8. И СНОВА КЛАВДИЯ ВАСИЛЬЕВНА
   А в это время заведующая наша, Клавдия Васильевна Звенигородская, директор обычной номерной московской школы, потому что Первой опытной не было уже и в помине - кончились опытные, кончились показательные! - Клавдия Васильевна нервно ходила по дорожке, соединяющей учительский флигель со зданием школы. Мерзли ноги в высоких ботинках, все ее старое, зябкое тело стыло на пронизывающем ветру; Клавдия Васильевна уходила в парадное, переминалась там с ноги на ногу, но уйти не могла; взгляд ее был неотрывно прикован к освещенным окнам верхнего этажа, за которыми вот уже пятый час шло комсомольское собрание. Прибегала перед собранием десятиклассница Ляля Зотова: лучшую ее подругу Наташу Передерко должны были исключить из комсомола. Бобрик - так ребята неизвестно почему звали прикомандированного к школе комсорга, того самого, который выжил из школы Дмитрия Ивановича Сухорукова, - Бобрик доискался на этот раз, что у Наташи вся семья арестована. Как можно выручить Наташу вот о чем спрашивала Ляля, - что лучше - говорить, молчать? Клавдия Васильевна и слушала и смотрела с грустью, ответила не сразу и неожиданно как-то: - Поступай так, как тебе подскажет совесть, дитя мое!.. Ляля взглянула всполошенно, тут же отвела глаза что-то быстро сделала со своим лицом, чтобы скрыть недоумение, испуг, сочувствие. Клавдия Васильевна и сама понимала, что дряхлеет. Что-то надломленное в ней все больше тяготело к таким старомодным, казалось бы, понятиям, как "совесть", "порядочность", "доброта", именно их вышелушивало из жесткого императива будней. Может, это всегда так: чем старее человек, тем ближе к исходным своим корням, тем упорнее пробивается к самому себе - и все благоприобретенное, все, чем когда-то хватало сил себя убеждать.- все это теперь отступает, уходит?.. Потому что нет сил убеждать себя. Мало сил. Только на последнее их еще остается немного - на то, чтоб быть в конце концов самим собой и хоть как-то оберегать то, что любишь. Слишком далеко завело ее в свое время искреннее желание все принять, растить ребят в безупречной гармонии с окружающей жизнью. Если эта гармония - счастье, - пусть уж будут лучше несчастливы! Что можно все-таки, делать так долго? Вопрос об исключении Наташи был предрешен; лучше, чем кто-нибудь другой, Клавдия Васильевна знала, как плохо обстоят дела. Отец Наташи, несколько лет работал в Ленинграде с Кировым; после убийства Кирова был арестован сразу же, как соучастник преступления, что, по мнению Клавдии Васильевны, было более чем нелепо. Тогда Наташу не трогали; как-то вовсе не сопоставляли фамилию проходившего по процессу человека с фамилией двенадцатилетней московской школьницы. Сейчас все эти события пятилетней давности могла обнаружиться снова н ударить по девочке с новой силой. А месяца два назад были арестованы одновременно и мать Наташи, и отчим. Наташу под горячую руку тоже взяли, потом выпустили, хватило ума. Квартира тем временем была отдана какому-то влиятельному лицу. О девочке никто не думал, и, может, даже лучше, что не думал никто. Наташа мыкалась по подружкам, кое-как умудрялась учиться. Клавдия Васильевна делала вид, что не знает ни о чем. по школе проходила, не глядя на Наташу. Школа уже не принадлежала ей, за каждый шагом директора следили недобрые, ничего не прощающие глаза. Вот что дали все ее душевные затраты и жертвы, усилия примирить непримиримое, все принять, со всем согласиться! Только к одному и привели: в собственной школе не смела прижать к груди потрясенного, осиротевшего ребенка... Стыдно, стыдно! Вот только это и чувствовала: стыдно. Договорилась с матерью Ляли Зотовой, вполне порядочным человеком: Наташа начала репетировать Лялиного братишку и здесь же, у Зотовых, обедала. Договорились с Дмитрием Назаровичем, тот вовлек Наташу в совместный перевод какого-то немецкого учебника: издательство было странное, деньги выплачивали не потом и не все сразу, а словно стипендию - из месяца в месяц, по частям; впрочем, Наташе, при крайней ее неопытности, все это вовсе не казалось странным. Все равно - стыдно! Раза два вызывала к себе в кабинет: каждый раз тайком, перед вечером, после уроков. Сердобольно расспрашивала, остро ощущая бессмысленность и бессилие своих вопросов. Не было сил утешать - хотелось жаловаться самой. Нечем было ободрить. Хотелось - виниться. Клавдия Васильевна вздрогнула: в окнах верхнего этажа, во всех разом, погас свет. И сразу же захлопала дверь, как хлопала всегда, впуская в школу или выпуская толпу ребят, - не успевая, собственно, хлопнуть, а только коротко, со всхлипом, вздыхая. Клавдия Васильевна направилась к школе выработанной годами неторопливой и величавой походкой: хруп, хруп ботинками по снегу, хруп, хруп... Сразу поняла: вот они! Вышли отдельно от других тесной, молчаливой группой. Ляля первая увидела заведующую, кинулась навстречу: - Исключили, Клавдия Васильевна! И Наташу, и меня, и Володю Рогожина. Мы с Володькой дольше всех защищали... - Исключили - и вас? - Клавдия Васильевна, это неважно! - Ляля блестела глазами и улыбкой, и Клавдия Васильевна подумала еще раз: пусть лучше будут "несчастливы"! Если бы вы знали, что было! Бобрик предлагает исключить, а собрание голосует, против. Он переголосовывает - оно опять против! Он за партприкрепленной посылает на завод, а она - представляете? - защищает Наташу: Наташа, говорит, такая-сякая. Товарищ хороший... Ну. красотища! Бобрик - в райком, из райкома нажали все-таки... - Ты про "типа" расскажи, - сдержанно улыбаясь, вставил подошедший Володя Рогожин. - Да, смеху было! Бобрик говорит: Наташа в стенгазете чернит советскую действительность. Да где чернит, где - с ума сойти!.. Представляете Наташа!.. А он - про былину, помните, о Лентяище Поганом? Почему, дескать, в былине ни одной фамилии нет? Что автор имел в виду, кто такой этот Лентяище? Володька говорит: это - никто, это - тип. А Бобрик - "вот пусть и назовет этого типа...". Клавдия Васильевна и слушала и не слушала, по-прежнему думала свое - вот оно! Хотели разделить, испугать молодежь, а они все равно вместе... Значит, было же что-то в Первой опытной? Что-то было!.. Ляля по-своему поняла молчание директора, спохватилась, погасла, спросила тихо: - Клавдия Васильевна, что будет с Наташей? Звенигородская обняла девочку за плечи, вместе с нею и с Володей двинулась к стоящей в отдалении молчаливой группе. Ребята расступились перед ними. В центре, заслоненная плечами товарищей, стояла тоненькая Наташа со своими прекрасными, ласковыми глазами. В глазах этих было ожидание, была надежда. Благодарность была, - а Клавдия Васильевна еще не сказала ни слова! Ну так вот: сейчас она скажет. Будь что будет - она скажет все. Даже если боль. Даже если опять, как когда-то с Костей Филипповым, - незабываемо и горько. Даже если при всех. - Наташа, - сказала она, - идем ко мне, милая. Насовсем - идем? На столько, на сколько ты сама захочешь. Мне одной трудно, ты молодая, поможешь... Самое страшное осталось позади. Потому что прекрасные, доверчивые глаза смотрели все так же, не отступив, не дрогнув, с единственным усилием: все правильно понять. И тогда Клавдия Васильевна сказала гораздо спокойней и прозаичней, что ли, - потому что обязательно надо было быть спокойной и прозаичной. Чтоб не пережать, не вспугнуть. Во что бы то ни стало остаться во всей этой ситуации директором школы, не выдать себя, не стать тем, чем она была в действительности: надорванной, одинокой старухой... - Надо жить, деточка! -это говорил уже директор школы, суровый, да, но и человечный.- Надо учиться. И, знаешь, надо верить людям, не переставать верить... Бледные губы Наташи раздвинулись в слабой улыбке; смотрела она при этом на своих товарищей. - Я - верю. Родная моя! Все можно отдать, всем поступиться: можно тысячу раз и на тысячу ладов повернуть свою душу. Только этим вот не поступишься, этого не отдашь никому, если ты. конечно, учитель. Самое последнее, самое святое - ребята!
   9. САМАЯ ЗАПАДНАЯ ТОЧКА
   Опять отдавал институт: срочно требовались учителя в освобожденные районы Западной Белоруссии и Западной Украины. Все было так же, как и несколько месяцев назад: добровольцы подавали заявления о переводе на заочный, бросали все. Что такое Запад по сравнению с Дальним Востоком увеселительная прогулка! В дневнике Женьки Семиной сохранилась коротенькая запись об этих днях: "Да, никак не соберусь отчитаться - еду в Западную Белоруссию". Будни!.. Что знаем мы о себе! С того февральского дня, когда Женька выбежала из своей подворотни, чтоб до семинара, кровь из носу. успеть еще и в Сокольники - прокатиться на лыжах, и была сбита торопящейся от вокзалов машиной, - с того дня Женьке казалось, что она поняла про себя все. Это другие могли удивляться, что в ней "ничего не стронулось", что она, переживши такое, может шутить и смеяться и интересоваться всем, чем и раньше интересовалась, могли приписывать это все незаурядному мужеству и незаурядной выдержке, которых не разглядели раньше, - Женька твердо знала, что и так называемое мужество, и тем более выдержка здесь ни при чем. Просто Женька очень любила жизнь, вот и все. Она и под машину-то угодила потому только, что в обычной своей манере пыталась всунуть в один коротенький день - два, а если очень повезет, то и три обычных человеческих дня. Не хотела, не умела она чувствовать себя несчастной!.. Сопротивлялась внезапному несчастью так же, как сопротивлялась и раньше, когда ее несло в неразделенную, в неполучающуюся любовь. Только жить, только не пропадать, не киснуть - любой ценой! И когда она с кем-то спутывалась и даже привязывалась к случайному человеку и украшала его всякими добродетелями, как игрушками новогоднюю елку, в те дни то ли женских побед ее, то ли женского унижения, - никому тогда и в голову не приходило усмотреть в ее поведении какую-то выдержку или мужество. Сейчас было по существу все то же. Не собиралась она отдавать всякому этому юродству ни единого дня! И когда к ней в больницу приходили хорошие люди - меньше всего намеревалась чем бы то ни было омрачить радость свидания с ними. Радовалась любимым своим конфетам "Вишня в ликере" - и тут же скармливала эти конфеты тем, кто их приносил. Радовалась фотографии, которую выпросила у Володьки - и ведь как ловко выпросила, в самый неподходящий для этого момент. Радовалась стихам, которые учила наизусть десятками, чтоб обмануть сволочную, неотступную боль. А когда Маришка и Нина Федосеюшкнна помогли ей впервые подняться с постели и повезли домой на такси, Женька не сразу узнала себя в косом шоферском зеркальце: такие глаза, вовсе не в зеркальце устремленные, а по сторонам, на улицы, на пешеходов - такие ликующие глаза неожиданно блеснули на нее из-под бинтов. Только по этим бинтам и догадалась: "Девочки, это я - такая? Ничего". Женька убеждена была, что все обстояло бы иначе, не будь у нее таких родителей и таких великолепных друзей. Но вот они были, люди, которые ее окружали, на которых ей так незаслуженно везло, - эти люди любили ее и верили ей, и Женька благодарно все это черпала, счастливо понимая: никогда, ничем!.. Всей ее жизни не хватит все это отработать, заслужить!.. Она тогда и решила идти в комсомол, в больнице, - не затем, чтоб "приносить пользу" или "строить коммунизм", как принято было писать в заявлениях, а только потому, что поняла, на собственной шкуре испытала, как много значат друг для друга люди. Не могла она этого сказать вслух, на собрании. Этого - не могла. Потому и сказала просто: "Хочу - со всеми..." Ничем иным не могла она выразить людям свою благодарность и свою любовь. Вот почему так оскорбила Женьку много месяцев спустя записка от Юрки Шведова - оскорбила больше, чем она сама в ту минуту успела понять, - не просто тем что была написана "для чужого дяди", а, гораздо больше, этой вот фразой: "Теперь тебе только и осталось..." Юрке Шведову с Матвеем бы поговорить!.. "У меня есть я - так писала Женька сразу после больницы в своем дневнике: тут, в дневнике, она могла не бояться, что кто-то не поверит ей или неправильно ее истолкует. - И с собою я не боюсь ничего". Ничего она теперь не боялась. "Так я, оказывается, устроена: мне легче жить трудно, чем легко. Все наше поколение таково..." Бедная, как подумаешь. Женька! Бедная, бесстрашная юность, кидающая вызов судьбе! "Легче жить трудно..." Пережито было наименьшее - из всего, что предстояло пережить. Нет уж, будем говорить прямо: легче все-таки жить легко. Все мы были такие же - или приблизительно такие же, - все пережили примерно одно и то же. И если не до войны, как Женька, то в войну и после войны, но все так или иначе столкнулись с этим: с предельной мобилизацией всех своих сил, всех душевных ресурсов. Может, только потому и стоило говорить о Женьке. Одни чуть раньше столкнулись с этим, другие - чуть поздней. И если не испытали, как Женька, страданий бессмысленных и случайных, испытали поздней страдания, как тогда нам казалось, осмысленные и оправданные. Словно хоть что-то на свете стоит человеческих страданий!.. Но как легко и просто и тогда, и чуть поздней все тяжелое брали мы на себя, и гасили в себе, и считали издержками личной судьбы, и только эпохе, только поколению в целом приписывали наши преодоления и победы. До поры до времени. Это мы теперь узнали: все до поры до времени, всему свой черед. Душевная закалка, которую все мы проходили, еще вовсе не означала уготованных далеко впереди прозрений. Вот такая Женька, уже что-то пережившая и нисколько не поумневшая, - такая Женька и входила сейчас в кабинет директора института. В просторном директорском кабинете заседала комиссия по распределению. Председательствовал почему-то Глеб Масленников, и Женька, увидев его, сразу успокоилась: Глебу она верила, Глеба любила. И милая их Варька была тут же, а Варьку Женька любила еще больше. Варя уже издали улыбалась ей одними глазами. И все-таки Женька - мало ли что! - все силы бросила сейчас на то, чтоб по длинной ковровой дорожке от двери до стола пройти как можно ровней и лучше, чтоб ни одному человеку в комиссии и в голову не пришло ее отослать обратно. Но никто и не думал ее отсылать, все смотрели с симпатией и одобрением на девчонку, которая так легко и оправданно могла бы остаться, но вот уезжала. - Ехать - в Западную Белоруссию, - ненужно напомнил Глеб. - Семина, ты хорошо подумала? - Эта - подумала, - все так же лаская Женьку взглядом, вступилась Варя. - Ну, и какую же точку ты изберешь? - Глеб тронул расстеленную на столе карту. Женька чуть повернула карту к себе, склонилась над ней. - А какая точка самая западная?..
   10. ПРОЩАНИЕ С КОРАБЛЕМ
   Уезжал Фима. Опять уезжал - к своим оленям и чумам и к работе, о которой не умел сказать ни одного слова. Опять это был отъезд не на месяцы - на годы и Женька грустила, потому что Фима был навсегда ее, как все что тянется из детства, а Женька, за весь этот судорожный год так и не привыкла к разлукам. И когда Фима пригласил ее на прощальный семейный вечер, пошла, конечно, и сидела рядом с Фимой во главе длинного, составленного из нескольких столов стола, среди многочисленной Фиминой родни, съехавшейся отовсюду, и спокойно, словно так и нужно, принимала шуточки со всех сторон и всяческие намеки. Дружба, святое дело! Должен же быть кто-то рядом с Фимой - чтоб подшучивали н намекали, и лучше бы, конечно, это не она была, а какая-нибудь другая девушка, в которую Фима действительно влюблен. Но сойдет и так - на худой-то случай. И поэтому, когда Фима вызвал ее на любимое их место, на лестницу, к окну, согласилась сразу, хоть и холодно было стоять на лестнице. Но они стояли и говорили о том, как лихо на этот раз расстаются: Фима едет на восток, а Женька на запад, совсем как в известной песне. Они и сами не заметили, как начали целоваться - наверное, потому, что было холодно - и вначале была это грустная дружеская ласка, а потом - не очень и разберешь что. Пьяненькие были оба. Но это, оказывается, очень было приятно, лучше всяких слов, и они с трудом размыкали объятия, когда на лестнице кто-нибудь появлялся. Только переглядывались в редкие паузы любовно и изумленно: они и не предполагали, какой в них запас нежности и доброты! И - нетерпеливо, потому что очень хотелось целоваться снова. Уехал Фима. Постучал утром, чтоб попрощаться, уже с вещами, и уехал. А вечером того же дня провожали Женьку. В город, название которого однажды мелькнуло в истории Советского государства, - в Брест-Литовск. Именно этот город оказался крайней западной точкой, у самой нашей границы. Кто и что знал тогда, собравшись в тот вечер в квартире Семиных, о знаменитой потом, а тогда никому не известной Брестской крепости, о подвиге ее, до которого оставалось меньше полутора лет? Ничего мы не знали. И потому сидели спокойненько и пили дешевое винцо, которое принесла Маришка в молочном бидоне. Разговаривали вразнобой и тихо, потому что люди собрались разные, и у каждой группы были свои разговоры. Сидели, тесно сбившись в одном конце стояла, бывшие школьные. Сидели ребята из института, то есть никакие не ребята, девчонки одни, парней на факультете почти не осталось. Сидели рядышком Глеб Масленников и Варюха. Глеб явно томился от слабенького винца, все подмигивал незнакомым парням на белое, но те то ли не видели его знаков, то ли не хотели их понимать, не до того им было. И в тихом, вполголоса, их разговоре Глебу как-то подчеркнуто не было места. Избалованный Глеб, привыкший к тому, как бесперебойно и точно действовало на людей его грубоватое мужицкое обаяние, начинал не на шутку злиться и давно бы, с крутым своим нравом, послал все к черту, если б не Варюха, которой всегда к всюду было хорошо и которая будто вовсе не замечала, что они, институтские, за этим столом ни к селу ни к городу. Ну. н Женьку было жалко, конечно, - так вот вдруг сорваться и уйти, - Женька не виновата в том, что такие малохольные у нее друзья! А Женька в свою очередь превосходно понимала, какая это для нее- высокая честь - то, что Варька и, главное, Глеб Масленников пришли проводить ее в этот вечер. Столько народа уезжает завтра, а пришли они оба именно к ней! Но честь честью, а старая дружба - дружбой, и сидела Женька тем не менее в окружении школьных, рядом с Володькой, который дружески обнимал ее своей огромной лапищей, и рассеянно слушала то, что говорил сидящий с другой ее стороны Филипп. - Неразумно это, - пойми,- говорил Костя таким тоном, каким объяснял когда-то математику отстающим, терпеливо и вразумительно.-У тебя всего одна жизнь, зачем ее портить? Успеешь еще... Женька, не отвечая, смотрела куда-то в сторону с тем упрямым и отрешенным видом, который так был присущ ей в последнее время, и, спохватившись, улыбалась Филиппу - не словам его, которые она почти и не слушала, но самому его тону, нескрываемой дружбе его, которой Филипп девчат баловал не часто. Все они сегодня были серьезны, словно что-то свое решали. Игорь Остоженский тянулся через Володьку и говорил примерно то же, что и Филипп: - Женечка, я тебя уважаю, ты знаешь! Но это, прости меня, истерика какая-то, оголтелость: не доучиться, сорваться, ехать - куда, зачем? - Я - доучусь. - Все равно: кому это нужно? - Мне. - Зачем, дурочка? Когда всерьез понадобится, нас не спросят... - Ишенция, отвяжись! - Это Воподька сердился - и крепче прижимал к себе Женькины плечи. - Решился человек - пусть едет, что говорить под руку!.. - А если глупо? - Что мы знаем, глупо, не глупо! Ты не можешь так? Правильно, я тоже не могу. И не хочу. А вот Женька - хочет... - Глупо же! - Ничего мы не знаем. Володька не на шутку взялся оберегать сегодня Женькин покой. Все он понимал - так, во всяком случае, ему казалось: то, что в других оголтелость и глупость, то в Женьке - самая что ни на есть суть. - Ты только помни, - тихо говорил он ей, большой и надежный и такой ненадежный Женькин друг. - Там все-таки капитализм, не очень расслабляйся... Там - поляки, а они нас не любят. - Почему не любят? - Потому что. - Хорошо, я сама посмотрю, любят или не любят. За что им нас не любить? - А за что любить? Пришли, не спросились... - Правильно, - кивнул головой и Филипп - он все слышал. Задумчиво прибавил: - Не нравится мне все это... - Хорошо,-упрямо повторила Женька.- Вы говорите, а я съезжу и посмотрю, нравится мне это или нет... - Ну, правильно, - не очень уверенно согласился Филипп. Не так это просто было - совмещать несовместимое. Два мира: институтский, в котором все просто и ясно - и так называемый бывший школьный, в котором все то же, казалось бы, только вот ясности, только вот беззаветности этой нет. Невидимая распря шла за столом, сшибались высказанные и невысказанные мнения, умолчание было красноречивее слов, - и, конечно, не в одной Женьке было тут дело, даже вовсе не в ней. Что из того! Как любила Женька их всех, как благодарила за то, что и они ее, кажется, любят, как чувствовала, что без них она - без таких разных! - ноль без палочки, ничто. Если б могла она сколько-нибудь путно все это сказать! Натянуть все нити, связывающие ее с людьми, всем насладиться, чтоб завтра утром все оборвать... Женька молчала - от полноты и беспомощности чувств. И сказал это все за нее человек, любивший и понимавший Женьку больше, чем кто бы то ни было другой, не обнимавший и не державший - отпускавший с миром. - Можно мне? - негромко сказала Елена Григорьевна, и, так как только она одна за столом и молчала, все сразу же повернулись к ней. - Я хочу выпить (Елена Григорьевна - "выпить"!..) за Женечкиных замечательных друзей. Замечательных!.. - Спасибо, мама! Осчастливила девочку!.. Елена Григорьевна понимала все. Каждое поколение вот что она думала - несет истории свою долю глупости и энтузиазма. Она понимала институтских: и она. наверное, была такою. Понимала школьных, сочувствовала сбивчивой, но уже просыпающейся мысли. Понимала Женьку. Разве не тот же инстинкт полноты и значительности жизни вытолкнул ее с Ильей когда-то из добропорядочных мещанских семей - все начинать по-своему, в необычных условиях, с нуля. Не им же ложиться теперь у дочери на пороге!.. И еще одно она знала твердо, тихая и мудрая женщина: как много сделали для их семьи все эти бесхитростные молодые ребята! Что такое, в сущности, ее дочь- в самые лучшие, в патетические свои минуты? Только и всего: растворенные в ней, любимые ею люди!.. - А где твой отец? - негромко спросил Володька - наверное потому, что думал сейчас то же, что и Женька: какая ни на кого не похожая у Женьки мать. - Разве он выйдет! - Женька улыбнулась сквозь легкие, непроливающиеся слезы. - Ладно, - тут же вскочила она. - Чур мое место, не занимать!.. Вышла в соседнюю комнату, где отсиживался тем временем отец. Делал вид, что работал, что ужасно занят. - Угрюм-Бурчеев? - Да? Женька засмеялась: - Откликаешься! Отец с готовностью поднял голову: - Ты что, Женечка? - Ничего, соскучилась. Пошли к нам? - Ты что! - Илья Михайлович всполошился не на шутку. - Я же всех гостей распугаю... - Чудище ты наше! Пойдем!.. Подошла со спины, обняла за шею, прижалась щекой к мягким волосам. Он совсем был приручен, бедный Женькин отец, хоть не уезжай никуда. Растроганно похлопал обнимающие его руки: - Иди. Женюша, к своим. Я приду. - Не придешь. - Приду. Позднее. Не придет он. Очень жалко было все это покидать, весь этот мир, где тебя неведомо за что любят. Где ты навечно такой, как есть. Тихо вернулась на теплое местечко. Ребята опять спорили негромко, но ожесточенно. - ...Потому что Сталин за нас думал, - с неопределенным выражением говорил Флоренция. - Спасибо! - это Игорь ему отвечал - и тоже с неопределенным выражением. Я, знаешь, тоже думать хочу... -Ладно, все! - Флоренция недобро взглянул через стол на Глеба Масленникова. - Кончай, в другом месте поговорим... - Вы - о чем? - вклинилась Женька. - Все о том же. - Володька потрепал, обнимая, ее плечо. - Езжай, Женечка. Все-таки не так стыдно: едет хороший человек... - Кончайте! - настойчиво повторил Флоренция. - У хорошего человека - одна жизнь, - упрямо напомнил Филипп. - Ничего с ней не будет. - Дураки вы все! - Костенька, дураки! - мягко сказала Женька. - И не надо, не сердись на меня... - Разве я на тебя? - Все равно, не сердись. Ребята, выпьем тихонечко. За свое. За тех, кто далеко. За Сажицу - так? - Вот это да! За Сажицу! - Маришенька, и за Тимошу! Пусть они все вернутся... - Вот и это мне не нравится, - задумчиво сказал Костя. Флоренция бдительно перебил: - В другом месте поговорим. Институтские им мешают! Ну и пусть, потерпят вечерок. Не знают они институтских. Хорошие они, мальчики наши, роднее всех, а только далеко им до тех, кто прост и безогляден... До Олежки Томашевского, до Спартака Гаспаряна... Безогляден и прост - не было в глазах Женьки добродетелей больших. - ...Глядишь, и приеду к тебе. - Это Володька говорит, между тем. Тихо, в самое ухо, чтоб только она и слышала. - Не приедешь. - Приеду. - Володьке тоже хотелось, видно, натянуть на прощание какие-то нити. - Соскучусь - и приеду. К Женечке. Хорошей, своей...