— Ты правда ничего не помнишь?
   — А что я должна помнить?
   — Да нету твоего мужа. Уже почти месяц, — вздохнул он, уставившись куда-то поверх моей головы. — Убири его. Там, в этом городе. Петербург теперь, да? Ты тоже — там… вы вместе — там…
   — Помолчи! — попросила я, закрывая глаза. Зеркальные осколки снова завертелись в цветной слепящей сумятице, скрежеща, остро и больно раздирая голову, полосуя лезвиями изнутри мои глаза и затылок. И вдруг, совершенно не по моей воле, они начали собираться воедино, как собираются вместе блинчатые лепехи первого льда, перед тем как вода застынет в безмолвии и неподвижности, зеркально сияющая под зеркальным небом.
   Они обретали цельность; я почему-то твердо знала, что никогда больше они не рассыпятся, не будут беспорядочно кружить. Мутная пелена опала, и я вдруг, впервые после того, как вышла из спальни, вынырнула из всего этого хаоса и перестала его бояться.
   Я вспомнила.
   Все.
   Или почти все.
   — Дай водки, Цой… — сказала я. Он отрицательно покачал головой.
   — Не боись! — Я потрепала его по плечу.
   Цой неодобрительно и почти испуганно следил за тем, как я нашарила в холодильнике непочатую бутылку «смирновки», сняла колпачок и налила до краев тонкий чайный стакан. Кореец, отвернувшись, вздохнул, но вмешиваться не стал. В конце концов я была хотя и недавняя, но хозяйка, и все вокруг здесь было наше с Сим-Симом. То есть мое. Теперь уже. только включая самого Цоя и его команду. Я об этом не думала, но он это уже просек.
   Водка была безвкусная и пресная, я пила ее, как воду. Впрочем, помогла она мало. Глотки пролетали в утробу, как ледяные пули, не согревая. Я поняла, что стою, босая, на каменном полированном полу и мне холодно до озноба.
   Загудел лифт, послышались голоса — весть о восстании Л. Туманской (бывшей Басаргиной) со смертного ложа расходилась по всем трем этажам.
   В кухню с разбегу, теряя теплые меховушки, влетела Элга, от ее медно-красной, распущенной на ночь пламенной волосни полыхнуло, как от костра. На ней была зеленая шелковая пижамка, поверх которой она набросила свою норку, янтари ее глаз сияли. Я даже забыла, какая у нас она крохотная, такой железный, стойкий, верный солдатик.
   — О мой бог! Какая счастливая невероятность! — сказала она со своим неповторимым акцентом.
   — Тяпнете, Карловна? — приветственно подняла я бутылку. — Есть с чего… Я же, кажется, теперь вдова?
   — Кто вам позволил нарушить медицинский режим, Лизавета? — ощерилась она с радостной злостью.
   — Ах ты, моя голубка!.. — Всхлипывая, появилась вслед за нею Гаша. — Поднялась-таки? А я ведь тебя предупреждала — не твои тут ихние сани! Добра не жди… Вот и дождалася!
   Гаша хлопала себя по бокам, приседала и была похожа на встревоженную наседку, у которой смылся непутевый цыпленок.
   — Господи-и-и… Матерь Божья! — причитая, возвысила она голос. — Ни кожи ни рожи! Ухайдакали они тут тебя, Лизка! В психи записали, а? Тут у них каждый псих! От ихней такой жизни!
   — Хватит выть! — твердо сказала я. — И дайте мне во что-нибудь одеться… У меня под задницей сквозняк! На мне же даже штанов нету! И, между прочим, я опять трескать хочу… И — буду!
   Я видела, чего они все от меня ждут. Они ждали от меня слез. Не дождутся. Слезы, конечно, будут. Но потом. Без них. Я с детства плачу только в одиночку.
* * *
   — Мне надо линять из страны, Лизавета! В общем, сматываться, — признался мне Сим-Сим, ковыряя ершиком в своей любимой трубке. — Не афишируя…
   — Надолго? — удивилась я.
   — Как выйдет.
   — А я?
   — Будешь рулить без меня. Сменишь почти павшего героя как евонная боевая подруга. Если это кого-то и удивит, то ненадолго.
   Я все еще не верила.
   — С каких это пирогов?
   — Судя по тому, что дошло до Чичерюкина, меня «заказали».
   — Кто?!
   — А вот тут слишком много вариантов.
   — За что?!
   — За что — предполагает какую-то мою вину. Сейчас «за что» почти что не убивают. Сейчас убивают за «потому что»… Потому что просто кому-то мешаю.
   — Бред какой-то! Ну, есть же какие-то главные менты! Прокуроры! ОМОНы всякие! ФСБ — или как там они называются? Они же — должны… Ты же не пешка какая-нибудь.
   — Вот именно… Пешкам спокойнее. А насчет всего остального, Лиза-Подлиза, здесь, как всегда, всего лишь вопрос цены… Кого — за бутылку водки в подъезде трубой по кумполу, кого — за тихий счетец где-нибудь на Кипре! Не боись, отлежусь где-нибудь, а там, глядишь, что-то и прояснится… Мне еще сильно пожить хочется! И — персонально — с тобой.
   — Ни фига себе — жизнь!
   Конечно, он уже знал что-то более точно, просто не хотел меня пугать. Но мне стало страшно и без подробностей. Я как-то разом поняла, отчего вдруг случилось и наше скоропалительное, какое-то лихорадочное и, в общем, конспиративное бракосочетание в загсе отдаленного от Москвы провинциального городка, и то, как стремительно, и тоже втихую, Сим-Сим переводил на меня все, чем владела его семья, то есть покойная Нина Викентьевна и он сам.
   В общем, из-за всей этой подковерной и строго засекреченной хлопотни (об этом знали всего два-три человека), со всякими юридическими закавыками, в которой я толком не разбиралась, когда все хозяйство вдруг навалили на горб новоиспеченной Туманской, Сим-Сим и задержался.
   Усилиями Чичерюкина был запущен слушок, что у Сим-Сима обнаружились серьезные проблемы со здоровьем, кои предполагали визит к каким-то европейским спецам по сердечно-сосудистым и, возможно, длительное лечение у каких-нибудь швейцарцев, что вызвало веселое его одобрение: «Не трухай, Лизок! В принципе все будет выглядеть логично! Дряхлого старца-шкипера уносят с капитанского мостика удрученные соратники, ураган крепчает, все орут: „Братцы, выхода нет! Руби грот-мачту, сигай на шканцы, запевай нашенскую, каботажную!..“ Посудина тонет, вся в пробоинах, а кругом айсберги, рифы и прочая гадость! И тут ты, молодая и красивая, в эполетах, водруженных на твои плечи усилиями „пиарщиков“ и прочих имиджмейкерских шустриков, кои тобой усиленно занимаются, даешь в зубы паникерам, занимаешь место у штурвала и уверенно выводишь нашу посудину из штормяги. Во всяком случае, не даешь нашей общей лоханке потонуть!»
   Трепу насчет его здоровья вряд ли бы кто, видевший его, поверил. Он в Москве почти не появлялся, чтобы не светиться, потому что никогда не выглядел лучше, чем в те, последние наши дни.
   Большая, прекрасной лепки голая голова его (он брил ее еще с юности, чтобы скрыть остатки волосни, вылезшей во время камчатской цинги) прямо-таки светилась от мощных усилий мысли, он старался предусмотреть все: от закупки овса и сена для конюшни, чтобы наши коники без него не оголодали, до замены компьютеров в аналитическом центре близ Рижского вокзала на сверхсовременные. Помимо прочего, он чувствовал себя виноватым. Виноватым хотя бы в том, что я должна буду пахать тут без него.
   По сути своей он был хозяин. Ему было больно оставлять без личного присмотра весь четко продуманный и отлаженный механизм того, что почти без натяжки можно было бы назвать империей Туман-ских. Для меня контуры ее, скрытые под покровами коммерческой тайны, все еще оставались размытыми.
   В остававшиеся до его отъезда дни он жил в сумасшедшем напряжении, стараясь все продумать, предугадать ход событий хотя бы на ближайшие два-три месяца.
   Ночи мы проводили почти без сна, но совсем по другой причине. До меня вдруг по-настоящему дошло, что настанет день, вернее, ночь, когда его не будет рядом. И я жадно и безжалостно изматывала его в постели. Я перестала замечать нашего приемыша, Гришуньку, потому что, как бы я ни любила его, это был комочек плоти, не мной выношенный и не Сим-Симом зачатый, а мне почти до беспамятства захотелось ребенка именно от него, и я крыла себя за то, что не решалась на это прежде, прикидывая: «Вот Гришка подрастет, и тогда…» И только теперь поняла, что «тогда» откладывается, и насколько — кто его знает.
   А может быть, это было телесное, почти животное предчувствие всего того, что случилось потом, ведь как ни верти, а мохнатенькое и первобытное все еще гнездится в нас. Человек, согласно Энгельсу, хотя и общественное, но все же животное, что прежде всего относится к самкам вида «хомо сапиенс».
   Во всяком случае, в те ночи я давала сто очков вперед всем и всяческим Клеопатрам! Сошла с нарезки, девушка… Так что не то что ходить — сидеть было больно. Чему я, как ни странно, жутко радовалась. Туманский уже упаковался, ему публично был заказан билет, естественно, бизнес-класса, на авиарейс из Шереметьева во Франкфурт-на-Майне, но я выжала из Чичерюкина, что это туфта для отвода глаз, в действительности же Сим-Сим выедет с территории скромненько, в обычном «жигуленке», с Михайлычем и парой охранников, они довезут его всего лишь до Тулы, где на коммерческом аэродроме его будет ждать наш вертолет, который уйдет с каким-то барахлом на Киев, а уже оттуда Туманского вывезут на арендованном в Праге самолетике бизнес-класса «Гольфстрим» в Чехию, откуда все дороги по Европе открыты.
   Я удивилась: на кой ляд все эти петли? Сим-Сим не заяц, чтобы улепетывать так чудно, но Чичерюкин буркнул лишь: «Так надо!»
   И тут-то поднялся весь этот шухер в Петербурге, где таможня не пропускала на вывоз какие-то железяки, которые слудили на заводике в Малой Охте. Срывалась наваристая сделка с япошками, уже начали накручиваться чудовищные штрафы, и пробить таможню мог только Сим-Сим. В делах он был одержим, послал к чертям Чичерюкина, который был против этой поездки, и так вышло, что десятого января «мерс» с Туманским и джип с охраной выехали в Питер. Я вцепилась всеми лапами в Сим-Сима и, как он ни пытался отбояриться, поехала вместе с ними.
   У меня до сих пор на рабочем столе лежит эта хреновина: неподъемный молот, кувалда весом в два пуда, с дыркой для рукоятки. Ими был забит весь заводской склад. Затык на таможне вышел из-за того, что кувалды собирались грузить в порту на какой-то сухогруз как готовые товарные изделия из обычной стали, или из чего еще там их отливают, эти бухалки? Но таможенники выяснили, что кувалды сработаны из сложного и очень дорогого сплава, который производят только по рецептам оборонки и в который входят вольфрам, цирконий, ванадий и еще какие-то присадки, высочайшей к тому же чистоты. В общем, вся операция была расценена как попытка контрабандного вывоза стратегического сырья.
   Оказывается, всю эту комбинацию питерские умельцы проворачивали без согласования с Сим-Симом, хотя контрольный пакет акций принадлежал ему.
   Сим-Сим здорово психанул, но пообещал все уладить, и мы пошли в сопровождении местных шустриков к «мерсу», который стоял на заводском дворе. Он шел чуть впереди всех, раздраженно сопя, голой башкой вперед, как бычок, и вертел в руках белую каску, которую ему пытались нахлобучить.
   Тут-то его и убили.
   Застрелили моего Сим-Сима из армейской снайперской винтовки Драгунского.
   С расстояния, как потом выяснилось, восемьдесят метров.
   С плоской крыши обшарпанной жилой пятиэтажки, стоявшей напротив заводских ворот литейки, на другой стороне улицы. С крыши заводской двор был как на ладони.
   Там и нашли эту винтовку.
   А того, кто стрелял, так и не нашли.
   Выстрелов было два, почти слитных. Одна пуля попала в грудь, вторая — точно в переносицу. Его любимые очки, стеклышки без оправы, не разбило… Я выстрелов не слышала, хотя шла рядом с Сим-Симом. Сначала мне показалось, что он просто споткнулся. Но он начал падать на спину, запрокинув голову и распахивая застегнутое черное пальто. Пуля, пробив череп, вырвала ему затылок. Я видела, как над его головой вспыхнуло облачко красной пыли, которая попала мне в глаза и на лицо. Я механически стала обтирать лоб и глаза ладонью и только тут поняла, что это кровь.
   Больше из того дня я ничего не могу вспомнить.
   Говорили, что я села в снег рядом с ним и пыталась обтереть его залитое бело-красным месивом лицо рукавом шубы. Потом пыталась тащить куда-то прочь, ухватив под мышки его тяжелое тело, и всех отпихивала, молча и деловито.
   А потом бросила его и пошла куда-то, слепо глядя перед собой и хихикая…

«А КТО ВЫ ТАКАЯ, МАДАМ?»

   Наверное, в том, что я выкидывала все последующие дни, после того как очухалась, было все еще что-то вывихнутое. Перепуганная медсестра из команды Авербаха сунулась ко мне с какими-то прописанными уколами, но я ее вышибла из спальни вместе с ее капельницами и шприцами. Снотворные мне были не нужны, я и так рухнула в койку как подрубленная и проспала еще почти двое суток. Но это был уже совсем другой сон, без всего этого сумасшедшего зеркального мельтешения, без сновидений.
   Единственное, что успела узнать, пока не отключилась: Сим-Сима, оказывается, тоже привезли из Питера спецрейсом вертолета на территорию и уже успели похоронить, почти три недели назад, в фамильной усыпальнице, где покоилась Нина Викентьевна, в четырех километрах от нашего дома. Это Элга обнаружила в его бумагах запись, где он выразил такое желание. На всякий случай. Пожелание было давнее, сделанное еще при прежней Туманской, Карловна приняла такое решение сама, поскольку я решать ничего не могла. Еще она мне успела сказать, что Чичерюкин после похорон умотал в Санкт-Петербург, где раскручивается какое-то следствие и где в целях установления истины до сих пор держат «мерс» Туманского, при котором находится и шофер Петька Клецов. А основную охрану на джипе отпустили почти сразу, потому что лопухнулись они мощно и ничего никому толком показать не могли.
   Она пыталась еще что-то объяснять, подсовывала мне папочку с газетными вырезками, показывала толстенную пачку телеграмм с соболезнованиями, среди которых были даже правительственные и от каких-то губернаторов, с которыми Туманский корешевал, но я попросила Карловну уняться.
   Гаша меня будила только для того, чтобы влить в меня ведьмацкие доморощенные снадобья, но в основном чудодейственные Цоевы бульоны и кашицы, убойно вкусные, явно из репертуара китайских императоров.
   Они пробовали заставить меня пользоваться фаянсовой «уткой», но я грохнула ее об паркет, и Элга и Гаша водили меня в сортир, поддерживая под мышки, потому что я фактически не просыпалась.
   Смылась от них я втихаря, на третьи сутки, до рассвета, когда было еще темно. Вышмыгнула из спальни, поднялась по лестнице выше этажом, в свою светелку, и обмундировалась: извлекла из шкафа сапоги для верховой езды, со шпорами, влезла в свои бриджи, в теплый свитер и надела стеганую куртку-парку. Моя меховая шапка из чернобурки (под. главную шубу) на уменьшившемся кумполе волос вертелась, как на подшипнике, я ее отшвырнула и замотала голову косынкой вроде рокерской банданы.
   Я вышла из дома. У меня хватило ума не нацелиться на канадский снегоход в гараже: от его грохота наверняка поднялся бы весь дом, и меня отловили бы все эти сердобольные плакалы и плакальщицы.
   Голова еще покруживалась, но подставками я двигала уже почти уверенно. Только задохнулась от свежего холодного воздуха и немножко посидела на ступеньках парадного выхода.
   Конюха Зыбина на конюшне еще не было — мне повезло. Чистокровный аработуркмен Султан, на котором еще с год назад гарцевала Нина Викентьевна и который после нее к себе никого, кроме Сим-Сима, не подпускал, занервничал, бешено кося фиолетовым глазом, но моя верная кобылка Аллилуйя обрадованно заржала и ткнулась теплыми губами в мой нос — соскучилась, значит. Прошлым летом, после того как она попробовала меня на характер, мне пришлось задать ей трепку, в общем, отметелить, работая удилами, шпорами и хлыстом, — она признала, что была не права, и мы с ней плотно задружили. Два остальных коника относились ко мне вежливо, но особых чувств не питали.
   Я занялась потником, уздечкой и всем прочим, в который раз поминая добром Панкратыча, который приучил меня к лошадям лет с пяти, подседлала кобылку и вывела ее за повод наружу.
   На главных воротах меня могли застукать, поэтому я слиняла через боковые, служебные, где охраны не было, а был автомат-замок с кодом.
   В общем, мы смотались без шухера.
   Больше всего я боялась, что Аллилуйя начнет вязнуть в заснеженном лесу, выбьется из сил и нам придется возвращаться. Но оттепель стояла уже не первый день, наметенные сугробы плотно просели, кое-где уже появились темные проталины с прошлогодней листвой, к тому же на старых тропах утренником отвердило наст, так что кобылка двигалась хотя и неспешно, но уверенно, аккуратно выбирая, куда ставить копыта.
   Я понимала, что смыться с территории незамеченной невозможно, меня конечно же засекли телекамеры наружки, но надеялась, что в отсутствие старшого, то есть Кузьмы Михайлыча Чичерюкина, дежурный на пульте не решится поднять хай.
   Была почти середина февраля, день занимался рано и обещал быть ослепительно-ярким, какими бывают дни на сломе зимы. О скором приходе весны возвещала насыщенная синь высокого неба и громадный шар ликующего солнца.
   Как там ни верти, но, несмотря на диплом «Тореза», я все-таки оставалась сельской девицей. Город, где родилась и росла, несмотря на дедов НИИ, был, по сути, полудеревней. Главными событиями для большинства его жителей до сих пор остались посадки картохи и уборка оной по осени на приусадебных сотках. Их интерес вызывало не то, как там оно в Москве, в этой самой Думе, или что еще выкинет обожаемый президент, а будет ли вовремя дождик, не станут ли горчить по причине засухи огурцы в рассоле, не слопает ли колорадский жук корнеплоды, и удастся ли нынче капуста: кочерыжки были для пацанвы, да и для меня тоже, слаще «сникерса».
   Во всяком случае, я сильно отличалась от какой-нибудь своей московской ровесницы, для которой зима — это когда машины убирают снег с асфальта, а лето — когда те же машины моют этот асфальт.
   В меня вошло это навсегда — острое ощущение смены времен года и то, что земля — кормит. Была еще и Волга, которая с детства вошла в душу не дачными радостями, летними пляжами и шашлыками на берегу, но как нечто серьезное, работающее, волокущее на хребтине баржи с песком и лесом, танкеры и сухогрузы и хотя уже и скудно, но дающее на приварок к картохам иногда законную, но чаще браконьерскую рыбку…
   Короче, в тощей жерди, что восседала на смирной кобылке, все вздрагивало, оживало и отзывалось на то, что творилось вокруг.
   Солнце било в лицо, заставляя жмуриться, и уже ощутимо грело щеки. Между мощными корявыми стволами дубов повисли полотнища света, на пролысинах снег испарялся, не тая, тени под елями были синими. Весело выбивал дробь дятел.
   И вот тут-то я совершенно ясно, всем нутром, ощутила: все, что вокруг, было, есть и будет. Движение жизни неостановимо. Деревья скоро станут лиловыми, на ветках набухнут почки, из ссадин на белой коре вон тех дальних берез будет сочиться бесцветный сок, вон на то болотце, освободившееся ото льда, опустятся на отдых перелетные северные утки, щемящий запах поднимется от парной оттаивающей земли, зеленые стрелки травы пробьют палую листву, лес загудит под теплым ветром и наполнится птичьим бесшабашным ором… И все это — настанет.
   Все это будет. Не будет только больше Сим-Сима.
   В этом заключалась чудовищная несправедливость. Я припомнила, что удивило меня совсем недавно, когда я присела на ступеньки дома, задохнувшись от свежего воздуха. Было шесть утра. Обычно к шести перед домом собирались все наши псы: пара дворняг, престарелый и уже не рабочий сеттер Алан и три выпущенные из вольера на выгул караульные немецкие овчарки. Они знали, что ровно в шесть утра Туманский появится на пороге, в старой спортяшке и кедах, и рванет в пробежку вокруг пруд-озера. Сим-Сим их воспитал, они были деликатны и за ним не бегали. Просто сидели на ступеньках перед парадным, внимательно следя за ним. Карманы Сим-Сима были набиты собачьими английскими сухариками и еще чем-то вкусненьким. И каждый знал, что получит свою долю. Чтобы потом, восторженно повизгивая, подставлять под его лапищи ухо или брюхо и получить свою долю ласковой трепки.
   Но сегодня собак словно отсекло. Они бродили, неприкаянные, далеко от дома. И даже когда я помахала им рукавицей и призывно свистнула, к дому не двинулись. Постояли, словно о чем-то переговариваясь на своем собачьем наречии, и вдруг разом развернулись и потрусили прочь.
   Потом Элга подтвердила, что действительно собаки перестали ждать Туманского именно с того дня, когда его убили.
   Будто совершенно точно знали, что его больше не будет никогда.
   Но я-то об этом догадалась сейчас.
   И вмиг их возненавидела.
   Они имели наглость — быть живыми.
   Они — все!
   Не только эти умные шавки.
   Элга тоже…
   И Чичерюкин.
   И Цой.
   И даже Гаша.
   Но такая же дикая, отчаянная, неизбывная вина давила на меня. Как будто я могла предугадать, что случится, и что-то сделать для его спасения. Но Сим-Сима не было, а я все еще продолжала быть — подняла себя с койки, дышу, вижу и слышу, ем и пью, седлаю Аллилуйю и чую, как в жилах пульсирует кровь, и все, что во мне обмерло и как бы пригасло в тупом беспамятном оцепенении, встрепенулось, ожило и конечно же заставит меня и дальше жить.
   Подспудно я, конечно, понимала, что думать так — полный кретинизм, но где-то там, в мутных глубинах моей смятенной и растерзанной в куски душонки, то разгоралась, то пригасала эта почти неосознаваемая злость на себя. На них. На всех живых…
   Года четыре назад и я была буквально раздавлена какой-то непонятной запредельной силой, я впервые осознала, что есть, существует какой-то злобно-веселый и всемогущий Небесный Кукольник, к которому сходятся ниточки — веревочки от всех людей. Этот Главный Весельчак ведет тот бесконечный спектакль, который называется жизнью, и, ухмыляясь в бороду, дергает за свои веревочки, заставляя живые деревяшечки-куколки делать то, что нужно не им, а ему, Главному Кукольнику.
   Ты думаешь, что он о тебе забыл, что ты сама в своей жизни все решаешь и вольна идти туда, куда влечет тебя вовсе не жалкий жребий, и жизнь прекрасна, и в этом мире человек человеку — брат (ну сестра!), и все добры, и три шага — до счастья… Но он дергает за веревочку, и ты летишь кувырком, поскуливая и ничего не понимая. И вечный вопрос «За что?!» так и остается без ответа.
   Вот он снова и дернул…
   Дубняк раздался, открылся пойменный луг, переходивший в склон громадного пологого холма. На вершине его белела часовенка из известняка, с простым железным крестом — медный или позолоченный Туманский тут ставить не решился: спилят, украдут.
   Вдали просматривался канал Москва — Волга, за ним темнели леса, уходившие в сторону Твери.
   Нетронутый снег луговины под солнцем казался фарфоровым, и белая часовенка на белом холме тоже казалась фарфоровой игрушкой. От тишины звенело в ушах.
   Кобылка дальше не пошла, на просторе снег был слишком глубок, и, когда я попробовала ее стронуть, она вывернула башку и посмотрела на меня, будто сказала: «Ты что, офигела, девка?»
   Я соскочила на землю и побрела дальше пехом.
   У подножия холма из-под снега торчали остатки какой-то бревенчатой стлани, угадывались следы тракторных гусениц, и я поняла, что завозили сюда домовину с телом Туманского не без проблем.
   Гранитные ступени неширокой лестницы без перил были занесены снегом, но я умудрилась забраться наверх, не сверзившись.
   Часовня была заперта, на воротцах висел амбарный замок. Черная мраморная плита, на которой было выбито лишь «Нина Викентьевна Туманская», без дат и всяких там наворотов, была сдвинута в сторону. На свежей могиле, горке из мерзлой глины, было множество венков с лентами, не уместившиеся на могиле венки были расставлены вокруг часовни. Слава богу, тут не было никакой дешевки из крашеного поролона. В основном благородная хвоя с увядшими живыми цветами.
   Один венок был из лавра, темно-глянцевые листики которого мороз не тронул. На белой ленте чернели слова: «Прощай, Семен!» Венок был от Кена, то есть Тимура Хакимовича Кенжетаева, близкого дружка и соратника Туманских.
   Я подумала, что лаврушку непременно сопрут, с этой вечнозеленой листвой до весны ничего не сделается, огурцы солить — самое то!
   От меня венка не было, хотя Элга могла бы и додуматься. Все-таки какая-никакая, а тоже Туманская. Я была возмущена.
   Самое чудное, что я ничего такого, чтобы удариться в слезы и вопли, поначалу не чувствовала. Может быть, оттого, что я не видела, как его здесь зарывали, гвозди заколачивали, хотя наверняка это были не гвозди, а какие-нибудь бронзовые винты.
   И гроб наверняка был не хуже, чем у его первой жены. Тот, я видела, с блестящими ручками, тяжеленный, из какой-то иноземной древесины, отсвечивавший красно-черной полировкой, как рояль.
   И саму бывшую хозяйку территории и всего остального я тоже разглядела. Неживую. Она бесстрашно грохнула сама себя, когда узнала, что ее начал пожирать какой-то неизлечимый быстротечный канцер. Она боялась, что ее начнут обстругивать в бессмысленных операциях и превратят в нечто уродливое и беспомощное, которое грузом повиснет на Сим-Симе. Это было совсем недавно, меньше года назад, когда я увидела ее в первый и последний раз: тонкое резное лицо, изогнутые в неясной улыбке губы, белая наморозь холодильного инея на ресницах, кристаллики льда в похожей на шапочку из перьев прическе и пронзительный синий свет сапфиров в ее серьгах и кольце.
   Ее не было, и она все еще была, оставалась во всем, что меня окружало, и до сих пор я то и дело натыкалась на ее следы, то на какую-то одежду, то на пометочки в томике Ахматовой, то на непочатую пачку арабских сигарет, которые она обожала…