Однако расслабиться как раз ей и не позволили, и этот относительный покой оказался просто короткой передышкой перед новой пыткой, крайне неприятным шлепком по тому же самому больному месту. Еще раз вспомним нашу песенную классику: «Не сыпь мне соль на рану!» – могла бы воззвать к любимому наша Маруся, но крик ее потонул бы в ночи, ибо именно посыпание солью этой раны и составляло сейчас основную радость в жизни нашего героя. Не придумывая пока ничего нового, идя, так сказать, по уже проторенной лыжне, Кока и Тихомиров, в сущности, повторили тот же эпизод с Тоней во дворе театра, но только выжали из этой ситуации максимум возможного, довели ее до высшей кондиции. Да и незачем было на данном этапе выдумывать новые приемы, когда тот, раз испытанный, подействовал так безотказно.
Буквально на том же самом месте, где Маша их увидела в тот раз, они стояли и целовались. Маша после спектакля спокойно шла домой и ничего такого не ожидала: Кока не был занят в этом спектакле, и его тут просто не должно было быть. И она совершенно не была готова к встрече с ним, тем более такой. Что они тут забыли? Другого места не могли найти? А забыли они, оказывается, Машину подругу Вику, за которой после спектакля и заехала вся их гоп-компания. Ну, поскольку иезуитские методы Владимира Тихомирова вам в общих чертах уже известны, не стоит объяснять, что все было заранее спланировано, а компания тщательно подобрана, чтобы произвести на несчастную Марусю правильное впечатление.
На трех иномарках (меньше – никак!) они все подъ–ехали к воротам театра за 10 минут до окончания спектакля. Машины были набиты до отказа веселыми молодыми людьми, а также самыми красивыми манекенщицами (или, если угодно, фотомоделями) на любой вкус и цвет. Их Володе со своим товарищем по такого рода развлечениям Валеркой Барминым –знаменитым спортсменом и кутилой, нарушающим спортивный режим часто и с удовольствием, – удалось пригласить прямо сегодня. Несколько часов назад они побывали на показе «Театра моды» (уже тогда театром стали называть что ни попадя, например любым, даже самым дрянным песням слово «театр» придавало ореол значительности и серьезности, поэтому «театром песни» какой-нибудь певицы или певца могли назвать любой популярный балаган. Стало модно добавлять слово «театр», а значит, отчего бы не появиться и «Театру моды»).
Бармин и Тихомиров вломились прямо за кулисы «Театра моды», и никому даже не пришло в голову их остановить, потому что они шли с таким видом, что они этот театр либо сейчас закроют, и у них есть на это полномочия, либо пригласят на гастроли в Америку. К тому же Бармина почти все узнавали, а Володина уверенность в себе завораживала даже его самого. За кулисами «театра» быстро переодевались красивые девушки; на большинстве из одежды было только одно – тонкие колготки телесного цвета. Оказавшись вдруг в самом центре этого праздника плоти, даже такие наглецы, как Бармин и Тихомиров, на несколько мгновений растерялись, но их внезапное появление произвело эффект – ну, в лучшем случае – включенных электробигудей, то есть никакого. Девушки, бегло взглянув на вошедших мужчин, как ни в чем не бывало продолжали переодеваться и друг с другом разговаривать; они не то что не взвизгнули, а даже не обратили никакого внимания, они – работали.Володя с Валерой даже обиделись слегка: два не последних в стране мужика пришли, поздоровались и стоят посреди этого цветника, а на них внимания – как на мусорное ведро в углу, словно они какие-нибудь евнухи при этом гареме, которых и за мужчин-то никто не принимает. Но через несколько минут их попранная мужская гордость была восстановлена и тщеславие успокоено. Был объявлен перерыв, и все переменилось. Едва прикрывшись хоть чем-нибудь, девушки снова вспомнили про различие полов и уже кокетничали, узнали Бармина и просили автограф, уже, если случайно распахивалась накинутая на плечи кофточка и открывала обнаженную грудь, – смущались и даже говорили «извините», хотя – чего извиняться, если работа такая и к тому же – что красиво, то красиво.
Словом, процесс пошел, как надо, только успевай выбирать. Они и выбрали, и в ресторан пригласили, и в нем уже успели побывать, и договорились продолжить где-нибудь в другом месте, только, мол, надо заехать в один театр и прихватить с собой артистку, с которой договорились заранее. Не Машу, конечно, а ее подругу Вику, с которой Валера встречался уже неделю, по заданию наших интриганов. Ну, и все как полагается: девичий смех, они на коленях у ребят, в руках у каждой по бутылке шампанского, пьется прямо из бутылки – так веселее; дверцы открыты, музыка на всю катушку – фестиваль, короче; а Кока с Тоней – на том же самом месте во дворе, недалеко от двери с надписью «Служебный вход». У Коки в руках бутылка шампанского, они с Тоней слегка навеселе, их любовь вроде как – счастливо продолжается. Вот такая картинка, такая, понимаете ли, декорация, мизансцена такая… Ну, разумеется, все эти аксессуары (ради минуты воздействия на Машу) – довольно банальны, кто спорит! – но зачем изобретать велосипед, когда он уже есть и к тому же быстро и хорошо ездит. Так что, держись, Маруся, тебе предстоит пережить еще один пренеприятнейший вечерок!
Спектакль окончился, из театра пошла публика, и, значит, через пять-семь минут Валера пойдет на служебный вход за Викой. Вика всегда выходила с Машей после этого спектакля, и Митричек ее подвозил либо домой, либо к метро. Но сегодня, к слову сказать, и спасительного Митричека не было с его «мерседесом», и так получилось, что Маша совсемничего не могла противопоставить всей этой бригаде душевных рэкетиров. Бармин встретил Вику внутри, у служебной раздевалки, сзади шла Маша. Вика их познакомила:
– Это наша ведущая актриса Маша Кодомцева, а это…
– Я знаю, – сказала Маша, – кто же вас не знает.
– Очень приятно, – сказал Валера, ничуть не солгав, ему действительно было приятно, – а что, вы и вправду – ведущая?
– Не очень, – устало и грустновато ответила Маша. – Но кое-что играю…
– Пригласите посмотреть, – Бармин уже откровенно кадрил Машу прямо при Вике, но он был такой.
– Приглашу как-нибудь… Я через Вику передам, ладно? Ну, до свидания.
Маша уже оделась и пошла первой к выходу, но это было не по плану. Бармин только в общих чертах знал суть сегодняшнего действа, однако свою конкретную функцию знал хорошо: он и Вика долж–ны были выйти первыми, и это было бы знаком для Коки, чтобы он начинал целоваться и нежно любить Тоню. Поэтому Валера остановил Машу, едва не схватив ее за руку:
– Подождите, может, вы с нами поедете? У нас компания, у нас весело, а?
– Нет, спасибо, – мягко улыбнулась Маша, – как-нибудь в другой раз.
– Валера, ты идешь? – Вика говорила уже с лестницы, ведущей к выходу из театра.
– Сейчас, сейчас, ты выходи, а я попробую ее уговорить.
– Никогда не уговоришь, – сказала Вика, вернувшись, – она всегда делает только то, что хочет, и с тем, кто ей нравится.
– Иди, иди, – грубовато подтолкнул Вику Валера, – а вдруг понравлюсь, вдруг она меня полюбит?..
– Тебя? Да никогда! Это исключено, ты – не ее романа.
– Почему это? – обиделся чемпион, на какой-то момент потеряв нить своей задачи.
– А потому… Она больше артистов любит. Правда, Маш?..
Маша укоризненно посмотрела на нее, но ничего не сказала.
– Ну иди же! – еще раз, уже резче, сказал Валера, – скажи там, что я сейчас.
Фыркнув насмешливо, Вика все-таки пошла к выходу. Задача была выполнена.
– Так может, все-таки поедем, – продолжал Валера уговаривать, – правда, будет весело, я обещаю.
– Нет, мне не до веселья сегодня что-то. И потом, я устала. – Маше этот спортсмен был вовсе не интересен, и она совершенно не хотела произвести на него впечатление, но все равно производила, она это видела. Никакой, даже маленькой радости не было в ней по этому поводу, она и вправду устала, да к тому же из всех мужчин на свете ее интересовал сейчас только один, она о нем все время думала, и он-то как раз и поджидал ее с той стороны дверей, целуясь с Тоней.
– А телефончик? – развязно сказал Бармин, – можно ваш записать?
– Зачем? – с грубоватой прямотой спросила Маша.
– Ну-у-у, зачем, зачем… Затем!.. логично ответил Валера.
– Зачем? – еще раз спросила Маша с интонацией «отстань». Валера понял. Но проигрывать он не привык и поэтому спросил:
– Ну, а на спектакль-то хоть пригласите?
– На спектакль приглашу… Через Вику. До свидания.
И Маша вышла. Бармин за ней. С выходом Вики Кока получил условный знак, поэтому самозабвенно целовал Тоню уже минуты три, столько, сколько Машу задерживал в проходной Валера. Как только Маша вышла, она сразу увидела Коку, a Toт, оторвавшись от Тони, стал пить шампанское из горлышка, потом опять прильнул к Тоне, отставив руку с бутылкой далеко в сторону. И тут вся развеселая компания, науськанная Тихомировым, вывалилась из машин во всем своем великолепии и пошла – с хохотом, шампанским в руках и прибаутками – в их сторону, чтобы поторопить Коку с Тоней и Валерку с Викой. Маша должна была увидеть всю картину в объеме и пройти сквозь строй веселящейся молодежи.
Она и пошла посреди этого шабаша, посреди карнавала, прибитая и оскорбленная, как Кабирия в финале Феллиниевского фильма. Только, в отличие от Кабирии, ей не дали возможности светло и прощально улыбнуться. Ее стали наперебой звать с собой, она отказывалась, ей предлагали выпить шампанского, она только растерянно качала головой. Когда звали с собой, Кока тоже подключился к уговорам, заведомо зная, что она откажется, и зная, что ей будет больно, когда он в обнимку с Тоней будет весело говорить ей: «Ну, поехали, что вы! Повеселимся!» – мол, между нами теперь ничего нет и не предвидится, так что – будем товарищами. Да еще Бармин не преминул взять мелкий, пакостный, но все же реванш, когда сказал вдруг: «А чего вы ее зовете? У нас ведь и так на коленях все сидят. Ни одного места в машинах».
– Не беспокойтесь, я не поеду, – еще раз сказала Маша и посмотрела в этот момент на Валеру почти с сочувствием. Бармин грубость свою попытался сгладить:
– А хотите, сейчас такси возьмем. Кто-то с вами поедет.
– Спасибо, спасибо, я домой, – в последний раз сказала Маша и посмотрела на Коку – не могу не использовать тут общеизвестный штамп, но пусть он будет выглядеть как цитата – «с немым укором». «За что же ты меня так…» – прочел Кока в этом взгляде, и у него закружилосьсердце. Однако он нашел в себе силы еще раз улыбнуться, крепче прижать к себе Тоню и сказать легко и беззаботно: «Ну, пока».
И Маша пошла в этот проклятый вечер… одна! Пешком! В метро!! Потому что, как я уже и говорил, ни «мерседеса» не было сегодня, ни Митричека, и некому было ее защитить и утешить. Она шла, чувствуя себя совсем чужой на чьем-то празднике, никому-никому не нужной, лишней; чувствуя, что жизнь идет мимо и что никогда она не была так одинока, что она придет сейчас в пустую квартиру и станет плакать. Плакать от того, что Кока совсем загулял и совсем о ней не думает, и от того, что ей сегодня так же одиноко, как одной знакомой пожилой женщине, которая жила одна в трехкомнатной квартире, где больше никого не было, и поэтому женщина, боясь одиночества, стала жить в однойкомнате, совсем маленькой. В этой комнате была одна кровать, один стол, один стул и один шкаф. На подоконнике стоял аквариум, в котором плавала одназолотая рыбка. Эта женщина была когда-то педагогом в Машиной школе, и когда Маша ее навестила и увидела эту единственную золотую рыбку, она потом, без видимой причины, рыдала безутешно всякий раз, когда об этом вспоминала. Вот и сейчас Маша вспомнила не во–время эту рыбку и, ускоряя шаги, торопилась в метро, вытирая на ходу глаза и нос и все более становясь некрасивой, зареванной и злой на себя. Видел бы ее сейчас Кока – то-то бы порадовался…
Но это, мои несентиментальные (или, наоборот, склонные к сантименту) товарищи по сегодняшней любовной драме, – это все были лишь, как говорится, комнатные цветочки – герань и фикусы – по сравнению с тем, что ждало Машу завтра, в воскресенье…
Куриный позор
Пытка гордой женщины
Буквально на том же самом месте, где Маша их увидела в тот раз, они стояли и целовались. Маша после спектакля спокойно шла домой и ничего такого не ожидала: Кока не был занят в этом спектакле, и его тут просто не должно было быть. И она совершенно не была готова к встрече с ним, тем более такой. Что они тут забыли? Другого места не могли найти? А забыли они, оказывается, Машину подругу Вику, за которой после спектакля и заехала вся их гоп-компания. Ну, поскольку иезуитские методы Владимира Тихомирова вам в общих чертах уже известны, не стоит объяснять, что все было заранее спланировано, а компания тщательно подобрана, чтобы произвести на несчастную Марусю правильное впечатление.
На трех иномарках (меньше – никак!) они все подъ–ехали к воротам театра за 10 минут до окончания спектакля. Машины были набиты до отказа веселыми молодыми людьми, а также самыми красивыми манекенщицами (или, если угодно, фотомоделями) на любой вкус и цвет. Их Володе со своим товарищем по такого рода развлечениям Валеркой Барминым –знаменитым спортсменом и кутилой, нарушающим спортивный режим часто и с удовольствием, – удалось пригласить прямо сегодня. Несколько часов назад они побывали на показе «Театра моды» (уже тогда театром стали называть что ни попадя, например любым, даже самым дрянным песням слово «театр» придавало ореол значительности и серьезности, поэтому «театром песни» какой-нибудь певицы или певца могли назвать любой популярный балаган. Стало модно добавлять слово «театр», а значит, отчего бы не появиться и «Театру моды»).
Бармин и Тихомиров вломились прямо за кулисы «Театра моды», и никому даже не пришло в голову их остановить, потому что они шли с таким видом, что они этот театр либо сейчас закроют, и у них есть на это полномочия, либо пригласят на гастроли в Америку. К тому же Бармина почти все узнавали, а Володина уверенность в себе завораживала даже его самого. За кулисами «театра» быстро переодевались красивые девушки; на большинстве из одежды было только одно – тонкие колготки телесного цвета. Оказавшись вдруг в самом центре этого праздника плоти, даже такие наглецы, как Бармин и Тихомиров, на несколько мгновений растерялись, но их внезапное появление произвело эффект – ну, в лучшем случае – включенных электробигудей, то есть никакого. Девушки, бегло взглянув на вошедших мужчин, как ни в чем не бывало продолжали переодеваться и друг с другом разговаривать; они не то что не взвизгнули, а даже не обратили никакого внимания, они – работали.Володя с Валерой даже обиделись слегка: два не последних в стране мужика пришли, поздоровались и стоят посреди этого цветника, а на них внимания – как на мусорное ведро в углу, словно они какие-нибудь евнухи при этом гареме, которых и за мужчин-то никто не принимает. Но через несколько минут их попранная мужская гордость была восстановлена и тщеславие успокоено. Был объявлен перерыв, и все переменилось. Едва прикрывшись хоть чем-нибудь, девушки снова вспомнили про различие полов и уже кокетничали, узнали Бармина и просили автограф, уже, если случайно распахивалась накинутая на плечи кофточка и открывала обнаженную грудь, – смущались и даже говорили «извините», хотя – чего извиняться, если работа такая и к тому же – что красиво, то красиво.
Словом, процесс пошел, как надо, только успевай выбирать. Они и выбрали, и в ресторан пригласили, и в нем уже успели побывать, и договорились продолжить где-нибудь в другом месте, только, мол, надо заехать в один театр и прихватить с собой артистку, с которой договорились заранее. Не Машу, конечно, а ее подругу Вику, с которой Валера встречался уже неделю, по заданию наших интриганов. Ну, и все как полагается: девичий смех, они на коленях у ребят, в руках у каждой по бутылке шампанского, пьется прямо из бутылки – так веселее; дверцы открыты, музыка на всю катушку – фестиваль, короче; а Кока с Тоней – на том же самом месте во дворе, недалеко от двери с надписью «Служебный вход». У Коки в руках бутылка шампанского, они с Тоней слегка навеселе, их любовь вроде как – счастливо продолжается. Вот такая картинка, такая, понимаете ли, декорация, мизансцена такая… Ну, разумеется, все эти аксессуары (ради минуты воздействия на Машу) – довольно банальны, кто спорит! – но зачем изобретать велосипед, когда он уже есть и к тому же быстро и хорошо ездит. Так что, держись, Маруся, тебе предстоит пережить еще один пренеприятнейший вечерок!
Спектакль окончился, из театра пошла публика, и, значит, через пять-семь минут Валера пойдет на служебный вход за Викой. Вика всегда выходила с Машей после этого спектакля, и Митричек ее подвозил либо домой, либо к метро. Но сегодня, к слову сказать, и спасительного Митричека не было с его «мерседесом», и так получилось, что Маша совсемничего не могла противопоставить всей этой бригаде душевных рэкетиров. Бармин встретил Вику внутри, у служебной раздевалки, сзади шла Маша. Вика их познакомила:
– Это наша ведущая актриса Маша Кодомцева, а это…
– Я знаю, – сказала Маша, – кто же вас не знает.
– Очень приятно, – сказал Валера, ничуть не солгав, ему действительно было приятно, – а что, вы и вправду – ведущая?
– Не очень, – устало и грустновато ответила Маша. – Но кое-что играю…
– Пригласите посмотреть, – Бармин уже откровенно кадрил Машу прямо при Вике, но он был такой.
– Приглашу как-нибудь… Я через Вику передам, ладно? Ну, до свидания.
Маша уже оделась и пошла первой к выходу, но это было не по плану. Бармин только в общих чертах знал суть сегодняшнего действа, однако свою конкретную функцию знал хорошо: он и Вика долж–ны были выйти первыми, и это было бы знаком для Коки, чтобы он начинал целоваться и нежно любить Тоню. Поэтому Валера остановил Машу, едва не схватив ее за руку:
– Подождите, может, вы с нами поедете? У нас компания, у нас весело, а?
– Нет, спасибо, – мягко улыбнулась Маша, – как-нибудь в другой раз.
– Валера, ты идешь? – Вика говорила уже с лестницы, ведущей к выходу из театра.
– Сейчас, сейчас, ты выходи, а я попробую ее уговорить.
– Никогда не уговоришь, – сказала Вика, вернувшись, – она всегда делает только то, что хочет, и с тем, кто ей нравится.
– Иди, иди, – грубовато подтолкнул Вику Валера, – а вдруг понравлюсь, вдруг она меня полюбит?..
– Тебя? Да никогда! Это исключено, ты – не ее романа.
– Почему это? – обиделся чемпион, на какой-то момент потеряв нить своей задачи.
– А потому… Она больше артистов любит. Правда, Маш?..
Маша укоризненно посмотрела на нее, но ничего не сказала.
– Ну иди же! – еще раз, уже резче, сказал Валера, – скажи там, что я сейчас.
Фыркнув насмешливо, Вика все-таки пошла к выходу. Задача была выполнена.
– Так может, все-таки поедем, – продолжал Валера уговаривать, – правда, будет весело, я обещаю.
– Нет, мне не до веселья сегодня что-то. И потом, я устала. – Маше этот спортсмен был вовсе не интересен, и она совершенно не хотела произвести на него впечатление, но все равно производила, она это видела. Никакой, даже маленькой радости не было в ней по этому поводу, она и вправду устала, да к тому же из всех мужчин на свете ее интересовал сейчас только один, она о нем все время думала, и он-то как раз и поджидал ее с той стороны дверей, целуясь с Тоней.
– А телефончик? – развязно сказал Бармин, – можно ваш записать?
– Зачем? – с грубоватой прямотой спросила Маша.
– Ну-у-у, зачем, зачем… Затем!.. логично ответил Валера.
– Зачем? – еще раз спросила Маша с интонацией «отстань». Валера понял. Но проигрывать он не привык и поэтому спросил:
– Ну, а на спектакль-то хоть пригласите?
– На спектакль приглашу… Через Вику. До свидания.
И Маша вышла. Бармин за ней. С выходом Вики Кока получил условный знак, поэтому самозабвенно целовал Тоню уже минуты три, столько, сколько Машу задерживал в проходной Валера. Как только Маша вышла, она сразу увидела Коку, a Toт, оторвавшись от Тони, стал пить шампанское из горлышка, потом опять прильнул к Тоне, отставив руку с бутылкой далеко в сторону. И тут вся развеселая компания, науськанная Тихомировым, вывалилась из машин во всем своем великолепии и пошла – с хохотом, шампанским в руках и прибаутками – в их сторону, чтобы поторопить Коку с Тоней и Валерку с Викой. Маша должна была увидеть всю картину в объеме и пройти сквозь строй веселящейся молодежи.
Она и пошла посреди этого шабаша, посреди карнавала, прибитая и оскорбленная, как Кабирия в финале Феллиниевского фильма. Только, в отличие от Кабирии, ей не дали возможности светло и прощально улыбнуться. Ее стали наперебой звать с собой, она отказывалась, ей предлагали выпить шампанского, она только растерянно качала головой. Когда звали с собой, Кока тоже подключился к уговорам, заведомо зная, что она откажется, и зная, что ей будет больно, когда он в обнимку с Тоней будет весело говорить ей: «Ну, поехали, что вы! Повеселимся!» – мол, между нами теперь ничего нет и не предвидится, так что – будем товарищами. Да еще Бармин не преминул взять мелкий, пакостный, но все же реванш, когда сказал вдруг: «А чего вы ее зовете? У нас ведь и так на коленях все сидят. Ни одного места в машинах».
– Не беспокойтесь, я не поеду, – еще раз сказала Маша и посмотрела в этот момент на Валеру почти с сочувствием. Бармин грубость свою попытался сгладить:
– А хотите, сейчас такси возьмем. Кто-то с вами поедет.
– Спасибо, спасибо, я домой, – в последний раз сказала Маша и посмотрела на Коку – не могу не использовать тут общеизвестный штамп, но пусть он будет выглядеть как цитата – «с немым укором». «За что же ты меня так…» – прочел Кока в этом взгляде, и у него закружилосьсердце. Однако он нашел в себе силы еще раз улыбнуться, крепче прижать к себе Тоню и сказать легко и беззаботно: «Ну, пока».
И Маша пошла в этот проклятый вечер… одна! Пешком! В метро!! Потому что, как я уже и говорил, ни «мерседеса» не было сегодня, ни Митричека, и некому было ее защитить и утешить. Она шла, чувствуя себя совсем чужой на чьем-то празднике, никому-никому не нужной, лишней; чувствуя, что жизнь идет мимо и что никогда она не была так одинока, что она придет сейчас в пустую квартиру и станет плакать. Плакать от того, что Кока совсем загулял и совсем о ней не думает, и от того, что ей сегодня так же одиноко, как одной знакомой пожилой женщине, которая жила одна в трехкомнатной квартире, где больше никого не было, и поэтому женщина, боясь одиночества, стала жить в однойкомнате, совсем маленькой. В этой комнате была одна кровать, один стол, один стул и один шкаф. На подоконнике стоял аквариум, в котором плавала одназолотая рыбка. Эта женщина была когда-то педагогом в Машиной школе, и когда Маша ее навестила и увидела эту единственную золотую рыбку, она потом, без видимой причины, рыдала безутешно всякий раз, когда об этом вспоминала. Вот и сейчас Маша вспомнила не во–время эту рыбку и, ускоряя шаги, торопилась в метро, вытирая на ходу глаза и нос и все более становясь некрасивой, зареванной и злой на себя. Видел бы ее сейчас Кока – то-то бы порадовался…
Но это, мои несентиментальные (или, наоборот, склонные к сантименту) товарищи по сегодняшней любовной драме, – это все были лишь, как говорится, комнатные цветочки – герань и фикусы – по сравнению с тем, что ждало Машу завтра, в воскресенье…
Куриный позор
Почти каждое воскресенье было мучением для Маши и ее позором. Она имела несчастье играть курицу в детском спектакле. Был в их театре такой крест почти для всех артисток труппы, почти каждая через это театральное крещение прошла: в дет–ском спектакле надо было сыграть три, если так можно выразиться, роли – березки, курочки и мышки. Четверо артисток играли березок, из них же трое играли еще мышек, и двое – курочек. Маша играла всех трех представительниц флоры и фауны, но особенно люто ненавидела она образ курицы. Эти курицы сопровождали Бабу-Ягу и символизировали собой ее место жительства, то есть избушку на курьих ножках. Впрочем, избушка тоже была, она выезжала на сцену отдельно, а курьи ножки, можно сказать – живьем, в виде двух куриц, – шагали тоже отдельно. Во всех сказках и даже фильмах у обиталища Бабы-Яги всегда были две куриные ноги. И только! А у двух артисток, играющих куриц, их было по меньшей мере четыре! Однако эта историческая неправда никого тут не волновала, удобнее было, чтобы избушку выталкивали вперед на сцену именно две курицы. «Избушка на курвьих ножках», как однажды подло пошутил над растоптанными девичьими идеалами служения театральному искусству один закулисный острослов. Курицы были одеты в грязные тряпичные лоскутки, изображающие, очевидно, перья; отдельно на проволочном каркасе крепился хвост, он приподнимал платье с нашитыми перьями, и, таким образом, все сооружение сзади напоминало чудовищно распухшую куриную гузку.
Но и это еще не все. Прибавьте сюда толстые, синие почему-то, колготки, заляпанные красными и белыми мазками. Эти толстые колготки у всех артисток постоянно спадали и морщились, а синий их цвет намекал, вероятно, на печально известную в те годы магазинную птицу. На лицо надевались тяжелые очки с черной оправой и прикрепленным к ним кошмарным клювом темно-бордового цвета. Видимо, художник спектакля питал особенную слабость к дерзким тонам, а его болезненная фантазия в сочетании с ненавистью к женщинам вообще и к артисткам в частности подсказали ему это изобразительное решение. Впрочем, возможно, он питал антипатию только к курицам, потому что с березками и мышками он обошелся несколько деликатнее, хотя и без художественных озарений: березки были одеты непосредственно в кору (или, если хотите, – бересту) – то есть в длинные белые платьица с нашитыми черными тряпочками; а мышки – в серые юбочки, серые накидочки и серые же – шапочки с ушками. Нормальные, короче, деревца и нормальные зверушки.
Но вот на курицах наш кутюрье отдохнул! Все вложил сюда, все горячечные фантазии несостоявшегося живописца! Единственным реализмом, который он себе позволил в создании этого образа, был гребешок. Все вышеописанное куриное бедствие увенчивалось маленькой шапочкой, к которой был прикреплен омерзительный поролоновый гребешок; его траектория проходила прямо по центру куриной головки; начинаясь от затылка, он змеился по всему черепу и затем упирался в нос, в смысле – клюв. Головной убор напоминал, таким образом, верхнюю часть панциря динозавра и завершал трагическую картину куриной мутации. А чтобы артисткам было еще обиднее, держался на белой резинке (извиняюсь, но это правда) от трусов. Она больно натягивалась под подбородком и всякий раз напоминала жрицам Мельпомены о сложности вы–бранного пути, о том, что «служенье муз не терпит суеты» и что прекрасное, в том числе и вся куриная конструкция, должно быть величаво. А реализм художника выразился в том, что гребешок все-таки имел натуральный красный цвет.
Тут любой взыскательный критик может меня упрекнуть в злоупотреблении слишком крутыми эпитетами типа «кошмарный», «омерзительный», «чудовищный» и т.д. Но я, видимо, заставлю его опустить оружие, сказав, что, во-первых, это не мои эпитеты, а скорее – Машины, это ее отношение, а не мое; я, может быть, вполне лояльно и даже с симпатией отношусь к куриному костюму, но нам-то сейчас надо попытаться вникнуть в Машино состояние, представить себяв этих перьях, с этим клювом, ощутить на своейголове тот гребешок для того, чтобы через пару минут понять, что с ней происходило, что она чувствовала. А во-вторых, я сильно надеюсь, что на этих страницах я предостерегу хотя бы некоторых молодых девушек от поступления в театральный институт. «Девушки, – говорюя им, – если вы будете врачами, дикторшами на телевидении и даже лейтенантами милиции, я уже не говорю о фотомоделях, – на вас никто и никогда такое не наденет!»
Вернемся все же на сцену, чтобы сказать несколько слов уже не об облике курицы, а о роли. Ну, о роли, собственно, и сказать-то нечего: слов у них, конечно, не было, лишь время от времени они обязаны были реагировать на происходящее, хлопая крыльями (то есть руками, согнутыми в локтях и обвешанными лоскутками-перьями) и извлекая из гортани звуки, от которых их самих слегка подташнивало: «Ко-ко-ко! Ко-ко-ко-ко!» Режиссер у них тоже был, как бы это помягче сказать, буквалистом. Он специализировался в этом театре именно на детских спектаклях и доискивался жизненной правды жадно и целеустремленно, буквально во всем. Так, например, репетируя другой детский спектакль, он один раз остановил репетицию и сказал актрисе, играющей корову: «Стоп, давайте разберемся. Вы пришли сюда, в эту сцену, совершенно пустая. Вы с чем пришли? Откуда? И, наконец, самое главное: вы решили хотя бы для себя, вы – до дойки или после дойки?» Актрисе и так довольно трудно давался образ коровы, она была худая, как пенсне, и испытать облегчение от того, что ее подоили, или, наоборот, тяжесть от того, что не подоили, она никак не могла. Никак не могла представить себя носительницей многолитрового вымени, а режиссер этого требовал и злился, что не получается.
Так и здесь, он всеми силами старался добиться от актрис, чтобы они были похожи на куриц, если не внешне, то хотя бы внутренне, повадками, например. Поэтому курицы должны были, вертя головками и тряся гребешками, время от времени оглядывать пол в поисках зерна. Таким образом, поиски «зерна роли» (по Станиславскому) обретали здесь абсолютно прямой смысл. Что они должны были сделать, если вдруг не дай бог найдут зерно?.. Склевать его своим бордовым клювом или еще что? – режиссер так далеко не заглядывал, – пусть, мол, ищут, но пока не находят; пусть взрыхляют почву лапами и ищут зерно или, там, червяков и гусениц, лишь бы были похожи на куриц, а не на каких-нибудь там альбатросов.
Вот артистки и старались по мере сил. Именно эти две жертвы своей профессии, о которой они мечтали еще со школьной скамьи, служили здесь беспощадным подтверждением русской народной «мудрости» о том, что не только курица – не птица, но (что гораздо важнее в наших обстоятельствах!) и о том, что баба – не человек. И вот одной из этих куриц почти каждое воскресенье в два часа дня, а в школьные каникулы и каждый день, была наша Маруся.
Но и это еще не все. Прибавьте сюда толстые, синие почему-то, колготки, заляпанные красными и белыми мазками. Эти толстые колготки у всех артисток постоянно спадали и морщились, а синий их цвет намекал, вероятно, на печально известную в те годы магазинную птицу. На лицо надевались тяжелые очки с черной оправой и прикрепленным к ним кошмарным клювом темно-бордового цвета. Видимо, художник спектакля питал особенную слабость к дерзким тонам, а его болезненная фантазия в сочетании с ненавистью к женщинам вообще и к артисткам в частности подсказали ему это изобразительное решение. Впрочем, возможно, он питал антипатию только к курицам, потому что с березками и мышками он обошелся несколько деликатнее, хотя и без художественных озарений: березки были одеты непосредственно в кору (или, если хотите, – бересту) – то есть в длинные белые платьица с нашитыми черными тряпочками; а мышки – в серые юбочки, серые накидочки и серые же – шапочки с ушками. Нормальные, короче, деревца и нормальные зверушки.
Но вот на курицах наш кутюрье отдохнул! Все вложил сюда, все горячечные фантазии несостоявшегося живописца! Единственным реализмом, который он себе позволил в создании этого образа, был гребешок. Все вышеописанное куриное бедствие увенчивалось маленькой шапочкой, к которой был прикреплен омерзительный поролоновый гребешок; его траектория проходила прямо по центру куриной головки; начинаясь от затылка, он змеился по всему черепу и затем упирался в нос, в смысле – клюв. Головной убор напоминал, таким образом, верхнюю часть панциря динозавра и завершал трагическую картину куриной мутации. А чтобы артисткам было еще обиднее, держался на белой резинке (извиняюсь, но это правда) от трусов. Она больно натягивалась под подбородком и всякий раз напоминала жрицам Мельпомены о сложности вы–бранного пути, о том, что «служенье муз не терпит суеты» и что прекрасное, в том числе и вся куриная конструкция, должно быть величаво. А реализм художника выразился в том, что гребешок все-таки имел натуральный красный цвет.
Тут любой взыскательный критик может меня упрекнуть в злоупотреблении слишком крутыми эпитетами типа «кошмарный», «омерзительный», «чудовищный» и т.д. Но я, видимо, заставлю его опустить оружие, сказав, что, во-первых, это не мои эпитеты, а скорее – Машины, это ее отношение, а не мое; я, может быть, вполне лояльно и даже с симпатией отношусь к куриному костюму, но нам-то сейчас надо попытаться вникнуть в Машино состояние, представить себяв этих перьях, с этим клювом, ощутить на своейголове тот гребешок для того, чтобы через пару минут понять, что с ней происходило, что она чувствовала. А во-вторых, я сильно надеюсь, что на этих страницах я предостерегу хотя бы некоторых молодых девушек от поступления в театральный институт. «Девушки, – говорюя им, – если вы будете врачами, дикторшами на телевидении и даже лейтенантами милиции, я уже не говорю о фотомоделях, – на вас никто и никогда такое не наденет!»
Вернемся все же на сцену, чтобы сказать несколько слов уже не об облике курицы, а о роли. Ну, о роли, собственно, и сказать-то нечего: слов у них, конечно, не было, лишь время от времени они обязаны были реагировать на происходящее, хлопая крыльями (то есть руками, согнутыми в локтях и обвешанными лоскутками-перьями) и извлекая из гортани звуки, от которых их самих слегка подташнивало: «Ко-ко-ко! Ко-ко-ко-ко!» Режиссер у них тоже был, как бы это помягче сказать, буквалистом. Он специализировался в этом театре именно на детских спектаклях и доискивался жизненной правды жадно и целеустремленно, буквально во всем. Так, например, репетируя другой детский спектакль, он один раз остановил репетицию и сказал актрисе, играющей корову: «Стоп, давайте разберемся. Вы пришли сюда, в эту сцену, совершенно пустая. Вы с чем пришли? Откуда? И, наконец, самое главное: вы решили хотя бы для себя, вы – до дойки или после дойки?» Актрисе и так довольно трудно давался образ коровы, она была худая, как пенсне, и испытать облегчение от того, что ее подоили, или, наоборот, тяжесть от того, что не подоили, она никак не могла. Никак не могла представить себя носительницей многолитрового вымени, а режиссер этого требовал и злился, что не получается.
Так и здесь, он всеми силами старался добиться от актрис, чтобы они были похожи на куриц, если не внешне, то хотя бы внутренне, повадками, например. Поэтому курицы должны были, вертя головками и тряся гребешками, время от времени оглядывать пол в поисках зерна. Таким образом, поиски «зерна роли» (по Станиславскому) обретали здесь абсолютно прямой смысл. Что они должны были сделать, если вдруг не дай бог найдут зерно?.. Склевать его своим бордовым клювом или еще что? – режиссер так далеко не заглядывал, – пусть, мол, ищут, но пока не находят; пусть взрыхляют почву лапами и ищут зерно или, там, червяков и гусениц, лишь бы были похожи на куриц, а не на каких-нибудь там альбатросов.
Вот артистки и старались по мере сил. Именно эти две жертвы своей профессии, о которой они мечтали еще со школьной скамьи, служили здесь беспощадным подтверждением русской народной «мудрости» о том, что не только курица – не птица, но (что гораздо важнее в наших обстоятельствах!) и о том, что баба – не человек. И вот одной из этих куриц почти каждое воскресенье в два часа дня, а в школьные каникулы и каждый день, была наша Маруся.
Пытка гордой женщины
Следующий день был день как день, не хороший, не плохой, обычный день, хотя начался он для Маши с остаточных явлений – неприятного осадка после вчерашнего вечера. Маша проснулась поздно, потому что и заснула поздно и, хотя и не могла совсем не думать о Коке и о его давешней компании и даже хотела позвонить Вике и что-нибудь разузнать о них, все-таки начала день: приготовила завтрак, приняла душ, отвлеклась немного и Вике звонить передумала. Поболталась по квартире, послушала музыку, не особенно тщательно оделась и накрасилась, потому что ни с кем встречи, особенно с ним, не ждала, и поехала в театр. И в театре все было обычно и даже скучно. Маша прошла к себе наверх, переоделась в березку, спустилась в буфет попить кофе, и тут начался спектакль, и пора было идти на сцену. Она и пошла, откружила в хороводе первое свое появление в качестве березки и пошла опять переодеваться – в курицу, заметив мельком (да и то потому, что этого раньше никогда не бывало), что вся середина первого ряда, примерно десять мест, пустая, никто не пришел.
Обычно с третьим звонком пустующие хорошие места тут же занимались теми детьми и родителями, у которых места были похуже, но тут почему-то оказались незанятыми. Заметила это Маша, но, естественно, никакого значения не придала; поднялась в гримуборную, сняла березкино платье, затем быстро, с привычной гадливостью, напялила на себя курицын костюм и побежала на сцену, потому что между первым – березкиным и вторым – курицыным выходом было очень мало времени. Маша прибежала за кулисы, заготовилась на свое место, дождалась музыкального вступления и пошла на ярко освещенную сцену, выкатывая вперед избушку Бабы-Яги. Избушка остановилась, и Маша прошла еще дальше, ближе к публике, – хлопая крыльями, перебирая синими куриными ногами и весело кудахтая. Она остановилась на авансцене, подняла правую ногу, застыла на мгновение, как бы ища, куда ее поставить – ну, точно так же, как это делает всегда настоящая курица, – затем повертела головкой в поисках зерна, встряхнула поролоновым гребешком и задушевно сказала: «Ко-ко-ко-ко!»
И тут… в зале раздались аплодисменты. Они шли с первого ряда, с этих самых мест, которые пять минут назад пустовали. Маша взглянула на эти места через очки поверх клюва и… так и осталась с поднятой вверх куриной лапой, подавившись своим последним кудахтаньем, которое она буквально затолкала себе обратно в горло или, в данном случае уместнее будет сказать, – в зоб. На этих местах, в позах пляжных отдыхающих, вытянув ноги, сидела и аплодировала вся эта Кокина кодла с ним самим – в центре. Они были со своими манекенщицами, а Кока – с этой самой, с которой целовался и письмо от которой Маша ему передавала. У всех у них были чрезвычайносерьезные лица, мужчинам это удавалось лучше, а вот их бабы – те, видно, еле сдерживались. Маша осторожно опустила на пол правую лапку, потопталась немного, как-то формально побила крыльями и повернулась к залу спиной. В это время уже вовсю шла сцена Бабы-Яги с Василисой, но она была фактически сорвана этой компанией, которая опять захлопала и даже закричала «браво!», как только Маша повернулась. Что же вы–звало у этих поганцев такой восторг? – Ну, это ведь только Маша считала, что повернулась к ним спиной, а вообще-то она повернулась тем самым гипертрофированным сооружением, которое было устроено у нее сзади и должно было, по смелому замыслу нашего театрального кутюрье, напоминать реальную куриную попу.
Именно явление народу этой куриной гузки и вы–звало такую бурную реакцию у садистов из первого ряда, впрочем, тут аплодисменты были скорее художнику, нежели самой Марусе, хотя ей от этого было ничуть не легче. Она была уже цвета своего гребешка и не знала, что ей делать: прикидываться, что не обращаешь внимания, – нельзя, это будет беспомощное вранье; обидеться и уйти со сцены или перестать играть, постоять в стороне – тоже нельзя, потому что те только того и ждут, чтобы Маша показала, насколько они выбили ее из равновесия.
И Маша все-таки приняла неординарное решение (ведь на то она и была – Маша, а не какое-нибудь заурядное существо): продолжать откровенно и даже вызывающе играть свою курицу, играть еще добросовест–нее, чем обычно. – «Да, я сейчас – курица и не стыжусь этого! Дети верят, а на вас мне плевать!» Это было правильное решение гордой женщины, но это были и худшие минуты во всей ее жизни, ибо гордая женщина Маша все равно знала, что она сейчас– курица, а гордая курица – это так же странно, как, скажем, почтовый орел. Она мужественно кудахтала, хлопала крыльями и переступала голубыми ногами и на каждое ее «ко-ко-ко» – эти гнусные птицеводы из первого ряда хлопали и кричали «браво!» и «бис!», мешая всем остальным артистам играть. Наконец проклятая сцена закончилась. Избушка, дребезжа, поехала обратно за кулисы в сопровождении Маши, которая, повернувшись гузкой, тоже стала уходить, и опять раздались на ее уход самые громкие аплодисменты. Живодеры с Кокой во главе, продолжая сохранять каменно-серьезное выражение лиц, устроили настоящую овацию, с полминуты после ее ухода они продолжали скандировать: «Ма-ша! Ма-ша!» А красная, разъяренная Маша уже мчалась к себе наверх, расталкивая всех и не разбирая дороги.
Во втором действии Маша была мышкой, и все повторилось сначала: на ее появление и на ее уход опять были аплодисменты и крики «браво!». И в третьем, когда она снова была курицей, – та же картина: только выйдут куры – аплодисменты, только Маша скажет свое «ко-ко-ко!» – «браво!», «бис!», только повернется гузкой – овации, на уход – то же самое. Казалось, хуже этой пытки ничего быть не может, однако самая большая пакость была, оказывается, впереди. Именно в третьем действии, когда Маша в очередной раз проквохтала «ко-ко-ко-ко», кто-то из них, наверное, грузин, сидевший рядом с Кокой, потому что говорил с характерным акцентом, произнес тихо, но внятно, так что на сцене все слышали:
– Кока, она тэбя зовет.
– Замолчи, сиди тихо, – отозвался Кока, предчувствуя, что сейчас Машу добьют, и с последним великодушием пытаясь спасти ее, но было поздно.
Обычно с третьим звонком пустующие хорошие места тут же занимались теми детьми и родителями, у которых места были похуже, но тут почему-то оказались незанятыми. Заметила это Маша, но, естественно, никакого значения не придала; поднялась в гримуборную, сняла березкино платье, затем быстро, с привычной гадливостью, напялила на себя курицын костюм и побежала на сцену, потому что между первым – березкиным и вторым – курицыным выходом было очень мало времени. Маша прибежала за кулисы, заготовилась на свое место, дождалась музыкального вступления и пошла на ярко освещенную сцену, выкатывая вперед избушку Бабы-Яги. Избушка остановилась, и Маша прошла еще дальше, ближе к публике, – хлопая крыльями, перебирая синими куриными ногами и весело кудахтая. Она остановилась на авансцене, подняла правую ногу, застыла на мгновение, как бы ища, куда ее поставить – ну, точно так же, как это делает всегда настоящая курица, – затем повертела головкой в поисках зерна, встряхнула поролоновым гребешком и задушевно сказала: «Ко-ко-ко-ко!»
И тут… в зале раздались аплодисменты. Они шли с первого ряда, с этих самых мест, которые пять минут назад пустовали. Маша взглянула на эти места через очки поверх клюва и… так и осталась с поднятой вверх куриной лапой, подавившись своим последним кудахтаньем, которое она буквально затолкала себе обратно в горло или, в данном случае уместнее будет сказать, – в зоб. На этих местах, в позах пляжных отдыхающих, вытянув ноги, сидела и аплодировала вся эта Кокина кодла с ним самим – в центре. Они были со своими манекенщицами, а Кока – с этой самой, с которой целовался и письмо от которой Маша ему передавала. У всех у них были чрезвычайносерьезные лица, мужчинам это удавалось лучше, а вот их бабы – те, видно, еле сдерживались. Маша осторожно опустила на пол правую лапку, потопталась немного, как-то формально побила крыльями и повернулась к залу спиной. В это время уже вовсю шла сцена Бабы-Яги с Василисой, но она была фактически сорвана этой компанией, которая опять захлопала и даже закричала «браво!», как только Маша повернулась. Что же вы–звало у этих поганцев такой восторг? – Ну, это ведь только Маша считала, что повернулась к ним спиной, а вообще-то она повернулась тем самым гипертрофированным сооружением, которое было устроено у нее сзади и должно было, по смелому замыслу нашего театрального кутюрье, напоминать реальную куриную попу.
Именно явление народу этой куриной гузки и вы–звало такую бурную реакцию у садистов из первого ряда, впрочем, тут аплодисменты были скорее художнику, нежели самой Марусе, хотя ей от этого было ничуть не легче. Она была уже цвета своего гребешка и не знала, что ей делать: прикидываться, что не обращаешь внимания, – нельзя, это будет беспомощное вранье; обидеться и уйти со сцены или перестать играть, постоять в стороне – тоже нельзя, потому что те только того и ждут, чтобы Маша показала, насколько они выбили ее из равновесия.
И Маша все-таки приняла неординарное решение (ведь на то она и была – Маша, а не какое-нибудь заурядное существо): продолжать откровенно и даже вызывающе играть свою курицу, играть еще добросовест–нее, чем обычно. – «Да, я сейчас – курица и не стыжусь этого! Дети верят, а на вас мне плевать!» Это было правильное решение гордой женщины, но это были и худшие минуты во всей ее жизни, ибо гордая женщина Маша все равно знала, что она сейчас– курица, а гордая курица – это так же странно, как, скажем, почтовый орел. Она мужественно кудахтала, хлопала крыльями и переступала голубыми ногами и на каждое ее «ко-ко-ко» – эти гнусные птицеводы из первого ряда хлопали и кричали «браво!» и «бис!», мешая всем остальным артистам играть. Наконец проклятая сцена закончилась. Избушка, дребезжа, поехала обратно за кулисы в сопровождении Маши, которая, повернувшись гузкой, тоже стала уходить, и опять раздались на ее уход самые громкие аплодисменты. Живодеры с Кокой во главе, продолжая сохранять каменно-серьезное выражение лиц, устроили настоящую овацию, с полминуты после ее ухода они продолжали скандировать: «Ма-ша! Ма-ша!» А красная, разъяренная Маша уже мчалась к себе наверх, расталкивая всех и не разбирая дороги.
Во втором действии Маша была мышкой, и все повторилось сначала: на ее появление и на ее уход опять были аплодисменты и крики «браво!». И в третьем, когда она снова была курицей, – та же картина: только выйдут куры – аплодисменты, только Маша скажет свое «ко-ко-ко!» – «браво!», «бис!», только повернется гузкой – овации, на уход – то же самое. Казалось, хуже этой пытки ничего быть не может, однако самая большая пакость была, оказывается, впереди. Именно в третьем действии, когда Маша в очередной раз проквохтала «ко-ко-ко-ко», кто-то из них, наверное, грузин, сидевший рядом с Кокой, потому что говорил с характерным акцентом, произнес тихо, но внятно, так что на сцене все слышали:
– Кока, она тэбя зовет.
– Замолчи, сиди тихо, – отозвался Кока, предчувствуя, что сейчас Машу добьют, и с последним великодушием пытаясь спасти ее, но было поздно.