Разговор всерьез

   Так вот, вы приходите к человеку по делу Если он беспартийный и толковый – вы с ним сговоритесь сразу Если беспартийный и бестолковый – лучше обойдите сторонкой, подведет. Если партийный и бестолковый – упаси вас господи – попадете в концлагерь или, если вы уже в концлагере, – попадете на Лесную Речку.
   С такими приблизительно соображениями я вхожу в помещение КВЧ. Полдюжины каких-то оборванных личностей малюют какие-то «лозунги», другая полдюжина что-то пишет, третья – просто суетится. Словом, «кипит веселая социалистическая стройка». Вижу того юнца, который произносил приветственную речь перед нашим эшелоном на подъездных путях к Свирьстрою. При ближайшем рассмотрении он оказывается не таким уж юнцом. А глаза у него толковые.
   – Скажите, пожалуйста, где могу я видеть начальника КВЧ, тов. Ильина?
   – Это я.
   Я этак мельком оглядываю эту веселую стройку и моего собеседника. И стараюсь выразить взором своим приблизительно такую мысль:
   – Подхалтуриваете?
   Начальник КВЧ отвечает мне взглядом, который ориентировочно можно было бы перевести так:
   – Еще бы! Видите, как насобачились…
   После этого между нами устанавливается, так сказать, полная гармония.
   – Пойдемте ко мне в кабинет…
   Я иду за ним. Кабинет – это убогая закута с одним дощатым столом и двумя стульями, из коих один – на трех ногах.
   – Садитесь. Вы, я вижу, удрали с работы?
   – А я и вообще не ходил.
   – Угу… Вчера там, в колонне, – это ваш брат, что ли?
   – И брат, и сын… Так сказать, восторгались вашим красноречием…
   – Ну бросьте. Я все-таки старался в скорострельном порядке.
   – Скорострельном? Двадцать минут людей на морозе мозолили.
   – Меньше нельзя. Себе дороже обойдется. Регламент.
   – Ну если регламент – так можно и ушами пожертвовать. Как они у вас?
   – Чорт его знает – седьмая шкура слезает. Ну, я вижу, во-первых, что вы хотите работать в КВЧ, во-вторых, что статьи у вас для этого предприятия совсем неподходящие и что, в-третьих, мы с вами как-то сойдемся.
   И Ильин смотрит на меня торжествующе.
   – Я не вижу, на чем, собственно, обосновано второе утверждение.
   – Ну, плюньте. Глаз у меня наметанный. За что вы можете сидеть: превышение власти, вредительство, воровство, контрреволюция. Если бы превышение власти, – вы пошли бы в административный отдел. Вредительство – в производственный. Воровство всегда действует по хозяйственной части. Но куда же приткнуться истинному контрреволюционеру, как не в культурно-воспитательную часть? Логично?
   – Дальше некуда.
   – Да. Но дело-то в том, что контрреволюции мы вообще, так сказать, по закону принимать права не имеем. А вы в широких областях контрреволюции занимаете, я подозреваю, какую-то особо непохвальную позицию…
   – А это из чего следует?
   – Так… Непохоже, чтобы вы за ерунду сидели. Вы меня извините, но физиономия у вас с советской точки зрения – весьма неблагонадежная. Вы в первый раз сидите?
   – Приблизительно в первый.
   – Удивительно.
   – Ну что ж, давайте играть в Шерлока Хольмса и доктора Ватсона. Так что же вы нашли в моей физиономии?
   Ильин уставился в меня и неопределенно пошевелил пальцами.
   – Ну как бы это вам сказать… Продерзостность. Нахальство сметь свое суждение иметь. Этакое ли, знаете, амбрэ «критически мыслящей личности» – а не любят у нас этого..
   – Не любят, – согласился я.
   – Ну не в том дело. Если вы при всем этом столько лет на воле проканителились – я лет на пять раньше вас угодил, – значит, и в лагере как-то сориентируетесь. А кроме того, что вы можете предложить мне конкретно?
   Я конкретно предлагаю.
   – Ну вы, я вижу, не человек, а универсальный магазин. Считайте себя за КВЧ. Статей своих особенно не рекламируйте. Да, а какие же у вас статьи?
   Я рапортую.
   – Ого! Ну, значит, вы о них помалкивайте. Пока хватятся – вы уже обживетесь и вас не тронут. Ну, приходите завтра. Мне сейчас нужно бежать еще один эшелон встречать.
   – Дайте мне какую-нибудь записочку, чтобы меня в лес не тянули.
   – А вы просто плюньте. Или сами напишите.
   – Как это – сам?
   – Очень просто: такой-то требуется на работу в КВЧ. Печать? Подпись? Печати у вас нет. У меня – тоже. А подпись – ваша или моя – кто разберет.
   – Гм, – сказал я.
   – Скажите, неужели же вы на воле все время жили, ездили и ели только по настоящим документам?
   – А вы разве таких людей видали?
   – Ну вот. Приучайтесь к тяжелой мысли о том, что по соответствующим документам вы будете жить, ездить и есть и в лагере. Кстати, напишите уж записку на всех вас троих – завтра здесь разберемся. Ну – пока. О документах прочтите у Эренбурга103. Там все написано.
   – Читал. Так до завтра.
   Пророчество Ильина не сбылось. В лагере я жил, ездил и ел исключительно по настоящим документам – невероятно, но факт. В КВЧ я не попал. Ильина я больше так и не видел.

Скачка с препятствиями

   События этого дня потекли стремительно и несообразно. Выйдя от Ильина, на лагерной улице я увидал Юру под конвоем какого-то вохровца. Но моя тревога оказалась сильно преувеличенной: Юру тащили в третий отдел – лагерное ГПУ – в качестве машиниста – не паровозного, а на пишущей машинке. Он с этими своими талантами заявился в плановую часть, и какой-то мимохожий чин из третьего отдела забрал его себе. Сожаления были бы бесплодны, да и бесцельны. Пребывание Юры в третьем отделе дало бы нам расположение вохровских секретов104 вокруг лагеря, знание системы ловли беглецов, карту и другие весьма существенные предпосылки для бегства.
   Я вернулся в барак и сменил Бориса. Борис исчез на разведку к украинским профессорам – так, на всякий случай, ибо я полагал, что мы все устроимся у Ильина.
   В бараке было холодно, темно и противно. Шатались какие-то урки и умильно поглядывали на наши рюкзаки. Но я сидел на нарах в этакой богатырской позе, а рядом со мною лежало здоровенное полено. Урки облизывались и скрывались во тьме барака. Оттуда, из этой тьмы, время от времени доносились крики и ругань, чьи-то вопли о спасении и все, что в таких случаях полагается. Одна из этаких стаек, осмотревши рюкзаки, меня и полено, отошла в сторонку, куда не достигал свет от коптилки, и смачно пообещала:
   – Подожди ты – в мать, бога, печенку и прочее – поймаем мы тебя и без полена.
   Вернулся от украинских профессоров Борис. Появилась новая перспектива: они уже работали в УРЧ (учетно-распределительная часть) в Подпорожьи, в отделении. Там была острая нужда в работниках, работа там была отвратительная, но там не было лагеря как такового – не было бараков, проволоки, урок и прочего. Можно было жить не то в палатке, не то в крестьянской избе… Было электричество… И вообще с точки зрения Погры – Подпорожье казалось этакой мировой столицей. Перспектива была соблазнительная…
   Еще через час пришел Юра. Вид у него был растерянный и сконфуженный. На мой вопрос: в чем дело? – Юра ответил как-то туманно – потом-де расскажу Но в стремительности лагерных событий и перспектив – ничего нельзя было откладывать. Мы забрались в глубину нар, и там Юра шепотом и по-английски рассказал следующее:
   Его уже забронировали было за административным отделом, в качестве машиниста, но какой-то помощник начальника третьей части заявил, что машинист нужен им. А так как никто в лагере не может конкурировать с третьей частью, точно так же, как на воле никто не может конкурировать с ГПУ, то административный отдел отступил без боя. От третьей части Юра остался в восторге – во-первых, на стене висела карта, и даже не одна, а несколько, во-вторых, было ясно, что в нужный момент отсюда можно будет спереть кое-какое оружие. Но дальше произошла такая вещь.
   После надлежащего испытания на пишущей машинке Юру привели к какому-то дяде и сказали:
   – Вот этот паренек будет у тебя на машинке работать.
   Дядя посмотрел на Юру весьма пристально и заявил:
   – Что-то мне ваша личность знакомая. И где это я вас видал?
   Юра всмотрелся в дядю и узнал в нем того чекиста, который в роковом вагоне № 13 играл роль контролера. Чекист, казалось, был доволен этой встречей.
   – Вот это здорово. И как же это вас сюда послали? Вот тоже чудаки-ребята – три года собирались и на бабе сорвались. – И он стал рассказывать прочим чинам третьей части, сидевшим в комнате, приблизительно всю историю нашего бегства и нашего ареста.
   – А остальные ваши-то где? Здоровые бугаи подобрались. Дядюшка евонный нашему одному (он назвал какую-то фамилию) так руку ломанул, что тот до сих пор в лубках ходит… Ну-ну, не думал, что встретимся.
   Чекист оказался из болтливых. В такой степени, что даже проболтался про роль Бабенки во всей этой операции. Но это было очень плохо. Это означало, что через несколько дней вся администрация лагеря будет знать, за что именно мы попались, и, конечно, примет кое-какие меры, чтобы мы этой попытки не повторяли.
   А меры могли быть самые разнообразные. Во всяком случае все наши розовые планы на побег повисли над пропастью. Нужно было уходить с Погры, хотя бы и в Подпорожье, хотя бы только для того, чтобы не болтаться на глазах этого чекиста и не давать ему повода для его болтовни. Конечно, и Подпорожье не гарантировало от того, что этот чекист не доведет до сведения администрации нашу историю, но он мог этого и не сделать. По-видимому, он этого так и не сделал.
   Борис сейчас же пошел к украинским профессорам – форсировать подпорожские перспективы. Когда он вернулся, в наши планы ворвалась новая неожиданность.
   Лесорубы уже вернулись из лесу, и барак был наполнен мокрой и галдевшей толпой. Сквозь толпу к нам протиснулись два каких-то растрепанных и слегка обалделых от работы и хаоса интеллигента.
   – Кто тут Солоневич Борис?
   – Я, – сказал брат.
   – Что такое oleum ricini105?
   Борис даже слегка отодвинулся от столь неожиданного вопроса.
   – Касторка. А вам это для чего?
   – А что такое acidum arsenicosum106? В каком растворе употребляется acidum carbolicum107?
   Я ничего не понимал. И Борис тоже. Получив удовлетворительные ответы на эти таинственные вопросы, интеллигенты переглянулись.
   – Годен? – спросил один из них у другого.
   – Годен, – подтвердил тот.
   – Вы назначены врачем амбулатории, – сказал Борису интеллигент.
   – Забирайте ваши вещи и идемте со мною – там уже стоит очередь на прием. Будете жить в кабинке около амбулатории.
   Итак, таинственные вопросы оказались экзаменом на звание врача. Нужно сказать откровенно, что перед неожиданностью этого экзаменационного натиска мы оказались несколько растерянными. Но дискутировать не приходилась. Борис забрал все наши рюкзаки и в сопровождении Юры и обоих интеллигентов ушел «в кабинку». А кабинка – это отдельная комнатушка при амбулаторном бараке, которая имела то несомненное преимущество, что в ней можно было оставить вещи в некоторой безопасности от уголовных налетов.
   Ночь прошла скверно. На дворе стояла оттепель, и сквозь щели потолка нас поливал тающий снег. За ночь мы промокли до костей. Промокли и наши одеяла… Утром мы, мокрые и невыспавшиеся, пошли к Борису, прихватив туда все свои вещи, слегка обогрелись в пресловутой «кабинке» и пошли нажимать на все пружины для Подпорожья. В лес мы, конечно, не пошли. К полудню я и Юра уже имели – правда, пока только принципиальное – назначение в Подпорожье, в УРЧ.

Урки в лагере

   Пока мы все судорожно мотались по нашим делам – лагпункт продолжал жить своей суматошной каторжной жизнью. Прибыл еще один эшелон – еще тысячи две заключенных, для которых одежды уже не было, да и помещения тоже. Людей перебрасывали из барака в барак, пытаясь «уплотнить» эти гробообразные ящики, и без того набитые до отказу. Плотничьи бригады наспех строили новые бараки. По раскисшим от оттепели «улицам» подвозились сырые промокшие бревна. Дохлые лагерные клячи застревали на ухабах. Сверху моросила какая-то дрянь – помесь снега и дождя. Увязая по колени в разбухшем снегу, проходили колонны «новичков» – та же серая рабоче-крестьянская скотинка, какая была и в нашем эшелоне. Им будет намного хуже, ибо они останутся в том, в чем приехали сюда. Казенное обмундирование уже исчерпано, а ждут еще три-четыре эшелона…
   Среди этих людей, растерянных, дезориентированных, оглушенных перспективами долгих лет каторжной жизни, урки то вились незаметными змейками, то собирались в волчьи стаи. Шныряли по баракам, норовя стянуть все что плохо лежит, организовывали и, так сказать, массовые вооруженные нападения.
   Вечером напали на трех дежурных, получивших хлеб для целой бригады. Одного убили, другого ранили, хлеб исчез. Конечно, дополнительной порции бригада не получила и осталась на сутки голодной. В наш барак – к счастью, когда в нем не было ни нас, ни наших вещей – ворвалась вооруженная финками банда человек в пятнадцать. Дело было утром, народу в бараке было мало. Барак был обобран почти до нитки.
   Администрация сохраняла какой-то странный нейтралитет. И за урок взялись сами лагерники.
   Выйдя утром из барака, я был поражен очень неуютным зрелищем. Привязанный к сосне, стоял или, точнее, висел какой-то человек. Его волосы были покрыты запекшейся кровью. Один глаз висел на какой-то кровавой ниточке. Единственным признаком жизни, а может быть, только признаком агонии, было судорожное подергивание левой ступни. В стороне, шагах в двадцати, на куче снега лежал другой человек. С этим было все кончено. Сквозь кровавое месиво снега, крови, волос и обломков черепа были видны размозженные мозги.
   Кучка крестьян и рабочих не без некоторого удовлетворения созерцала это зрелище.
   – Ну вот, теперь по крайности с воровством будет спокойнее, – сказал кто-то из них.
   Это был мужицкий самосуд, жестокий и бешеный, появившийся в ответ на террор урок и на нейтралитет администрации. Впрочем, и по отношению к самосуду администрация соблюдала тот же нейтралитет. Мне казалось, что вот в этом нейтралитете было что-то суеверное. Как будто в этих изуродованных телах лагерных воров всякая публика из третьей части видела что-то и из своей собственной судьбы. Эти вспышки – я не хочу сказать народного гнева – для гнева они достаточно бессмысленны, – а скорее народной ярости, жестокой и неорганизованной, пробегают этакими симпатическими огоньками по всей стране. Сколько всякого колхозного актива, сельской милиции, деревенских чекистов платят изломанными костями и проломленными черепами за великое социалистическое ограбление мужика. Ведь там – «во глубине России» – тишины нет никакой. Там идет почти ни на минуту не прекращающаяся звериная резня за хлеб и за жизнь. И жизнь – в крови, и хлеб – в крови… И мне кажется, что когда публика из третьей части глядит на вот этакого изорванного в клочки урку, – перед нею встают перспективы, о которых ей лучше и не думать…
   В эти дни лагерной контратаки на урок я как-то встретил моего бывшего спутника по теплушке – Михайлова. Вид у него был отнюдь не победоносный. Физиономия его носила следы недавнего и весьма вдумчивого избиения. Он подошел ко мне, пытаясь приветливо улыбнуться своими разбитыми губами и распухшей до синевы физиономией.
   – А я к вам по старой памяти, товарищ Солоневич, махорочкой угостите?
   – Вам не жалко, за науку.
   – За какую науку?
   – А вот все, что вы мне в вагоне рассказывали.
   – Пригодилось?
   – Пригодилось.
   – Да мы тут всякую запятую знаем.
   – Однако запятых-то оказалось для вас больше, чем вы думали.
   – Ну это дело плевое. Ну что? Ну вот меня избили. Наших человек пять на тот свет отправили. Ну а дальше что? Побуйствуют, – но наша все равно возьмет: организация.
   И старый пахан ухмыльнулся с прежней самоуверенностью.
   – А те, кто бил, – те уж живыми отсюда не уйдут… Нет-с. Это уж извините. Потому все это – стадо баранов, а мы – организация.
   Я посмотрел на урку не без некоторого уважения. В нем было нечто сталинское.

Подпорожье

   Тихий морозный вечер. Все небо – в звездах. Мы с Юрой идем в Подпорожье по тропинке, проложенной по льду Свири. Вдали, верстах в трех, сверкают электрические огоньки Подпорожья. Берега реки покрыты густым хвойным лесом, завалены мягкими снеговыми сугробами. Кое-где сдержанно рокочут незамерзшие быстрины. Входим в Подпорожье.
   Видно, что это было когда-то богатое село. Просторные двухэтажные избы, рубленные из аршинных бревен, резные коньки, облезлая окраска ставень. Крепко жил свирский мужик. Теперь его ребятишки бегают по лагерю, выпрашивая у каторжников хлебные объедки, селедочные головки, несъедобные и несъеденные лагерные щи.
   У нас обоих – вызов в УРЧ. Пока еще не назначение, а только вызов. УРЧ – учетно-распределительная часть лагеря, он учитывает всех заключенных, распределяет их на работы, перебрасывает из пункта на пункт, из отделения в отделение, следит за сроками заключения, за льготами и прибавками сроков, принимает жалобы и прочее в этом роде.
   Внешне – это такое же отвратное заведение, как и все советские заведения, не столичные, конечно, а так, чином пониже – какие-нибудь сызранские или царевококшайские108. Полдюжины комнатушек набиты так же, как была набита наша теплушка. Столы из некрашеных, иногда даже и необструганных досок. Такие же табуретки и, взамен недостающих табуреток, – березовые поленья. Промежутки забиты ящиками с делами, связками карточек, кучами всякой бумаги.
   Конвоир сдает нас какому-то делопроизводителю или, как здесь говорят, «делопупу». «Делопуп» подмахивает сопроводиловку.
   – Садитесь, подождите.
   Сесть не на чем. Снимаем рюкзаки и усаживаемся на них. В комнатах лондонским туманом плавает густой, махорочный дым. Доносится крепкая начальственная ругань, угроза арестами и прочее. Не то что в ГПУ, и на Погре начальство не посмело бы так ругаться. По комнатушкам мечутся люди: кто ищет полено, на которое можно было бы присесть, кто умоляет «делопупа» дать ручку: срочная работа, не выполнишь – посадят. Но ручек нет и у делопупа. Делопуп же увлечен таким занятием: выковыривает сердцевину химического карандаша и делает из нее чернила, ибо никаких других в УРЧ не имеется. Землисто-зеленые, изможденные лица людей, сутками сидящих в этом махорочном дыму, тесноте, ругани, бестолковщине. Жуть.
   Я начинаю чувствовать, что на лесоразработках было бы куда легче и уютнее. Впрочем, впоследствии так и оказалось. Но лесоразработки – это «конвейер». Только попади, и тебя потащит чорт его знает куда. Здесь все-таки как-то можно будет изворачиваться.
   Откуда-то из дыма канцелярских глубин показывается некий старичок. Впоследствии он оказался одним из урчевских воротил, товарищем Наседкиным. На его сизом носу – перевязанные канцелярской дратвой железные очки. Лицо в геморроидальных морщинах. В слезящихся глазках – добродушное лукавство старой, видавшей всякие виды канцелярской крысы.
   – Здравствуйте. Это вы – юрист с Погры? А это – ваш сын? У нас, знаете, две пишущих машинки; только писать не умеет никто. Работы вообще масса. А работники? Ну сами увидите. То есть такой неграмотный народ, просто дальше некуда. Ну идем, идем. Только вещи-то с собой возьмите. Сопрут, обязательно сопрут. Тут такой народ, только отвернись – сперли. А юридическая часть у нас запущена – страх. Вам над ней крепко придется посидеть.
   Следуя за разговорчивым старичком, мы входим в урчевские дебри. Из махорочного тумана на нас смотрят жуткие кувшинные рыла, какие-то низколобые, истасканные, обалделые и озверелые. Вся эта губерния неистово пишет, штемпелюет, подшивает, регистрирует и ругается.
   Старичок начинает рыться по полкам, ящикам и просто наваленным на полу кучам каких-то «дел», призывает себе в помощь еще двух канцелярских крыс, и наконец из какого-то полуразбитого ящика извлекаются наши «личные дела» – две папки с нашими документами, анкетами, приговором и прочее. Старичок передвигает очки с носа на переносицу.
   – Солоневич, Иван… так… образование… так, приговор, гм, статьи…
   На слове «статьи» старичок запинается, спускает очки с переносицы на нос и смотрит на меня взглядом, в котором я читаю:
   – Как же это вас, милостивый государь, так угораздило? И что мне с вами делать?
   Я тоже только взглядом отвечаю:
   – Дело ваше, хозяйское.
   Я понимаю: положение и у старичка, и у УРЧа – пиковое. С контрреволюцией брать нельзя, а без контрреволюции – откуда же грамотных-то взять? Старичок повертится-повертится и что-то устроит.
   Очки опять лезут на переносицу, и старичок начинает читать юрино дело, но на этот раз уже не вслух. Прочтя, он складывает папки и говорит:
   – Ну так, значит, в порядке. Сейчас я вам покажу ваши места и вашу работу.
   И, наклоняясь ко мне, – шепотом:
   – Только о статейках ваших вы не разглагольствуйте. Потом как-нибудь урегулируем.

На страже законности

   Итак, я стал старшим юрисконсультом и экономистом УРЧа. В мое ведение попало пудов тридцать разбросанных и растрепанных дел и два младших юрисконсульта, один из коих, до моего появления на горизонте, именовался старшим. Он был безграмотен и по старой, и по новой орфографии, а на мой вопрос об образовании ответил мрачно, но маловразумительно:
   – Выдвиженец.
   Он – бывший комсомолец. Сидит за участие в коллективном изнасиловании. О том, что в Советской России существует такая вещь, как Уголовный Кодекс, он от меня услышал в первый раз в своей жизни. В ящиках этого «выдвиженца» скопилось около 4.000 (четырех тысяч!) жалоб заключенных. И за каждой жалобой – чья-то живая судьба…
   Мое «вступление в исполнение обязанностей» совершилось таким образом:
   Наседкин ткнул пальцем в эти самые тридцать пудов бумаги, отчасти разложенной на полках, отчасти сваленной в ящики, отчасти валяющейся на полу, и сказал:
   – Ну вот, это, значит, ваши дела. Ну тут уж вы сами разберетесь – что куда.
   И исчез.
   Я сразу заподозрил, что и сам-то он никакого понятия не имеет «что – куда» и что с подобными вопросами мне лучше всего ни к кому не обращаться. Мои «младшие юрисконсульты» как-то незаметно растаяли и исчезли, так что только спустя дней пять я пытался было вернуть одного из них в лоно «экономически-юридического отдела», но от этого мероприятия вынужден был отказаться: мой «пом» оказался откровенно полуграмотным и нескрываемо бестолковым парнем. К тому же его притягивал «блат» – работа в таких закоулках УРЧ, где он мог явственно распорядиться судьбой – ну хотя бы кухонного персонала – и поэтому получать двойную порцию каши.
   Я очутился наедине с тридцатью пудами своих «дел» и лицом к лицу с тридцатью кувшинными рылами из так называемого советского актива.
   А советский актив – это вещь посерьезнее ГПУ.

Опора власти

«Приводной ремень к массам»

   Картина нынешней российской действительности определяется не только директивами верхов, но и качеством повседневной практики тех миллионных «кадров советского актива», которые для этих верхов и директив служат «приводным ремнем к массам». Это – крепкий ремень. В административной практике последних лет двенадцати этот актив был подобран путем своеобразного естественного отбора, спаялся в чрезвычайно однотипную прослойку, в высокой степени вытренировал в себе те – вероятно, врожденные – качества, которые определили его катастрофическую роль в советском хозяйстве и в советской жизни.
   Советский актив – это и есть тот загадочный для внешнего наблюдателя слой, который поддерживает власть крепче и надежнее, чем ее поддерживает ГПУ, единственный слой русского населения, который безраздельно и до последней капли крови предан существующему строю. Он охватывает низы партии, некоторую часть комсомола и очень значительное число людей, жаждущих партийного билета и чекистского поста.
   Если взять для примера – очень, конечно, неточного – аутентичные времена Угрюм-Бурчеевщины109, скажем времена Аракчеева110, то и в те времена страной, т. е. в основном – крестьянством, правило не третье отделение, и не жандармы, и даже не пресловутые 10.000 столоначальников111. Функции непосредственного обуздания мужика и непосредственного выколачивания из него «прибавочной стоимости» выполняли всякие «незаметные герои» вроде бурмистров, приказчиков и прочих, действовавших кнутом на исторической «конюшне» и «кулачищем» – во всяких иных местах. Административная деятельность Угрюм-Бурчеева прибавила к этим кадрам еще по шпиону в каждом доме.
   Конечно, бурмистру крепостных времен до активиста эпохи «загнивания капитализма» и «пролетарской революции» – как от земли до неба. У бурмистра был кнут, у активиста – пулеметы, а в случае необходимости – и бомбовозы. Бурмистр изымал от мужицкого труда сравнительно ерунду, активист – отбирает последнее. «Финансовый план» бурмистра обнимал в среднем нехитрые затраты на помещичий пропой души, финансовый план активиста устремлен на построение мирового социалистического города Непреклонска и, в этих целях, на вывоз за границу всего, что только можно вывезти. А так как, по тому же Щедрину, город Глупов (будущий Непреклонск) «изобилует всем и ничего, кроме розог и административных мероприятий, не потребляет», отчего «торговый баланс всегда склоняется в его пользу»112, то и взимание на экспорт идет в размерах, для голодной страны поистине опустошительных.