Нынешний российский политический строй – это абсолютизм, который хочет быть просвещенным. Хозяйственный строй – это крепостничество, которое хочет быть культурным. Поэтому советский барин любит щеголять культурой и белыми перчатками. Обращаясь к аналогии крепостных времен, следует вспомнить, что тот самый Мирабо124, который
 
…пьяного Гаврилу
за измятое жабо
хлещет в ус и в рыло125
 
   – относился весьма сочувственно к Вольтеру и украшал жизнь свою крепостным балетом. Он, конечно, был покровителем и наук, и искусств. Он, скажем, после хорошей псовой охоты по мужичьим полям или после соответствующих операций на конюшне был очень не прочь отдохнуть душой и телом за созерцанием каких-нибудь этаких черных тюльпанов. По этой самой причине он милостиво пригласит в свой барский кабинет ученого, хотя и тоже крепостного, садовода и будет вести с ним проникновенные разговоры о цветоводстве или о том, как бы этак распланировать барский парк, чтобы соседнее буржуазное поместье издохло бы от зависти.
   Как видите – тема эта довольно тонкая. Бурмистр же столь тонких разговоров вести не может. Он выполняет функцию грубую: бьет плебс по морде. Садовода пороть невыгодно, на обучение его какие-то деньги ухлопали. А на место бурмистра можно поставить приблизительно любого обормота с достаточно административными дланями и челюстями.
   Вот приблизительная схема взаимоотношений треугольника – партия – актив – интеллигенция – так, как эта схема складывается в последние годы. Ибо именно в последние годы стало ясно, что с интеллигенцией власть одновременно и перепланировала, и недопланировала.
   Истребление «буржуазной интеллигенции» было поставлено в таких масштабах, что когда «план» при содействии доблестных активистских челюстей был выполнен, то оказалось, что почти никого и не осталось. А новая – советская, пролетарская и т. д. – интеллигенция оказалась, во-первых, еще более контрреволюционной, чем была старая интеллигенция, и, во-вторых, менее грамотной и технически, и орфографически, чем была старая даже полуинтеллигенция. Образовалась дыра или, по советской терминологии, прорыв. Острая «нехватка кадров» врачебных, технических, педагогических и прочих. Интеллигент оказался «в цене». А недорезанный, старый, в еще большей. Это – не «поворот политики» и не «эволюция власти», а просто закон спроса и предложения, или, по Марксу, «голый чистоган». При изменившемся соотношении спроса – активистским челюстям снова найдется работа.
   Теперь представьте себе психологию актива. Он считает, что он – соль земли и надежда мировой революции. Он проливал кровь. Ему не единожды и не дважды проламывали черепа и выпускали кишки. Он безусловно верный пес советского абдулгамидизма126. Ни в каких уклонах, сознательных по крайней мере, он не повинен и повинен быть не может. Для «уклона» нужны все-таки хоть какие-нибудь мозги, хоть какая-нибудь да совесть. Ни тем, ни другим актив не переобременен. Можете вы представить себе уездного держиморду, замешанного в «бессмысленных мечтаниях» и болеющего болями и скорбями страны?
   По всему этому актив считает, что кто-кто, а уж он-то во всяком случае имеет право на начальственные благодеяния и на тот жизненный пирог, который, увы, проплывает мимо его стальных челюстей и разинутой пасти и попадает в руки интеллигенции – руки заведомо иронические и неблагонадежные.
   А пирог попадает все-таки к интеллигенции. Цепных псов никогда особенно не кормят: говорят, что они от этого теряют злость. Не кормят особенно и актив – прежде всего потому, что кормить досыта вообще нечем, а то, что есть, перепадает преимущественно «людям в цене», т. е. партийной верхушке и интеллигенции.
   Все это – очень обидно и очень как-то двусмысленно. Скажем: актив обязан соглядатайствовать, и в первую голову соглядатайствовать за интеллигенцией, и в особенности за советской и пролетарской, ибо ее больше и она более активна… Как бы осторожно человека ни учили, он от этого приобретает скверную привычку думать. А ничего в мире советская власть у трудящихся масс так не боится, как оружия в руке и мыслей в голове. Оружие можно отобрать. Но каким, хотя бы самым пронзительным, обыском можно обнаружить, например, склад опасных мыслей?
   Слежка за мыслями – вещь тонкая и активу явно не под силу. Но следить он обязан. Откопают, помимо какого-нибудь приставленного к этому делу Петьки, какой-нибудь троцкистско-бухаринский право-левый уклоно-загиб – и сейчас же Петьку за жабры: а ты чего не вцепился? И поедет Петька или на Амударью127, или в ББК.
   А, с другой стороны, как его сигнализируешь? Интеллигент – он «все превзошел, депеши выдумывать может»128, а уж Петьку ему этаким уклоно-загибом обойти – дело совсем плевое. Возьмет в руки книжку и ткнет туда Петьку носом.
   – Видишь? Кем написано? – Бухариным-Каменевым-Радеком129 написано. Смотри: партиздат есть? – Есть. Виза Главлита есть? – Есть. «Под редакцией коммунистической академии» написано? – Написано. Ну и пошел ты ко всем чертям.
   Активисту ничего не останется, как пойти ко всем чертям. Но и в этом местопребывании активисту будет неуютно. Ибо откуда его бедная чугунная голова может знать, была ли инкриминируемая бухаринско– и прочее фраза или цитата написана до разоблачения? Или после покаяния? Или успела проскочить перед обалделым взором коммунистической академии в промежуток между разоблачением и покаянием? И не придется ли означенному Бухарину за означенную фразу снова разоблачаться, пороться и каяться, и не влетит ли при этом и оному активисту – задним числом и по тому же месту?
   Не досмотришь – и:
   Притупление классовой бдительности.
   Хождение на поводу у классового врага.
   Гнилой оппортунизм.
   Смычка с враждебными партии элементами.
   Перестараешься – и опять палка:
   «Головокружение», «перегиб», «спецеедство», «развал работы» и даже «травля интеллигенции»… И как тут отличить «линию» от «загиба», «недооценку» от «переоценки», «пролетарскую общественность» от «голого администрирования» и халтуру от просто кабака?
   На всей этой терминологии кружатся и гибнут головы, наполненные и не одним только «энтузиазмом».

Ставка на сволочь

   Советскую власть, в зависимости от темперамента или от политических убеждений, оценивают, как известно, с самых различных точек зрения. Но, по-видимому, за скобки всех этих точек зрения можно вынести один общий множитель, как будто бесспорный: советская система, как система власти во что бы то ни стало, показала миру недосягаемый образец «техники власти»…
   Как бы мы ни оценивали советскую систему, бесспорным кажется еще одно: ни одна власть в истории человечества не ставила себе таких грандиозных целей и ни одна в истории власть по дороге к своим целям не нагромоздила такого количества трупов. И при этом – осталась непоколебленной.
   Этот треугольник: целей, трупов и непоколебленности – создает целый ряд оптических иллюзий… За голой техникой властвования людям мерещатся: и «энтузиазм», и «мистика», и «героизм», и славянская душа – и много вещей в стиле Откровения св. Иоанна130. Или, во всяком случае, столь же понятных…
   …В 1918 году в германском Киеве мне как-то пришлось этак «по душам» разговаривать с Мануильским131 – нынешним генеральным секретарем Коминтерна, а тогда представителем красной Москвы в весьма неопределенного цвета Киеве. Я доказывал Мануильскому, что большевизм обречен – ибо сочувствие масс не на его стороне.
   Я помню, как сейчас, с каким искренним пренебрежением посмотрел на меня Мануильский… Точно хотел сказать: – вот поди ж ты, даже мировая война – и та не всех еще дураков вывела…
   – Послушайте, дорогой мой, – усмехнулся он весьма презрительно,
   – да на какого же нам чорта сочувствие масс? Нам нужен аппарат власти. И он у нас будет. А сочувствие масс? В конечном счете – наплевать нам на сочувствие масс…
   Очень много лет спустя, пройдя всю суровую, снимающую всякие иллюзии школу советской власти, я, так сказать, своей шкурой прощупал этот, уже реализованный, аппарат власти в городах и в деревнях, на заводах и в аулах, в ВЦСПС и в лагере, и в тюрьмах. Только после всего этого мне стал ясен ответ на мой давнишний вопрос: из кого же можно сколотить аппарат власти при условии отсутствия сочувствия масс?
   Ответ заключался в том, что аппарат можно сколотить из сволочи, и, сколоченный из сволочи, он оказался непреоборимым; ибо для сволочи нет ни сомнения, ни мысли, ни сожаления, ни сострадания. Твердой души прохвосты.
   Конечно, эти твердой души активисты – отнюдь не специфически русское явление. В Африке они занимаются стрельбой по живым чернокожим целям, в Америке линчуют негров, покупают акции компании Ноева Ковчега. Это мировой тип. Это тип человека с мозгами барана, челюстями волка и моральным чувством протоплазмы. Это тип человека, ищущего решения плюгавых своих проблем в распоротом животе ближнего своего. Но так как никаких решений в этих животах не обнаруживается, то проблемы остаются нерешенными, а животы вспарываются дальше. Это тип человека, участвующего шестнадцатым в очереди в коллективном изнасиловании.
   Реалистичность большевизма выразилась, в частности, в том, что ставка на сволочь была поставлена прямо и бестрепетно.
   Я никак не хочу утверждать, что Мануильский был сволочью, как не сволочью был и Торквемада132. Но когда христианство тянуло людей в небесный рай кострами и пытками, а большевизм – в земной – чекой и пулеметами, то в практической деятельности – ничего не поделаешь
   – приходилось базироваться на сволочи. Технику организации и использования этой последней большевизм от средневековой и капиталистической кустарщины поднял до уровня эпохи самолетов и радио. Он этот «актив» собрал со всей земли, отделил от всего остального населения химической пробой на донос и кровь, отгородил стеной из ненависти, вооружил пулеметами и танками, и… сочувствие масс? – Наплевать нам на сочувствие масс…

Лагерные промыслы актива

   Когда я несколько осмотрелся кругом и ознакомился с людским содержанием УРЧ, мне стало как-то очень не по себе… Правда, на воле активу никогда не удавалось вцепиться мне в икры всерьез… Но как будет здесь, в лагере?..
   Здесь, в лагере, – самый неудачный, самый озлобленный, обиженный и богом, и Сталиным актив – все те, кто глядел и недоглядел, служил и переслужился, воровал и проворовался… У кого – вместо почти облюбованного партбилета – года каторги, вместо автомобиля – березовое полено и вместо власти – нищенский лагерный блат из-за лишней ложки ячменной каши. А пирог? Пирог так мимо и ушел…
   – За что же боролись, братишечки?..
   …Я сижу на полене, кругом на полу валяются кипы «личных дел», и я пытаюсь как-нибудь разобраться или, по наседкинской терминологии, определить «что – куда». Высокий жилистый человек, с костистым изжеванным лицом, в буденовке, но без звезды и в военной шинели, но без петлиц – значит, заключенный, но из привилегированных – проходит мимо меня и осматривает меня, мое полено и мои дела. Осматривает внимательно и как-то презрительно-озлобленно. Проходит в следующую закуту, и оттуда я слышу его голос:
   – Что, эти сукины дети с Погры опять нам какого-то профессора пригнали?
   – Не, юрес-консул какой-то, – отвечает подобострастный голос.
   – Ну все равно. Мы ему здесь покажем университет. Мы ему очки в зад вгоним. Твердун, вызови мне Фрейденберга.
   – Слушаю, товарищ Стародубцев.
   Фрейденберг – это один из украинских профессоров, профессор математики. В этом качестве он почему-то попал на должность «статистика» – должность, ничего общего со статистикой не имеющая. Статистик – это низовой погонщик УРЧ, долженствующий «в масштабе колонны», т. е. двух-трех бараков, учитывать использование рабочей силы и гнать на работу всех, кто еще не помер. Неподходящая для профессора Фрейденберга должность…
   – Товарищ Стародубцев, Фрейденберг у телефона.
   – Фрейденберг? Говорит Стародубцев… Сколько раз я вам, сукиному сыну, говорил, чтобы вы мне сюда этих очкастых идиотов не присылали… Что? Чей приказ? Плевать мне на приказ! Я вам приказываю. Как начальник строевого отдела… А то я вас со всем очкастым г… на девятнадцатый квартал вышибу. Тут вам не университет. Тут вы у меня не поразговариваете. Что? Молчать, чорт вас раздери… Я вот вас самих в ШИЗО посажу. Опять у вас вчера семь человек на работу не вышло. Плевать я хочу на ихние болезни… Вам приказано всех гнать… Что? Вы раньше матом крыть научитесь, а потом будете разговаривать. Что, ВОХРа у вас нет?.. Если у вас завтра хоть один человек не выйдет…
   Я слушаю эту тираду, пересыпанную весьма лапидарными, но отнюдь не печатными выражениями, и «личные дела» в голову мне не лезут… Кто такой этот Стародубцев, какие у него права и функции? Что означает этот столь многообещающий прием? И в какой степени моя теория советских взаимоотношений на воле – может быть приложена здесь? Здесь у меня знакомых – ни души. Профессора? С одним – вот как разговаривают. Двое служат в УРЧ… уборщиками – совершенно ясно, из чистого издевательства над «очкастыми». Один, профессор «рефлексологии», штемпелюет личные карточки: 10–15 часов однообразного движения рукой.
   …«Профессор рефлексологии»… Психология в Советской России аннулирована: раз нет души, то какая же психология? А профессор был такой: как-то, несколько позже, не помню, по какому именно поводу, я сказал что-то о фрейдизме.
   – Фрейдизм, – переспросил меня профессор, – это что? Новый уклон?
   Профессор был советского скорострельного призыва. А уж новую советскую интеллигенцию «актив» ненавидит всеми фибрами своих твердых душ. Старая – еще туда-сюда. Училась при царском строе – кто теперь разберет. А вот новая, та, которая обошла и обставила активистов на самых глазах, под самым носом… Тут есть от чего скрипеть зубами…
   Нет, в качестве поддержки профессора никуда не годятся.
   Пытаюсь рассмотреть свою ситуацию теоретически. К чему «теоретически» сводится эта ситуация? Надо полагать, что я попал сюда потому, что был нужен более высокому начальству – вероятно, начальству из чекистов. Если это так – на Стародубцева, если не сейчас, так позже, можно будет плюнуть, Стародубцева можно будет обойти так, что ему останется только зубами лязгать. А если не так? Чем я рискую? В конце концов, едва ли большим, чем просто лесные работы. Во всяком случае, при любом положении попытки актива вцепиться в икры – нужно пресекать в самом корне. Так говорит моя советская теория. Ибо если не осадить сразу – заедят. Эта публика значительно хуже урок. Хотя бы потому, что урки – гораздо толковее. Они если и будут пырять ножом, то во имя каких-то конкретных интересов. Актив может вцепиться в горло просто из одной собачьей злости – без всякой выгоды для себя и безо всякого, в сущности, расчета… Из одной, так сказать, классовой ненависти…
   В тот же вечер прохожу я мимо стола Стародубцева.
   – Эй вы, как ваша фамилия? Тоже – профессор?
   Я останавливаюсь.
   – Моя фамилия – Солоневич. Я – не профессор.
   – То-то… Тут идиотам плохо приходится.
   У меня становится нехорошо на душе. Значит – началось. Значит, нужно «осаживать» сейчас же… А я здесь, в УРЧ, – как в лесу… Но ничего не поделаешь. Стародубцев смотрит на меня в упор наглыми, выпученными, синими с прожилками глазами.
   – Ну не все же идиоты… Вот вы, насколько я понимаю, не так уж плохо устроились.
   Кто-то сзади хихикнул и заткнулся. Стародубцев вскочил с перекошенным лицом. Я постарался всем своим лицом и фигурой выразить полную и немедленную, психическую и физическую, готовность дать в морду… И для меня это, вероятно, грозило бы несколькими неделями изолятора. Для Стародубцева – несколькими неделями больницы. Но последнего обстоятельства Стародубцев мог еще и не учитывать. Поэтому я, предупреждая готовый вырваться из уст Стародубцева мат, говорю ему этаким академическим тоном:
   – Я, видите ли, не знаю вашего служебного положения. Но должен вас предупредить, что если вы хоть на одну секунду попробуете разговаривать со мною таким тоном, как разговаривали с профессором Фрейденбергом, то получится очень нехорошо…
   Стародубцев стоит молча. Только лицо его передергивается. Я поворачиваюсь и иду дальше. Вслед мне несется:
   – Ну подожди же…
   И уже пониженным голосом присовокупляется мат. Но этого мата я «официально» могу и не слышать – я уже в другой комнате…
   В тот же вечер, сидя на своем полене, я слышу в соседней комнате такой диалог.
   Чей-то голос:
   – Тов. Стародубцев, что такое их-ти-о-лог?
   – Ихтиолог? Это рыба такая. Допотопная. Сейчас их нету.
   – Как нету? А вот Медгора требует сообщить, сколько у нас на учете ихтиологов.
   – Вот тоже, сразу видно – идиоты с университетским образованием… – Голос Стародубцева повышается в расчете на то, чтобы я смог слышать его афоризм. – Вот тоже удивительно: как с высоким образованием – так непременно идиот. Ну и напиши им: никаких допотопных рыб в распоряжении УРЧ не имеется. Утри им…. нос.
   Парень замолк, видимо приступив к «утиранию носа». И вот, к моему ужасу, слышу я голос Юры:
   – Это не рыба, товарищ Стародубцев, а ученый… который рыб изучает.
   – А вам какое дело? Не разговаривать, когда вас не спрашивают, чорт вас возьми!.. Я вас тут научу разговаривать… Всякий сукин сын будет лезть не в свое дело…
   Мне становится опять нехорошо. Вступиться с кулаками на защиту Юры – будет как-то глупо, в особенности пока дело до кулаков еще не доходит… Смолчать? Дать этому активу прорвать наш фронт, так сказать, на юрином участке?.. И на какого чорта нужно было Юре лезть с его поправкой… Слышу срывающийся голос Юры:
   – Слушаюсь… Но только я доложу об этом начальнику УРЧ. Если бы ваши допотопные рыбы пошли в Медгору, – была бы неприятность и ему.
   У меня отходит от сердца. Молодцом Юрчик, выкрутился… Но как долго и с каким успехом придется еще выкручиваться дальше?
   Нас поместили на жительство в палатке. Было электрическое освещение, и с потолка вода не лилась. Но температура на нарах была градусов 8-10 ниже нуля.
   Ночью пробираемся «домой». Юра подавлен…
   – Нужно куда-нибудь смываться, Ватик… Заедят. Сегодня я видал: Стародубцев выронил папиросу, позвал из другой комнаты профессора М. и заставил ее поднять… К чортовой матери: лучше к уркам или в лес…
   Я тоже думал, что лучше к уркам или в лес. Но я еще не знал всего, что нам готовил УРЧ, и месяцы, которые нам предстояло провести в нем. Я также недооценивал волчью хватку Стародубцева: он чуть было не отправил меня под расстрел. И никто еще не знал, что впереди будут кошмарные недели отправки подпорожских эшелонов на БАМ, что эти недели будут безмерно тяжелее Шпалерки, одиночки и ожидания расстрела…
   И что все-таки если бы не попали в УРЧ, то едва ли бы мы выбрались из всего этого живьем.

Разговор с начальством

   На другой день ко мне подходит один из профессоров-уборщиков.
   – Вас вызывает начальник УРЧ, тов. Богоявленский…
   Нервы, конечно, уже начинают тупеть. Но все-таки на душе опять тревожно и нехорошо. В чем дело? Не вчерашний ли разговор со Стародубцевым?
   – Скажите мне, кто, собственно, этот Богоявленский? Из заключенных?
   – Нет, старый чекист.
   Становится легче. Опять – один из парадоксов советской путаницы… Чекист – это хозяин. Актив – это свора. Свора норовит вцепиться в любые икры, даже и те, которые хозяин предпочел бы видеть неизгрызанными. Хозяин может быть любою сволочью, но накинувшуюся на вас свору он в большинстве случаев отгонит плетью. С мужиком и рабочим актив расправляется более или менее беспрепятственно. Интеллигенцию сажает само ГПУ… В столицах, где актив торчит совсем на задворках, это малозаметно, но в провинции ГПУ защищает интеллигенцию от актива… Или, во всяком случае, от самостоятельных поползновений актива.
   Такая же закута, как и остальные «отделы» УРЧ. Задрипанный письменный стол. За столом – человек в чекистской форме. На столе перед ним лежит мое «личное дело».
   Богоявленский окидывает меня суровым чекистским взором и начинает начальственное внушение, совершенно беспредметное и бессмысленное: здесь, дескать, лагерь, а не курорт, здесь, дескать, не миндальничают, а с контрреволюционерами в особенности, за малейшее упущение или нарушение трудовой лагерной дисциплины – немедленно под арест, в ШИЗО, на девятнадцатый квартал, на Лесную Речку… Нужно «взять большевицкие темпы работы», нужна ударная работа. Ну и так далее.
   Это свирепое внушение действует как бальзам на мои раны: эффект, какового Богоявленский никак не ожидал. Из этого внушения я умозаключаю следующее: что Богоявленский о моих статьях знает, что оные статьи в его глазах никаким препятствием не служат, что о разговоре со Стародубцевым он или ничего не знает, или, зная, никакого значения ему не придает и что, наконец, о моих будущих функциях он имел то самое представление, которое столь блестяще было сформулировано Наседкиным: «что – куда»…
   – Гражданин начальник, позвольте вам доложить, что ваше предупреждение совершенно бесцельно.
   – То есть – как так бесцельно, – свирепеет Богоявленский.
   – Очень просто: раз я попал в лагерь – в моих собственных интересах работать, как вы говорите, ударно и стать ценным работником, в частности для вас. Дело тут не во мне.
   – А в ком же, по-вашему, дело?
   – Гражданин начальник, ведь через неделю-две в одной только Погре будет 25–30 тысяч заключенных. А по всему отделению их будет тысяч сорок-пятьдесят. Ведь вы понимаете: как при таком аппарате… Ведь и мне в конечном счете придется отвечать, всему УРЧ и мне – тоже.
   – Да, уж насчет – отвечать, это будьте спокойны. Не поцеремонимся.
   – Ну конечно. На воле тоже не церемонятся. Но вопрос в том, как при данном аппарате организовать рассортировку этих сорока тысяч? Запутаемся ведь к чортовой матери.
   – Н-да. Аппарат у нас – не очень. А на воле вы где работали?
   Я изобретаю соответствующий моменту стаж.
   – Так. Что ж вы стоите? Садитесь.
   – Если вы разрешите, гражданин начальник. Мне кажется, что вопрос идет о квалификации существующего аппарата. Особенно – в низовке, в бараках и колоннах. Нужно бы небольшие курсы организовать. На основе ударничества.
   И я запинаюсь… Усталость… Мозги не работают… Вот дернула нелегкая ляпнуть об ударничестве. Не хватало еще ляпнуть что-нибудь о социалистическом соревновании: совсем подмочил бы свою нарождающуюся деловую репутацию.
   – Да, курсы – это бы неплохо. Да кто будет читать?
   – Я могу взяться. Медгора должна помочь. Отделение, как-никак, – ударное.
   – Да, это надо обдумать. Берите папиросу.
   – Спасибо. Я старовер.
   Моя образцово-показательная коробка опять появляется на свет Божий. Богоявленский смотрит на нее не без удивления. Я протягиваю:
   – Пожалуйста.
   Богоявленский берет папиросу.
   – Откуда это люди в лагере такие папиросы достают?
   – Из Москвы приятели прислали. Сами не курят, а записаны в распределителе номер первый.
   Распределитель номер первый – это правительственный распределитель, так, для наркомов и иже с ними. Богоявленский это, конечно, знает…
   Минут через двадцать мы расстаемся с Богоявленским несколько не в том тоне, в каком встретились.

Техника гибели масс

   Мои обязанности «юрисконсульта» и «экономиста-плановика» имели то замечательное свойство, что никто решительно не знал, в чем именно они заключаются. В том числе и я. Я знакомился с новой для меня отраслью советского бытия и по мере своих сил пытался завести в УРЧ хоть какой-нибудь порядок. Богоявленский, надо отдать ему справедливость, оказывал мне в этих попытках весьма существенную поддержку. «Актив» изводил нас с Юрой десятками мелких бессмысленных подвохов, но ничего путного сделать не мог и, как оказалось впоследствии, концентрировал силы для генеральной атаки. Чего этому активу было нужно, я так и не узнал до конца. Возможно, что одно время он боялся, как бы я не стал на скользкие пути разоблачения его многообразного воровства, вымогательства и грабежа, но для такой попытки я был все-таки слишком стреляным воробьем. Благоприобретенные за счет мужицких жизней бутылки советской сивухи распивались, хотя и келейно, но вкупе с «головкой» административного отдела, третьей части и прочих лагерных заведений… Словом – та же схема: Ванька – в колхозе, Степка – в милиции, Петька – в Госспирте. Попробуйте пробить эту цепь круговой, приятельской, пролетарской поруки. Это и на воле жизнеопасно, а в лагере – уж проще сразу повеситься. Я не собирался ни вешаться, ни лезть с буржуазным уставом в пролетарский монастырь. Но актив продолжал нас травить бессмысленно и, в сущности, бесцельно. Потом в эту, сначала бессмысленную, травлю вклинились мотивы деловые и весьма весомые. Разыгралась одна из бесчисленных в России сцен «классовой борьбы» между интеллигенцией и активом – борьбы за человеческие жизни…

«Беспощадность» в качестве системы

   Техника истребления масс имеет два лица. С одной стороны простирается «кровавая рука ГПУ», то есть система обдуманная, беспощадно-жестокая, но все же не бессмысленная. С другой стороны действует актив, который эту беспощадность доводит до полной бессмыслицы, уже никому, в том числе и ГПУ, решительно ни для чего не нужной. Так делается и на воле, и в лагере.