– Элеме-е-ентом!.. – передразнил ее отец. – От ду­раки! Жрать чего будете?! Элеме-е-ентом!..
   Роман смиренно сидел напротив отца, он был лад­ный, но лицом некрасив, с таким же, как у отца, разла­пистым носом, что было Михаил Семенычу приятно. У девок-то носы в мать, земля ей пухом, уточкой. Ниче­го парень, отметил про себя Михаил Семеныч, хоть и дурак. Роман достался ему дороже всех, поэтому и лю­бил его больше всех. Ну, не больше, конечно, – Михаил Семеныч даже заерзал от этой мысли – он всех детей любил одинаково, но все-таки, те – девки, а парень – другое дело.
   В десять лет Ромка с приятелями поджег сарай соседа, в двенадцать поджиги чуть не убил товарища, За сарай Михаил Семеныч заплатил сто рублей и ото­драл сына карчеткой, какой чистят трепальные станки. За пробитую голову дал уже двести и драл сына, пока не устал.
   В пятнадцать Роман отчубучил похлестче: вступил в комсомол. Михаил Семеныч привычно взялся за карчетку, но Ромка, набычившись, пригрозил, что уйдет до­ма, а в комсомоле все равно останется. Михаил Семеныч поглядел на него и увидел, что перед ним уже не шелу­дивый пацаненок, а высокий костлявый парень с пры­щавым подбородком, и опустил руки. Потом, когда гнев его сошел, подумал, что ведь и сам не против Советской власти, еще при царе ссыльным одежонку на этап посы­лал. Вспомнил, что, когда в семнадцатом году его де­сять тысяч в банке стали достоянием свободного проле­тариата, как говорила Марья, утрату переживал недол­го. Да он бы и в партию вошел, если бы коммунисты – не против бога.
   – А волосы-то на виске так и не растут? – спросил он, покачав головой.
   – Не растут.
   В прошлом году Роман проходил практику на Кожу­ховской подстанции, и там проошла авария с транс­форматором. Роман отличился при тушении пожара, но обгорел крепко. Примчался Михаил Семеныч и месяц не давал житья врачам, чтоб лечили лучше. Врачи взмо­лились, чтобы Липа с Марьей забрали отца, но Липа сказала, что на отца, конечно, постарается повлиять, хо­тя трудно, и добавила, чтобы лечили все-таки получше. А в назидание рассказала, как сорок лет назад, когда умер от скарлатины первенец Михаила Семеныча Ко­ленька, отец пришел с фабрики, перекрестился, добыл где-то револьвер и пошел убивать доктора, заставивше­го его положить мальчика в больницу. И гонял его до ночи по всему Иванову, пока не пришел к выводу, что врач неповинен.
   – Зусмана сегодня встретила, – сказала Марья, от­водя предыдущий разговор подальше. – В Англию едет. Хотел зайти перед отъездом.
   Михаил Семеныч поморщился.
   – Жидов-то зачем привечаете?.. Служба – одно, а Домой к чему?
   – Да он же тебе понравился в тот раз, – от отцов­ской несправедливости Марья даже покраснела. – Сам говорил; умница! Кудрявый такой, высокий…
   – А-а… Этот? Ну пускай тогда. Видный мужчина.
   Михаил Семеныч, будучи сам роста небольшого, тер­петь не мог мелких женщин, а мужчин и подавно. А ес­ли человек роста удовлетворительного, так не все ли равно, какой нации. Тем более что много инженеров – старых и новых товарищей Михаила Семеныча – были евреев. А насчет «жидов» – это он так, подразнить начальственную Марью.
   – Да, он красивый… – вздохнула Марья. – На Петю даже чем-то похож.
   – Самая-то замуж собираешься? – спросил Михаил Семеныч, исподлобья взглянув на дочь. – Или так и бу­дешь вдоветь до морковкина заговения?
   Марья молча вышла – за стола, достала сумочки платок и еще что-то, повернулась спиной к столу.
   Муж Марьи Петя-прапорщик, георгиевский кавалер, после войны вернувшись домой, обнаружил, что его мо­лодая жена Машенька уже не просто Машенька, а член укома Марья Михайловна. Он же как был калькулято­ром на фабрике до войны, так им и остался. Машенька приходила поздно, куда-то все ездила по партийным де­лам. Петя ревновал. Потом добрые люди навели его на мысль, что ездит она не только по партийным делам. Петя достал цианистый калий и …Михаил Семеныч почувствовал неудобство: что это – дочь спиной встала к отцу и стоит. Он тихо подо­шел к ней, заглянул через плечо, встав на цыпочки: Ма­рья, смахивая носовым платком редкие слезы, смотрела на фотографию, где Петя лежал в гробу.
   – Тьфу ты, господи! – расстроился Михаил Семе­ныч. – В гробу-то он тебе на кой хрен теперь нужен?! Спрячь, сказал!.. – Он даже топнул ногой от раздраже­ния и мешающей ему жалости к дочери и, резко раство­рив дверь на балкон, опять вышел на воздух.
   – Да не ходи ты туда, ради бога! – всхлипывая, крикнула Марья, памятуя про нелюбовь отца к голой женщине.
   – Орет ктой-то, – обернувшись, громко сказал с бал­кона Михаил Семеныч. – Аграфена! Глянь.
   Глаша, прибиравшая со стола, с чайником в руках вышла на балкон. Кричал дворник Рашид.
   – Э-эй! Папашу бери!.. – доносилось сну. – Папа­ша ваша!..
   Глаша перегнулась через перила:
   – Чего крик поднял?
   Рашид тыкал пальцем в пролетку под балконом: Папаша… папаша… совсем больная… Глаша сразу поняла, в чем дело. – Петра Анисимовича привезли. Выпивши. У-у-у! – зарычал Михаил Семеныч, задом убира­ясь в комнату. – С черного хода пусть подают. Срам-то!..
   – Во двор вези! – перевела дворнику его слова Глаша.
   – Ты подумай, – улыбнулся Роман. – Опять напился с утра пораньше.
   – Ладно! – ударил Михаил Семеныч кулаком по столу. – Сопляк! С его поживи! Ступай, принять помо­ги! – Он полез в карман, достал деньги. – Аграфена! На. Дай татарину.
   «А говорил – мелочи нет», – механически отметила Марья.
   – Я тоже пойду за дедушкой, – сказала Аня. – Мо­жно, дедушка?
   – Ну, сходи, – пробурчал Михаил Семеныч. – Деду­шка старенький – заболел…
   – Нет, – замотала головой Аня. – Он вино выпил.
   Несмотря на соседство с кабельным заводом, кото­рый сам по себе был вонюч, двор пах мокрым лесом. Мо­щные, тесно посаженные деревья не пропускали к земле солнечное тепло, и мокрая от росы трава, от которой шел густой запах, просыхала только к вечеру, к началу вечерней росы. Под кленами стояли влажные, черные, от старости уже даже не гниющие скамейки. Посреди двора увядала не обогретая солнцем клумба.
   Рашид спрыгнул с подножки пролетки, показывая, куда сгружать Петра Анисимовича. Рядом с дедушкиной большой сонной рукой лежал сплющенный фунтик вино­града, несколько ягод выкатилось.
   – А вы дедушку разбудить хотите? – спросила Аня. – Пусть он лучше поспит, он старенький. Он всегда так спит. Вон там! – она показала на каретный сарай.
   Роман обернулся к сестре:
   – Может, правда туда? А то на четвертый этаж…
   – Нет, – решительно сказала Марья и поставила ногу на ступеньку пролетки.
   Пролетка заскрипела и накренилась. Петр Анисимо­вич тихонько что-то пробормотал.
   – Аня! Не ешь виноград – грязный, – раздраженно спросила Марья.
   А вон мама идет! – крикнула Аня. – И папа!
   Марья сняла ногу со ступеньки – пролетка выпрями­лась: Петр Анисимович опять что-то сказал. Марья по­шла навстречу родственникам. Роман следом. Аня подо­брала с пола пролетки виноградины и быстро засунула их в рот.



2. ПУСТЫЕ ХЛОПОТЫ


   В тридцатом году в квартиру Бадрецовых-Степано-вых пришел комендант и сказал, что так дело не пойдет: шестьдесят семь метров на четверых (Глаша не в счет) – по нынешним временам слишком жирно. Пожел­тевшее удостоверение Георгия в том, что он, «…выпол­няя ответственную работу на дому, имеет право на до­полнительную площадь в размере 20 квадратных ар­шин», не провело на коменданта впечатления. Липа кинулась искать обмен, пока не уплотнили. Переехали утром, после ухода соседей на службу, без лишних глаз и еле успели. Когда взопревший комендант прибежал останавливать самоуправство, было уже позд-, но: последний ломовик, груженный скарбом и Глашей, успокаивающей на коленях кота, зашитого в наволочку, выезжал Пестовского.
   Новый дом в Басманном был задуман как студенчес­кое общежитие: шесть этажей – шесть длинных коридо­ров– один над другим. По обе стороны коридора ма­ленькие квартирки, в каждой уборная и безоконная трех­метровая кухня. В конце и в начале коридора – огром­ные балконы, планируемые для коллективного отдыха и используемые для сушки белья. Задуман дом был в на­чале нэпа, выстроен – в конце и заселен не студентами, а обыкновенными семьями.
   На двухкомнатную квартирку в двадцать пять мет­ров на четвертом этаже этого дома Липа и выменяла две царские комнаты в Пестовском с мраморным ками­ном и каменной женщиной на балконе. Из всей родни Липа теперь единственная имела отдельную квартиру с телефоном, чем очень гордилась.
   Поскольку осуществить Липину мечту – отдать Лю­сю в немецкую школу – не удалось: принимали только детей рабочих, – Люся училась в обыкновенной школе, а немецким занималась у фрау Циммер на улице Карла Маркса. А в клубе железнодорожников на Ново-Рязан­ской она училась художественному свисту.
   Никаких напастей не было до тех пор, пока Аня не заболела дифтеритом. Дифтерит осложнился параличом, и ополоумевшей от ужаса Липе сказали, что, раз девочка умирает, пусть умрет дома. Аню протерли спиртом и вы­писали больницы.
   Три месяца Липа моталась в поверхностной дреме на табуретке возле кроватки дочери, специально на табу­ретке, потому что со стула можно и не упасть, если за­снешь. Днем же Липа работала старшим экономистом на Метрострое. Подключить Георгия к ночным дежурст­вам ей даже не приходило в голову, впрочем, и ему – тоже. По вечерам он учился на Высших счетно-экономи­ческих курсах и работал уже бухгалтером.
   Аня выздоровела. Но Липа, похудев на восемнадцать килограммов, сама заболела чем-то непонятным. В кон­це концов выяснилось, что в голове у нее образовалась опухоль, врач говорил: от переутомления.
   Липа сначала полечилась, потом бросила это бес­смысленное занятие и начала сосредоточенно готовиться к смерти. В семье последнее время никто не умирал, ес­ли не считать Петра Анисимовича, тихо скончавшегося в Рязани у старшей дочери, и поэтому Липа, оказавшись первой кандидаткой на тот свет, старалась подготовить­ся как можно обстоятельней. Главное – дети. Дочери.
   Аня завещалась Марье, потому что младшую пле­мянницу Марья любила, а Люсю недолюбливала. Была и вторая причина: Марья, мобилованная в счет «ты­сячи», окончила сельскохозяйственный институт и рабо­тала в Курской области директором совхоза, а деревен­ский образ жни полезнее для восстановления здоровья Анечки, нежели городской.
   Люся оставалась у Георгия, хотя спокойнее Липе было бы знать, что старшая дочь перейдет на воспита­ние к брату Роману.
   Хоронить Липа велела себя в голубой шелковой коф­точке, под цвет глаз, и обязательно не забыть хрусталь­ную брошь. Похороны чтобы были скромные – в долги не влезать.
   В старой, рассыпающейся записной книжке – по ней Липа прощалась с людьми, помогавшими ей в жни, – она углядела почти стершийся карандашный телефон профессора Кисельмана, у которого лечилась, будучи курсисткой, и решила позвонить, просто так – отвести Душу. Кисельман был жив, говорил бодро и пригласил Липу показаться ему. «Сколько мне осталось жить?» – спокойно спросила Липа профессора после осмотра. Ки-сельман отвечать на глупые вопросы не стал, а назна­чил ей своей властью огромную дозу рентгена и велел никому об этом не говорить.
   Рентген так рентген. Липа махнула рукой и пошла облучаться.
   На четвертом сеансе она почувствовала себя лучше, а еще через две недели стала прибавлять в весе. Скоро она забыла, что собиралась умирать. Кисельман денег не взял, объяснив, что расплатиться за спасение жни никаких денег у нее не хватит. От смертельного рентге­на у Липы на короткое время вылезли волосы на затыл­ке, потом отросли, но очень жидкие, и было смешно смотреть, как она по привычке поводит запрокинутой назад головой, распуская по спине несуществующую те­перь волосяную тяжесть.
   Хрустальную брошь стала надевать Люся на занятия художественным свистом.
   Ночью Иванова позвонил Михаил Семеныч и, пла­ча, сообщил, что совсем болен, Шурка его бьет…
   Липа сразу же, ночью, понеслась на вокзал.
   …Отец лежал один, грязный, не в себе. Дом был пус­той, даже кадки с пальмой, куда Роман в детстве выли­вал озорства горшок, и той не было. Липа не стала ничего выяснять, собрала в чемодан что осталось и на следующий день вдвоем с возчиком на стуле принесла отца на четвертый этаж – лифт в Басманном, как всег­да, не работал.
   В Москве отец захулиганил. Во-первых, запретил на­зывать последнюю свою жену, теперь уже бывшую, «Шуркой».
   – Она мне – не так себе!.. Она мне жена венчан­ная!.. Александра Васильевна! И все тут! – Он стукнул слабой рукой по постели, выбив одеяла легкую прозрачную пыль. – Глаше велеть вытрясти.
   Липа послушно кивнула и в конце кивка уперлась взглядом в отцову руку. Ладонь была широкая, корот­копалая с тупыми ногтями. Липа смотрела на свою руку: такая же, одна порода.
   Отец полежал несколько секунд без слов, отдохнул от гнева и снова зашевелился.
   – Икону – туда, – он вяло ткнул пальцем в угол, где висела подвенечная фотография Липы с мужем. – Тех снять!
   – Это ж мы с Георгием, свадьба…
   – Тогда перевесить… – В комнате икону держать не буду! – заупрямилась Липа. – Люся – комсомолка, Аня – пионерка, Роман – член партии! Хочешь – на кухню?
   Отец, насупившись, промолчал – согласился.
   – «Устав» сюда! – пробурчал он.
   – Ты же не видишь ничего, – тихо огрызнулась Липа.
   – Не твое дело. И кури меньше, пахнет мне. «Ус­тав»!..
   Липа полезла под кровать за чемоданом. Достала старинную книгу в кожаном тисненом переплете и с бронзовыми застежками.
   – И образцы, – пробурчал отец.
   – Раскомандовался!.. – Липа опять заковырялась в чемодане.
   Она положила на постель толстенный альбом с об­разцами – кусочками ткани, – рисунки и выделку кото­рых отец сочинял почти всю жнь.
   Старик установил альбом с образцами у себя на гру­ди, раскрыл его наугад и сквозь лупу посмотрел на яр­кие тряпочки. Подвигал лупой от себя, к себе, вправо, влево и закрыл альбом:
   – Не вижу ни хрена! Спрячь.
   Липа уложила образцы снова в чемодан, потянулась было за «Уставом», но отец отпихнул ее руку. Она за­стегнула чемодан, с вгом по линолеуму задвинула его под кровать и встала с пола, отряхивая колени.
   Отец лежал лицом к стене.
   – Шифоньер боком разверни, – не оборачиваясь, сказал он. – Для глаз спокойнее…
   Липа ухватилась за край платяного шкафа и с гро­хотом повернула его, но неудачно: дверками вплотную к отцову спанью.
   – Неверно поставила, – сказал Михаил Семеныч в стену. – Больше не тревожь, вечером Георгий придет – разворотите.
   «Георгий? Почему Георгий?» – подумала Липа. Ко­гда дело касалось тяжелого хозяйства: паковать, гру­зить, ворочать, переезжать – Липа о муже забывала, просто упускала его вида. Всегда к брату, к Роману.,, Хоть Георгий и не больной, не инвалид, а все-таки – к Роману. Мужа она в сложных делах в расчет не брала. Так уж повелось.
   – Дура ты, Липа, – сказал вдруг уже задремавший отец. – И орден тебе дали, а все равно – дура!..
   «Помнит!» – обрадовалась Липа, не успев удивиться и обидеться на «дуру». Недавно она получила награду, правда, не орден – значок «Ударник Метростроя». Отец тогда прислал поздравление, окорок и бочонок вишнев­ки для Георгия.
   В квартиру постучали.
   – Марусенька!.. Откуда? Почему стучишь – звонок ведь?.. Входи, милая…
   – Живой? – задохнувшимся голосом спросила Марья.
   – Господи! – всплеснула Липа руками. – Конечно, живой, какой же! Раздевайся…
   – Посижу, – Марья движением плеча отпихнула Ли­пу, пытавшуюся снять с нее шубу, и тяжело опустилась на табуретку. – Думала, не успею… – Она захлопала се­бя по бокам. Липа протянула ей «Беломор», но Марья отвела ее руку и нашла все-таки свой «Казбек», покру­тила папиросу в пальцах. – Георгий позвонил – я все бро­сила… У меня завтра доклад на бюро…
   – Господи боже мой! – Липа всплеснула руками. – Это все Жоржик! Я ему категорически запретила зво­нить тебе…
   – Догадалась! – Марья гневно выдохнула дым. – Отец помирает, а я – не знать!.. Рассказывай.
   Липа вынесла комнаты стул, села возле сестры, вздохнула…
   – …Значит, все Шурка выгребла? – усмехнулась Марья, выпуская с шумом дым ноздрей. – И пальму?
   – Ее тоже, конечно, понять можно, – забормотала Липа, – ходила за ним десять лет, за стариком…
   – Ли-па! – Марья так посмотрела на сестру, что та запнулась. – Чего несешь!.. Какой старик? Какие десять лет!.. Он на пенсии-то с прошлого года…
   – Да я к тому, что ничего, Марусенька, слава богу, живой…
   – Морду бить поеду! – решительно сказала Марья, – Чай попью и поеду. Посажу, заразу!
   – Да ты что! – Липа схватилась за голову. – Мару-ся, я тебя умоляю!… – Ладно!.. Не ной… Подумаю. – Марья кивнула на верь: – Как он сейчас?
   – Уснул. Утром был профе.,
   – Который? – строго перебила ее Марья.
   – Вяткин, он сказал, что…
   – Почему не Кисельман?
   – Кисельман умер, Марусенька, – виновато заспешила Липа. – Да все обошлось. Я думала – удар, а ока-|залось, ничего страшного… – Лекарства? – Все есть, не беспокойся, пожалуйста.
   – Ну, ладно. – Марья замяла папиросу о спичечный коробок, положила окурок на сундук и встала. – Раз­деться ведь надо. Ну, здравствуй, Липочка. Господи бо­же мой!..
   Сестры обнялись и, как всегда при встрече, всплак­нули…
   Марья вытерла платком глаза и высморкалась.
   – Не озорует еще? Ты, Липа, смотри, если блажить начнет, я его к себе заберу в совхоз.
   – Да не беспокойся, ради бога, Марусенька, все хо­рошо будет.
   – Значит… мне позвонить к себе надо, насчет бю­ро. – Марья взяла трубку телефона. – И еще что-то хо­тела сказать, башки вылетело… Але, але… Не отвечают… Я тебе денег привезла, не забыть бы…
   Липа заотнекивалась, но Марья протянула ей сумку, чтобы сама взяла в кошельке, и сделала командирское лицо. – Але, але, барышня, мне Поныри надо, Курской области…
   – Чайку? – спросила Липа Марью после того, как та повесила трубку. Марья кивнула.
   – Устаешь, Марусенька?
   – Не говори, Липа. С ног валюсь. Бегаю, бегаю, ору-ору, а толку. Какой я директор?! Я ведь баба город­ская. Конечно, партии видней, но… – Марья коротким резким жестом показала, что с этой темой – все. – В сум­ках посмотри, взяла, чего под рукой было… Липа, охая, заковырялась в сумках. Чай сели пить в маленькой комнате. Ехать обратно Марья Михайловна решила утром – на бюро все равно не успеет, так хоть выспится в кой-то веки. На отца Марья взглянуть забыла. Жив и жив, слава богу. Бить морду Шурке Марья Михайловна раздумала.
   За Михаилом Семенычем закрепили Липину с Геор­гием кровать, хотя у окна была другая, односпальная, – для Романа, если заночевывал. А заночевывал он часто, хотя и получил недавно собственную жилплощадь; Липа, сама никакой поздноты не боявшаяся, каждый раз умо­ляла брата поздно к себе не возвращаться: как-никак Фили – окраина.
   Теперь отец лежал, утопленный в перине, за шифонь­ером на двухспальной кровати, а у окна возле комода жались на узкой койке Липа с Георгием. Георгий начал было ворчать: почему, мол, так, не по-людски, но Липа его тут же осадила: критиковать отца и все связанное с ним никому, кроме родственников по их линии, не дозво­лялось.
   Но было действительно тесно, и потому, когда Геор­гий в очередной раз начал ворчать, Липа встала, выдер­нула – под него второй матрац и улеглась на полу. В та­ком расположении, удобном для всех, и стали жить: отец за шифоньером, Георгий у окна, Липа на полу, кот у Ли­пы в ногах; в маленькой комнате дочери и Глаша.
   Роман приходил каждый в И обязательно совал Липе деньги. Деньги Липа сначала брала, а потом наот­рез отказалась, разрешив брату иногда приносить про­дукты.
   Просто лежать и болеть Михаилу Семенычу было не­интересно, и по мере выздоровления он становился все невыносимей.
   – Блажит? – спрашивал Роман.
   – Озорует, – вздыхала Глаша. – Рыбу просил. Вче­ра щуку купила, они говорят: «Ту-у-хлая», а она его – ать – хвостом по носу… – Роман засмеялся, Люся тоже прыснула, но Липа, поджав губы, строго взглянула на брата, в смехе которого проявилась непочтительность к отцу.
   – Люся! Иди учить уроки.
   – Чего это ты меня, как маленькую? – Люся недо­вольно фыркнула, но все-таки ушла. Разложила на письменном столе тетради и учебники, немного выдвину­ла ящик и сунула туда раскрытый томик Мопассана.
   – Отец вырос на Волге и привык к свежей рыбе, – подождав, когда дочь закроет за собой дверь, громко и с нажимом на слове «свежей» сказала Липа, – а твоя щу­ка затхлая, пахнет тиной!..
   – Вырос он, прямо скажем, не на Волге, а в казар­ме текстильной фабрики, ну да не важно, – Роман улыб– нулся. – Хулиганит, значит, помалу?.. Я его к себе возьму.
   – Да ты что, Ромочка! Да пусть себе, господи, вели­ка беда!.. – залепетала Липа. – Скучно ему. Так – так так, чего ж теперь.
   А Михаил Семеныч тем временем захулиганил уже по-крупному.
   Он захотел жениться. В пятый раз.
   Позвал Липу, сел в постели и заявил, что – все, надо жениться. Больше так нельзя.
   Липа внимательно посмотрела на него: нет, не тро­нулся, соображает, и речь чистая.
   – …скоро подымусь – и сватать будем, – подытожил отец свое сообщение.
   Глаша ойкнула, чуть не выронив кастрюлю.
   – Михаил Семеныч любит женщин, – строго сказала Липа, выгоняя взглядом домработницу комнаты. Та послушно вышла. Липа закрыла за ней дверь поплот­нее. – Куда же тебе еще жениться? Семьдесят лет. У те­бя ж удар почти, а ты жениться… – Насчет «удара» Липа перебарщивала, желая возбудить в отце испуг.
   Отец лежал молча, прикрыв глаза, чтобы не видеть дочь и не волноваться без толку.
   – Ты же не татарин, – напирала Липа. – Верующий человек… Смотри, я Марусе сообщу… Михаил Семеныч открыл глаза:
   – Я тебе сообщу. Моду взяли… – Он полежал, сооб­ражая новую мысль. Липа молча ждала. – Тогда пусть баб кто придет посидеть, – Михаил Семеныч прикрыл глаза, поделал сферические движения обеими руками возле груди, – толстая эта, с петухами.
   «С петухами», то есть в красном китайском халате с драконами, была Василевская, монолитная, интеллигент­ная вдова, жившая в конце коридора.
   Василевскую он углядел – за шкафа, несмотря на плохое зрение, когда та забежала позвонить. Углядел и запомнил, запомнил и молчал, пока не почувствовал се­бя выздоравливающим.
   Итак, он велел позвать Василевскую. Липа странную просьбу отца отклонить не могла, хотя в глубине чувст­вовала, что в ней что-то не то, и, подыскивая предлог, поплелась в конец коридора к Василевской.
   Василевская пришла раз, пришла два. Она деликат-г',но загибала простыню и присаживалась на постель, по– тому что стул поставить было некуда, а если и поста­вить, то тогда Василевская получалась очень далеко от Михаила Семеныча и ее было почти не видно, а только слышно, чего Михаилу Семенычу было мало.
   Он просил ее почитать газеты вслух и поговорить по прочтении о политике.
   – Англия – проститутка, – объявлял он для затрав­ки, а Василевская, краснея от нехорошего слова, подхва­тывала беседу.
   Во время третьего вита он, поговорив с Василев­ской о политике, сел в постели:
   – А вы, я слышал, вдовица?
   – Увы, – бесхитростно-беззащитно ответила Васи­левская и скорбно развела в стороны полные руки. Дра­коны на ее большом животе заволновались. – А ваша внучка Люся замечательно для своих лет владеет немец­ким языком, – желая порадовать больного, сообщила Ва­силевская. – Она иногда забегает ко мне поболтать, для практики…
   Михаил Семеныч поерзал, усаживаясь поудобнее, как бы пробуя себя на скручивание, покачался взад-вперед и вдруг, протянув руки, резко наклонился, схватил Васи­левскую и потянул на себя…
   Китайский халат на вдове затрещал, она тяжело за­билась в выздоравливающих руках Михаила Семеныча и, не вырвавшись, закричала. В комнату влетела Липа.
   Василевская, с красным, как халат, лицом, отряхи­валась посреди комнаты, а отец как ни в чем не бывало мирно лежал, утонув в перине, и смотрел в потолок.
   – Вот! – гневно выдохнула Василевская и пальцем ткнула в голову Михаила Семеныча, вернее, в то место шифоньера, за которым его голова должна была нахо­диться. – Вот!..
   И, не попрощавшись, вышла комнаты.
   Липа подошла к постели и возмущенно уставилась на отца.
   – Иди-иди, – зашикал на нее отец. – Уставилась… Своими делами занимайся, я спать буду… Бабу нормаль­ную и ту позвать не могут. Все. – Он отвернулся к стене.
   Липа в ужасе стояла перед ним и молчала. Ее при со­вершении кем-либо родных сомнительного проступка всегда беспокоил не сам проступок, а общественный ре­зонанс, им проводимый. Сейчас она больше всего боялась быть ославленной в коридоре, а затем, не дай бог, и во всем доме.
   Пока Липа решала, как быть и что предпринять, вспоминая, что в таких случаях советуют делать медици-на, опыт ближних и проведения художественной литературы, отец спать раздумал и повернулся лицом в комнату:
   – Каши хочу черной. Вразварочку.
   – Хулиган, – выдохнула Липа и ушла на кухню.
   – Я Роману пожалуюсь, – сказала она через полча­са, заходя в комнату с кастрюлькой в руках.
   – Я тебе пожалуюсь! – выкрикнул отец и тихо ойк­нул, хватаясь за сердце. – Ка-пелек…
   Выздоровление отца, бывшее уже очевидным, неожи­данно отложилось. Вероятно, внезапный отпор Василев­ской нанес его неокрепшему органму моральную трав­му. А может быть, Василевская во время освобождения от посягательств толкнула Михаила Семеныча больше необходимого. Липа, во всяком случае, приписывала ухуд­шение здоровья отца именно травме фической, хотя и скрытого характера. Она перестала здороваться с Васи­левской и запретила Люсе говорить с вдовой по-немецки, а также и просто по-русски.