Страница:
Кабо Любовь
Ровесники Октября
Любовь Кабо
Ровесники Октября
Я рано встал. Не подумав, Пошел, куда повели...
Д. Самойлов
Посвящаю светлой памяти моих родителей - Рафаила Михайловича и Елены Осиповны Кабо
I. ЖАРКИЕ ТРУБЫ ДЕТСТВА
1. СУД НАД ГУСАРОВЫМ
Все думаю: откуда оно взялось в невзыскательных наших душах, как возросло, как окрепло, убеждение в нашей высочайшей предназначенности? Ведь и песен еще не было - "мы всё добудем, поймем и откроем", "человек проходит, как хозяин" и прочее, - державные эти песни потом появились. А тогда мы больше об отряде коммунаров пели, что "в расправу жестоку попался", или о юном буденовце, что упал, сраженный, у ног своего коня. Ребята и ребята, вот кто мы были, кое-как накормленные, бог весть во что одетые, со следами машинки на остриженных головах. У девочек в волосах - круглые гребенки. А вот убеждение это - оно нас исподволь окрыляло: все вокруг - для нас, мы любимые дети страны, ее избранники, на наши плечи будет когда-нибудь возложено самое снятое, еще не завершенное дело - свершение мировой революции. А раз так - нас и фотографировали к каждой революционной годовщине: "Ровесники Октября" - была когда-то такая предпраздничная рубрика. Раз так - для нас сияние развешанных повсюду лозунгов, для нас и во имя нас - гром всех существующих в нашей стране оркестров. "Будь хозяином Страны Советов!" - обращалась к нам в те годы "Пионерская правда". "Юные пионеры, будьте хозяевами!.." Ну, а если на этом пути осознания себя всему причастным, за все отвечающим гражданином была у каждого из нас своя отметина, своя кульминационная точка- а она у каждого из нас, конечно, была, пусть даже едва заметная глазу волосиночка, - оказывалась эта натянутая в душе волосиночка так крепка, что многим последующим разочарованиям (и КАКИМ разочарованиям!) далеко не сразу удавалось ее прервать и нас обездолить. И о чем бы сейчас на эту тему ни писали - а пишут многое! - я упорно думаю свое: самое-то начало где? Моих сверстников, моих товарищей? Жили - и нормально вроде жили, детство как детство, но ведь произошло же то, во что сейчас, издали, и вглядеться-то стыдно. С чего все началось? Ведь и широченные реки начинаются с доверительного шепотка воды в траве, с тонюсенького ручейка, упрямо выстилающего себе ложе. Конечно, меня, как и всех, интересует то, что происходило в это время в стране, хотя об этом рассказано сейчас как раз немало, но едва ли не больше, а точнее, гораздо больше то, что совершалось в самых глубинах наших девственных, наших образцово-показательных душ. Пробую для начала найти ответ в рыхловатых, источенных временем газетных листах. "...В школе говорят одно, дома - другое,- пишут в "Пионерскую правду" мои сверстники.- В школе говорят: не ходи в церковь. Дома говорят: ходи. В школе говорят: не пей водки и вина. Дома некоторых ребят приучают пить. Почти все родители "любя" колотят ребят. Разъясните родителям, что нельзя на одиннадцатом году революции бить детей." Пионеры 61-й школы Красной Пресни 21.1.1928. "Меня смущают некоторые вопросы. В школе и в отряде нам говорят о том, сколько построено электростанций, заводов и т. д. Если судить по этим рассказам, наши богатства очень быстро растут, а между тем у нас мало хлеба. Зарплату наши родители тоже получают не ахти какую высокую, а норму выработки все время повышают. Эксплоатация получается полная. Разъясните мне, в чем дело..." Зина Леонова. 9.IV.1929. "Почему вводятся заборные книжки?" 14.02.1929. "На сколько подписались на заем трудящиеся Советского Союза?" 1.10.1929". "Может ли пионер грызть семечки? 4. 08.1929". "Стоило ли прогнать царя, если на двенадцатом году революции не хватает хлеба? 1.04.1929". "Растет маленький общественник, которому есть дело до всего. Родители часто считают, что пионеры - какие-то государственные дети." Н. К. Крупская. "А однажды (это знает весь дом) Сеня обозвал Аркашу "жидом". Ответьте, ребята, по совести чистой, Похож ли Сеня на интернационалиста? Наш ответ: Нет. А Сене отныне кличка "Отсыревшая спичка". Как эту спичку ни трешь, Пожара революции не зажжешь".
"ДЕТИ ПРОЛЕТАРСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ РОЖДЕНЫ ДЛЯ БОРЬБЫ ЗА МИРОВОЙ ОКТЯБРЬ!" Вот так, значит: "Дети пролетарской революции рождены для борьбы за мировой Октябрь". Вот так: "Пионеры - какие-то государственные дети". Вот так: "Сделаем школу трудовой не на словах, а на деле". "На золоченом блюдце не преподнесут вам новую, настоящую, трудовую, политехническую школу. Вы должны строить эту школу сами". Ага, нашла наконец-то! Помнила, что где-то здесь, не позже, личная наша, моя и моих товарищей, стартовая площадочка! "...Угрожал Гусаров, прямо во дворе говорил, все слышали, что, дескать, китайцы придут, всех евреев и коммунистов перевешаем, и мальчика меерсоновского так напугал однажды, что тот заикается с той поры, и на старшую Соню сколько раз замахивался, и на дверь Меерсонов, извините, мочился, "это ничего, говорил, здесь жиды живут, так и нужно...". Председатель домкома Капустин, который говорил все это, был человек партийный, рассудительный, и по тому, какие взгляды бросала на подсудимого судья, полная женщина в красной косынке, мы, пятиклассники, поняли, что ничего доброго ждать Гусарову не приходится, не пощадит его народный суд. И подлипалы гусаровские это поняли, потому что присмирели как-то, и, наверное, сам Гусаров понял это: вид у него стал такой, словно не о нем и речь, так, завелся на белом свете другой какой-то антисемит и гадина. Так что - вот она, личная наша стартовая площадочка: битком набитое здание районного суда. Мы сидели рядком на подоконнике, четверо делегатов от пятого класса. Очевидно, это заведующая школой. Клавдия Васильевна Звенигородская, придумала, чтобы самым своим составом делегация пятиклассников свидетельствовала: вот как дружат у нас в школе дети разных национальностей. Но ни мне, ни Жорке Эпштейну вовсе не приходило в голову, что мы евреи, - да, кажется, и никому из сидевших в зале, - так что воспитательный эффект данного мероприятия был Клавдией Васильевной несколько преувеличен. Только то, наверное, и могло прийти при взгляде на нас, что вот, дескать, как нынче ребятишек воспитывают, хорошо ли, плохо ли, - до всего им дело. Что-то вроде этого и говорила сейчас соседка Меерсонов, тетя Веруня: вот как правильно воспитывает ребятишек родная наша советская власть!.. Соня Меерсон недаром предупреждала товарищей, что тетя Веруня - известная склочница и неискренняя очень и что с ней, наверное, больше всего будет на суде хлопот. Тетя Веруня просто соловьем заливалась: и товарищем Капустиным все жильцы дома номер двенадцать довольны очень, и с Меерсонами-то они все душа в душу живут, и что Соня, конечно, болезненная девочка, это правильно товарищ школьный врач тут говорил, но соседи вовсе тут ни при чем. Сонечка летом в пионерлагере была, ее там, наверное, гроза испортила... Соня смотрела на нас издали горячечно-тлеющими своими глазищами, и на худеньком лице ее были испуг и торжество: "Видите! Я же говорила вам, какая тетя Веруня "с Волги рыба". "С Волги рыба" на изысканном языке пятиклассников означало "сволочь". И мы, все четверо, взглядами соглашались с ней, что тетя Веруня - просто потрясающая "с Волги рыба". Шурка Князев, сын школьного дворника дяди Феди, сидел, спрятав кисти рук куда-то под себя и ссутулив угловатые мальчишеские плечи, обтянутые сатиновой косовороткой. Шурка был в классе самый значительный и самый авторитетный человек. Искушенное выражение узкого его лица, казавшегося от сплошных веснушек не до конца отмытым, хитрые, вечно смеющиеся, бледной голубизны глаза - все это свидетельствовало, что Шурка - парень ух какой тонкий: все он понимает, всю подноготную знает про всех, - спасибо, если вслух не говорит из вполне понятных соображений. Закадычная моя подружка Маришка Вяземская сидела с другой моей стороны. Личико у Мариши малокровное, бледное, и вечные болячки на губах, доставляющие ей уйму хлопот, и вдоль щек висят шелковистые, длинные косы. Маришка - вся в своих мягких, чистосердечных улыбках. Улыбается Соне, потому что Соню и правда жалко, улыбается заседателям и судьям, чуть ли Гусарову не улыбается, потому что больше всего ей хочется, чтоб люди не слишком расстраивали друг друга и обижали. А Жорка Эпштейн - рядом с нею, тот вообще сидит с видом самодовольного, радушного хозяина, собравшего множество приятных лично ему людей. Никакой он не актив, Жорка, не то что я или, предположим, Шурка, просто он очень типичен в своем роде, и Клавдия Васильевна несколько увлеклась, составляя этот самый живой плакат "Дружбы народов". Но интересно же, лучше театра! Не успела тетя Веруня сесть, вышел парень: чуб на пол-лица, сапоги с отворотами, шпана и шпана с Большой Калязинской! Поглядел на Гусарова, на дружков его, на тетю Веруню, я, говорит, дел с Меерсонами никаких не имел и иметь не хочу, и вообще нацию их уважаю не очень. Но, говорит, пусть народный суд на всякий случай знает, что на Гусарова Петра Ивановича весь дом номер двенадцать работает, дамские пряжки ему делает, всякий галантерейный товар. Так что Гусаров им всем вроде как благодетель, кусок хлеба дает с маслицем, эксплуататор недобитый, мать его, извините, конечно... И тут Гусаров побагровел и стал кричать: "Врешь!" И тетя Веруня закричала: "Смотри, Симка!.." И судья даже встала, такое сразу началось в зале. А потом все кое-как успокоились, и от имени пионеротряда выступила пионервожатая Аня Михеева. Аня все рассказала наконец по порядку: о том, что пятиклассники - и мы, все четверо, даже переглянулись на своем подоконнике, - что пятиклассники узнали от Сони Меерсон, что сосед ее Гусаров обижает и преследует их семью. И тогда пятиклассники во главе со своим звеньевым Максимовым пришли в редакцию "Пионерской правды" и потребовали открытого суда над антисемитом. И "Пионерская правда" поддерживает их. Весь отряд поддерживает своих пятиклашек, потому что район наш сложный и трудный: Калязинские тупики, Сычевка. Товарищи заседатели это, конечно, возьмут в расчет, здесь очень сильны проклятые предрассудки. И Гусаровы должны наконец понять: все, хватит, кончилось старое время. Отряд очень просит поэтому судить кустаря Гусарова без всякого снисхождения. А потом судьи вышли, и опять вошли, и прочли приговор: не жить в Москве хулигану Гусарову. И тут все зашумели сразу и двинулись. И жена Гусарова, уходя, кричала что-то, плача, Сониной матери, а та, сама испуганная все гладила испуганную Соню по лицу, прижимала к себе и все повторяла: "Так я таки видела, это - погром! Я таки видела!.." А потом мы шли, четверо юных пионеров, по Большой Калязинской, и, считайте, вся московская окраина лежала перед нами: церковь Калязинской Божьей матери, выпирающая со своей оградой почти до самых трамвайных путей, и вислозадый, дребезжащий трамвай, тянущийся от Николаевского к Александровскому вокзалу, и домишки, домишки по обе стороны улицы, двухэтажные, трехэтажные, бревенчатые, обшитые тесом, с прогнувшимися, как седла, крышами, потемневшие от осенних дождей. И громада доходного дома Бескудникова почти на целый квартал, с глубокой, как шахта, вонючей подворотней. И вывески в бескудниковской подворотне, на дощатых заборах, над темными конурами мастерских: "Починка примусов", "Плиссе, гофре", "Стегаю одеяла", "Бублики горячие", "Врач-венеролог, ночной прием"; безликие, с выгнутыми локтями мужчина и женщина на вывеске портного, рыжий завитой париков тусклом окне парикмахерской. И за всеми этими вывесками, домишками, заборами, сапожными колодками, завитыми париками неровное дыхание отступившей от улицы стройки, дремлющие в сумерках. пустоглазые стены новых домов. И моссельпромщица под длинной вывеской Калязинских бань, торгующая ирисками и соевыми батончиками по полкопейки штука, великолепная моссельпромщица в фуражке с золотыми буквами, косо надетой поверх вязаного платка. А когда мы спохватились, куда, собственно, идем, то оказалось, что, конечно, идем в школу. Вот она, впереди, - старый барский особняк с двумя верандами и с зеркальными окнами по первому этажу. Так уж у нас велось в ту пору: где бы мы ни были, что бы ни делали возвращались мы почему-то все равно в школу. А через несколько дней все это было в "Пионерской правде". Крупные заголовки: "Советский суд не милует антисемитов" и "Пионеры защитили товарища". И маленькие заголовки - вроде главок в книжке: "Лицо врага", "Пионеры требуют", "Суд постановил". Дескать, будет все, чего мы, пионеры, всерьез потребуем. И две фотографии были в газете: Ани Михеевой и Сони Меерсон. Девятиклассница Аня была такая, как и всегда. Ходила она обычно мужской походкой, слегка переваливаясь, носила юнгштурмовку с портупеей через плечо, никогда не шутила, не улыбалась, выдержанный такой, принципиальный товарищ. Почему-то это даже на фотографии было видно. А вот Соня Меерсон - та вовсе не была на себя похожа. И нос, и губы вроде ее, и глаза, но в глазах нет обычного горячечного блеска, без которого Соня вроде и не Соня, и гладкие, зачесанные назад волосы делают ее похожей на мальчика. Измученный такой, глазастый мальчик, то ли марокканец, то ли индус с мопровского плаката "Помогите узникам капитала!". А еще в этой же газете, прямо под фотографиями Ани и Сони, ЦК комсомола интересовался, как актив мобилизует пионерскую массу на борьбу против вылазок классового врага. Живой воздух нашего детства: где-то рядом ходит классовый враг, озлобленный, заведомо обреченный. Как с ним бороться? Просто! Так, как мы с Гусаровым управились, - читали? "Пионеры требуют!" "Суд постановил..." 2. ЖЕНЬКИН КОРАБЛЬ Как все мои одноклассники и друзья, я привычно отмахивалась, когда в жизнь вторгалась какая бы то ни было сложность. Никаких этих сложностей - жизнь проста, как запомнившаяся обложка одного из пионерских сборников: половина - красная, половина - белая. На красной половине - пионер со знаменем и с пионерским горном, на белой - чистенькие, никчемные буржуйские дети. Красное и белое, только так. Наше - и не наше. Незыблемое мировоззрение, основа основ. Наш дом стоял чуть в стороне от вокзальной площади: несколько заново оштукатуренных двухэтажных бараков, - раньше тут жили рабочие чаеразвесочной Перлова. Белые, веселые, особенно летом, в тени тополей, корпуса эти производили впечатление каменных. В двух из них и были поселены в середине двадцатых годов преподаватели и профессора одного из Коммунистических университетов. В глубине двора стояли еще корпуса, уже не оштукатуренные, была волейбольная площадка, летом цветник, тянулись дровяные сараи. Здесь, на сброшенных у сараев досках, я еще в прошлом году собирала ребятишек со всего двора и играла с ними в гражданскую войну и в благородных разбойников: куда-то мы ходили гуськом по высоким сугробам. Прямо под окнами, за деревянным забором, тяжело дышала московская биржа труда. Масса пришлого люда, в сермягах и лаптях, с топорами за поясом, со спеленутыми пилами и холщовыми мешками, с утра и до темноты гудела, качалась, ворочалась. На дощатых трибунах, разбросанных по всему двору, то и дело появлялись какие-то люди, взмахивали списками. Толпа с ревом обрушивалась на эти трибуны. Мелькали названия дальних строек: "Магнитогорск", "Березняки", "Турксиб", "Кузбасс" - все то, что позднее появилось в газетах, загремело в рапортах и победных сводках. Здесь, под нашими окнами, было начало: вербовщики, словно умоляя о пощаде, срывающимися голосами заклинали толпу, равно готовую и к ликованию, и к самосуду. Вечерами эту толпу поглощало стоящее поодаль угрюмое здание "Ермаковки". Огромная ночлежка не могла вместить всех, множество людей располагалось у стен ее, в палисаднике, прямо на тротуаре. Ходить по переулку становилось непросто, опасно даже: вся эта масса необихоженного, бездомного люда была к вечеру пьяным-пьяна, тем более что пивная была рядом. Зато двор биржи на какое-то время пустел, только мусор шелестел между трибунами. И вся женькина команда устремлялась туда и носилась в салочки на просторе, а сама Женька влезала на какую-либо из трибун и обращалась к малышам с зажигательной речью... И тут я вынуждена на секунду себя прервать: "Женькина команда", какая-то Женька - вдруг! Пусть читатель меня извинит: все-таки гораздо легче и проще писать о себе в третьем лице и под чужой фамилией - да и о своих близких тоже. Итак, Женька. Женька Семина. Женька могла часами стоять у окна. Ей казалось, что дом ее вовсе не дом, а корабль, мчащийся по крутым и сильным волнам, и людские волны эти могут каждую секунду перехлестнуть через деревянный забор, затопить неширокий их двор, хлынуть в окна. Даже жутко становилось и радостно. Потому что здесь, сейчас творилась сама история, все это Женька, вовсе не умевшая думать, чувствовала инстинктивно - сама история билась под окнами в облике этих людей, одичавших от матерной брани. И Женькин отец нервничал, что шум мешает ему готовиться к лекциям, - как будто шум может кому-нибудь мешать! - и раздраженно задергивал легкие полотняные шторы. А корабль плыл. Под полотняными парусами! Корабль торжествующе вершил плавание свое - не в пространстве - во времени... Здесь, на корабле, все было общим - так постановили жильцы: разумные люди - так они полагали - и жизнь свою в силах организовать разумно. На кухне, в глубине длинного коридора, священнодействовала общая кухарка. Общая воспитательница гуляла с Женькиным братишкой и другими детьми. Раз в неделю являлась общая прачка. По вечерам приходил дворник Барабаш из четвертого корпуса, топил восемь голландок наверху и восемь внизу: весело трещали дрова, в коридоре становилось тепло и как-то особенно уютно, и гости Ковалевских выходили в коридор и разгуливали вдоль него в обнимку. У молодых, жизнерадостных Ковалевских было много родных, еще больше друзей: они вечно толпились здесь - врачи, инженеры, геологи. Казалось, что гости эти - тоже общие. Напротив Семиных дверь в дверь, жила библиотекарша Софья Евсеевна, прямолинейная, энергичная, с неженственной повадкой подчеркнуто аскетичного, глубокого партийного человека, занятого исключительно общественными делами. Жила она вдвоем со своим младшим, Фимой, но по воскресеньям сходились все ее взрослые сыновья со своими женами и детьми, начинали влюбленно вышучивать Софью Евсеевну, друг друга, соседей, подвернувшихся под руку: Софья Евсеевна молодела, хорошела, словно электрическую лампочку в ней включали, горделиво сияла, воплощая в себе беспринципнейшее, надклассовое материнство. А в коридоре вовсе было не протолкаться. Еще в квартире жил настоящий турок Рахмет со своей семьей. Он ходил по коридору в халате и домашних туфлях, прижимаясь к стене, словно прячась в короткой тени, как ходили его родичи по раскаленным улицам Стамбула. Жил научный работник Гвоздёв, замкнутый и неразговорчивый; жил другой научный работник, Володя Гончаренко, общительный и веселый. Володя то и дело менял жен, и каждая последующая была моложе и красивее предыдущей. В конце коридора, против кухни, жил университетский врач с великолепной фамилией Беринг: у Берингов были расстелены на полу толстые ковры, а в углу стояла мраморная Венера. Женьку, помнится, всегда поражало несоответствие всего их легкого быта, стремительно несущегося куда-то, и этой мраморной фигуры, символизирующей в ее глазах покой, отрешенность, чуть ли не буржуазность. Ничего подобного не было ни у кого в целом доме. Не было быта! Словно все эти люди, переселявшись сюда, быстро разбросали по комнатам первую попавшуюся мебель: железные кровати с шишечками и без шишечек, учрежденческие шкафы, венские стулья с вечно отлетающими сиденьями, бережно расставили по стеллажам книги в дешевых бумажных обложках, с подслеповатой печатью первых послереволюционных лет - первые собственные книги! - повесили над столами портреты Ленина, читающего "Правду", или Ленина, выступающего трибуны, и, сделав все это, раз навсегда покончили с мыслями о дальнейшем своем устройстве. Мир был гармоничен и светел и не слишком далеко ушел от тех самых представлений: белое, красное, наше, не наше... Самый воздух, каталось, был наэлектризован надеждами. Не терпелось как можно больше сделать, как можно больше пользы принести первому в мире рабоче-крестьянскому государству, - какой тут, действительно, к чертям собачьим быт!.. Очень Женька все это чувствовала. Она могла идти куда угодно - в редкие дни, когда мысли ее и время не поглощала школа, в собственных стенах и за их пределами - всюду был родной дом. Можно идти к Ковалевским звонить по телефону, если почему-нибудь не хочется звонить из кабинета отца, и мешать племяннице Ковалевских Майке готовиться к поступлению на рабфак. Можно сидеть с ногами на подоконнике Софьи Евсеевны и слушать рассказы Фимы о его фиговой сто седьмой, которой сроду не сравняться, конечно, с Женькиной опытно-показательной. Можно выпить чашечку настоящего турецкого кофе у жены Рахмета Биби или часами листать золоченые тома Байрона и Шекспира на диване у Берингов. Господи, да мало ли возможностей в такой пестрой, густонаселенной квартире! А ведь внизу еще квартира и еще человек тридцать народу. Собственно, все ребята из Женькиной команды жили внизу, и всем им появление Женьки только льстило. ...Женька очень любила семейный рассказ о том, что родилась в самый, казалось бы, неподходящий для этого год - в семнадцатый! - и как отец нес ее из родильного дома по улицам, запруженным революционной толпой. И только одно было ей досадно - всерьез! - что были это февральские, а не те самые октябрьские, единственно героические дни...
3. НЕВОСПИТАННЫЙ ПЛАХОВ
Пришел секретарь заводской ячейки Плахов, поинтересовался, какие в школе соображения насчет перевыборов. Аня Михеева тут же собрала совет отряда. Спросила: "Клавдию Васильевну позвать?" Плахов уклончиво поднял брови: "Странный вопрос". Клавдию Васильевну позвали. Очень трудно было определить, сколько Клавдии Васильевне лет. За те годы, что мы ее знали, она как-то вовсе не менялась, только кожа на лице желтела и истончалась да волосы, собранные в жиденький пучок на затылке, становились все прозрачнее и легче. Но старой она была уже тогда, в двадцать девятом. Убегающий назад лоб, глубоко запавшие в глазницах тяжелые, выпуклые веки, удлиненная, сморщенная верхняя губа, откровенно старящая открытое, волевое лицо. И одевалась она неизменно: темное платье с глухим воротом или прямая грубошерстная юбка, вязаный жакет, мужской галстук, высокие, старомодные ботинки; на груди приколото пенсне, которое Клавдия Васильевна подносит к глазам неожиданно уютным, домашним жестом. - Не понимаю, - сразу же, едва войдя в пионерскую комнату, сказала она. У вас что же, товарищ Плахов, какая-нибудь директива есть или мы можем продолжать спокойно работать? Виктор Плахов, коренастый парень с широкой грудью бывшего матроса, в неизменной юнгштурмовке, расстегнутой так, что виден был крошечный уголок тельняшки, с прямыми жирными волосами, двумя полукружьями падающими на лоб, - Виктор Плахов терялся перед Клавдией Васильевной, как школяр, и не очень умел это скрыть. - Директива какая же, - не слишком уверенно сказал он, - служащих в активе поменьше бы, интеллигенции, сами знаете... Виктор покосился на Аню: говори, дескать, ты... - А там и работайте, кто вам не дает, - досадуя на себя за эту свою странную скованность, добавил он. - У нас сомнения насчет Максимова, например, осторожно сказала Аня. - Мы хотели бы посоветоваться с вами... Клавдия Васильевна с достоинством кивнула головой: - Пусть ребята скажут. Из нашего звена в совете отряда оказался один - пятиклассник Игорь Остоженский, склонный к полноте и не по возрасту серьезный мальчик. Игорь, едва только все глаза устремились к нему, покраснел и сказал: - А что Максимов? Если Максэ у нас забрать, никто работать не будет, все!.. Он тут же пожалел, что так сказал, потому что Плахов прищурился сразу и заявил, что за одно это Максу надо бы убрать, чтоб не давать ребятам потачки. Но тут Клавдия Васильевна не выдержала: - То есть как это - "не давать потачки"? Объяснитесь, товарищ Плахов. Имеют ребята право на какое-то свое мнение или так уж и не имеют? Кого мы с вами думаем из них воспитать - граждан или, извините, крепостных холопов?.. Плахов вспыхнул: - Ну, знаете, товарищ Звенигородская, за такие слова... Неизвестно, что бы он тут наговорил со зла, если бы не Аня. Аня, встревоженно следившая за ним и Клавдией Васильевной, торопливо обернулась к Остоженскому: - Ты газеты читаешь? Может, слышал, процесс был такой недавно, шахтинский? - Причем это здесь? - А у Максимова отец - инженер... - Ну и что? - Про себя Игорь подумал, что Аня просто дура набитая. - При чем здесь Макса? - При том. Аня, видно, не прочь была поделиться своими соображениями о диктатуре пролетариата, о классовом подходе, добросовестно и обстоятельно, как все, что она делала, но Клавдия Васильевна ей и слова не дала сказать. Клавдии Васильевне искренно хотелось все суждения выслушать и всех переждать, но она как-то не очень умела это, когда сердилась. И говорила она тогда очень ровным, немыслимо ровным голосом, с ребятами она таким голосом не разговаривала никогда. Она сказала, что в пятом классе очень много детей служащих, в школе это знают и учитывают в своей повседневной работе. И Максимов ведет среди них очень правильную, партийную линию. И работает он с душой - это тоже немаловажно. Клавдия Васильевна просто не представляет, как воспитывать пятый класс дальше, если пренебречь таким его единодушным мнением. И вообще она не понимает - с этим ее зряшным педагогическим опытом, - что это за окрики в деле воспитания? "Не давать потачки!" Это что же - таков стиль работы заводской ячейки или это просто чья-то личная невоспитанность? И весь совет отряда - ребята из восьмого, шестого, седьмого классов - все время, пока Клавдия Васильевна говорила, не сводили с Плахова испуганных, сочувственных глаз. Потому что Клавдия Васильевна была права, конечно, и не совсем ясно, что теперь будет делать Виктор Плахов и как себя вести после того, как с ним поговорили этим немыслимо ровным голосом. А Плахов сидел, опустив глаза, и терпеливо поигрывал карандашиком, а когда Клавдия Васильевна кончила, он поднял голову, увидел устремленные со всех сторон глаза - и улыбнулся. - Вот насчет воспитания, - сказал он, - насчет воспитания вы, товарищ Звенигородская, очень правильно, очень точно сказали, - тут нашему брату многого недостает... И все облегченно задвигались. Очень Виктор это умел: обаятельно улыбнуться кстати. - И насчет Максимова - что ж! Не в нем, в общем-то, дело, сами понимаете. Работает хлопец, и хорошо - пусть работает, решенный вопрос... - А процент? - напомнила Аня. - Процентик обеспечьте. Процент мы с вас спросим, имейте это в виду, закончит Прахов гораздо жестче, чем начал, и опять исподлобья взглянул на Клавдию Васильевну. - Никто нам права не дает пренебрегать. Вот так. Ячейка, в общем, надеется... И все весело согласились с Плаховым, что процент обеспечат, заводскую ячейку не подведут. А Плахов, едва заседание кончилось, пошел, как всегда, на школьный двор, к турнику, - все его визиты в школу неизменно кончались этим. На турнике он и в самом деле работал здорово, ребята хором считали круги, когда он вертел "солнышко". А у турника как раз стоял Макса со своими одноклассниками. И Плахов сразу же подошел к Максе и очень хорошо, очень по-товарищески пожал ему руку. - Мы тут говорили про тебя только что, - сказал он. - Дескать, работаешь хорошо, ребята тебя любят. - Вроде любят, - не сразу отозвался Макса. - Ты работай, ничего. Слышишь? - Слышу. - Ничего, работай, друг. Поддержим. Ничего не бойся. - Я не боюсь. - Вот так. Хороший вожатый, понимаешь... И, сбросив старенький свой бушлат, поплевывая на ладони, пошел к турнику. И все ребята восторженно устремились за ним. А Макса стоял в стороне и странно так улыбался, будто это не его хвалили только что.
Ровесники Октября
Я рано встал. Не подумав, Пошел, куда повели...
Д. Самойлов
Посвящаю светлой памяти моих родителей - Рафаила Михайловича и Елены Осиповны Кабо
I. ЖАРКИЕ ТРУБЫ ДЕТСТВА
1. СУД НАД ГУСАРОВЫМ
Все думаю: откуда оно взялось в невзыскательных наших душах, как возросло, как окрепло, убеждение в нашей высочайшей предназначенности? Ведь и песен еще не было - "мы всё добудем, поймем и откроем", "человек проходит, как хозяин" и прочее, - державные эти песни потом появились. А тогда мы больше об отряде коммунаров пели, что "в расправу жестоку попался", или о юном буденовце, что упал, сраженный, у ног своего коня. Ребята и ребята, вот кто мы были, кое-как накормленные, бог весть во что одетые, со следами машинки на остриженных головах. У девочек в волосах - круглые гребенки. А вот убеждение это - оно нас исподволь окрыляло: все вокруг - для нас, мы любимые дети страны, ее избранники, на наши плечи будет когда-нибудь возложено самое снятое, еще не завершенное дело - свершение мировой революции. А раз так - нас и фотографировали к каждой революционной годовщине: "Ровесники Октября" - была когда-то такая предпраздничная рубрика. Раз так - для нас сияние развешанных повсюду лозунгов, для нас и во имя нас - гром всех существующих в нашей стране оркестров. "Будь хозяином Страны Советов!" - обращалась к нам в те годы "Пионерская правда". "Юные пионеры, будьте хозяевами!.." Ну, а если на этом пути осознания себя всему причастным, за все отвечающим гражданином была у каждого из нас своя отметина, своя кульминационная точка- а она у каждого из нас, конечно, была, пусть даже едва заметная глазу волосиночка, - оказывалась эта натянутая в душе волосиночка так крепка, что многим последующим разочарованиям (и КАКИМ разочарованиям!) далеко не сразу удавалось ее прервать и нас обездолить. И о чем бы сейчас на эту тему ни писали - а пишут многое! - я упорно думаю свое: самое-то начало где? Моих сверстников, моих товарищей? Жили - и нормально вроде жили, детство как детство, но ведь произошло же то, во что сейчас, издали, и вглядеться-то стыдно. С чего все началось? Ведь и широченные реки начинаются с доверительного шепотка воды в траве, с тонюсенького ручейка, упрямо выстилающего себе ложе. Конечно, меня, как и всех, интересует то, что происходило в это время в стране, хотя об этом рассказано сейчас как раз немало, но едва ли не больше, а точнее, гораздо больше то, что совершалось в самых глубинах наших девственных, наших образцово-показательных душ. Пробую для начала найти ответ в рыхловатых, источенных временем газетных листах. "...В школе говорят одно, дома - другое,- пишут в "Пионерскую правду" мои сверстники.- В школе говорят: не ходи в церковь. Дома говорят: ходи. В школе говорят: не пей водки и вина. Дома некоторых ребят приучают пить. Почти все родители "любя" колотят ребят. Разъясните родителям, что нельзя на одиннадцатом году революции бить детей." Пионеры 61-й школы Красной Пресни 21.1.1928. "Меня смущают некоторые вопросы. В школе и в отряде нам говорят о том, сколько построено электростанций, заводов и т. д. Если судить по этим рассказам, наши богатства очень быстро растут, а между тем у нас мало хлеба. Зарплату наши родители тоже получают не ахти какую высокую, а норму выработки все время повышают. Эксплоатация получается полная. Разъясните мне, в чем дело..." Зина Леонова. 9.IV.1929. "Почему вводятся заборные книжки?" 14.02.1929. "На сколько подписались на заем трудящиеся Советского Союза?" 1.10.1929". "Может ли пионер грызть семечки? 4. 08.1929". "Стоило ли прогнать царя, если на двенадцатом году революции не хватает хлеба? 1.04.1929". "Растет маленький общественник, которому есть дело до всего. Родители часто считают, что пионеры - какие-то государственные дети." Н. К. Крупская. "А однажды (это знает весь дом) Сеня обозвал Аркашу "жидом". Ответьте, ребята, по совести чистой, Похож ли Сеня на интернационалиста? Наш ответ: Нет. А Сене отныне кличка "Отсыревшая спичка". Как эту спичку ни трешь, Пожара революции не зажжешь".
"ДЕТИ ПРОЛЕТАРСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ РОЖДЕНЫ ДЛЯ БОРЬБЫ ЗА МИРОВОЙ ОКТЯБРЬ!" Вот так, значит: "Дети пролетарской революции рождены для борьбы за мировой Октябрь". Вот так: "Пионеры - какие-то государственные дети". Вот так: "Сделаем школу трудовой не на словах, а на деле". "На золоченом блюдце не преподнесут вам новую, настоящую, трудовую, политехническую школу. Вы должны строить эту школу сами". Ага, нашла наконец-то! Помнила, что где-то здесь, не позже, личная наша, моя и моих товарищей, стартовая площадочка! "...Угрожал Гусаров, прямо во дворе говорил, все слышали, что, дескать, китайцы придут, всех евреев и коммунистов перевешаем, и мальчика меерсоновского так напугал однажды, что тот заикается с той поры, и на старшую Соню сколько раз замахивался, и на дверь Меерсонов, извините, мочился, "это ничего, говорил, здесь жиды живут, так и нужно...". Председатель домкома Капустин, который говорил все это, был человек партийный, рассудительный, и по тому, какие взгляды бросала на подсудимого судья, полная женщина в красной косынке, мы, пятиклассники, поняли, что ничего доброго ждать Гусарову не приходится, не пощадит его народный суд. И подлипалы гусаровские это поняли, потому что присмирели как-то, и, наверное, сам Гусаров понял это: вид у него стал такой, словно не о нем и речь, так, завелся на белом свете другой какой-то антисемит и гадина. Так что - вот она, личная наша стартовая площадочка: битком набитое здание районного суда. Мы сидели рядком на подоконнике, четверо делегатов от пятого класса. Очевидно, это заведующая школой. Клавдия Васильевна Звенигородская, придумала, чтобы самым своим составом делегация пятиклассников свидетельствовала: вот как дружат у нас в школе дети разных национальностей. Но ни мне, ни Жорке Эпштейну вовсе не приходило в голову, что мы евреи, - да, кажется, и никому из сидевших в зале, - так что воспитательный эффект данного мероприятия был Клавдией Васильевной несколько преувеличен. Только то, наверное, и могло прийти при взгляде на нас, что вот, дескать, как нынче ребятишек воспитывают, хорошо ли, плохо ли, - до всего им дело. Что-то вроде этого и говорила сейчас соседка Меерсонов, тетя Веруня: вот как правильно воспитывает ребятишек родная наша советская власть!.. Соня Меерсон недаром предупреждала товарищей, что тетя Веруня - известная склочница и неискренняя очень и что с ней, наверное, больше всего будет на суде хлопот. Тетя Веруня просто соловьем заливалась: и товарищем Капустиным все жильцы дома номер двенадцать довольны очень, и с Меерсонами-то они все душа в душу живут, и что Соня, конечно, болезненная девочка, это правильно товарищ школьный врач тут говорил, но соседи вовсе тут ни при чем. Сонечка летом в пионерлагере была, ее там, наверное, гроза испортила... Соня смотрела на нас издали горячечно-тлеющими своими глазищами, и на худеньком лице ее были испуг и торжество: "Видите! Я же говорила вам, какая тетя Веруня "с Волги рыба". "С Волги рыба" на изысканном языке пятиклассников означало "сволочь". И мы, все четверо, взглядами соглашались с ней, что тетя Веруня - просто потрясающая "с Волги рыба". Шурка Князев, сын школьного дворника дяди Феди, сидел, спрятав кисти рук куда-то под себя и ссутулив угловатые мальчишеские плечи, обтянутые сатиновой косовороткой. Шурка был в классе самый значительный и самый авторитетный человек. Искушенное выражение узкого его лица, казавшегося от сплошных веснушек не до конца отмытым, хитрые, вечно смеющиеся, бледной голубизны глаза - все это свидетельствовало, что Шурка - парень ух какой тонкий: все он понимает, всю подноготную знает про всех, - спасибо, если вслух не говорит из вполне понятных соображений. Закадычная моя подружка Маришка Вяземская сидела с другой моей стороны. Личико у Мариши малокровное, бледное, и вечные болячки на губах, доставляющие ей уйму хлопот, и вдоль щек висят шелковистые, длинные косы. Маришка - вся в своих мягких, чистосердечных улыбках. Улыбается Соне, потому что Соню и правда жалко, улыбается заседателям и судьям, чуть ли Гусарову не улыбается, потому что больше всего ей хочется, чтоб люди не слишком расстраивали друг друга и обижали. А Жорка Эпштейн - рядом с нею, тот вообще сидит с видом самодовольного, радушного хозяина, собравшего множество приятных лично ему людей. Никакой он не актив, Жорка, не то что я или, предположим, Шурка, просто он очень типичен в своем роде, и Клавдия Васильевна несколько увлеклась, составляя этот самый живой плакат "Дружбы народов". Но интересно же, лучше театра! Не успела тетя Веруня сесть, вышел парень: чуб на пол-лица, сапоги с отворотами, шпана и шпана с Большой Калязинской! Поглядел на Гусарова, на дружков его, на тетю Веруню, я, говорит, дел с Меерсонами никаких не имел и иметь не хочу, и вообще нацию их уважаю не очень. Но, говорит, пусть народный суд на всякий случай знает, что на Гусарова Петра Ивановича весь дом номер двенадцать работает, дамские пряжки ему делает, всякий галантерейный товар. Так что Гусаров им всем вроде как благодетель, кусок хлеба дает с маслицем, эксплуататор недобитый, мать его, извините, конечно... И тут Гусаров побагровел и стал кричать: "Врешь!" И тетя Веруня закричала: "Смотри, Симка!.." И судья даже встала, такое сразу началось в зале. А потом все кое-как успокоились, и от имени пионеротряда выступила пионервожатая Аня Михеева. Аня все рассказала наконец по порядку: о том, что пятиклассники - и мы, все четверо, даже переглянулись на своем подоконнике, - что пятиклассники узнали от Сони Меерсон, что сосед ее Гусаров обижает и преследует их семью. И тогда пятиклассники во главе со своим звеньевым Максимовым пришли в редакцию "Пионерской правды" и потребовали открытого суда над антисемитом. И "Пионерская правда" поддерживает их. Весь отряд поддерживает своих пятиклашек, потому что район наш сложный и трудный: Калязинские тупики, Сычевка. Товарищи заседатели это, конечно, возьмут в расчет, здесь очень сильны проклятые предрассудки. И Гусаровы должны наконец понять: все, хватит, кончилось старое время. Отряд очень просит поэтому судить кустаря Гусарова без всякого снисхождения. А потом судьи вышли, и опять вошли, и прочли приговор: не жить в Москве хулигану Гусарову. И тут все зашумели сразу и двинулись. И жена Гусарова, уходя, кричала что-то, плача, Сониной матери, а та, сама испуганная все гладила испуганную Соню по лицу, прижимала к себе и все повторяла: "Так я таки видела, это - погром! Я таки видела!.." А потом мы шли, четверо юных пионеров, по Большой Калязинской, и, считайте, вся московская окраина лежала перед нами: церковь Калязинской Божьей матери, выпирающая со своей оградой почти до самых трамвайных путей, и вислозадый, дребезжащий трамвай, тянущийся от Николаевского к Александровскому вокзалу, и домишки, домишки по обе стороны улицы, двухэтажные, трехэтажные, бревенчатые, обшитые тесом, с прогнувшимися, как седла, крышами, потемневшие от осенних дождей. И громада доходного дома Бескудникова почти на целый квартал, с глубокой, как шахта, вонючей подворотней. И вывески в бескудниковской подворотне, на дощатых заборах, над темными конурами мастерских: "Починка примусов", "Плиссе, гофре", "Стегаю одеяла", "Бублики горячие", "Врач-венеролог, ночной прием"; безликие, с выгнутыми локтями мужчина и женщина на вывеске портного, рыжий завитой париков тусклом окне парикмахерской. И за всеми этими вывесками, домишками, заборами, сапожными колодками, завитыми париками неровное дыхание отступившей от улицы стройки, дремлющие в сумерках. пустоглазые стены новых домов. И моссельпромщица под длинной вывеской Калязинских бань, торгующая ирисками и соевыми батончиками по полкопейки штука, великолепная моссельпромщица в фуражке с золотыми буквами, косо надетой поверх вязаного платка. А когда мы спохватились, куда, собственно, идем, то оказалось, что, конечно, идем в школу. Вот она, впереди, - старый барский особняк с двумя верандами и с зеркальными окнами по первому этажу. Так уж у нас велось в ту пору: где бы мы ни были, что бы ни делали возвращались мы почему-то все равно в школу. А через несколько дней все это было в "Пионерской правде". Крупные заголовки: "Советский суд не милует антисемитов" и "Пионеры защитили товарища". И маленькие заголовки - вроде главок в книжке: "Лицо врага", "Пионеры требуют", "Суд постановил". Дескать, будет все, чего мы, пионеры, всерьез потребуем. И две фотографии были в газете: Ани Михеевой и Сони Меерсон. Девятиклассница Аня была такая, как и всегда. Ходила она обычно мужской походкой, слегка переваливаясь, носила юнгштурмовку с портупеей через плечо, никогда не шутила, не улыбалась, выдержанный такой, принципиальный товарищ. Почему-то это даже на фотографии было видно. А вот Соня Меерсон - та вовсе не была на себя похожа. И нос, и губы вроде ее, и глаза, но в глазах нет обычного горячечного блеска, без которого Соня вроде и не Соня, и гладкие, зачесанные назад волосы делают ее похожей на мальчика. Измученный такой, глазастый мальчик, то ли марокканец, то ли индус с мопровского плаката "Помогите узникам капитала!". А еще в этой же газете, прямо под фотографиями Ани и Сони, ЦК комсомола интересовался, как актив мобилизует пионерскую массу на борьбу против вылазок классового врага. Живой воздух нашего детства: где-то рядом ходит классовый враг, озлобленный, заведомо обреченный. Как с ним бороться? Просто! Так, как мы с Гусаровым управились, - читали? "Пионеры требуют!" "Суд постановил..." 2. ЖЕНЬКИН КОРАБЛЬ Как все мои одноклассники и друзья, я привычно отмахивалась, когда в жизнь вторгалась какая бы то ни было сложность. Никаких этих сложностей - жизнь проста, как запомнившаяся обложка одного из пионерских сборников: половина - красная, половина - белая. На красной половине - пионер со знаменем и с пионерским горном, на белой - чистенькие, никчемные буржуйские дети. Красное и белое, только так. Наше - и не наше. Незыблемое мировоззрение, основа основ. Наш дом стоял чуть в стороне от вокзальной площади: несколько заново оштукатуренных двухэтажных бараков, - раньше тут жили рабочие чаеразвесочной Перлова. Белые, веселые, особенно летом, в тени тополей, корпуса эти производили впечатление каменных. В двух из них и были поселены в середине двадцатых годов преподаватели и профессора одного из Коммунистических университетов. В глубине двора стояли еще корпуса, уже не оштукатуренные, была волейбольная площадка, летом цветник, тянулись дровяные сараи. Здесь, на сброшенных у сараев досках, я еще в прошлом году собирала ребятишек со всего двора и играла с ними в гражданскую войну и в благородных разбойников: куда-то мы ходили гуськом по высоким сугробам. Прямо под окнами, за деревянным забором, тяжело дышала московская биржа труда. Масса пришлого люда, в сермягах и лаптях, с топорами за поясом, со спеленутыми пилами и холщовыми мешками, с утра и до темноты гудела, качалась, ворочалась. На дощатых трибунах, разбросанных по всему двору, то и дело появлялись какие-то люди, взмахивали списками. Толпа с ревом обрушивалась на эти трибуны. Мелькали названия дальних строек: "Магнитогорск", "Березняки", "Турксиб", "Кузбасс" - все то, что позднее появилось в газетах, загремело в рапортах и победных сводках. Здесь, под нашими окнами, было начало: вербовщики, словно умоляя о пощаде, срывающимися голосами заклинали толпу, равно готовую и к ликованию, и к самосуду. Вечерами эту толпу поглощало стоящее поодаль угрюмое здание "Ермаковки". Огромная ночлежка не могла вместить всех, множество людей располагалось у стен ее, в палисаднике, прямо на тротуаре. Ходить по переулку становилось непросто, опасно даже: вся эта масса необихоженного, бездомного люда была к вечеру пьяным-пьяна, тем более что пивная была рядом. Зато двор биржи на какое-то время пустел, только мусор шелестел между трибунами. И вся женькина команда устремлялась туда и носилась в салочки на просторе, а сама Женька влезала на какую-либо из трибун и обращалась к малышам с зажигательной речью... И тут я вынуждена на секунду себя прервать: "Женькина команда", какая-то Женька - вдруг! Пусть читатель меня извинит: все-таки гораздо легче и проще писать о себе в третьем лице и под чужой фамилией - да и о своих близких тоже. Итак, Женька. Женька Семина. Женька могла часами стоять у окна. Ей казалось, что дом ее вовсе не дом, а корабль, мчащийся по крутым и сильным волнам, и людские волны эти могут каждую секунду перехлестнуть через деревянный забор, затопить неширокий их двор, хлынуть в окна. Даже жутко становилось и радостно. Потому что здесь, сейчас творилась сама история, все это Женька, вовсе не умевшая думать, чувствовала инстинктивно - сама история билась под окнами в облике этих людей, одичавших от матерной брани. И Женькин отец нервничал, что шум мешает ему готовиться к лекциям, - как будто шум может кому-нибудь мешать! - и раздраженно задергивал легкие полотняные шторы. А корабль плыл. Под полотняными парусами! Корабль торжествующе вершил плавание свое - не в пространстве - во времени... Здесь, на корабле, все было общим - так постановили жильцы: разумные люди - так они полагали - и жизнь свою в силах организовать разумно. На кухне, в глубине длинного коридора, священнодействовала общая кухарка. Общая воспитательница гуляла с Женькиным братишкой и другими детьми. Раз в неделю являлась общая прачка. По вечерам приходил дворник Барабаш из четвертого корпуса, топил восемь голландок наверху и восемь внизу: весело трещали дрова, в коридоре становилось тепло и как-то особенно уютно, и гости Ковалевских выходили в коридор и разгуливали вдоль него в обнимку. У молодых, жизнерадостных Ковалевских было много родных, еще больше друзей: они вечно толпились здесь - врачи, инженеры, геологи. Казалось, что гости эти - тоже общие. Напротив Семиных дверь в дверь, жила библиотекарша Софья Евсеевна, прямолинейная, энергичная, с неженственной повадкой подчеркнуто аскетичного, глубокого партийного человека, занятого исключительно общественными делами. Жила она вдвоем со своим младшим, Фимой, но по воскресеньям сходились все ее взрослые сыновья со своими женами и детьми, начинали влюбленно вышучивать Софью Евсеевну, друг друга, соседей, подвернувшихся под руку: Софья Евсеевна молодела, хорошела, словно электрическую лампочку в ней включали, горделиво сияла, воплощая в себе беспринципнейшее, надклассовое материнство. А в коридоре вовсе было не протолкаться. Еще в квартире жил настоящий турок Рахмет со своей семьей. Он ходил по коридору в халате и домашних туфлях, прижимаясь к стене, словно прячась в короткой тени, как ходили его родичи по раскаленным улицам Стамбула. Жил научный работник Гвоздёв, замкнутый и неразговорчивый; жил другой научный работник, Володя Гончаренко, общительный и веселый. Володя то и дело менял жен, и каждая последующая была моложе и красивее предыдущей. В конце коридора, против кухни, жил университетский врач с великолепной фамилией Беринг: у Берингов были расстелены на полу толстые ковры, а в углу стояла мраморная Венера. Женьку, помнится, всегда поражало несоответствие всего их легкого быта, стремительно несущегося куда-то, и этой мраморной фигуры, символизирующей в ее глазах покой, отрешенность, чуть ли не буржуазность. Ничего подобного не было ни у кого в целом доме. Не было быта! Словно все эти люди, переселявшись сюда, быстро разбросали по комнатам первую попавшуюся мебель: железные кровати с шишечками и без шишечек, учрежденческие шкафы, венские стулья с вечно отлетающими сиденьями, бережно расставили по стеллажам книги в дешевых бумажных обложках, с подслеповатой печатью первых послереволюционных лет - первые собственные книги! - повесили над столами портреты Ленина, читающего "Правду", или Ленина, выступающего трибуны, и, сделав все это, раз навсегда покончили с мыслями о дальнейшем своем устройстве. Мир был гармоничен и светел и не слишком далеко ушел от тех самых представлений: белое, красное, наше, не наше... Самый воздух, каталось, был наэлектризован надеждами. Не терпелось как можно больше сделать, как можно больше пользы принести первому в мире рабоче-крестьянскому государству, - какой тут, действительно, к чертям собачьим быт!.. Очень Женька все это чувствовала. Она могла идти куда угодно - в редкие дни, когда мысли ее и время не поглощала школа, в собственных стенах и за их пределами - всюду был родной дом. Можно идти к Ковалевским звонить по телефону, если почему-нибудь не хочется звонить из кабинета отца, и мешать племяннице Ковалевских Майке готовиться к поступлению на рабфак. Можно сидеть с ногами на подоконнике Софьи Евсеевны и слушать рассказы Фимы о его фиговой сто седьмой, которой сроду не сравняться, конечно, с Женькиной опытно-показательной. Можно выпить чашечку настоящего турецкого кофе у жены Рахмета Биби или часами листать золоченые тома Байрона и Шекспира на диване у Берингов. Господи, да мало ли возможностей в такой пестрой, густонаселенной квартире! А ведь внизу еще квартира и еще человек тридцать народу. Собственно, все ребята из Женькиной команды жили внизу, и всем им появление Женьки только льстило. ...Женька очень любила семейный рассказ о том, что родилась в самый, казалось бы, неподходящий для этого год - в семнадцатый! - и как отец нес ее из родильного дома по улицам, запруженным революционной толпой. И только одно было ей досадно - всерьез! - что были это февральские, а не те самые октябрьские, единственно героические дни...
3. НЕВОСПИТАННЫЙ ПЛАХОВ
Пришел секретарь заводской ячейки Плахов, поинтересовался, какие в школе соображения насчет перевыборов. Аня Михеева тут же собрала совет отряда. Спросила: "Клавдию Васильевну позвать?" Плахов уклончиво поднял брови: "Странный вопрос". Клавдию Васильевну позвали. Очень трудно было определить, сколько Клавдии Васильевне лет. За те годы, что мы ее знали, она как-то вовсе не менялась, только кожа на лице желтела и истончалась да волосы, собранные в жиденький пучок на затылке, становились все прозрачнее и легче. Но старой она была уже тогда, в двадцать девятом. Убегающий назад лоб, глубоко запавшие в глазницах тяжелые, выпуклые веки, удлиненная, сморщенная верхняя губа, откровенно старящая открытое, волевое лицо. И одевалась она неизменно: темное платье с глухим воротом или прямая грубошерстная юбка, вязаный жакет, мужской галстук, высокие, старомодные ботинки; на груди приколото пенсне, которое Клавдия Васильевна подносит к глазам неожиданно уютным, домашним жестом. - Не понимаю, - сразу же, едва войдя в пионерскую комнату, сказала она. У вас что же, товарищ Плахов, какая-нибудь директива есть или мы можем продолжать спокойно работать? Виктор Плахов, коренастый парень с широкой грудью бывшего матроса, в неизменной юнгштурмовке, расстегнутой так, что виден был крошечный уголок тельняшки, с прямыми жирными волосами, двумя полукружьями падающими на лоб, - Виктор Плахов терялся перед Клавдией Васильевной, как школяр, и не очень умел это скрыть. - Директива какая же, - не слишком уверенно сказал он, - служащих в активе поменьше бы, интеллигенции, сами знаете... Виктор покосился на Аню: говори, дескать, ты... - А там и работайте, кто вам не дает, - досадуя на себя за эту свою странную скованность, добавил он. - У нас сомнения насчет Максимова, например, осторожно сказала Аня. - Мы хотели бы посоветоваться с вами... Клавдия Васильевна с достоинством кивнула головой: - Пусть ребята скажут. Из нашего звена в совете отряда оказался один - пятиклассник Игорь Остоженский, склонный к полноте и не по возрасту серьезный мальчик. Игорь, едва только все глаза устремились к нему, покраснел и сказал: - А что Максимов? Если Максэ у нас забрать, никто работать не будет, все!.. Он тут же пожалел, что так сказал, потому что Плахов прищурился сразу и заявил, что за одно это Максу надо бы убрать, чтоб не давать ребятам потачки. Но тут Клавдия Васильевна не выдержала: - То есть как это - "не давать потачки"? Объяснитесь, товарищ Плахов. Имеют ребята право на какое-то свое мнение или так уж и не имеют? Кого мы с вами думаем из них воспитать - граждан или, извините, крепостных холопов?.. Плахов вспыхнул: - Ну, знаете, товарищ Звенигородская, за такие слова... Неизвестно, что бы он тут наговорил со зла, если бы не Аня. Аня, встревоженно следившая за ним и Клавдией Васильевной, торопливо обернулась к Остоженскому: - Ты газеты читаешь? Может, слышал, процесс был такой недавно, шахтинский? - Причем это здесь? - А у Максимова отец - инженер... - Ну и что? - Про себя Игорь подумал, что Аня просто дура набитая. - При чем здесь Макса? - При том. Аня, видно, не прочь была поделиться своими соображениями о диктатуре пролетариата, о классовом подходе, добросовестно и обстоятельно, как все, что она делала, но Клавдия Васильевна ей и слова не дала сказать. Клавдии Васильевне искренно хотелось все суждения выслушать и всех переждать, но она как-то не очень умела это, когда сердилась. И говорила она тогда очень ровным, немыслимо ровным голосом, с ребятами она таким голосом не разговаривала никогда. Она сказала, что в пятом классе очень много детей служащих, в школе это знают и учитывают в своей повседневной работе. И Максимов ведет среди них очень правильную, партийную линию. И работает он с душой - это тоже немаловажно. Клавдия Васильевна просто не представляет, как воспитывать пятый класс дальше, если пренебречь таким его единодушным мнением. И вообще она не понимает - с этим ее зряшным педагогическим опытом, - что это за окрики в деле воспитания? "Не давать потачки!" Это что же - таков стиль работы заводской ячейки или это просто чья-то личная невоспитанность? И весь совет отряда - ребята из восьмого, шестого, седьмого классов - все время, пока Клавдия Васильевна говорила, не сводили с Плахова испуганных, сочувственных глаз. Потому что Клавдия Васильевна была права, конечно, и не совсем ясно, что теперь будет делать Виктор Плахов и как себя вести после того, как с ним поговорили этим немыслимо ровным голосом. А Плахов сидел, опустив глаза, и терпеливо поигрывал карандашиком, а когда Клавдия Васильевна кончила, он поднял голову, увидел устремленные со всех сторон глаза - и улыбнулся. - Вот насчет воспитания, - сказал он, - насчет воспитания вы, товарищ Звенигородская, очень правильно, очень точно сказали, - тут нашему брату многого недостает... И все облегченно задвигались. Очень Виктор это умел: обаятельно улыбнуться кстати. - И насчет Максимова - что ж! Не в нем, в общем-то, дело, сами понимаете. Работает хлопец, и хорошо - пусть работает, решенный вопрос... - А процент? - напомнила Аня. - Процентик обеспечьте. Процент мы с вас спросим, имейте это в виду, закончит Прахов гораздо жестче, чем начал, и опять исподлобья взглянул на Клавдию Васильевну. - Никто нам права не дает пренебрегать. Вот так. Ячейка, в общем, надеется... И все весело согласились с Плаховым, что процент обеспечат, заводскую ячейку не подведут. А Плахов, едва заседание кончилось, пошел, как всегда, на школьный двор, к турнику, - все его визиты в школу неизменно кончались этим. На турнике он и в самом деле работал здорово, ребята хором считали круги, когда он вертел "солнышко". А у турника как раз стоял Макса со своими одноклассниками. И Плахов сразу же подошел к Максе и очень хорошо, очень по-товарищески пожал ему руку. - Мы тут говорили про тебя только что, - сказал он. - Дескать, работаешь хорошо, ребята тебя любят. - Вроде любят, - не сразу отозвался Макса. - Ты работай, ничего. Слышишь? - Слышу. - Ничего, работай, друг. Поддержим. Ничего не бойся. - Я не боюсь. - Вот так. Хороший вожатый, понимаешь... И, сбросив старенький свой бушлат, поплевывая на ладони, пошел к турнику. И все ребята восторженно устремились за ним. А Макса стоял в стороне и странно так улыбался, будто это не его хвалили только что.