5. КАКОЙ-НИКАКОЙ ВОЖДИШКО
   А институт наш - опять отдавал. Начались провокации на финской границе. Советское правительство предупреждало, урезонивало, хотело покончить добром, переговоры организовывало - финны сорвали переговоры. В один прекрасный день начали обстрел советской границы. Еще и лицемерили, сволочи, жаловались в Лигу Наций, просили "прекратить агрессию" (Советский Союз - и агрессия!), пыль в глаза пускали. Пришлось воевать. Опять отдавал институт. Формировались особые студенческие батальоны - из добровольцев, конечно. От Варьки Свиридовой все это уже не зависело, шло через военкоматы. От институтского комсомола одно и требовалось: характеристики. А какие могут быть характеристики? Институт гордился своими добровольцами. Уходили лучшие лыжники: Леня Антоненков, Миша Тупило, Павел Салин. Уходил Олег Томашевский с истфака. Женька Семина с отчаянием говорила Варьке: "Хоть ты что-то сделай! Он же всех обманул, он совсем слепой, одна слава - глазищи..." Уходили ребята. Оформлялись, ждали дальнейших распоряжений, ходили по институту героями. А институт все не иссякал. "Хорошо народ воспитываем, - думала Варька. Растут патриотами." Она именно так и думала - "хорошо воспитываем" - по этой сложившейся постепенно привычке и думать и говорить не от себя лично - от лица всего комсомола. Ушел Валентин. Уже ушел, один из первых, пока институтские еще оформлялись и ждали повесток. Вот и в Валентине она не ошиблась. Собрала его честь честью, провожала почему-то на Окружной, ночью. Опять, как недавно, глубоко вдавившийся в платформу состав, только на этот раз ни оркестра, ни песен. Одни они с Валентином на белом свете. Варька была повыше, покрупней Валентина, обнимала его не как мужа, как сына. Уезжало родное. Валька спросил на прощанье - уже состав трогался: "Варя, ты меня любишь?" Ничего не успела ответить толком, крикнула вслед: "Чудачок ты..." Работы в комитете прибавилось, комитет чуть не каждый день заседал. Разбирали старшекурсников - тех, кто струсил тогда, в октябре, не уехал с другими. Майку кооптировали в комитет, она особенно свирепствовала, меньше строгого выговора не признавала.. "Подумаешь, причины! -говорила она. - У других тоже были причины, - а ничего, ехали..." И все молчали, потому что помнили Майку и Мишку на платформе. И утверждали один строгий выговор за другим. Миша Заовраженно писал своей Маечке каждый день. Да и другие писали. Писали о том. что никому они на Дальнем Востоке, как выяснилось, не нужны, никакой сногсшибательной мобилизации в армию там не было, - приехавших добровольцев с трудом распихали по школам. И опять Варька про все это думала обобщенно, даже не от лица комсомола - от лица всего государства: вечно у нас неразбериха на местах, неорганизованность, - зло берет!.. После одного такого комитета Варька и Глеб Масленников вернулись в общежитие за полночь. Поужинать вовремя не успели, а теперь - хоть с голоду помирай. Варька вспомнила, что у нее пачка печенья завалялась Валентин в свое время не взял в дорогу. - Пойдем, - сказала Варька. - Напою тебя чаем... - Неудобно. Людей перебудим... - Кого? Забыл, что мои соседки уехали? Глеб поплелся за ней на четвертый этаж, недоумевая вслух, куда комендатура смотрит, как это к Варьке до сих пор не подселили никого? Что значит, заслуги особые... - Не говори. Показалось Варьке или нет, что он за своими шуточками вроде как смущение прячет? Подумаешь, дитя невинное! Сколько раз у Варьки ребята со всякими личными делами чуть не до утра засиживались - никто никогда ничего дурного не говорил! Но когда Глеб зашел в ее комнату и затворил за собой дверь, когда заполнил комнату своими руками, голосом, уверенной мужицкой повадкой, тут и Варька почему-то смутилась. Не могла не думать, что вот они двое - наедине. Взялась было за чайник - идти за кипятком - Глеб ее за рукав удержал. - Ладно, - сказал он. - на что он, твой чай, добро бы покрепче что-нибудь. Давай так посидим, не часто приходится. Давно, понимаешь, хочу тебе рассказать... Так и начался их разговор - такой неожиданный, такой трудный, что они и печенье-то грызть забывали. Говорил в основном Глеб. испытующе, исподлобья поглядывая на Варьку. Говорил, что вовсе он не из рабочих, как во всех его анкетах записано, а, между прочим, из крестьян. Отец его был крепким, устойчивым таким середняком, - его и раскулачили под горячую руку... - Середняков не раскулачивали, - растерянно сказала Варька. - Дурочка ты. Вот и вождишко какой-никакой, а самая заурядная дурочка. Раскулачивали. - Ну, а ты? - А меня учительница наша, Нина Павловна, сердечная была, предупредила: "Ты, Глеб-великомученик, домой не ходи, сиди у меня и в окно не высовывайся..." Легко сказать! Мать, как увозили их, на все село кричала: "Прощай, сынок, прощай, кровинушка..." Едва высидел, честно говоря! Сейчас еще слышу: "Сынок, кровинушка..." Представляешь?.. Глеб продолжал смотреть на Варьку все так же - словно не о самом горьком ей рассказывает, да и речь словно бы вовсе не о нем, - продолжал смотреть то ли насмешливо, то ли испытующе. Поэтому Варька понадеялась: - Врешь ты все. - Кабы врал! Ничего я не вру. Выпустила меня Нина Павловна на рассвете, дала письмо к каким-то знаковым в Орел, "поезжай, говорит, с богом, я тебе сообщу, если про родных узнаю..." - Узнала? Глеб впервые отвел глаза, ответил не сразу: - Ты - не надо об этом. Я тебе не про них, я тебе про себя рассказываю... - Ну, а ты что? - Я в Орел и не заезжал. Поехал на Магнитку, наврал с три короба, да там не очень и разбирались: самая горячка, люди нужны. Я, ты знаешь, рукастый, ударничал так, что жилы рвались. Все честно. Ты и документы видела: ажур... - Зачем ты мне это все рассказываешь? - жалобно воскликнула Варька. - А ты не понимаешь? - Нет. - Чтоб ты меня пожалела, родненькая... Ах, как он это сказал: почти издевательски! Но Варька никакого внимания не обратила на его тон. Она - понимала. Как все силы организма мобилизуются на физической травме, устремляются на заживление ее, так все здоровое, истинное, все женственное в потрясенной Варькиной душе торопливо устремилось сейчас на сочувствие, на оправдание. Потому что именно в оправдании - так казалось понятливой Варьке, - именно в этом Глеб нуждался прежде всего. И еще она подумала: вот почему он такой! Вот почему отъезд добровольцев на Дальний Восток был Глебу не по душе, "рассопливились,- говорил, энтузиазм, патриотизм! Какие-то чиновники обделались, - он, конечно, загибал похлестче, - а вами, дураками, дыры затыкают, радуйтесь!.." Такой он. Он и сейчас ничему не верит. "Финны начали войну? Финны против нас как та моська против слона. Ты карту видела когда-нибудь? Финны только об одном и мечтают - о мире..." Его послушать: сами мы и начали войну. Это надо же!.. Понятно все: живет, живет в нем старая обида, материнского голоса забыть не может!.. Не выдержала, сочувственно тронула лежащую на столе крупную руку. Глеб задержал ее пальцы: - Жалеешь? Подожди, это еще не вся правда, слушай! Сейчас будет вся... Женат он, оказывается. Ни в каких документах это не значится, но - женат. Потому что сын у него растет, еврей, между прочим, - Федот Глебович Масленников. Федька. Жена - плевать, а сына он не бросит... - Жена - плевать? - Добра-то! Говорить - так до конца. - Глеб выпустил Варькину руку, даже легонько оттолкнул ее. - Я другую люблю. Понятно теперь? Сердце Варьки всполошено метнулось. Опять воскликнула - с отчаянием, с последней надеждой что-то в себе защитить, спасти: - Зачем ты мне все это говоришь!.. - Не понимаешь? - Голос Глеба звучал хрипловато. - Ну да недогадливая! Я закурю, можно? - Кури. - Видишь, уже подобрела. А говоришь, зачем рассказываю! Сказать еще что-нибудь? Варька молчала. - Я сегодня заявление подал. - Какое? - Ну какое! На финскую войну. А то сижу, понимаешь... Варька не выдержала, вскочила. Только этого ей не хватало! Отвернулась к стенке. За что он ее мучит? Все люди, ну все вокруг люди, - одна она не человек, да? Что-то происходило за ее спиной. Варька напряженно, всей кожей слушала. Стул двинул. Приблизился. Встал. Плотно охватил напряженные Варькины плечи. - Любишь, да? Ну. не скрывайся, скажи, я давно замечаю. Любишь? Маленькая моя... Незнакомое доселе чувство охватило Варьку. Она, плечистая, сильная Варька, привыкшая все на свете брать на себя, за все и за всех отвечать единолично, она - "маленькая"? Это ей - "воробушек", ей - "вождишко"? Среди ночи Варька проснулась - сразу, словно кто-то ее толкнул: приснилось все? Ничего не приснилось. Все с нею. Вот он, рядом, на одной подушке, тяжелая рука лежит поперек Варькиной груди. Все, что было, - было. И теперь уже навсегда с нею останется, что бы там ни случилось. Было, было - все, о чем она, стыдно сказать, мечтала. "Ты - замужняя? радостно изумлялся Глеб. - Ты - девочка нетронутая..." Какой она "вождишко", господи, она просто баба, ей бельишко его стирать, детей его нянчить... И тут ее сбросило с кровати внезапное: Валентин! Предала. Обманула. Человека, уехавшего на войну под пули. Не виновата она! Виновата - не виновата. Кто же виноват, если Валентин - всего только Валентин, а бывает такое, о чем Варька и понятия не имела. О чем - ни словами, ни в песне... - Ты где там, эй! - сонным голосом позвал Глеб - Замерзнешь, босенький! Иди сюда... И Варька, прикрывая лицо рукой, тихо, пристыженно поплелась обратно, уже ликуя, уже приникая мысленно - не оторваться, не разомкнуть. ...А заявления Глеб никакого не подал, оказывается. Приврал маленько. Это он сам признался: "Маленько приврал, чтоб вернее досталась..."
   6. НАСТОЯЩИЙ МУЖЧИНА
   ...Польша после Версальского договора никогда больше не воспрянет. Это гарантируют два величайших в мире государства. Европейские государства должны быть благодарны России и Германии за то, что они готовы превратить этот очаг беспокойства в зону мирного развития... (Из речи Гитлера в рейхстаге 6.X. 1939 г.) Ох, какие были в эту пору газеты! Читать - не поверишь. Мы печатали эту речь Гитлера без всяких комментариев. "Роли, как видите, меняются, говорил Молотов на внеочередной сессии Верховного Совета в ноябре 1939 года. - Германия стремится к миру, а Англия и Франция развязывают войну, прикрываясь идеологическим лозунгом "борьбы с гитлеризмом"..." Роли менялись. В наших газетах замелькали заголовки: "Антисоветская кампания в Финляндии", "Разгул антисоветской кампании в Финляндии", "Финская военщина распоясалась". Под этими заголовками - "Разгул антисоветской, кампании" - финны заверяли, что "советские предложения продолжают изучаться", что "выход должен быть найден", что "Финляндия спокойно выжидает развития событий". 28 ноября в наших газетах было напечатано крупно, через всю страницу: "Наглая провокация финляндской военщины вызвала гнев всего советского народа". Какая провокация? В чем она заключалась? Об этом не было сказано ни слова. "Войска ЛВО в течение 1.XII продолжали движение вперед". Почему "движение вперед", когда же мы перешли границу? Ощущение было странное: словно это ты сам не успеваешь следить за газетами, что-то пропускаешь, и именно тогда пропускаешь, когда непростительно что бы то ни было пропустить. В Териоках было образовано новое, "воистину демократические" правительство Финляндии. Мы узнали об этом совершенно случайно, и только радиоперехват (в газетах это оговаривалось тщательно: радиоперехват! Перевод с финского!) - только этот радиоперехват позволил нам опубликовать Декларацию этого нового правительства, декларацию, ратовавшую за традиционную дружбу с Советским Союзом. Было это второго декабря. А третьего декабря мы уже подписывали с этим новым правительством Финляндии договор о дружбе и взаимопомощи; на фотографии, сделанной в Кремле, изображен был Молотов, подписывающий решающий исторический документ, рядом с ним Сталин. Ворошилов, Жданов и затертый ими, словно молчаливый заложник, маленький Куусинен; новое, демократическое правительство было представлено только им. Именно к Куусинену адресовали мы взявшегося посредничать шведа: все переговоры должны были вестись отныне только с законным правительством Финляндии! Мы отказывались объясняться с Лигой Наций; генеральный секретарь Лиги Наций "привел целиком клеветническое письмо бывшего финского правительства" и тем самым "высказывал неуважение к Советскому Союзу". Мы были очень обидчивы в эту зиму, очень щепетильны и церемонны! Что сказать! В восьмидесятые годы умны все. Листаешь бесстрастную подшивку и удивляешься: отовсюду торчат белые нитки. Но в конце тридцатых мы знали свое, несложное: мы предлагаем финнам территорию в 70 000 км2 с населением более 100 000 человек, а просим в обмен 4000 км2 с населением 5000 человек. Мы великодушничаем, а финны упираются. Так кто же из нас накаляет международную обстановку, кто провоцирует войну - мы или финны? Знаменитая "линия Маннергейма" проходит в каких-нибудь 32 км от Ленинграда, - какое уважающее себя государство стало бы это терпеть, да еще тогда, когда Англия и Франция грозятся войной?.. И лучшие парни шли на фронт, чтоб протянуть маленькой стране, обманутой своими бывшими лидерами, братскую руку. И Твардовский писал для этих парней - начинал писать - своего "Василия Теркина". И Бернард Шоу выступал на страницах "Ньюс кроникл": "Сталин - единственный человек, который в вопросах мира стоит выше всяких сомнений". Для нас происходящее было нашей биографией, наше теплое, наше живое. Вот так Женька и стояла часов в шесть около запертой булочной в одном из арбатских переулков. Было холодно, вьюжно, ветер пронизывал насквозь, но Женька терпела, только иногда придерживая одной рукой шапку, а другой - воротник у горла, взглядывала наверх, в освещенные окна Тимошиной квартиры. Иногда, желая разглядеть хоть что-то, переходила на другую сторону по неровной, обледенелой мостовой. Но и оттуда, с противоположного тротуара, ничего не было видно, лишь неяркий свет пробивался сквозь плотно задернутые шторы. Олег Томашевский наотрез отказался, чтоб его кто бы то ни было провожал: объяснил, что ему "так легче". Маришке и думать запретил об этом. Это только Женьке даровано было, как величайшая милость, право проводить Олега не до вокзала, нет, но - до входа в вокзал; все это было Тимошей тщательно оговорено. Дверь парадного с силой хлопнула, и Женька подавила готовый сорваться возглас: таким неузнаваемым было бледное, обтянувшееся Тимошино лицо. Олег молча, неверным движением подхватил ее под руку, повлек прочь от дома, словно спасаясь бегством. - Тимоша! - жалобно напомнила Женька. - Не могу я так быстро. - Ох, прости! - Олег почти вовсе остановился. - Ты не представляешь, что я сейчас пережил... Он замолчал, потому что голос выдавал его, дрожал против воли. Да и не мог он об этом говорить - о том, что осталось дома. И обычная толчея у входа в метро, и то, как Тимоша покупал билеты (на фронт - билеты!), и спешащие на работу, ни о чем не подозревающие, обгоняющие на лестнице люди - все было буднично и в то же время странно, потому что вовсе не соответствовало тому значительному, о чем они оба молчали. И в вагоне сидели, не обмениваясь ни словом, только, сняв перчатки, держались за руки. как дети. Дружба!.. И громадный Тимошин рюкзак, привалившись к их ногам, соучаствовал, словно живой человек, в этом сосредоточенном прощании. Кто не знает, что наше метро - самое быстроходное в мире! Вот уже и высокая, двухъярусная станция под тремя вокзалами, стеною плывущие за стеклами вагона, изготовившиеся к нелегкой посадке люди. Кое-как выбрались, расталкивая встречных Тимошиным рюкзаком. Благополучный на вид розовый гражданин раздраженно толкнул этот рюкзак: - Безобразие! - Гнида, - отчетливо сказала Женька. Олег уже увлекал ее в сторону, вправо. Прекратился несмолкаемый грохот колес, никто досуже не разглядывал их, ничьи локти не давили ни справа, ни слева. - Тимоша, Маришка просила... - Не надо! - воскликнул Олег. Пришлось чуть переждать. Почему "не надо", чушь какая-то!.. - Но так тоже нельзя, чудак ты! - Мне так легче. - Тебе! А ей? Тимоша, ты о себе только... - Я сволочь и эгоист. Женька невольно засмеялась - тому, как он это сказал: прочувствованно, в лучшем Тимошкином стиле. "Сволочь", "эгоист"! Он бы еще вспомнил, что он мещанин, - давненько не вспоминал... - Ты все-таки послушай! Маришка просила - очень! - писать часто, каждый день. Как только сможешь, так и пиши - слышишь? Олег бледно улыбнулся: - Я не смогу иначе. Вот сейчас он скажет: "Все". Еще три минуты. Еще две. Еще одна. Тимоша круто остановился: - Все! Слушай, я очень прошу: береги ее. - Конечно, что еще может сказать настоящий мужчина? Все - по самым высоким образцам: и "береги ее", и "я не смогу иначе". - Пусть она будет счастлива. - Береги себя. - Все! - Все. Торопливые, жалкие последние слова, последний взгляд - с высокого вокзального крыльца. Взмах руки, широкая - все как полагается! - улыбка, Тимоша-дурочка - словно не на фронт идет, словно все еще во что-то играет. "Что такое финляндская территория? Узкие перешейки между озерами перехвачены несколькими оборонительными линиями, которые строили три государства... Мы знали об этих трудностях и никогда не думали покончить молниеносным ударом. Делаем мы в среднем по 3.2 км в день, причем главная линия, "линия Маннергейма", в ряде пунктов уже прорвана..." ("Комсомольская правда" от 23.ХII.1939)
   7. ВСЕ ТОТ ЖЕ СПОР
   Весь этот длинный день Женька только о Тимоше и думала - о том, каким он появился в парадном, весь из судорожных материнских рук. И когда перед вечером ее позвали к телефону - тоже думала об этом, поэтому не сразу узнала с детства знакомый голос. - О господи, Сережка! Сережка Сажин, товарищ школьных лет. Давненько Сергея никто не видел рассеялась бывшая фетилментилкомпання, словно ветром сдунуло все, - не сразу ли после выпускного вечера? - Надо увидеться, - говорит сейчас Сережа, и Женька откликается с готовностью: - Конечно, надо. Где? - Может, в киношку сходим? Пошли в киношку. Встретились в Каретном ряду, у "Экрана жизни". В тесном фойе, раздираемом звуками джаза, стоя плечом к плечу с чужими людьми, Женька весело вглядывалась в знакомое узкое лицо, в то, как Сажица резким движением смахивал со лба челку. Вопросов Сажица не задавал никогда, был верен себе и сейчас: с молчаливым, скромным достоинством являл себя миру. Вопросы задавала Женька. - Как ты живешь? Где ты? - Кончаю Институт связи. Правильно: все они что-то такое кончают. - А как твоя "дорога вверх"? - Какая "дорога вверх"? - Ну, ты мне говорил в школе: "Дорога вверх мне обеспечена". Неужели забыл? Сажица усмехнулся, снисходительный к собственным слабостям. - Детство. Вспомнили "фетил-ментилкомпанню". Вовсе, оказывается, не все рассеялись. Сергей, оказывается, письма получает. От кого? От Юрки Шведова. - А где он? - Не знаешь? - Нет. Он. кажется, уехал куда-то... Сергей помедлил, сказал значительно: - Не по своей воле уехал. - Понятно. Что, спросить, ей было понятно? Свое, немудреное. Лучшие ребята, значит, по первому зову - на Дальний Восток, на финский фронт, куда угодно. Такие, как Спартак Гаспарян, как мужественный ее братишка Тимоша. А такие, как Юрка, злопыхатели жалкие... - Вот, - сказал между тем Сережка и протянул Женьке сложенный вчетверо листок: "Для передачи Семиной". Женька рассеянно развернула его, вгляделась в знакомый летящий почерк. "Дорогая Женя!" - писал ей Юрка. Так же, как из экспедиций когда-то: "Дорогая Женя..." Вчиталась внимательней, рука ее внезапно задрожала, она порывисто протянула листок Сажину: - Возьми! Я эту гадость в руках не хочу держать... - Почему "гадость"? - А ты прочти. Сергей читал: "Дорогая Женя! - Все вроде хорошо: "дорогая". - Узнал о твоем несчастье." Идиот Юрка, сам Сергей об этом сроду не заговорил бы и не говорил! "Не отчаивайся! - Определенно идиот! - ...Я понимаю, как тебе трудно... В жизни ничего уже не осталось... Но поверь: строительство коммунизма огромное счастье, и ты, конечно, найдешь свое место..." - Почему "гадость"? - не слишком искренно спросил Сережа. - Про коммунизм - читал? Хотя бы это! Это не для меня, это для чужого дяди написано. С этим, положим, Сажин не мог не согласиться. Но он любил последовательность и точность. - Ты же дружила с ним. - С кем - с Юркой? Раздался звонок. Публика двинулась занимать места. Женька примирительно тронула Сергея за локоть: - Я тебе это потом объясню. Картина была дурацкая, прямолинейная, как хорошо обструганная доска. Даже хорошие актеры не спасали положения: Абрикосов, Войцик. Муж обманным путем проник в партию, жена бодро разоблачила его. В жизни так не бывает, в жизни сложнее, наверное... ... Возвращались с Садово-Каретной к трем вокзалам пешком. И холодно, и скользко, но надо же людям поговорить! Вот об этом и говорили: в жизни все не так прямолинейно, в жизни сложнее... С этим оба были согласны. Но тут Сергей сел на своего любимого конька, повторил то же, что и в классе когда-то сказал: не понимает он, что такое борьба классов, не доходит до него. Есть люди плохие, люди хорошие. Вот и здесь, в картине, - просто человек... - Плохой? - Не знаю. У него же выхода нет, его за горло схватили. Он не виноват, что не в той семье родился... - Молчи, противно. Беспринципность какая-то... Женька сразу вспомнила, что замерзла, что идти далеко и скользко. Устала все-таки с пяти утра на ногах... - Я тебе объясню, - почему я так про Юрку... Начала рассказывать о том, как новые ее, институтские друзья уезжали на Дальний Восток - беззаветно по первому зову. "Я не могу, я в долгу перед ними. Потому и позиции такой не могу принять, как у Юрки. Когда-то могла, а теперь - не могу. Я принципиальнее стало, что ли..." А сегодня и вовсе одного из лучших своих друзей проводила на финский фронт!.. Женька осеклась, потому что все равно не могла сказать главного- того, каким вышел Тимоша из родного дома. - Близорукий, - сказала она вместо этого. - Всех обманул... На Сергея это не произвело ни малейшего впечатления. - А чего мы лезем, не знаешь? - спросил он. - Чужой земли не хотим, а лезем? - Так провокации же. - Ты поверила? Маленькая страна - и такое огромное государство... Женька даже остановилась: - А ты не веришь? - Я - думаю. - Ты такой же, как Юрка. "Думаю"! Чего тут думать? Черным по белому написано... Сажица пожал плечами: - Мало ли врут! - В наших газетах - врут? - В каких угодно... - Нет, но - в наших газетах?.. У Женьки все это в голове не укладывалось. Она помолчала, потом сказала высокомерно: - Ну, так слушай же! Я, знаешь, тоже - думаю. Даже если бы не было провокаций - даже если бы не было! - мы должны были найти любой предлог. Любой! Должны обезопасить свои границы. Мы имеем право на это: единственное в мире социалистическое государство! Мы других освобождаем, на нас, может, вся надежда... - И все нам позволено? - Все! - Любые средства хороши? - Конечно. - Ну, правильно,- каким-то своим мыслям ответил Сережа. - Ты согласен? - Женька очень обрадовалась: все-таки Сережка Сажин, школьный товарищ... - Нет, не согласен, - ответил школьный товарищ. - Не в этом дело. Согласен, не согласен! Тебе это нравится, а мне - не очень, только и всего. Если надо, я сам умру... Женька хотела сказать: "Кто хочет умирать - уходит". Но промолчала. Не хотела она его обижать. А сверху сыпался снежок - как тогда, после той постыдной линейки, когда Филиппа не хотели, а исключили. Нехорошо, не по-товарищески, а что делать!.. И спор, если подумать, все тот же: что выше - это беспомощное наше "хорошо-плохо, честно-нечестно" или безжалостные, четкие категории, без которых не дойдешь до великой цели. Таков уж мир, в котором мы живем; без них - не дойдешь!.. Сережка и Женька стояли у Женькиного крыльца, замерзшие и не слишком довольные друг другом. Потому что Женька "принципиальнее стала". Потому что Сереге не было до этой принципиальности ее ни малейшего дела. Сергей смотрел из-под косой своей челки исподлобья, совсем как в стародавние времена, упрямо повторял: - Ничего хорошего я в этом не вижу. Не видишь - не надо! Женька нерешительно сказала: - Пойду я, знаешь. Мне пора. - Опять "противно"? Такая ты? - Просто замерзла. - Принципиальная Женька была мягкотела до ужаса: не хотела она никого обижать! Сергей между тем медлил, нерешительно мялся, что-то прикидывал в уме. - Подожди минуту. Не хочу я так уходить. - А как? Решился, полез за пазуху: - Вот, посмотри. Женька поморщилась: - Опять вроде Юркиного письма что-нибудь? - Ага. Вроде. Протянул ей повестку: такого-то декабря, с вещами. Послезавтра! Стоял подчеркнуто скромно. Если и наслаждался произведенным эффектом - вида пытался не подавать. Тоже мальчишка, не лучше Тимоши! - Вот так, Женечка. Стал прятать повестку; на потрясенную Женьку подчеркнуто не смотрел. - А теперь я пойду. Пока. - Подожди. - Ты замерзла. - Не замерзла я! Женька была в отчаянии и не скрывала этого. Молчал - о таком! Целый вечер говорили о чепухе, а теперь он - уходит. Ведь зачем-то пришел - в предпоследний свой вечер!.. - Пойдем ко мне, посидим еще. - Поздно. - Не поздно. - Я ведь что - письмо тебе передать... - Мог бы переслать. - Так - вернее. Тряхнул ей руку, по-прежнему не глядя в виноватые несчастные Женькины глаза. Сделал приветственный жест на прощанье. - Может, напишу. Если хочешь. - Очень хочу. - Привет! Всем, кого увидишь... Ушел. Он был лыжником, Сажица, - вот о чем вспомнила Женька. Лучшим лыжником Первой опытно-показательной школы.