтобы там не было скопища людей, постороннего любопытства.
В конце концов я прибилась к Цою. Разыскала нашего бывшего кулинарного гения в его новой ресторации в цокольном, вернее, полуподвальном помещении бывшей заводской столовки. Сначала Цоюшка решил, что я заявилась с инспекцией проверять, как он осваивает кредит на его кабачок, но понял, что мне просто тошно.
Он ничего выяснять не стал, и я ему была за это благодарна.
Еще, конечно, меня почти до слез тронуло то, что он исполнил мое пожелание — назвать его кабачок «Сим-Сим». В честь Семена Семеныча Туман-ского, получившего от меня некогда такое прозвище. В связи с тем, что именно он, наподобие сказочного Али-Бабы, распахнул передо мной ворота своей сокровищницы.
Вывеска из неоновых трубок, имитировавших арабскую вязь, была уже готова, но еще не повешена, а стояла на полу в ресторанном зальчике на дюжину столиков. Отделку только что закончили, в кабачке пока все сохло, на окнах не было штор, на невысоких черных столиках — скатертей, но мне здесь нравилось. Цой привез из Азии несколько старинных светильников из вощеного пергамента с иероглифами на бронзовых подвесках, у входа с улицы на красного цвета стене извивалась парочка дракончиков с вылупленными глазами. Я ему пообещала к открытию перевезти из моего кабинета в офисе бонсаевские деревца в напольных вазах, чему он страшно возрадовался.
Цоевы компаньоны курсировали где-то в районе Кзыл-Орды и под Ташкентом, занимались заготовкой каких-то специй, на фарфоровом заводе где-то в Корее была заказана и фирменная посуда, но Цой сказал, что открываться они будут не раньше осени, когда в Москве появится солидная клиентура, отдыхающая, как водится, летом.
Я нашла себе занятие — он заготовил пару рулонов прекрасной толстой ткани на оконные шторы, гранатового цвета, с розовыми фламинго, пожилая кореянка кроила и сшивала полотнища на ручной швейной машинке, и я тут же уцепилась за это — сказала, что буду помогать.
Цой был удивлен, но не возразил.
Я, как на службу, стала приходить к ним и была при кореянке как подручная. Цой в ресторанчике почти не бывал, мотался где-то по делам, кореянка была тихой и безмолвной, по той причине, что не знала почти ни слова по-русски. Она приветливо улыбалась мне и время от времени уходила на кухню заваривать божественно вкусный чай. Мы пили его с цукатами из хурмы. Я была счастлива оттого, что меня никто не тормошит, никто ни о чем не спрашивает, не требует решения как оперативно-тактических, так и стратегических вопросов относительно "Системы "Т".
Костяй тоже блаженствовал. Телоохранительные функции он с удовольствием исполнял, поставив на тротуаре перед входом столик под большим полосатым зонтом от солнца и целый день дуя пиво, которое он коробками покупал в ближайшем киоске.
Кореец мою историю с Гришкой прекрасно знал, в нашу бытность на территории он готовил для него отдельно, баловал какими-то особенными оладушками, ну а насчет того, как у меня умыкнули парня, его, думаю, ввел в курс Костяй. Как-то он, смотря на меня из своих щелочек, спросил:
— Прохо тебе, Ризавета? Все проходит, — помолчав, сказал он. — Совсем прохо не бывает. Всегда бывает кто-то, кому еще хуже. Вот, смотри…
Он кивнул за окно. На той стороне улицы стояли мусорные баки. На баках сидели голуби. Драная кошка таскала туда-сюда масленую бумажку и вылизывала ее. Аккуратненькая старушонка в линялом, теплом не по лету платьишке ковырялась палкой в баках, выуживая пустые бутылки и складывая добычу в авоську. Она старалась как-то ужаться, было ясно, что ей очень стыдно заниматься тем, чем она занималась. Старушка была очень похожа на учительницу географии из моей школы. Жалко смотрелись на ее тонких, как палки, ногах огромные драные баскетбольные кеды, явно подобранные тоже на какой-то свалке.
— Она приходит каждый день, — сказал Цой. — Живет где-то рядом. Наверное, нет детей. А может быть, есть, но нехорошие. Она старая, почти как я, Ризавета. А ты мородая. Ты хорошо кушаешь каждый день, носишь хорошую одежду. Ты здоровая. Надо радоваться. Приходит день, и ты живая — уже хорошо. Прошел день, и ты живая — совсем хорошо. Чего ты боишься?
— Я не боюсь, — разозлилась я. — Я просто не знаю, на кой я хрен на этом свете. Зачем я, понял?
Тебя послушать, так самая счастливая на свете какая-нибудь репа! Сидит себе в грядке и блаженствует, пока ее не выдернут. И вместо того чтобы тут мне философские антимонии разводить, ты бы лучше эту бабку накормил.
— Всех не накормишь. — Он вдруг засмеялся. — Я ей как-то десятку хотер дать… Она обидерась: «Я москвичка, а ты откуда приперся, чернозадый?»
Старуха ушла.
— У них все подерено, — помолчав, добавил Цой. — У каждой мусорницы — свои баки. Есть даже бригадир. Она сказара — такая у меня работа…
В конце концов кореец выставил меня из своей едальни.
Я рисовала форменки для официантов (предполагалось, что здесь будут вкалывать его юные соотечественники, исключительно мужчины) — черные кители со стоячим воротником плюс пилотки. Я даже притащила купленный в Мосторге образец ткани…
Но Цой сказал, что у меня есть мое дело, моя работа, а со своими проблемами он справится сам.
Выходило, что даже ему я больше была не нужна. Гораздо позже, когда я вновь обрела способность ясно мыслить, отличать друзей и врагов, когда то, что осталось от корпорации, стало действительно делом не Туманских, а моим Делом, до меня дошло, что эти несколько почти бездумных дней у Цоя как бы завершали какой-то этап моего преображения, взросления, что ли, какого-то неумолимого отвердения, когда ты уже можешь упрятать все живое, нежное, уязвимое и наивно-беззащитное под непробиваемой жесткой, почти бронированной оболочкой, когда понимаешь, что не имеешь права на слабость. И речь уже идет не о том, чтобы спасти крохи, оставшиеся от Большой Монеты, но просто о том, быть тебе или не быть. Наверное, в чем-то я начинала повторять судьбу Нины Викентьевны, во всяком случае, только после всего того, что преподнес мне этот самый суматошный и пестро расшитый лоскутами радостей и печалей поворотный год, я впервые поняла, что основательница Дела и моя предшественница не просто так время от времени исчезала неизвестно куда, отсекала от себя всех и вся, включая даже Сим-Сима, но просто брала передышку, чтобы прийти в себя от постоянного нервного, доводившего до полного истощения напряга, и где-то у нее тоже была своя берлога или берлоги, где она скрывалась от всех, зализывала раны, лечила себя одиночеством и покоем, чтобы сызнова выстрелиться в эту бесконечную драку, как снаряд. Впрочем, не знаю, чем бы закончилась моя отчаянная попытка взять штурмом бизнес-вершины (в общем, даже мне было понятно, что я делала только то, что мне позволяли делать), если бы не неожиданное чудо, явившееся оттуда, откуда я его и ждать не думала.
Двенадцатого июля я вернулась домой поздним вечером. Сопровождавший меня Костяй уже проверил подъезд и помахал мне рукой.
Я пошлепала домой. Идти не хотелось, дома меня ждала только Арина, с которой даже говорить было не о чем, все уже говорено, оплакано и частично обсмеяно.
Звонить я не стала, отперла суперзамки ключами и отмычками с секретом и вошла в переднюю. В кухне горел свет, работал магнитофон — это Арина закатывала до рванины кассету с английскими «Спайс герлс», от которых она тащилась последние дни. Но негромко — я ей делала втык, чтобы не будила соседей.
В передней было кое-что непонятное, под вешалкой стояла большая плетенная из ивняка корзина (на юге их называют «сапетками»), заполненная здоровенными сочными помидорами. Под вешалкой же стояло ружье для подводной охоты, к которому была приторочена маска для ныряния и запасные гарпуны. На вешалке висела низка копченых лещей и чебачков. Вкусно пахло рыбой.
Я задохнулась от негодования: деваха явно подцепила какого-то парня и затащила сюда, чего я ее просила покуда не делать. Наш дом — наша крепость, и Михайлыч постоянно талдычил: «Никаких амуров, девки, без меня!..»
Я вошла в кухню.
Арина была в полной боевой готовности: напялила, как всегда без спросу, мой самый любимый домашний халат цвета гнилой вишни, чуть-чуть распахнув так, чтобы просматривалось тугое вымечко в черном развратно-кружевном лифе, — сидела за кухонным столиком.
Глаза ее сияли. Она смотрела в спину парню, который, посвистывая, положив поперек раковины доску, разделывал рыбу.
Я впала в состояние амебности, когда уже ничто не колышет, все по фигу, когда любой, кто пытается тебя понять или чем-то помочь, вызывает не просто отторжение — почти ненависть. И ты как бы спишь наяву, отгородившись от всего на свете и испытывая бесконечную жалость к себе, такой разнесчастной и неудачливой, никого не любящей и никем не любимой, и мечтаешь только о том, чтобы никто к тебе не прикасался, не лез к тебе даже с сочувствием.
Элга пыталась узнать подробности о моей поездке на Волгу, Чичерюкин просто покрыл меня последними словами, когда до него дошло, что я выкинула такую штуку в одиночку, его не спросясь, Белла Львовна пыталась затащить меня на какой-то идиотский симпозиум или коллоквиум, имеющий место быть в кругах, приближенных к комитету (или фонду?) по развитию малого и среднего бизнеса в Нечерноземье, Гурвич планировал срочную командировку в Архангельск, где якобы намечались какие-то дела со стройлесом, но я больше всего хотела одного: чтобы меня оставили в покое.
Так что я довольно талантливо изобразила недомогание и отправилась ко всем чертям, от всех подальше. Хотя бы на несколько дней. Но всерьез «подальше» у меня не вышло, потому что Михайлыч приставил ко мне все того же Костяя, да и на дальние передвижения меня не очень тянуло, потому что мне просто надо было где-то себя припрятать, но чтобы там не было скопища людей, постороннего любопытства.
В конце концов я прибилась к Цою. Разыскала нашего бывшего кулинарного гения в его новой ресторации в цокольном, вернее, полуподвальном помещении бывшей заводской столовки. Сначала Цоюшка решил, что я заявилась с инспекцией проверять, как он осваивает кредит на его кабачок, но понял, что мне просто тошно.
Он ничего выяснять не стал, и я ему была за это благодарна.
Еще, конечно, меня почти до слез тронуло то, что он исполнил мое пожелание — назвать его кабачок «Сим-Сим». В честь Семена Семеныча Туман-ского, получившего от меня некогда такое прозвище. В связи с тем, что именно он, наподобие сказочного Али-Бабы, распахнул передо мной ворота своей сокровищницы.
Вывеска из неоновых трубок, имитировавших арабскую вязь, была уже готова, но еще не повешена, а стояла на полу в ресторанном зальчике на дюжину столиков. Отделку только что закончили, в кабачке пока все сохло, на окнах не было штор, на невысоких черных столиках — скатертей, но мне здесь нравилось. Цой привез из Азии несколько старинных светильников из вощеного пергамента с иероглифами на бронзовых подвесках, у входа с улицы на красного цвета стене извивалась парочка дракончиков с вылупленными глазами. Я ему пообещала к открытию перевезти из моего кабинета в офисе бонсаевские деревца в напольных вазах, чему он страшно возрадовался.
Цоевы компаньоны курсировали где-то в районе Кзыл-Орды и под Ташкентом, занимались заготовкой каких-то специй, на фарфоровом заводе где-то в Корее была заказана и фирменная посуда, но Цой сказал, что открываться они будут не раньше осени, когда в Москве появится солидная клиентура, отдыхающая, как водится, летом.
Я нашла себе занятие — он заготовил пару рулонов прекрасной толстой ткани на оконные шторы, гранатового цвета, с розовыми фламинго, пожилая кореянка кроила и сшивала полотнища на ручной швейной машинке, и я тут же уцепилась за это — сказала, что буду помогать.
Цой был удивлен, но не возразил.
Я, как на службу, стала приходить к ним и была при кореянке как подручная. Цой в ресторанчике почти не бывал, мотался где-то по делам, кореянка была тихой и безмолвной, по той причине, что не знала почти ни слова по-русски. Она приветливо улыбалась мне и время от времени уходила на кухню заваривать божественно вкусный чай. Мы пили его с цукатами из хурмы. Я была счастлива оттого, что меня никто не тормошит, никто ни о чем не спрашивает, не требует решения как оперативно-тактических, так и стратегических вопросов относительно "Системы "Т".
Костяй тоже блаженствовал. Телоохранительные функции он с удовольствием исполнял, поставив на тротуаре перед входом столик под большим полосатым зонтом от солнца и целый день дуя пиво, которое он коробками покупал в ближайшем киоске.
Кореец мою историю с Гришкой прекрасно знал, в нашу бытность на территории он готовил для него отдельно, баловал какими-то особенными оладушками, ну а насчет того, как у меня умыкнули парня, его, думаю, ввел в курс Костяй. Как-то он, смотря на меня из своих щелочек, спросил:
— Прохо тебе, Ризавета? Все проходит, — помолчав, сказал он. — Совсем прохо не бывает. Всегда бывает кто-то, кому еще хуже. Вот, смотри…
Он кивнул за окно. На той стороне улицы стояли мусорные баки. На баках сидели голуби. Драная кошка таскала туда-сюда масленую бумажку и вылизывала ее. Аккуратненькая старушонка в линялом, теплом не по лету платьишке ковырялась палкой в баках, выуживая пустые бутылки и складывая добычу в авоську. Она старалась как-то ужаться, было ясно, что ей очень стыдно заниматься тем, чем она занималась. Старушка была очень похожа на учительницу географии из моей школы. Жалко смотрелись на ее тонких, как палки, ногах огромные драные баскетбольные кеды, явно подобранные тоже на какой-то свалке.
— Она приходит каждый день, — сказал Цой. — Живет где-то рядом. Наверное, нет детей. А может быть, есть, но нехорошие. Она старая, почти как я, Ризавета. А ты мородая. Ты хорошо кушаешь каждый день, носишь хорошую одежду. Ты здоровая. Надо радоваться. Приходит день, и ты живая — уже хорошо. Прошел день, и ты живая — совсем хорошо. Чего ты боишься?
— Я не боюсь, — разозлилась я. — Я просто не знаю, на кой я хрен на этом свете. Зачем я, понял?
Тебя послушать, так самая счастливая на свете какая-нибудь репа! Сидит себе в грядке и блаженствует, пока ее не выдернут. И вместо того чтобы тут мне философские антимонии разводить, ты бы лучше эту бабку накормил.
— Всех не накормишь. — Он вдруг засмеялся. — Я ей как-то десятку хотер дать… Она обидерась: «Я москвичка, а ты откуда приперся, чернозадый?»
Старуха ушла.
— У них все подерено, — помолчав, добавил Цой. — У каждой мусорницы — свои баки. Есть даже бригадир. Она сказара — такая у меня работа…
В конце концов кореец выставил меня из своей едальни.
Я рисовала форменки для официантов (предполагалось, что здесь будут вкалывать его юные соотечественники, исключительно мужчины) — черные кители со стоячим воротником плюс пилотки. Я даже притащила купленный в Мосторге образец ткани…
Но Цой сказал, что у меня есть мое дело, моя работа, а со своими проблемами он справится сам.
Выходило, что даже ему я больше была не нужна. Гораздо позже, когда я вновь обрела способность ясно мыслить, отличать друзей и врагов, когда то, что осталось от корпорации, стало действительно делом не Туманских, а моим Делом, до меня дошло, что эти несколько почти бездумных дней у Цоя как бы завершали какой-то этап моего преображения, взросления, что ли, какого-то неумолимого отвердения, когда ты уже можешь упрятать все живое, нежное, уязвимое и наивно-беззащитное под непробиваемой жесткой, почти бронированной оболочкой, когда понимаешь, что не имеешь права на слабость. И речь уже идет не о том, чтобы спасти крохи, оставшиеся от Большой Монеты, но просто о том, быть тебе или не быть. Наверное, в чем-то я начинала повторять судьбу Нины Викентьевны, во всяком случае, только после всего того, что преподнес мне этот самый суматошный и пестро расшитый лоскутами радостей и печалей поворотный год, я впервые поняла, что основательница Дела и моя предшественница не просто так время от времени исчезала неизвестно куда, отсекала от себя всех и вся, включая даже Сим-Сима, но просто брала передышку, чтобы прийти в себя от постоянного нервного, доводившего до полного истощения напряга, и где-то у нее тоже была своя берлога или берлоги, где она скрывалась от всех, зализывала раны, лечила себя одиночеством и покоем, чтобы сызнова выстрелиться в эту бесконечную драку, как снаряд. Впрочем, не знаю, чем бы закончилась моя отчаянная попытка взять штурмом бизнес-вершины (в общем, даже мне было понятно, что я делала только то, что мне позволяли делать), если бы не неожиданное чудо, явившееся оттуда, откуда я его и ждать не думала.
Двенадцатого июля я вернулась домой поздним вечером. Сопровождавший меня Костяй уже проверил подъезд и помахал мне рукой.
Я пошлепала домой. Идти не хотелось, дома меня ждала только Арина, с которой даже говорить было не о чем, все уже говорено, оплакано и частично обсмеяно.
Звонить я не стала, отперла суперзамки ключами и отмычками с секретом и вошла в переднюю. В кухне горел свет, работал магнитофон — это Арина закатывала до рванины кассету с английскими «Спайс герлс», от которых она тащилась последние дни. Но негромко — я ей делала втык, чтобы не будила соседей.
В передней было кое-что непонятное, под вешалкой стояла большая плетенная из ивняка корзина (на юге их называют «сапетками»), заполненная здоровенными сочными помидорами. Под вешалкой же стояло ружье для подводной охоты, к которому была приторочена маска для ныряния и запасные гарпуны. На вешалке висела низка копченых лещей и чебачков. Вкусно пахло рыбой.
Я задохнулась от негодования: деваха явно подцепила какого-то парня и затащила сюда, чего я ее просила покуда не делать. Наш дом — наша крепость, и Михайлыч постоянно талдычил: «Никаких амуров, девки, без меня!..»
Я вошла в кухню.
Арина была в полной боевой готовности: напялила, как всегда без спросу, мой самый любимый домашний халат цвета гнилой вишни, чуть-чуть распахнув так, чтобы просматривалось тугое вымечко в черном развратно-кружевном лифе, — сидела за кухонным столиком.
Глаза ее сияли. Она смотрела в спину парню, который, посвистывая, положив поперек раковины доску, разделывал рыбу.