Они помолчали.
   – Никогда? – опять тупо переспросил Костя, и Маша, уже ничего не отвечая, лишь слегка покачала головой, а он как-то вдруг и сразу ощутил бездонную трагичность этого слова. Есть, знаете ли, у нас мраморно-холодные слова, космической жутью и скукой веет от них, настроение портится, и необъяснимая тоска щекочет твое сердце: «никогда», «навсегда», «выхода нет», «навечно» и многие другие. Да что там, я один раз в районе Трубной шел по Последнемупереулку, представляете?
   Костя в этот момент некстати, а может, как раз и кстати вспомнил, как на Пушкинской площади все перестраивали и в связи с этим закрывали шашлычную «Эльбрус», где делали бараньи шашлыки на ребрышках и которую он и его друзья очень любили. Однажды он подошел к этой шашлычной с целью поесть и вдруг увидел табличку на дверях. На ней от руки было написано: «Закрыто насовсем с целью ликвидации».
   – Никогда, навсегда, насовсем, – бездумно свистел ветер времени в бедной Кокиной голове, и он в последний раз попытался улыбнуться и спросил:
   – Нет?
   Маша опять только повела головой, глядя на Костю в упор, и вот тут-то и появилась первый раз в их истории знаменитая Машина слеза, которую я уже описал в самом начале, а если кто забыл, может перелистать страницы обратно и посмотреть и тогда сразу поймет, что за слеза появилась сейчас на Машином лице и какого калибра это оружие. Эта слеза появлялась в редчайших случаях, точно на реплику (в данном случае – она была пущена на реплику «никогда»,но Кока, не справлявшийся с собственной растерянностью, разглядел ее только теперь). Она появлялась в самый нужный, кульминационный момент, в апогее любовного действия – что там секс! – вот главное, вот погибель-то где! – и после этого – человека уже можно было вычеркивать из списка нормально живущих!
   И вот Маша смотрела на него грустными, не могу не написать – невыразимо прекрасными глазами, и по неподвижному лицу медленно катилась одна (но какая!) слеза. Оба молчали.
   «Да как же, – думал Кока, – она же меня любит и плачет, но, видно, и вправду почему-то не может встречаться».
   «Что-то долго он стоит, – думала Маша, – самой повернуться и пойти или подождать, пока он первый пойдет к лестнице?..»
   – Ну, тогда… прощай, – сказал Кока.
   – Прощайте, – тихо ответила Маша. Слеза все еще чудом держалась на щеке, не падала. Кока повернулся и быстро пошел к лестнице. Она чуть подождала, пока он спустится на несколько ступенек, закрыла дверь и бросилась в туалет, потому что, черт возьми! – давно уже туда хотела, а перед Кокой это было никак нельзя, это разрушило бы образ, а уж слеза-то вообще оказалась бы пустым номером.
 
   Да, эклектику в таком деле допускать никак нельзя, любовная история должна быть стройной и гармоничной, как хорошая песня, – ничего лишнего! Один мой знакомый, меломан и эстет, один раз дал определение эклектике. Он сказал: «Ну – это, допустим, как если бы один и тот же писатель написал вот такую примерно фразу – «Благородный рыцарь Сигизмунд низверг–нулся со своего боевого коня и расквасил себе харю к едреней матери».Никак, согласитесь, невозможно сочетание «низвергнулся»и «хари»,равно как и той самой слезы с туалетом.
   И в туалет нельзя было при Коке, и ела она при нем очень мало, и нужно было постоянно держать образ женщины неземной и таинственной, которая вообще не ест, не пьет и тем более не совершает естественных отправлений, да и размножаются они только опылением, знаете, через пчел, а то, что случилось сегодня у рояля и дальше, – роковая случайность, раз в миллион лет бывает и у цветов. А вообще, все это низкое – не для нее: если поесть – так, чуть-чуть пыльцы, а запить – немного росы… Образ, согласитесь, трудный, требующий известного аскетизма, но, ничего не попишешь, положение обязывает. И в этом смысле Маша была молодцом, она последовательно, не отступая ни на шаг от намеченного сценария, провела весь второй акт этой мелодрамы, который я прежде называл раундом, а теперь, в свете вышеизложенного, запросто могу назвать и актом.
   Но вы, разумеется, не принимаете всерьез то самое «никогда»,мой незнакомый товарищ по любовному путешествию, – нет? И правильно делаете, антракт, только антракт, господа, все в буфет!

Как можно осквернить последние идеалы и испачкать романтику вероломным цинизмом

   Следующие два дня Маша была очень весела и довольна собой. Она собиралась, немного отдохнув, сделать следующий ход, она пока еще не знала – какой, но у нее в арсенале было несколько сильных продолжений, из которых в ближайшее время предстояло выбрать лучшее.
   А Кока между тем пытался прийти в себя. Надо сказать, что он далеко не сразу опомнился после того «никогда».Он так не привык. С одной стороны, он был глубоко обижен и уязвлен: «Как?! После того, что было, снова на „вы“ и затем – «никогда»!Не мог же он ошибиться в значении ее взглядов, ее стонов во время… нет! Не может быть! И потом, эта слеза… Что это значило?.. А может, другое?..
   Кока слышал раньше где-то в кулуарах театра, что у Маши серьезная легочная болезнь, и сейчас, во время непрестанного анализа происшедшего, мучившего Коку и днем и ночью, это приобрело роковое, зловещее значение, стало играть особую роль в нынешних Костиных муках, ибо точно укладывалось в схему Машиного поведения, и тогда многое становилось ясно. Ее поведение оказывалось тогда абсолютно объяснимым: она тяжело больна и боится за себя и за него, боится его заразить или что-то в этом роде; а может, ей вообще нельзя ничего, а переживать нельзя в особенности; а может, думает, что он не знает о ее болезни, а когда узнает – струсит; а может… – множество этих «а может»бились изнутри в воспаленную черепную коробку Кости, но выхода не находили. Он ведь принадлежал к тем мужчинам, которым было невыносимо само предположение о том, что их просто взяли и бросили; они будут отбиваться от этой версии до последнего; они будут искать и найдут невидимую, тайную и трагичную, но «настоящую»причину разрыва, и это поможет им утешиться на некоторое время.
   Он уже хотел опять позвонить и прямо сказать:
   – Я знаю, что ты больна. Надеюсь, ты не думаешь, что это может как-то повлиять на мое отношение к тебе? Может, ты думаешь, что я чего-то испугаюсь? Мужа твоего? Болезни твоей? – Он репетировал и прокручивал в голове разные варианты этого возможного разговора; он уже был готов к любому ответу, даже к самому плохому, к тому, что она скажет, что, мол, все в порядке и пусть он поскорее забудет этот эпизод; однако рассчитывал и на лучшее: услышать, допустим, что, мол, да, я люблю и боюсь за тебя, за себя, это оказалось слишком серьезно для меня, прощай, любимый, – и чтобы бросила трубку, лучше, чтобы с глухим сдавленным рыданием – тогда Коке было бы немного легче. Но так или иначе он страстно желал хоть какой-то определенности, поэтому решил сегодня, что все-таки позвонит. Выпьет и позвонит.
   Однако обошлось без звонка, потому что Кока в тот же день совершенно неожиданно для себя получил ответы на все свои вопросы, и это оказалось самым серьезным испытанием во всей его богатой любовной биографии.
 
   Кока шел после репетиции в свою гримуборную. Репетировал он сегодня на редкость бездарно, да и как могло быть иначе, если все мысли были черт знает где – на Фрунзенской набережной. Шел по длинному коридору, вяло волоча ноги, расстроенный и будто избитый. Там, слева по ходу, было несколько женских гримерных, потом начинались мужские. И тут, как раз когда он проходил мимо, одна из жен–ских гримерных взорвалась таким хохотом, что Кока аж привстал. Потом прислушался. Зря он это сделал, потому что через несколько секунд узнал Машин голос, ее голос нельзя было спутать ни с каким другим. И этот голос описывал подругам (прошу прощения за дешевый каламбур, но он тут так и просится на бумагу, не удержать, уже выпрыгнул) – описывала, как она хотела писать, а Кока все не уходил, и ей пришлось классической слезой, происхождение которой было весьма далеким от любовной лирики, прервать сцену. Машин здоровый, животный хохот, лишенный даже намеков на легочный кашель, не просто резанул Кокины измученные нервы.
   Наверное, в жизни каждого человека бывают моменты, которых хотелось бы, чтобы не было вовсе, – вот такой момент и довелось пережить тогда нашему раненому оленю. Кока стоял на онемевших вдруг ногах, как в страшном сне, когда хочешь бежать, а ноги не идут, и чувствовал, что весь покрывается краской стыда и обиды. Из него будто взяли и вынули грубым хирургическим вмешательством последние идеалы, в которых и так едва теплилась жизнь; удалили, как ненужный аппендикс, и выбросили.
   Коке еще повезло, что он не прошел по коридору пятью минутами раньше и не слышал о приступе остеохондроза у рояля, иначе не только идеалы, но и его вера в себя были бы подорваны окончательно. Над ним, оказывается, просто посмеялись. И пресловутая слеза была, оказывается, завершающим мазком мастера любовного импрессионизма Маши Кодомцевой на очередном полотне под названием «Портрет дурака в интерьере на фоне лестницы. Утро. Масло».Как же стыдно было нашему Коке, как больно!
   Не помня себя, он открыл дверь и шагнул в эту гримуборную. Смех замолк сразу, и все в ужасе уставились на Коку. А он не знал, что сделает в следующую минуту: то ли подойдет и ударит ее, то ли еще что-то… Тяжелая тишина, в которой была бы слышна даже мысль милиционера, повисла в воздухе. Тишина, в которой все только дышали и ждали, что произойдет. Тишина, в которой лишь тикала мина, отсчитывая последние секунды до взрыва, которого с тайным вожделением ждал весь девичник. Кроме Маши, разумеется, которая действительно была в ужасе. Но взрыва не последовало, Кока решил их разочаровать, потому что внезапно понял, что от него только и ждут чего-то в этом роде; он от этого как-то сразу успокоился и почувствовал, что холодное презрение выпрямило его позвоночный столб и помогло овладеть ситуацией. Тем более, что, во-первых, за ним был эффект внезапного появления, а во-вторых, еще один, как он полагал, козырь, лежавший до поры в рукаве.
   Да, именно холодное презрение помогло выпрямиться Коке. Не к Маше, нет, – он еще не успел почувствовать к ней ничего такого, чувствовал только, что она ни за что вонзила ржавый и грязный ножик прямо ему в сердце, повернула пару раз и ушла, даже не полюбопытствовав, как у него там агония протекает, только плюнула, уходя, в его сторону и попала. Ну, ничего, он о ней позаботится позже, сейчас он не может, слишком рана свежа, а вот подруги!.. Эти пошлые актриски, сладострастно ждущие его унижения, мстящие ему чужими руками за прошлые эпизоды своей жизни, которые им тоже хотелось бы вычеркнуть навсегда; эти мерзкие гиены, которые, роняя голодные слюни, подкрадываются к нему, раненому, ослабевшему и пошатнувшемуся; эти шакалихи, эти самки грифов! – но нет! Подождите, он еще не падаль! Подождите!
   И что же сделал наш герой? Как вышел из ситуации, что он им сказал? А вот об этом чуть позже… Я вас интригую, вы заметили?.. Вы, конечно, узнаете об этом через минуту-другую, мой нетерпеливый собеседник, да-да, именно собеседник, ибо если вы меня слушаете, читаете – назовите, как хотите, – вы уже соучаствуете в процессе, вы мне мысленно отвечаете, вы с чем-то согласны, с чем-то нет, то есть вы со мной – в диалоге так или иначе, вы понимаете?.. И сейчас мне с вами нестерпимо хочется поговорить о наболевшем, о том, чего нам явно и давно не хватает в нашем далеко не бедном словаре. Поэтому:

Лексическое отступление о слове «переспать», и почему это слово автору не нравится

   Своеобычность ситуации заключалась в том, что с тремя подружками из пяти, сидевших здесь, Кока, за истекший период пребывания в этом театре – переспал, и остальные две тоже в свое время были не против, да Кока пренебрег. И вот теперь я и хочу вернуться к слову «переспал».Это ведь совершенно неточное слово, конечно же Кока не спал с ними, сон – это абсолютно противоположное тому, чем Кока с ними занимался, но что делать, если в великом, могучем и свободном русском языке до сих пор не нашлось точного обозначения физической любви, кроме мата.
   Даже у братьев-славян на Балканах, есть легкое и смешное слово – «любиться»,у нас же: то тошнотворно-медицинское «совокупляться»(что-то родственное склещиванию собак, поэтому нигде и никем не употребляемое), то еще хуже – «сношаться»,имеющее очевидный вокзально-подъездный колорит; или «совершать половой акт»– длинно и глупо, ведь не подвиг же ты, в самом деле, совершаешь и не подписываешь акт о капитуляции; или же совсем неточное, неверное, да просто лживое – «переспать»;а то и вовсе – «заниматься любовью»,словосочетание канцелярски-скучное и тоже неточное, будто ты делом каким-то занимаешься, записанным в ежедневнике, допустим, пунктом вторым. № 1, понимаете ли, – завтрак, №2 – занятия любовью. Да и как можно вообще заниматьсялюбовью? Это то же самое, что, скажем, заниматьсясчастьем… или восторгом, или мечтой… Вероятно, «заниматься любовью»– это значит работать в этой области, так пусть это и останется профессиональным термином древнейшей на земле специальности. Род занятий – любовь. Ну, и наконец это прелестное действие обозначают уж и вовсе идиотским словом «трахаться»или «трахать».Ведь дубиной, там, или мешком тоже трахают кого-то по голове, и, значит, таким образом стирается лексическая грань между «ударять»и «любить». Впрочем, наш случай показывает, что это как раз возможно, что «бить» и «любить»бывают слиты в одно, и поэтому не будем мучить себя поисками подходящего русского слова для выражения этой общечеловеческой радости. Что мы – лучше всех, что ли, сколько люди думали и ничего, кроме «трахать»,не придумали, и по просторам нашей Родины повсеместно гуляет теперь это слово, этот негласно принятый термин. – «Я вчера ее трахнул. – Насмерть?!.. – Ну почему… Назатрахал почти до смерти». Чернуха какая-то…
   Я бы все-таки предложил конкурс на лучшее слово. По телевидению, по радио, везде. Если бы выигравшему собрали хотя бы по рублю, то получилось бы сто пятьдесят миллионов. Победитель, таким образом, получил бы крупный приз, а благодарная отчизна – слово, в котором так нуждается. Но поскольку у нас пока ничего другого нет, то ограничимся и мы в нашем рассказе старым глупым словом «трахать»,хотя, признаюсь вам, всякий раз, когда я буду его употреблять, когда без него нельзя будет обойтись, я буду это делать без всякого удовольствия и даже с некоторым стыдом за себя и за русскую словесность. Слава богу, оно понадобится нам только на одной странице.

…И как можно попытаться все-таки «сохранить лицо»

   Итак, Кока перетрахал не только этих трех, сидевших тут, но и вообще почти полтеатра, да и то только потому, что другая половина были мужчины. Для него это был своеобразный спорт, а когда его спрашивали друзья – на фига ему это надо, зачем это он пристегнул к поясу еще один скальп, вон той, уж совсем страшненькой, которая в детском спектакле играет кикимору, или еще другой – стареющей травести [1], которая уже давно устала разговаривать сиплым голосом курящего пионера; так вот, на этот вопрос Кока неизменно отвечал следующее: «А вот, представьте себе, будет общее собрание коллектива, на котором будут меня обсуждать или сильно за что-нибудь ругать, например, за аморальное поведение. И вот тут-то я встану и скажу: «Да я вас всех е… (извините!) – трахал. Не только в переносном смысле, но и в прямом. И тебя (и тут я покажу пальцем), и тебя, и тебя тоже, и тебя тем более. Я вас всех е… (о! можно еще «имел»),то есть имел я вас всех и ваше мнение обо мне тоже».
   Друзья качали головами и признавали: «Да-а-а! Это аргумент» и больше с вопросами не лезли. И теперь Кокин час настал! Он внимательно и брезгливо оглядел по часовой стрелке каждую из сидящих в гримуборной молодых женщин и во всех смотревших на него глазах заметил долю смущения; на Машу он и вовсе не глянул.
   – Хотите, я скажу, почему каждой из вас так весело? – Все молчали. – Я еще раз спрашиваю, хотите ли вы, чтобы я подробно рассказал, почему каждой из вас отдельнотак сильно смешно?.. Не хотите? Почему? – преувеличенно наивно спросил Кока. – Ну почему вы не хотите?.. Ведь нам тогда станет еще интереснее и смешнее… – Он юродствовал, постепенно становясь хозяином положения. – Так не хотите? – Он еще раз оглядел всех по очереди. – Ну ладно… Я рад, что пока меня не было, я все-таки присутствовал здесь и был с вами незримо, со всеми вами вместе и с каждой из вас индивидуально… И еще рад, что вам для веселья так мало надо и что эту малость смогла вам доставить вон та нежная девушка в углу. – Кока показал, не оглядываясь, большим пальцем через плечо на Машу, потом все-таки обернулся, внимательно посмотрел на нее и вбил ей прямо в зрачки всю горечь и сарказм, оседавшие в нем сейчас: – Нежная девушка в платьице белом… с томиком стихов на коленях и засушенной ромашкой между заплаканными страницами… – Он говорил низко, тихо и страшно, – хрупкий стебелек… последний оплот романтизма в этой комнате и во всем этом театре. Ассоль, бля!… На этих алых парусах только в туалет и плыть… – Кока уже был привычно насмешлив, он еще раз обвел глазами всю комнату и сказал последние слова: – Жалко мне… и себя, и вас… – и вышел. Занавес… Без аплодисментов…
   И – странное дело – всем барышням стало отчего-то чуть-чуть стыдно, и даже друг друга, будто их застали за чем-то непотребным, будто они все только и способны, что курить, материться и спускать любовь в канализацию. А каждая женщина, и тем более артистка, не забывает в глубине души, что она и Наташа Ростова, и Мария Волконская, и графиня Монсоро, и Маргарита, как бы ни била их жизнь и как бы они ни жаловались на мужчин, что это они во всем виноваты, что это они их такими грубыми сделали и что мужиков теперь и вовсе нет, и все приходится на своем горбу… Поэтому, когда им посреди быта вдруг некстати напоминают об этом давно забытом идиотском романтизме и вообще о чем-то возвышенном, им становится и на пару секунд стыдно (кем была и кем стала!), и чуть больше жаль себя. И поэтому, когда Кока вышел, им всем первое время было даже неловко друг на друга посмотреть, но это быстро преодолелось, никто, кроме Маши, не подал вида, что это ее задело, и общение возобновилось. Вот только… не вернулись сегодня девушки к своей гусарской беседе, нет, не вернулись, после такого пассажа это было бы натужно и неестественно. Да и вправду: мужские гусарские беседы, прямо скажем, не венец рыцарского отношения к даме, а уж женские такого же рода беседы – это вообще жуть. По концентрации грязи сравнить можно разве что с подлой и жестокой дракой: и муж–ская не сувенир для эстета, ну а женская пьяная драка в общественном туалете – можете себе представить!..
   А Кока шел опять по коридору к выходу из театра и думал не о том, что сейчас было в женской гримерной, не о том, что он сейчас сказал и хорошо ли это звучало – это уже проехали, – он думал о Маше. Настало время подумать и о ней. А думал он вот что: «Ну, ничего, ничего… Вот за это ей придется ответить. Тоже мне, женщина-вамп… вампирка хренова, ты еще захлебнешься моей кровью, подожди…» В бешенстве Кока выскочил из театра, забыв сказать вахтерше «до свидания». Жажда мести кипела в его возмущенном разуме. Марусе вдоволь предстояло наесться гнилых плодов своего цинизма и вероломства.

Тихомиров, старый товарищ по мужским забавам

   План мести был размыт и неясен, было одно большое желание заставить ее страдать, и не было даже уверенности в том, что из всего, что он придумает, найдется хоть что-нибудь, что заставит ее страдать так, как надо. Но желание было, ух, какое сильное желание было у Коки, а когда человек так сильно хочет, ему надо помочь, и такой помощник у Коки нашелся.
   Был у него друг, товарищ по мужским забавам, Володя Тихомиров, долгое время работавший в кино каскадером. В основном он был исполнителем и постановщиком конных трюков, но умел и многое другое, что постоянно подтверждал при Коке, и вот уже третий год вызывал в нем чувство восхищения и даже преклонения, чего Кока изо всех сил старался не показать. Например, он мог залпом выпить из горлышка бутылку водки, не закусывая… Это еще не фокус, это могут многие, говорят – некоторые выливают бутылку водки в миску, крошат туда хлеб и способны не спеша выхлебать всю эту чудовищную тюрю столовой ложкой.
   А фокус был в том, с каким шиком Тихомиров все это исполнял: он не отрываясь пил эту бутылку водки минуты три; на его лице не было ни отвращения, ни гримасы какого-то усилия, ни, наоборот, жадного удовольствия алкаша – ничего не было на этом лице, кроме едва видимого скучного одолжения: ну, если вы уж так хотите, – полюбуйтесь; он делал последний глоток, отнимал бутылку ото рта вверх и, чтобы все убедились в чистоте исполнения, вытряхивал в рот еще несколько капель; затем подкидывал правой рукой бутылку высоко вверх, она парила над столом две-три секунды и начинала падать, грозя разбиться и разбить все на столе в месте падения (Тихомиров при этом сидел расслабленно и спокойно и на бутылку даже не глядел), и в тот момент, когда, казалось, она рухнет и все уже открывали рот, чтобы выразить испуг, – с быстротой нападающей кобры выбрасывалась вперед левая рука, ловила бутылку в нескольких миллиметрах от поверхности стола и аккуратно ставила ее; затем он (никогда не закусывая и, упаси бог, не запивая) лениво закуривал и вот только тут позволял себе бросить взгляд на загипнотизированную аудиторию, у которой рты наполнялись потрясенными гласными: А-а-а! О-о-о! Е-е-е!
   Кстати, о гипнозе. У Тихомирова были большие, красивые серые глаза, слегка навыкате, и он умел по-настоящему гипнотизировать; да, да, Кока сам однажды был свидетелем того, как он убирал головную боль у одной неврастенички: он повел ее в другую комнату, сначала усыпил ее, а потом чего-то внушил – или в обратном порядке, неважно, – главное, когда они вернулись из другой комнаты, она как-то сыто и довольно улыбалась и голова у нее больше не болела.
   Еще Володя умел делать уж и вовсе невероятное, наверное, связанное с умением гипнотизировать. Как-то поздним вечером 31 декабря он на спор «снял» пять девушек на улице и увез их праздновать Новый год в свою компанию. Вся изюминка этого спора заключалась в том, что «снятие» должно было начаться в 23 часа 30 минут, и все девушки на улице, которых Володе предстояло уговорить, торопились в гости или домой, чтобы успеть встретить Новый год в кругу близких и друзей; другие девушки, которые никуда не спешили, во всяком случае – явно, в расчет не входили, надо было брать именно спешащих, у которых из сумок и пакетов торчали цветы или шампанское, которые нервно взглядывали на часы и очевидно злились, что опаздывают. И вот в считаные минуты Тихомирову надо было: 1) уговорить девушку не ехать к близким, пренебречь и этим даже кого-то подвести и обидеть и 2) ехать в совершенно незнакомую компанию на машинах с абсолютно незнакомыми молодыми людьми.
   А?! Каково?! Никто не знал, как он это делает, ни–кто никогда не стоял рядом, никто никогда не слышал, что он им там говорит, чем он их убалтывает, да и он сам никогда не рассказывал, сколько ни просили, но это было таинственно, неправдоподобно и неизменно эффективно. Все видели, как он стоит перед девушкой, спокойно и равнодушно пощипывает свою коротко остриженную бороду и что-то вяло говорит, причем не уговаривает, не убеждает и уж тем более не умоляет, нет-нет, никакой энергии, именно вяло и без интереса к объекту, с таким видом, будто это ему в принципе и даром не надо, просто он, так уж и быть, хочет сделать ей подарок; она, конечно, может отказаться и не ехать, дело вольное, но как бы не пожалеть потом, что был в жизни шанс, да она его сама потеряла.
   Словом, со стороны казалось, что это не он ее уговаривает, а она его – то ли не обижаться на то, что сегодня не может, то ли – не огорчаться сильно, потому что в любой другой день – пожалуйста, с дорогой душой, а сегодня – ну никак; затем она уже сама выглядела очень огорченной, что не может ехать, она уже оправдывалась, что если бы не папа, не сестра, не Вася, который убьет, если не приеду, если бы… да мало ли кто еще, у каждой по-разному; еще через минуту неуверенно пожимала плечами и улыбалась, а еще через минуту Володя брал из ее руки сумку, провожал к машине, знакомил с ребятами и возвращался за следующей. Последнюю девушку он взял за семь минут до курантов, все кинулись в машины и рванули, но до дома, конечно, доехать не успели, встали где-то на полпути, включили радио на всю катушку и фары машин, вышли, все перезнакомились, открыли шампанское, достали стаканы; из открытых машин на весь проспект начали бить куранты, шел крупный снег и красиво падал в шампанское, белое – в золотое, а одна девушка, которая сопротивлялась и не хотела ехать дольше всех, уже кружилась, смеясь, по шоссе и ловила стаканом крупные снежинки, и все вслух хором считали: девять… десять… одинадцать, выпили, дико хохотали и стали говорить наперебой, что такого Нового года у них еще не было, что так – не встречали никогда. А режиссер праздника Тихомиров стоял с видом «ну я же говорил… и потом будет еще лучше».
   Потом сели в машины и поехали дальше, и девушки уже совсем не боялись и даже не стеснялись, уже все вокруг были свои; наверное, Володя все-таки угадывал или вычислял на улице девушек, в которых слабо билась или дремала до поры авантюрная жилка. Многие женщины склонны к авантюризму, только даже не предполагают этого в себе, пока какой-нибудь Тихомиров им на это не укажет, и тогда они (неожиданно для себя и ужасно греховно!) подумают: «А что, так и жить всю жизнь? Домой, на работу, на работу, домой… или в институт, домой, в магазин… и все?!.. Что, так и не будет ни одного приключения? Неужели так ничегошеньки и не будет?!» И неосознанно тянет свернуть с колеи неведомо куда и посмотреть – что там, а тут, откуда ни возьмись, очень кстати – Тихомиров, и, глядь, уже едут, хохоча, в двух машинах с незнакомыми, но очень симпатичными и веселыми ребятами. А те их, поскольку уж все равно не успели и встретили Новый год не дома, везут еще и на Ленинские горы (теперь это Воробьевы горы. Это я для будущих читательских поколений поясняю, поскольку они, натурально, после «Войны и мира» примутся сразу за мою «Марусю» и поди объясни им тогда через сто лет, что это за Ленинские горы такие).