Страница:
7. ТАНЦЫ НА ЛУБЯНКЕ
Мы шли, словно сойдя с плаката о счастливой советской молодежи: неизвестно чему улыбающиеся лица, цветы у девочек, у всех без исключения - "Вопросы ленинизма" Сталина, книги эти на торжественном митинге Клавдия Васильевна только что лично вручила выпускникам. Володька первый увидел милиционера на перекрестке, подошел, косо ставя ноги, почтительно склонился; прижимая "Вопросы ленинизма" к бедру: - Скажите, как пройти к Дому союзов? Милиционер, ко всеобщему удовольствию, козырнул - тогда это было в новинку. Только для этого ведь и спрашивали, чтоб милиционер козырнул! Колонный зал Дома союзов был уже битком набит такими же, как мы, московскими десятиклассниками. Как напишет позднейший захлебывающийся от умиления корреспондент: "Зал из края в край, от партера до хор насыщен юностью, неподдельной, неподражаемой..." Он перечислит в газетном очерке действительные и воображаемые наши достоинства: "счастливые губы", "упрямые лбы", "смелые глаза". Газеты сохранят каждое слово, сказанное в тот вечер с трибуны, потому что это и в самом деле большое событие в жизни страны - первый в истории СССР выпуск десятилетки: напечатают речь наркома просвещения Бубнова, обращение к выпускникам академика Каблукова, приветствия от разных организаций. Мы, в общем-то, уже знаем все, что здесь о нас говорится: это именно нам предстоит завершить воздвигнутое общими усилиями здание, воплотить в себе горделивую мечту предшествующих поколений о гармоническом человеке будущего. Мы и есть гармонические люди будущего, вот что мы о себе тихонечко знаем!.. Выступает Косарев. Он выходит на трибуну не в косоворотке, как на первых своих портретах, а в отличном костюме, привезенном непосредственно из Парижа. Снимает с запястья часы, кладет перед собой - жест, который не может остаться незамеченным. Такой теперь в комсомоле стиль: сочетание русского революционного размаха и американской деловитости. Стиль, которому учит Сталин. Косарев единственный не ласкает нас и не выдает нам авансов. Он предостерегает. Говорит о пролетарском трудолюбии, которое должно быть отличительной нашей чертой, о том, чтоб мы не зазнавались - не так уж мы культурны и грамотны. Чтоб были естественны, избегали бы фальши. Чтоб уважали людей с опытом... Да уважаем мы людей с опытом, уважаем! Если б они знали, эти люди с опытом, глядящие на нас из президиума, - если б они знали, с какой благодарностью мы в свою очередь смотрим на них, как все доброе и высокое, что в нас есть, сейчас напряжено - до предела!.. Как счастливый влюбленный страдает от единственного - от невозможности выразить все, что его переполняет, - так и мы изнемогаем сейчас от своей немоты, от переизбытка чувств. Но вот оно, наконец-то: "Слово от имени выпускников столицы имеет..." Тишина. Зал, заполненный выпускниками столицы, подался вперед: найдет ли эта девочка в вышитой блузке, с косицами, сколотыми на затылке, найдет ли она слова, сумеет ли? Разрешит ли наконец томление, бесплодно изнуряющее каждого из нас?.. - ...Мы то поколение, - говорит она в жутковатой тишине, - то поколение, которое меряло возраст октябрьскими годовщинами, которое вместе со всей страной сегодня становится совершеннолетним... На следующий день это лицо будет во всех центральных газетах: скуластое, курносенькое, восторженное, щурящееся в свете юпитеров. И речь эта будет во всех газетах. - ...Самая высокая точка мира - пик Сталина - завоевана нашими альпинистами, самая лучшая подземная дорога построена в нашей стране. Самое высокое небо над нашей страной - его подняли герои-стратонавты! Самое глубокое море - наше море, его углубили герои-эпроновцы!.. Быстрее, лучше, дальше летать, лучше рисовать, писать, жить умеют только в нашей стране... Мы осторожно переводим дух, даже рискуем переглянуться. В этой звенящей, захлебывающейся речи каждое слово - наше, и голос этот - наш, и безудержная риторика - тоже наша, хотя мы, конечно, не ощущаем это все как риторику. И вот эта убежденность - тоже наша, - убежденность в том, что лучше нас никто жить не умеет!.. - ...Сегодня мы рапортуем тебе, наша родина, тебе, наша партия, тебе, родной Иосиф Виссарионович, - есть кадры, готовые к труду и обороне, есть кадры! Идут юноши и девушки - то новое поколение, о котором вы говорили, что оно должно быть достойным сменить старую гвардию большевиков! Обещаем, что мы Мы все добудем, поймем и откроем, Холодный полюс и свод голубой! Когда страна быть прикажет героем, У нас героем становится любой... Мы хлопаем так. что у нас сразу вспухают ладони. Кто же знал, что девчонка эта вспомнит нашу песню!.. Шагай вперед, комсомольское племя, Шути и пой, чтоб улыбки цвели Мы покоряем пространство и время... Ничего мы еще не покорили, молодые хозяева земли, - разве в этом дело? Мы твердо знаем одно: надо жить и чувствовать, как эта щедрая девочка на трибуне, и если есть в твоей душе хоть один уголок, прибереженный для себя лично, - вот так надо уметь разжать его, вывернуть до конца, отдать!.. - ...Привет тебе, самый нежный и горячий, сыновний и дочерний привет, наша дорогая страна... Ого, кажется, надо всерьез приготовить ладони! Благодарность за благодарностью летит в зал - тем, кто выучил и воспитал, - учителям, комсомолу, родной партии, чудесный сад которой окружен, по выражению Косарева, "густой чащей молодых комсомольских побегов". Мы аплодируем подолгу, от всей души. Мы знаем, что главное - еще впереди, и ждем его, и оно, конечно, следует - "самое большое, огромное спасибо, такое огромное, как наша страна, как наша любовь к тебе, родной, великий и самый близкий...". Тем хуже для тебя, молодой хозяин земли, если что-то в тебе сопротивляется восторженной здравице, если она не до конца выполаскивает твое сердце! Быть таким, как все, - только в этом счастье!.. - ...Привет тому, кто любимей и дороже всех, чье имя стало символом величайших побед, - ему самое молодое, самое бодрое, солнечное, десятикратное комсомольское "ура"... Ты все-таки кричишь "ура", потому что ты не чурка, не урод какой-нибудь, ты такая же, как все, а весь зал с готовностью, дружно кричит "ура". И робкие мысли о собственной неполноценности, что ли, о том, что ты предпочел бы интеллигентное умолчание этому подчеркнутому изъявлению чувств, - все эти мысли вернутся потом, если, конечно, вернутся, а сейчас ты - величайшее счастье - со всеми!.. А все уже поднимаются в дружном порыве: Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов... Вот это уже - твое до конца, самое глубинное, самое сокровенное, то, ради чего ты и живешь на свете. И если гром великий грянет Над сворой псов и палачей... Потому что - да, да! - не для праздничных торжеств мы родились, не для того только, чтобы принимать и принимать подарки, - мы за все готовы платить и заплатим, только потребуйте это от нас, - заплатим по самому жесткому счету... И вообще - видели вы нас в этот самый патетический день нашей жизни? Избалованные - мы очень неизбалованны. Девочки - в грубых юбках ниже колен и в наглаженных блузках, мальчики, чье щегольство не простирается дальше выложенного поверх пиджака свежего воротника рубашки. Люди, живущие взахлеб без каких бы то ни было атрибутов внешнего благополучия, - за что мы, собственно, так благодарны? За естественное право учиться, за возможность выбрать без помехи свой жизненный путь? И нам, и дарителям нашим в тридцать пятом все это кажется сверхъестественным, необыкновенным. За что мы благодарны - за эту вот душевную переполненность, за право жертвовать собой, если будет необходимость?.. Мы толпимся в фойе, потому что зал расчищают для танцев, заполняем все лестницы и переходы, и, когда кто-то, вскочив на подоконник, запевает все ту же песню, ее подхватывают и на лестнице, и в переходах, и в фойе: ...И если враг нашу радость живую Отнять захочет в жестоком бою... Никому ничего у нас не отнять. Ни этой вот потребности добра и гармонии, ни восторженного доверия к жизни. Это - наше навсегда, мы твердо убеждены в этом. Потому что все это и есть юность, а юность сама себе кажется бесконечной. Говорят, пройдут года. Пусть проходят, ерунда: Ну и что же. если даже Поседеет борода... Это читает Алтаузен в плотной толпе. Стихи эти тонут в звуках оркестра. Потому, что все равно Реки все сольем в одно... В зале распорядитель суетится: "В пары, в пары! Пара за парой..." Все тот же умиленный журналист напишет об этом: "Они не хотели пара за парой. Они не умели пара за парой. Они плясали все вместе". Умиленный журналист напишет: "Как бедно, как ничтожно слово "бал" для этого звонкого хоровода!.. Девочка, нет, девушка, которая только что с трибуны Колонного зала, задыхаясь, от волнения, кричала: "Самое высокое небо - над нашей страной", - девушка эта, роняя тюльпаны на паркет, неслась в сумасшедшем танце, и легкий ветер раздувал ее батистовую блузку, как парус... Они входили в жизнь танцуя, эти вчерашние школьники и школьницы, ровесники Октября..." Вот это уже - точно: входили в жизнь танцуя!.. Наше несчастье, неизбывная наша вина. Вот так и помнится: трамваи, специально поданные с первыми лучами солнца к Дому союзов, нежно заголубевшее над Москвой небо, толпы юношей и девушек, с песнями, в обнимку разбредающихся по Москве - так, как после этого будут ходить многие поколения десятиклассников. Так и помнится - почему-то Лубянская площадь, и на самом горбу ее, где раньше был фонтан Витали, а позже, спиной к зданию ГПУ, встанет памятник Дзержинскому, на этом самом месте, где в тридцать пятом году не было ни фонтана, ни памятника, лихо отплясывают вчерашние школьники, дурачась и хохоча от чистого сердца. Юноши и девушки, жаждущие гармонии и добра, - как великолепно выбрано ими место для беззаботного танца!..
VIII. ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
1. "ПОЛОЖИ МЕНЯ, КАК ПЕЧАТЬ, НА СЕРДЦЕ СВОЕ..."
Умереть - немедленно! Вовсе незачем жить дальше. Сейчас спросил бы кто-то неведомый: "Чего ты хочешь, девочка? Исполню все!" - "Только умереть! сказала бы я. - Умереть, чтобы не расплескать всего того, что сейчас наполняет. Все равно мне уже не быть счастливее!.." Вокруг было то же, что и всегда: тарахтели по раскаленному булыжнику телеги, воняли машины, вязкий асфальт проминался под ногами. Удушливое, знойное городское утро - как и вчера, как и неделю назад: старики не упомнят такого сумасшедшего лета. Так же, как и всегда, снует прозаический привокзальный люд, - кто обратит внимание на девочку в помятой блузке, в сбитой набок юбчонке, девочку, которая выбежала из дому на минуту, хоть немного прийти в себя и купить, между прочим, хлеба, а теперь бредет и бредет неведомо куда - по Домниковке, по Садовой, по сбегающей вниз от Красных ворот Каланчевке, бредет как пьяная, глядя на прохожих невидящими глазами, улыбаясь неведомо чему, готовая умереть немедленно, потому что ничего больше ей от жизни не надо. "Ты первая!" - "Нет, ты первый!" - "Нет, ты!" Не все ли равно, чьи губы шевельнулись раньше, если губ этих - не отвести, не оторвать! Вы что-нибудь понимаете, прохожие? Прохожие, хотите, я вас всех сейчас осчастливлю? Не знаю чем, не знаю как - выну и отдам ничего уже больше не желающее сердце... Вот и все. Вот и осталось все позади. Меланхолические прогулки вдвоем, когда Володька говорил: "Ты чудная какая-то! У другой давно бы прошло, а у тебя - все сильнее..." Когда он огорчался: "Что же делать?.. Как должны поступать люди в подобных случаях? Ведь ты страдаешь, ведь это трагедия!.." - "Никакой трагедии нет". Убежденно, искренно: "Никакой нет трагедии!.." Потому что все, что посылает юность, только в юности выдержать и можно: юность дает страдание, юность дает и силу. Все осталось позади: увлечение Володьки Наташей Ливерович и, позднее, внезапный роман его с Ниной Федосеюшкиной, как-то сразу вылезшей из длинных материнских кофт и похорошевшей. Мы все к тому времени уже кончили школу, но по-прежнему каждый вечер встречались в районной читальне, никак не могли расстаться. И я говорила Нине наедине: "Ты что - меня обидеть боишься? Глупая, будьте хоть вы счастливы..." И мы обе, стремительно сдружившись, вместе плакали - от умиления, оттого, что так все красиво и хорошо между нами. Потому что это тоже потребность юности - чтоб все было красиво и хорошо. А потом Володька и Нина, отбиваясь от обшей компании, стоя под руку на каком-нибудь перекрестке, кричали на прощание что-нибудь доброе - вроде бы всем, но я-то твердо знала, что это они мне кричат, - и я, тоже отбиваясь от общей компании, долго ходила взволнованная по безлюдным улицам, плача от горькой безнадежности и от избытка душевных сил. А еще позднее, уже дома, смиренно записывала в своем дневнике: "Какие они хорошие люди - оба! Совсем не стесняются меня..." Благодарила - за то, что "не стесняются". Изумлялась: навязалась Володьке со своими чувствами, а он так внимателен и терпелив. Изумлялась и благодарила - только! Отважная любовь, исключительно безыскусственностью утверждающая себя на свете!.. Володька, единственный из всей нашей компании, не попал в институт, и не поступал даже, рассудив, что в архитектурный - а мечтал он именно об архитектурном - попасть без специальной подготовки немыслимо, и весь этот год ходил в Музей изящных искусств рисовать античные головы и торсы. И я частенько прогуливала лекции и прибегала к нему в музей, и мы говорили часами напролет обо всем на свете, и Володька при этом продолжал накладывать растушевку, то и дело откидываясь и прищуриваясь почти профессионально. А иногда оставлял мольберт и водил меня за руку по прохладным и гулким залам, рассказывая, чем древнеэллинский идеал красоты отличается от древнеримского идеала. Это были только наши часы - пока все путные люди занимались делом. Я еще не знала тогда, да и Володька. кажется, еще не знал, какое счастье в земной, человеческой любви древнеэллинский идеал, языческое поклонение молодому, сильному обнаженному телу!.. Впрочем. Володька всегда умел восхищаться силой, ловкостью, грацией, увлекался спортом - абсолютно платонически, потому что при всех своих незаурядных внешних данных был редкостно неспортивен и неуклюж, - вечно толкался на стадионах и спортивных площадках, знал наперечет мировые и всесоюзные рекорды, мог в любую секунду с легкостью набросать таблицу сезонного первенства. Великолепный повод для дружеских насмешек: человек, авторитетно рассуждающий о чужих возможностях и не одолевший сам ни единой планки, в жизни не забивший ни одного мяча!.. А потом я, уже весной, вдруг решила менять свой вполне привилегированный институт, попасть в который было целью многих.- менять его на другой, потому что по-прежнему, как в школьные годы, мечтала писать - не сейчас, конечно, позднее, когда приобрету необходимый для этого опыт. А какой опыт могла я приобрести здесь? Самые перспективные, самые талантливые гуманитарии страны толкались в коридорах ИФЛИ, самолюбиво приглядываясь друг к другу. Этим, как известно, бывают заняты все без исключения первокурсники. И я, тоже самолюбивая, приглядываясь к ним, думала: "Зачем мне все это? Кем я выйду отсюда - педагогом, научным работником? Разве ЭТОТ опыт нужен человеку, мечтающему писать?.." Надо отдать мне должное: характера у меня хватало на любой душевный взбрык!.. К тому же родители как-то сразу от меня отступились, решив, очевидно, что чем невероятнее и бессмысленнее на первый взгляд какой-то поступок, тем, значит, душевно необходимее. Я только преклониться могла бы перед родительским стоицизмом, если бы понимала по молодости лет истинную его цену. Но того, что могли родители - молча отступиться: делай, дескать, что хочешь, трать, как сама считаешь нужным, свои молодые годы, факультетский треугольник этого всего позволить себе не мог, факультетский треугольник руководствовался прежде всего словами вождя о внимании к каждому человеку. Этим руководствовался и комсорг курса, та самая скуластенькая девушка, что выступала когда-то в Колонном зале. руководствовался этим и вполне положительный профорг, и вполне положительная староста курса. И я только отмалчивалась и улыбалась в ответ на все их разумные речи - бросать! такой институт! - потому что не могла же я так вот просто сказать, пусть даже и превосходным людям, что очень хочу писать когда-нибудь, больше ничего не хочу!.. В конце концов они отступились. А я ушла из института, поступила на курсы и вновь принялась зубрить алгебраические и всякие иные азы, готовясь к поступлению в другой институт, на этот раз - и выговорить-то трудно! - в гидрометеорологический. И вот мы с Володькой, двое из всей нашей школьной компании, сидим в это небывалое жаркое лето в Москве, живем в опустевшей моей квартире - потому что так удобнее готовиться и удобнее помогать друг другу - и, занятые преимущественно собой и этой своей неожиданной, сбивающей с толку близостью, словно пробиваясь ощупью через раскаленный, слепящий туман, сдаем кое-как экзамены в вузы - я в этот, как его, гидрометеорологический, а Володька ни в какой не архитектурный, а почему-то в строительный: вовсе незачем мучиться, говорит он, в строительном тоже есть какой-то подходящий к случаю факультет... "Любишь?" - "Сейчас - люблю!" Разве услышит влюбленная, дорвавшаяся до счастья девчонка это честное, не сразу и сказанное: "Сейчас - люблю"... Любит, любит - и как могло быть иначе? Заслужила, выстрадала! Выходила одинокими ночами! Есть на свете правда - вымолила у равнодушной злодейки-судьбы!.. Беззаботный смех: "Ты первая!" - "Никогда! Это ты, ты первый..." Распухшие, бессмысленно улыбающиеся губы, легкое, праздничное, летящее над землею тело... Неверными руками, кое-как отпираю наружную дверь, иду по длинному, черному после яркой улицы коридору, - вот сейчас! сейчас! - неслышно отворяю другую дверь. Надо потом поискать, куда я уронила батон и масло. Юноша в белой футболке обращает к двери хмельное, восторженное лицо, протягивает руки навстречу: - Ну, где ты там наконец? Ходишь, ходишь...
2. ВСЕГО ДВА МЕСЯЦА
Этот август пришел в запыленном комбинезоне бойца народной милиции, в испанской пилотке на спутанных ветром кудрях, туго подпоясанный, с карабином через плечо. Он был совестью нашей, нашей бессонницей, содержанием нашей жизни. Мы не знали, действительно ли предстоит нам схватка с фашизмом, - кто и что мог об этом- сказать наверное? - но там, в Испании, уже дрались, уже противостояли фашизму один на один. в условиях гнуснейшей блокады и позорного невмешательства. Лучшие из поколения были в Испании: там немцы сражались с немцами, итальянцы с итальянцами, - марш интернациональных бригад звучал и в нашем сердце. "Берегитесь, - говорила Пассионария на конференции в Париже, сегодня мы, а завтра наступит и ваш черед. Для этой борьбы мало одного героизма. Мы защищаем дело свободы. Нам нужны пушки и самолеты для нашей борьбы..." День начинался с газет. "Взята Кордова", - сообщали они. А почему, собственно, "взята", когда она была отдана? "Бои на окраинах Кордовы". Почему "бои на окраинах", если только вчера она была взята? Ясно было одно: в Испании вовсе не все так гладко и победоносно, как нам бы хотелось, не так спокойно, как сообщают бесстрастные газетные сводки. А у нас митинговали, у нас собирали средства. Очень немногие знали тогда, что мы не только митингуем и не только собираем средства. ТАСС публиковал решение в угоду Большой Политики: "Ни вооружения, ни амуниции..." Почему, как смеем мы перед всем миром! - "ни вооружения, ни амуниции"!.. Мы тоже были люди, нам было тяжело так, как не бывало тяжело от личных забот и огорчений. А "страна чудес" продолжала свое победное шествие. Взгляните в газеты августа - сентября тридцать шестого года! Чкалов со своим экипажем совершил беспримерный перелет, пятьдесят шесть часов продержавшись в воздухе без посадки. Самолет его опустился на остров Удд, и в газетах сфотографирован был едва ли не каждый третий из жителей никому доселе не известного острова. Чкалова, Байдукова, Белякова встречали всей страной. Столица рапортовала о встрече - отдельно Комсомольская площадь, отдельно Красные ворота, отдельно улица Кирова. Вихрь листовок, половодье цветов. Сам Сталин встречал героический экипаж. На фотографии он снят был в толпе октябрят и пионеров и смотрел в небо, забыв о том, что его снимают, острым взглядом лично заинтересованного человека, а бедные дети вертели головами, не зная, куда смотреть - на приближающийся в небе самолет или совсем рядом, в неправдоподобно близкое лицо вождя. А потом Сталин уже не встречал никого, потому что все эти месяцы что-то происходило, и он попросту ничем другим не мог заниматься, если бы всех встречал. Прилетели из Лос-Анджелеса Леваневский и Левченко, прощупав не исследованную доселе арктическую трассу. Прилетел Молоков, обследовав "в крайне трудных условиях", как о том сообщали газеты, "всю территорию Крайнего Севера, и трассы Северного маршрута". Все это - за два месяца! Советская авиация совершала свое труженическое восхождение. Коккинаки, Алексеев, красавец Юмашев брали на борт все больший груз. поднимались с этим грузом все выше. Один мировой рекорд за другим: все выше, все тяжелее. Все с большей высоты прыжки с парашютом, все дольше не раскрывается парашют. Все круче, все ослепительней. Горьковчане на собственных машинах вгрызались в Памир, скреблись в непроходимых доселе песках Кара-Кума. Женщины из Казани рвались к Москве на велосипедах небывалый для женщины перегон! Уже не столько техника решает все в Советском Союзе, сколько оседлавший технику, бережно взлелеянный страною советский человек!.. А рядом - сеялось, сеялось, как сквозь черное сито! Вот они, трудовые будни вождя, тут уже в самом деле не до торжественных встреч. Вот что показала предпринятая после убийства Кирова проверка партийных документов: разоблачена троцкистско-зиновьевская банда, готовившая покушение на жизнь "родного, беспредельно любимого Сталина (так и было сказано, в официальном документе - "родного, беспредельно любимого"!), на жизнь Кагановича, Орджоникидзе, Косиора, Постышева. Кто мог знать тогда, что - и года не пройдет - Косиор и Постышев сами будут участниками злодейских заговоров, продадутся иностранному капиталу!.. Сеялось, сеялось через черное сито!.. "Пикель был членом Союза писателей, а Союз писателей и "Литературная газета" молчат об этом". "...Пикелю давал приют Афиногенов в своем журнале "Театр и драматургия", Гронский в журнале "Новый мир"..." Обсуждая злодеяния Пикеля, Киршон произнес "цветистую речь, полную безымянных упреков", а "кое-кто на собрание вообще не явился...". Мы же не знали тогда, что это не просто газетные статьи, угрюмые и настороженные, - их можно читать, можно не читать, - это указующие стрелки вдоль магистрали: Киршон, Афиногенов, Гронский! "Кое-кто", кто на собрание не явился... "Преподаватель читал нам обвинительное заключение, - сообщала одна из заметок в "Комсомольской правде", - но голос его показался нам странным, словно он не осуждал, словно сочувствовал. Мы встали и сказали: что ж тут такого? Банда докатилась до откровенного предательства, только и всего..." Преподавателя разоблачили, он оказался матерым контрреволюционером, предателем. Вам не слишком нравятся рьяные разоблачители? Что делать! Не слишком устраивают все эти слова в официальных документах: "бесконечно любимый", "родной", - похоже на предписание? Можно только пожалеть о вашем интеллигентском чистоплюйстве - нельзя в наше время жить не чувствами, а какими-то рудиментами чувств!.. Ненависть и любовь-только! Вот ведь пишут же молодые рабочие Трехгорки: "Сейчас, в эти дни, все наши мысли, все взоры обращены к Вам..." Они пишут: "Любим Вас, безгранично верим, учимся у Вас! Нет у нас дороже Вас человека!.. Мы всю свою молодую кровь до последней капли..." Пишут: "Работайте спокойно, товарищ Сталин! За Вами мы все! Вокруг Вас - мы все!.." Умнейшие люди страны кончают здравицей "Гениальному человеку современности". Прославленные летчики клянутся: "С именем Сталина..." В переполненных залах встают единодушно, топят эти слова в овациях: "бесконечно любимый, родной", "вождь трудящихся всего мира", "величайший гений всего человечества"... Вдумайтесь: величайший гений - всего - человечества!.. Никто же не знал тогда, что он слушает - и не слышит! Что ему всего этого мало, мало! Тебе попросту ни до чего на свете, человек девятнадцати или скольких там лет! Ты весь в одном: там, за далекими Пиренеями, решается твоя судьба. Ты весь - с теми мальчиками из Барселоны, которые все до единого ушли на фронт, - вы читали о них? С теми молодоженами, которым дали отпуск на сутки - в то время как товарищи их снова и снова поднимались в атаку,- и они не ушли никуда, они не могли иначе, и первую брачную свою ночь - и сколько других! - провели под пулями. Вот ты где сейчас, молодой человек тридцать шестого года... Ты ходишь по улицам, эмоционально взъерошенный и бесконечно одинокий, потому что юность всегда одинока, если взглянуть на нее издали, с высоты непросто прожитых лет. Это только она не замечает по неопытности, как она одинока. В каждом встречном видит она побратима, случайные контакты в толпе волнуют ее почти до слез. Главное, не главное - все сбивается ею в кучу: добро приплюсовывается, зло отметается вовсе. Что там она замечает, юность, в этой бесконечной жажде красоты и гармонии!.. Бедная юность! У нее одна забота: ее нет сейчас там, где труднее. Всюду решительно! - обходятся без нее. Она в ужасе: кто-то - не она! - умирает, кто-то - не она! - совершает пологи. Она исходит готовностью, как спелый плод соками. Когда же, в какую минуту пробьет ее срок? Когда она наступит, эта минута?..
Мы шли, словно сойдя с плаката о счастливой советской молодежи: неизвестно чему улыбающиеся лица, цветы у девочек, у всех без исключения - "Вопросы ленинизма" Сталина, книги эти на торжественном митинге Клавдия Васильевна только что лично вручила выпускникам. Володька первый увидел милиционера на перекрестке, подошел, косо ставя ноги, почтительно склонился; прижимая "Вопросы ленинизма" к бедру: - Скажите, как пройти к Дому союзов? Милиционер, ко всеобщему удовольствию, козырнул - тогда это было в новинку. Только для этого ведь и спрашивали, чтоб милиционер козырнул! Колонный зал Дома союзов был уже битком набит такими же, как мы, московскими десятиклассниками. Как напишет позднейший захлебывающийся от умиления корреспондент: "Зал из края в край, от партера до хор насыщен юностью, неподдельной, неподражаемой..." Он перечислит в газетном очерке действительные и воображаемые наши достоинства: "счастливые губы", "упрямые лбы", "смелые глаза". Газеты сохранят каждое слово, сказанное в тот вечер с трибуны, потому что это и в самом деле большое событие в жизни страны - первый в истории СССР выпуск десятилетки: напечатают речь наркома просвещения Бубнова, обращение к выпускникам академика Каблукова, приветствия от разных организаций. Мы, в общем-то, уже знаем все, что здесь о нас говорится: это именно нам предстоит завершить воздвигнутое общими усилиями здание, воплотить в себе горделивую мечту предшествующих поколений о гармоническом человеке будущего. Мы и есть гармонические люди будущего, вот что мы о себе тихонечко знаем!.. Выступает Косарев. Он выходит на трибуну не в косоворотке, как на первых своих портретах, а в отличном костюме, привезенном непосредственно из Парижа. Снимает с запястья часы, кладет перед собой - жест, который не может остаться незамеченным. Такой теперь в комсомоле стиль: сочетание русского революционного размаха и американской деловитости. Стиль, которому учит Сталин. Косарев единственный не ласкает нас и не выдает нам авансов. Он предостерегает. Говорит о пролетарском трудолюбии, которое должно быть отличительной нашей чертой, о том, чтоб мы не зазнавались - не так уж мы культурны и грамотны. Чтоб были естественны, избегали бы фальши. Чтоб уважали людей с опытом... Да уважаем мы людей с опытом, уважаем! Если б они знали, эти люди с опытом, глядящие на нас из президиума, - если б они знали, с какой благодарностью мы в свою очередь смотрим на них, как все доброе и высокое, что в нас есть, сейчас напряжено - до предела!.. Как счастливый влюбленный страдает от единственного - от невозможности выразить все, что его переполняет, - так и мы изнемогаем сейчас от своей немоты, от переизбытка чувств. Но вот оно, наконец-то: "Слово от имени выпускников столицы имеет..." Тишина. Зал, заполненный выпускниками столицы, подался вперед: найдет ли эта девочка в вышитой блузке, с косицами, сколотыми на затылке, найдет ли она слова, сумеет ли? Разрешит ли наконец томление, бесплодно изнуряющее каждого из нас?.. - ...Мы то поколение, - говорит она в жутковатой тишине, - то поколение, которое меряло возраст октябрьскими годовщинами, которое вместе со всей страной сегодня становится совершеннолетним... На следующий день это лицо будет во всех центральных газетах: скуластое, курносенькое, восторженное, щурящееся в свете юпитеров. И речь эта будет во всех газетах. - ...Самая высокая точка мира - пик Сталина - завоевана нашими альпинистами, самая лучшая подземная дорога построена в нашей стране. Самое высокое небо над нашей страной - его подняли герои-стратонавты! Самое глубокое море - наше море, его углубили герои-эпроновцы!.. Быстрее, лучше, дальше летать, лучше рисовать, писать, жить умеют только в нашей стране... Мы осторожно переводим дух, даже рискуем переглянуться. В этой звенящей, захлебывающейся речи каждое слово - наше, и голос этот - наш, и безудержная риторика - тоже наша, хотя мы, конечно, не ощущаем это все как риторику. И вот эта убежденность - тоже наша, - убежденность в том, что лучше нас никто жить не умеет!.. - ...Сегодня мы рапортуем тебе, наша родина, тебе, наша партия, тебе, родной Иосиф Виссарионович, - есть кадры, готовые к труду и обороне, есть кадры! Идут юноши и девушки - то новое поколение, о котором вы говорили, что оно должно быть достойным сменить старую гвардию большевиков! Обещаем, что мы Мы все добудем, поймем и откроем, Холодный полюс и свод голубой! Когда страна быть прикажет героем, У нас героем становится любой... Мы хлопаем так. что у нас сразу вспухают ладони. Кто же знал, что девчонка эта вспомнит нашу песню!.. Шагай вперед, комсомольское племя, Шути и пой, чтоб улыбки цвели Мы покоряем пространство и время... Ничего мы еще не покорили, молодые хозяева земли, - разве в этом дело? Мы твердо знаем одно: надо жить и чувствовать, как эта щедрая девочка на трибуне, и если есть в твоей душе хоть один уголок, прибереженный для себя лично, - вот так надо уметь разжать его, вывернуть до конца, отдать!.. - ...Привет тебе, самый нежный и горячий, сыновний и дочерний привет, наша дорогая страна... Ого, кажется, надо всерьез приготовить ладони! Благодарность за благодарностью летит в зал - тем, кто выучил и воспитал, - учителям, комсомолу, родной партии, чудесный сад которой окружен, по выражению Косарева, "густой чащей молодых комсомольских побегов". Мы аплодируем подолгу, от всей души. Мы знаем, что главное - еще впереди, и ждем его, и оно, конечно, следует - "самое большое, огромное спасибо, такое огромное, как наша страна, как наша любовь к тебе, родной, великий и самый близкий...". Тем хуже для тебя, молодой хозяин земли, если что-то в тебе сопротивляется восторженной здравице, если она не до конца выполаскивает твое сердце! Быть таким, как все, - только в этом счастье!.. - ...Привет тому, кто любимей и дороже всех, чье имя стало символом величайших побед, - ему самое молодое, самое бодрое, солнечное, десятикратное комсомольское "ура"... Ты все-таки кричишь "ура", потому что ты не чурка, не урод какой-нибудь, ты такая же, как все, а весь зал с готовностью, дружно кричит "ура". И робкие мысли о собственной неполноценности, что ли, о том, что ты предпочел бы интеллигентное умолчание этому подчеркнутому изъявлению чувств, - все эти мысли вернутся потом, если, конечно, вернутся, а сейчас ты - величайшее счастье - со всеми!.. А все уже поднимаются в дружном порыве: Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов... Вот это уже - твое до конца, самое глубинное, самое сокровенное, то, ради чего ты и живешь на свете. И если гром великий грянет Над сворой псов и палачей... Потому что - да, да! - не для праздничных торжеств мы родились, не для того только, чтобы принимать и принимать подарки, - мы за все готовы платить и заплатим, только потребуйте это от нас, - заплатим по самому жесткому счету... И вообще - видели вы нас в этот самый патетический день нашей жизни? Избалованные - мы очень неизбалованны. Девочки - в грубых юбках ниже колен и в наглаженных блузках, мальчики, чье щегольство не простирается дальше выложенного поверх пиджака свежего воротника рубашки. Люди, живущие взахлеб без каких бы то ни было атрибутов внешнего благополучия, - за что мы, собственно, так благодарны? За естественное право учиться, за возможность выбрать без помехи свой жизненный путь? И нам, и дарителям нашим в тридцать пятом все это кажется сверхъестественным, необыкновенным. За что мы благодарны - за эту вот душевную переполненность, за право жертвовать собой, если будет необходимость?.. Мы толпимся в фойе, потому что зал расчищают для танцев, заполняем все лестницы и переходы, и, когда кто-то, вскочив на подоконник, запевает все ту же песню, ее подхватывают и на лестнице, и в переходах, и в фойе: ...И если враг нашу радость живую Отнять захочет в жестоком бою... Никому ничего у нас не отнять. Ни этой вот потребности добра и гармонии, ни восторженного доверия к жизни. Это - наше навсегда, мы твердо убеждены в этом. Потому что все это и есть юность, а юность сама себе кажется бесконечной. Говорят, пройдут года. Пусть проходят, ерунда: Ну и что же. если даже Поседеет борода... Это читает Алтаузен в плотной толпе. Стихи эти тонут в звуках оркестра. Потому, что все равно Реки все сольем в одно... В зале распорядитель суетится: "В пары, в пары! Пара за парой..." Все тот же умиленный журналист напишет об этом: "Они не хотели пара за парой. Они не умели пара за парой. Они плясали все вместе". Умиленный журналист напишет: "Как бедно, как ничтожно слово "бал" для этого звонкого хоровода!.. Девочка, нет, девушка, которая только что с трибуны Колонного зала, задыхаясь, от волнения, кричала: "Самое высокое небо - над нашей страной", - девушка эта, роняя тюльпаны на паркет, неслась в сумасшедшем танце, и легкий ветер раздувал ее батистовую блузку, как парус... Они входили в жизнь танцуя, эти вчерашние школьники и школьницы, ровесники Октября..." Вот это уже - точно: входили в жизнь танцуя!.. Наше несчастье, неизбывная наша вина. Вот так и помнится: трамваи, специально поданные с первыми лучами солнца к Дому союзов, нежно заголубевшее над Москвой небо, толпы юношей и девушек, с песнями, в обнимку разбредающихся по Москве - так, как после этого будут ходить многие поколения десятиклассников. Так и помнится - почему-то Лубянская площадь, и на самом горбу ее, где раньше был фонтан Витали, а позже, спиной к зданию ГПУ, встанет памятник Дзержинскому, на этом самом месте, где в тридцать пятом году не было ни фонтана, ни памятника, лихо отплясывают вчерашние школьники, дурачась и хохоча от чистого сердца. Юноши и девушки, жаждущие гармонии и добра, - как великолепно выбрано ими место для беззаботного танца!..
VIII. ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
1. "ПОЛОЖИ МЕНЯ, КАК ПЕЧАТЬ, НА СЕРДЦЕ СВОЕ..."
Умереть - немедленно! Вовсе незачем жить дальше. Сейчас спросил бы кто-то неведомый: "Чего ты хочешь, девочка? Исполню все!" - "Только умереть! сказала бы я. - Умереть, чтобы не расплескать всего того, что сейчас наполняет. Все равно мне уже не быть счастливее!.." Вокруг было то же, что и всегда: тарахтели по раскаленному булыжнику телеги, воняли машины, вязкий асфальт проминался под ногами. Удушливое, знойное городское утро - как и вчера, как и неделю назад: старики не упомнят такого сумасшедшего лета. Так же, как и всегда, снует прозаический привокзальный люд, - кто обратит внимание на девочку в помятой блузке, в сбитой набок юбчонке, девочку, которая выбежала из дому на минуту, хоть немного прийти в себя и купить, между прочим, хлеба, а теперь бредет и бредет неведомо куда - по Домниковке, по Садовой, по сбегающей вниз от Красных ворот Каланчевке, бредет как пьяная, глядя на прохожих невидящими глазами, улыбаясь неведомо чему, готовая умереть немедленно, потому что ничего больше ей от жизни не надо. "Ты первая!" - "Нет, ты первый!" - "Нет, ты!" Не все ли равно, чьи губы шевельнулись раньше, если губ этих - не отвести, не оторвать! Вы что-нибудь понимаете, прохожие? Прохожие, хотите, я вас всех сейчас осчастливлю? Не знаю чем, не знаю как - выну и отдам ничего уже больше не желающее сердце... Вот и все. Вот и осталось все позади. Меланхолические прогулки вдвоем, когда Володька говорил: "Ты чудная какая-то! У другой давно бы прошло, а у тебя - все сильнее..." Когда он огорчался: "Что же делать?.. Как должны поступать люди в подобных случаях? Ведь ты страдаешь, ведь это трагедия!.." - "Никакой трагедии нет". Убежденно, искренно: "Никакой нет трагедии!.." Потому что все, что посылает юность, только в юности выдержать и можно: юность дает страдание, юность дает и силу. Все осталось позади: увлечение Володьки Наташей Ливерович и, позднее, внезапный роман его с Ниной Федосеюшкиной, как-то сразу вылезшей из длинных материнских кофт и похорошевшей. Мы все к тому времени уже кончили школу, но по-прежнему каждый вечер встречались в районной читальне, никак не могли расстаться. И я говорила Нине наедине: "Ты что - меня обидеть боишься? Глупая, будьте хоть вы счастливы..." И мы обе, стремительно сдружившись, вместе плакали - от умиления, оттого, что так все красиво и хорошо между нами. Потому что это тоже потребность юности - чтоб все было красиво и хорошо. А потом Володька и Нина, отбиваясь от обшей компании, стоя под руку на каком-нибудь перекрестке, кричали на прощание что-нибудь доброе - вроде бы всем, но я-то твердо знала, что это они мне кричат, - и я, тоже отбиваясь от общей компании, долго ходила взволнованная по безлюдным улицам, плача от горькой безнадежности и от избытка душевных сил. А еще позднее, уже дома, смиренно записывала в своем дневнике: "Какие они хорошие люди - оба! Совсем не стесняются меня..." Благодарила - за то, что "не стесняются". Изумлялась: навязалась Володьке со своими чувствами, а он так внимателен и терпелив. Изумлялась и благодарила - только! Отважная любовь, исключительно безыскусственностью утверждающая себя на свете!.. Володька, единственный из всей нашей компании, не попал в институт, и не поступал даже, рассудив, что в архитектурный - а мечтал он именно об архитектурном - попасть без специальной подготовки немыслимо, и весь этот год ходил в Музей изящных искусств рисовать античные головы и торсы. И я частенько прогуливала лекции и прибегала к нему в музей, и мы говорили часами напролет обо всем на свете, и Володька при этом продолжал накладывать растушевку, то и дело откидываясь и прищуриваясь почти профессионально. А иногда оставлял мольберт и водил меня за руку по прохладным и гулким залам, рассказывая, чем древнеэллинский идеал красоты отличается от древнеримского идеала. Это были только наши часы - пока все путные люди занимались делом. Я еще не знала тогда, да и Володька. кажется, еще не знал, какое счастье в земной, человеческой любви древнеэллинский идеал, языческое поклонение молодому, сильному обнаженному телу!.. Впрочем. Володька всегда умел восхищаться силой, ловкостью, грацией, увлекался спортом - абсолютно платонически, потому что при всех своих незаурядных внешних данных был редкостно неспортивен и неуклюж, - вечно толкался на стадионах и спортивных площадках, знал наперечет мировые и всесоюзные рекорды, мог в любую секунду с легкостью набросать таблицу сезонного первенства. Великолепный повод для дружеских насмешек: человек, авторитетно рассуждающий о чужих возможностях и не одолевший сам ни единой планки, в жизни не забивший ни одного мяча!.. А потом я, уже весной, вдруг решила менять свой вполне привилегированный институт, попасть в который было целью многих.- менять его на другой, потому что по-прежнему, как в школьные годы, мечтала писать - не сейчас, конечно, позднее, когда приобрету необходимый для этого опыт. А какой опыт могла я приобрести здесь? Самые перспективные, самые талантливые гуманитарии страны толкались в коридорах ИФЛИ, самолюбиво приглядываясь друг к другу. Этим, как известно, бывают заняты все без исключения первокурсники. И я, тоже самолюбивая, приглядываясь к ним, думала: "Зачем мне все это? Кем я выйду отсюда - педагогом, научным работником? Разве ЭТОТ опыт нужен человеку, мечтающему писать?.." Надо отдать мне должное: характера у меня хватало на любой душевный взбрык!.. К тому же родители как-то сразу от меня отступились, решив, очевидно, что чем невероятнее и бессмысленнее на первый взгляд какой-то поступок, тем, значит, душевно необходимее. Я только преклониться могла бы перед родительским стоицизмом, если бы понимала по молодости лет истинную его цену. Но того, что могли родители - молча отступиться: делай, дескать, что хочешь, трать, как сама считаешь нужным, свои молодые годы, факультетский треугольник этого всего позволить себе не мог, факультетский треугольник руководствовался прежде всего словами вождя о внимании к каждому человеку. Этим руководствовался и комсорг курса, та самая скуластенькая девушка, что выступала когда-то в Колонном зале. руководствовался этим и вполне положительный профорг, и вполне положительная староста курса. И я только отмалчивалась и улыбалась в ответ на все их разумные речи - бросать! такой институт! - потому что не могла же я так вот просто сказать, пусть даже и превосходным людям, что очень хочу писать когда-нибудь, больше ничего не хочу!.. В конце концов они отступились. А я ушла из института, поступила на курсы и вновь принялась зубрить алгебраические и всякие иные азы, готовясь к поступлению в другой институт, на этот раз - и выговорить-то трудно! - в гидрометеорологический. И вот мы с Володькой, двое из всей нашей школьной компании, сидим в это небывалое жаркое лето в Москве, живем в опустевшей моей квартире - потому что так удобнее готовиться и удобнее помогать друг другу - и, занятые преимущественно собой и этой своей неожиданной, сбивающей с толку близостью, словно пробиваясь ощупью через раскаленный, слепящий туман, сдаем кое-как экзамены в вузы - я в этот, как его, гидрометеорологический, а Володька ни в какой не архитектурный, а почему-то в строительный: вовсе незачем мучиться, говорит он, в строительном тоже есть какой-то подходящий к случаю факультет... "Любишь?" - "Сейчас - люблю!" Разве услышит влюбленная, дорвавшаяся до счастья девчонка это честное, не сразу и сказанное: "Сейчас - люблю"... Любит, любит - и как могло быть иначе? Заслужила, выстрадала! Выходила одинокими ночами! Есть на свете правда - вымолила у равнодушной злодейки-судьбы!.. Беззаботный смех: "Ты первая!" - "Никогда! Это ты, ты первый..." Распухшие, бессмысленно улыбающиеся губы, легкое, праздничное, летящее над землею тело... Неверными руками, кое-как отпираю наружную дверь, иду по длинному, черному после яркой улицы коридору, - вот сейчас! сейчас! - неслышно отворяю другую дверь. Надо потом поискать, куда я уронила батон и масло. Юноша в белой футболке обращает к двери хмельное, восторженное лицо, протягивает руки навстречу: - Ну, где ты там наконец? Ходишь, ходишь...
2. ВСЕГО ДВА МЕСЯЦА
Этот август пришел в запыленном комбинезоне бойца народной милиции, в испанской пилотке на спутанных ветром кудрях, туго подпоясанный, с карабином через плечо. Он был совестью нашей, нашей бессонницей, содержанием нашей жизни. Мы не знали, действительно ли предстоит нам схватка с фашизмом, - кто и что мог об этом- сказать наверное? - но там, в Испании, уже дрались, уже противостояли фашизму один на один. в условиях гнуснейшей блокады и позорного невмешательства. Лучшие из поколения были в Испании: там немцы сражались с немцами, итальянцы с итальянцами, - марш интернациональных бригад звучал и в нашем сердце. "Берегитесь, - говорила Пассионария на конференции в Париже, сегодня мы, а завтра наступит и ваш черед. Для этой борьбы мало одного героизма. Мы защищаем дело свободы. Нам нужны пушки и самолеты для нашей борьбы..." День начинался с газет. "Взята Кордова", - сообщали они. А почему, собственно, "взята", когда она была отдана? "Бои на окраинах Кордовы". Почему "бои на окраинах", если только вчера она была взята? Ясно было одно: в Испании вовсе не все так гладко и победоносно, как нам бы хотелось, не так спокойно, как сообщают бесстрастные газетные сводки. А у нас митинговали, у нас собирали средства. Очень немногие знали тогда, что мы не только митингуем и не только собираем средства. ТАСС публиковал решение в угоду Большой Политики: "Ни вооружения, ни амуниции..." Почему, как смеем мы перед всем миром! - "ни вооружения, ни амуниции"!.. Мы тоже были люди, нам было тяжело так, как не бывало тяжело от личных забот и огорчений. А "страна чудес" продолжала свое победное шествие. Взгляните в газеты августа - сентября тридцать шестого года! Чкалов со своим экипажем совершил беспримерный перелет, пятьдесят шесть часов продержавшись в воздухе без посадки. Самолет его опустился на остров Удд, и в газетах сфотографирован был едва ли не каждый третий из жителей никому доселе не известного острова. Чкалова, Байдукова, Белякова встречали всей страной. Столица рапортовала о встрече - отдельно Комсомольская площадь, отдельно Красные ворота, отдельно улица Кирова. Вихрь листовок, половодье цветов. Сам Сталин встречал героический экипаж. На фотографии он снят был в толпе октябрят и пионеров и смотрел в небо, забыв о том, что его снимают, острым взглядом лично заинтересованного человека, а бедные дети вертели головами, не зная, куда смотреть - на приближающийся в небе самолет или совсем рядом, в неправдоподобно близкое лицо вождя. А потом Сталин уже не встречал никого, потому что все эти месяцы что-то происходило, и он попросту ничем другим не мог заниматься, если бы всех встречал. Прилетели из Лос-Анджелеса Леваневский и Левченко, прощупав не исследованную доселе арктическую трассу. Прилетел Молоков, обследовав "в крайне трудных условиях", как о том сообщали газеты, "всю территорию Крайнего Севера, и трассы Северного маршрута". Все это - за два месяца! Советская авиация совершала свое труженическое восхождение. Коккинаки, Алексеев, красавец Юмашев брали на борт все больший груз. поднимались с этим грузом все выше. Один мировой рекорд за другим: все выше, все тяжелее. Все с большей высоты прыжки с парашютом, все дольше не раскрывается парашют. Все круче, все ослепительней. Горьковчане на собственных машинах вгрызались в Памир, скреблись в непроходимых доселе песках Кара-Кума. Женщины из Казани рвались к Москве на велосипедах небывалый для женщины перегон! Уже не столько техника решает все в Советском Союзе, сколько оседлавший технику, бережно взлелеянный страною советский человек!.. А рядом - сеялось, сеялось, как сквозь черное сито! Вот они, трудовые будни вождя, тут уже в самом деле не до торжественных встреч. Вот что показала предпринятая после убийства Кирова проверка партийных документов: разоблачена троцкистско-зиновьевская банда, готовившая покушение на жизнь "родного, беспредельно любимого Сталина (так и было сказано, в официальном документе - "родного, беспредельно любимого"!), на жизнь Кагановича, Орджоникидзе, Косиора, Постышева. Кто мог знать тогда, что - и года не пройдет - Косиор и Постышев сами будут участниками злодейских заговоров, продадутся иностранному капиталу!.. Сеялось, сеялось через черное сито!.. "Пикель был членом Союза писателей, а Союз писателей и "Литературная газета" молчат об этом". "...Пикелю давал приют Афиногенов в своем журнале "Театр и драматургия", Гронский в журнале "Новый мир"..." Обсуждая злодеяния Пикеля, Киршон произнес "цветистую речь, полную безымянных упреков", а "кое-кто на собрание вообще не явился...". Мы же не знали тогда, что это не просто газетные статьи, угрюмые и настороженные, - их можно читать, можно не читать, - это указующие стрелки вдоль магистрали: Киршон, Афиногенов, Гронский! "Кое-кто", кто на собрание не явился... "Преподаватель читал нам обвинительное заключение, - сообщала одна из заметок в "Комсомольской правде", - но голос его показался нам странным, словно он не осуждал, словно сочувствовал. Мы встали и сказали: что ж тут такого? Банда докатилась до откровенного предательства, только и всего..." Преподавателя разоблачили, он оказался матерым контрреволюционером, предателем. Вам не слишком нравятся рьяные разоблачители? Что делать! Не слишком устраивают все эти слова в официальных документах: "бесконечно любимый", "родной", - похоже на предписание? Можно только пожалеть о вашем интеллигентском чистоплюйстве - нельзя в наше время жить не чувствами, а какими-то рудиментами чувств!.. Ненависть и любовь-только! Вот ведь пишут же молодые рабочие Трехгорки: "Сейчас, в эти дни, все наши мысли, все взоры обращены к Вам..." Они пишут: "Любим Вас, безгранично верим, учимся у Вас! Нет у нас дороже Вас человека!.. Мы всю свою молодую кровь до последней капли..." Пишут: "Работайте спокойно, товарищ Сталин! За Вами мы все! Вокруг Вас - мы все!.." Умнейшие люди страны кончают здравицей "Гениальному человеку современности". Прославленные летчики клянутся: "С именем Сталина..." В переполненных залах встают единодушно, топят эти слова в овациях: "бесконечно любимый, родной", "вождь трудящихся всего мира", "величайший гений всего человечества"... Вдумайтесь: величайший гений - всего - человечества!.. Никто же не знал тогда, что он слушает - и не слышит! Что ему всего этого мало, мало! Тебе попросту ни до чего на свете, человек девятнадцати или скольких там лет! Ты весь в одном: там, за далекими Пиренеями, решается твоя судьба. Ты весь - с теми мальчиками из Барселоны, которые все до единого ушли на фронт, - вы читали о них? С теми молодоженами, которым дали отпуск на сутки - в то время как товарищи их снова и снова поднимались в атаку,- и они не ушли никуда, они не могли иначе, и первую брачную свою ночь - и сколько других! - провели под пулями. Вот ты где сейчас, молодой человек тридцать шестого года... Ты ходишь по улицам, эмоционально взъерошенный и бесконечно одинокий, потому что юность всегда одинока, если взглянуть на нее издали, с высоты непросто прожитых лет. Это только она не замечает по неопытности, как она одинока. В каждом встречном видит она побратима, случайные контакты в толпе волнуют ее почти до слез. Главное, не главное - все сбивается ею в кучу: добро приплюсовывается, зло отметается вовсе. Что там она замечает, юность, в этой бесконечной жажде красоты и гармонии!.. Бедная юность! У нее одна забота: ее нет сейчас там, где труднее. Всюду решительно! - обходятся без нее. Она в ужасе: кто-то - не она! - умирает, кто-то - не она! - совершает пологи. Она исходит готовностью, как спелый плод соками. Когда же, в какую минуту пробьет ее срок? Когда она наступит, эта минута?..