Офицер напускает на себя самый суровый вид.
   - Вы можете дать мне слово, что в доме, кроме вас и сестры, нет никого посторонних и что вы никому не открывали дверь?
   - Что вы, мсье! - пугается Николь. - Да мы с сестрой, чуть стемнеет, запираемся вот на этот засов и носа не высовываем из нашей конурки! Мы обо большие трусихи, мсье, и вы даже представить себе не можете, как мы благодарны вам за то, что вы охраняете наш покой!
   Немец пристально вглядывается в безмятежное личико. Что? Благодарит за охрану? Она в уме, эта девчонка? Или блаженная? Гм... кажется, говорит даже без насмешки?
   Он козыряет:
   - Отлично, мадемуазель. На первый раз поверю вам на честное слово и не стану осматривать ваше жилье. Зелль, Брюкке, марш!
   Солдаты отворачивают от двери.
   - Мсье, а кого вы ищете? - спрашивает вдруг Николь. - Ах, простите, я, кажется, задаю бестактный вопрос?
   Офицер приостанавливается.
   - Нам нечего скрывать, мадемуазель. Разыскиваем двух сбежавших типов, из которых один ранен. Уйти далеко они не могли.
   Он снова козыряет и следует за солдатами.
   - Спокойной ночи, мсье, - желает ему певучий голос девочки в халате.
   Николь закладывает засов, стоит, прислушиваясь к удаляющемуся топоту.
   Потом взбегает наверх.
   - Так и знала: стоит и трясется! - бросает она Жермен. - Ну, где же наши гости?
   - Как тебе удалось избавиться от бошей? - спрашивает, трепеща, Жермен.
   - Борзиг помог.
   - Как, разве Борзиг вернулся?! - еще больше пугается Жермен.
   - Успокойся, его нет. Помогло его имя, - кратко объясняет Николь. Так куда же ты упрятала тех двоих?
   - Они у нас в спальне. О Николь, я боюсь, что один умрет. Он весь в крови и без сознания. Боже, что мы тогда будем делать!
   - Глупости! Он просто ранен, вот и все! - отрезает Николь. - Погоди, сейчас все выясним.
   За четырьмя рядами широких стеллажей, сплошь уставленных старыми книгами, сохраняющими запах кожи и пергамента, - две жилые комнатки сестер: кухня, она же столовая, а при случае и кабинет, и крохотная спаленка.
   Когда Николь вошла в спальню, ей в первое мгновение показалось, что комната пуста. Удивленная, она сделала еще шаг и тут, в узком пространстве между двумя деревянными кроватями, увидела обоих "гостей". Один недвижно распростерся на коврике, другой примостился тут же, на корточках, в напряженной и неестественной позе. Он был светловолос, мелкокудряв, с очень розовым и как будто припухшим лицом младенца. Затравленный, подозрительный взгляд его встретился со взглядом девушки.
   - Можешь вылезать, они ушли, - сказала Николь. - Я их спровадила. Она нагнулась к лежащему. - Гм!.. Кажется, и вправду дрянная история, пробормотала она. - Ну-ка, любезный блондин, помогите мне поднять вашего дружка. Жермен, берись за ноги, а я поддержу голову.
   - Погоди, что ты собираешься делать? - шепнула Жермен.
   - В данную минуту положить его на мою кровать.
   - Как, ты хочешь, чтоб они остались у нас?! Ты понимаешь, что будет, если их найдут?
   Николь оскалила зубы: точь-в-точь волчонок.
   - А ты что же, собиралась их выбросить ночью на улицу, чтоб они попались гестаповцам? Так?
   - Но мы же совершенно не знаем, кто они такие, откуда, - защищалась Жермен.
   - Мы знаем, что за ними гнались боши, стреляли и что один из них ранен и нуждается в нашей помощи. Для меня, по крайней мере, этого вполне достаточно. Остальное узнаем, когда выясним, что с этим беднягой.
   - Но... я думаю... - снова начала Жермен.
   - Ты слишком много думаешь. В наше время это вредно, - оборвала ее Николь.
   Она отвернула одеяло, и по ее знаку кудрявый легко приподнял товарища и положил его на кровать. Свет настольной лампы упал на раненого. Открылось узкое молодое лицо с большим чистым лбом и косо подрезанными темными волосами. Тень от ресниц лежала на впалых щеках.
   - Вот красавец! - вырвалось у Николь. - Жермен, пощупай ему пульс. Ты же у нас без пяти минут врач.
   Сама она очень осторожно и проворно принялась стягивать с лежащего куртку. Оказалось, под курткой нет даже рубашки, а только лохмотья, отдаленно напоминающие фуфайку. Николь попыталась снять лохмотья, чтобы осмотреть рану, но юноша болезненно застонал. Николь отступила.
   - Нет, мои лапы не годятся для такой тонкой работы. Тут нужен специалист.
   - Пульс очень слабый, еле прощупывается, - объявила Жермен. Кажется, он в таком состоянии, которое называется коллапс.
   - О, нам не хватает только медицинских названий! - с сердцем сказала Николь. Она обратилась к парню, который не отходил от раненого: - Слушай, может, у тебя есть какой-нибудь врач? Конечно, такой, которому можно довериться.
   Молчание.
   - Эй, к тебе обращаются! - повысила голос Николь.
   Снова нет ответа. Кудрявый только мельком глянул на девушку и снова устремил все внимание на товарища.
   - Вот так фрукт! Может, он глухонемой?
   - А может, это у него со страху? - предположила Жермен. - Мне говорили, что так бывает.
   - Бывает у трусов и трусих, - с яростью сказала Николь. Она дернула кудрявого за рукав: - Что же, дружок, так и будем играть в молчанку?
   Только тут парень как будто пришел в себя. Он посмотрел на обеих девушек и ткнул себя в грудь:
   - Совет Унион. Ну, Совет Унион.
   Николь широко открыла глаза:
   - Советский?! Жермен, ты слышишь, русский! Советские русские!
   - Рюсс, рюсс, совиет рюсс! - обрадованно повторял кудрявый.
   Жермен почему-то шепотом сказала:
   - Вот будет рад Гюстав! Он так хотел встретиться с советскими русскими!
   Младшая сестра церемонно представилась:
   - Николь Лавинь. А это моя сестра Жермен.
   Белокурый расплылся всем своим пухлым лицом: понял.
   - А меня Полем звать. Пашка. Поль, - заторопился он. Потом показал на раненого: - А он - Данила, Дени по-вашему. Дени, видишь, парлэ франсе, а я не парлэ вовсе.
   - Дени, Поль, - в волнении повторяла Николь. - Жермен, ты поняла? Раненый знает французский. Ах, как бы хотелось, чтоб он поскорее пришел в себя! Тогда мы все-все о них узнаем, расспросим, как они сюда попали...
   И вдруг, словно в ответ на это страстное желание, раненый зашевелился и, не открывая глаз, что-то проговорил. Кудрявый подскочил к нему:
   - Данька! Данька, ты меня слышишь? Больно тебе? Ты скажи, где болит? Это я тут с тобой... я...
   - А, Лиза, - твердым ясным голосом сказал раненый. - Вот хорошо, что ты здесь, Лиза! Я тебя видел, и Остапа видел. Он в зеленом мундире, как тогда, такой... - и, не договорив, опять потерял сознание.
   2. ДЕВЧОНКА В МУЖСКОЙ КУРТКЕ
   - С вас магарыч, паненка.
   - Нехай дает, шо обецяла.
   Девчонка не слышит. Между широченными плечами мужской куртки чуть видна сухая, коротко стриженная голова. Голова непокрыта, хотя морозно. Глаза светлые, острые, тоскливые. Нет, девчонка не плачет. Она только ест глазами всякое движение тех двоих. Двое работают сноровисто, привычно, как будто даже в такт. Лопаты с трудом врезаются в неподатливую зимнюю землю, крошат ее, резво отряхиваются. Быстро растет серо-белый холм. Лопаты похлопывают землю, аккуратно, с особым кладбищенским щегольством ровняют холм. Вот и все. Промороженная земля спрятала маму-Дусю, спрятала ее милые руки, ее длинные темные ресницы, ее парадную белую блузку с перламутровыми пуговками...
   Перламутровые пуговки чуть не доконали девчонку. Однако девчонка дернулась разок-другой и кое-как справилась, только накрепко сцепила зубы. Не реветь. Не реветь. Смотреть. Запоминать. Запомнить навсегда. Иначе кто же расскажет Сергею Даниловичу и Даньке, когда они вернутся... Если вернутся... Должны. Обязаны. Не могут не вернуться. И тогда потребуют, чтоб она рассказала про этот страшный день. И она расскажет.
   - Дивчина, ти чула, шо я казав?
   Это говорит второй могильщик. Он одноногий. В своей черной куртке, с подколотой штаниной он скачет вокруг могилы, подпираясь лопатой. При этом он удивительно похож на грача, слетевшего на пашню.
   - Чула чи ни? - повторяет он. Ему не терпится поскорее распить обещанную поллитровку.
   - Что? Ах да. Вот вам.
   Девчонка торопливо выхватывает из-за пазухи бутылку вишневки. Заветную бутылку, которую мама-Дуся берегла сперва к возвращению Сергея Даниловича, а потом, когда забрали Даню, к возвращению обоих. "Победная наливка" - шутя называла она ее, потому что вернуться муж и сын должны были, конечно, только с победой.
   - Э, сладкая... Нам бы погорше чего! - ворчат могильщики, однако наливку берут.
   Одноногий осуждающе поглядывает на девчонку:
   - Якась дивчина. А ни слезинки. Як той камень. Ридна маты вмерла, а вона не плаче нияк.
   - Вовсе она Гайдам не родная, - равнодушно возражает второй. - Зря ты, Големба, на нее вскинулся. Люди балакали, будто был у учителя дружок смолоду. Тот дружок не то помер, не то заарестовали его, и жинку его тоже. Ну, учитель и взял к себе сироту. У него-то с учительшей один сынок был. Данилкой звали. Учительша, царство ей небесное, земля пухом, хорошая была жинка. Меж родным сынком и этой приблудной дивчиной все, бывалоче, поровну делила. Была ей за родную мать...
   - Ну, а я шо тоби кажу?! - азартно перебивает его одноногий. - Я кажу: камьянна душа вона!
   И он ковыляет к воротам, даже не оглянувшись на девчонку.
   Второй минуту мнется, потом притрагивается к картузу:
   - Ну, счастливо оставаться, - и торопливо следует за Голембой.
   Девчонка потрясена: а может, и впрямь только здесь, на кладбище, она теперь будет счастлива? Здесь лежит мама-Дуся, единственное существо, которое у нее еще оставалось, сюда не приходят немцы (своих они хоронят в центре).
   Вдоль кладбища тянется пустынная Пушкаревская улица, обсаженная с обеих сторон столетними дубами. Улица выходит прямо в поле. Отсюда видны далекие склоны и сизые колхозные сады. Как любили они с Данькой и эти сады, и Пушкаревскую улицу, тенистую даже в самый жаркий день! А здесь, на кладбище, дети пасли коз.
   Девчонка опускается на землю у мамы-Дусиного холмика, глубже забивается в куртку. Руки в карманах. Там чуть похрустывают под пальцами сложенные квадратиками пачки. Нет, это не деньги! Это письма. Письма неотправленные, без конвертов, без адреса, написанные торопливо, единым духом, иногда даже ощупью, в темноте, чтобы не разбудить, не потревожить маму-Дусю. И все-таки недавно, совсем незадолго до смерти, мама-Дуся услышала. Это было ночью, ей тогда стало уже совсем плохо. Иногда она забывалась и уже не помнила, где она и кто стоит у ее постели. А тут вдруг очнулась, приподнялась на подушке и ясно так спрашивает:
   - Лиза, что это ты там пером скрипишь?
   Сказать? Сказать, что письма эти - жизнь, что без них Лиза давно извелась бы с тоски?
   В долгие ночи, под стоны умирающей, ей бы ни за что не выдержать, если бы не письма. В них все, чем живет она, чем живут все люди в этом городе, занятом врагами. Наверно, мама-Дуся поняла бы. А может, и сама она писала когда-нибудь такие же письма. Например, когда Сергей Данилович во время гражданской бился с белыми где-то в Сибири. Мама-Дуся была тогда молоденькая девочка, почти как Лиза. И, наверно, наверно же, она писала письма, которые некуда было отправлять. И все-таки Лиза ей не сказала и теперь мучается: почему, почему не сказала?
   Серо-синяя птичка сидит на голом молодом тополе и просит: пить-пить. Глупая птица, вон сколько кругом снега: растопи в клюве снежинки, напейся досыта, не рви ты сердце своей жалобой.
   Зима. У, какой холод, как замерзло сердце! Низкие крутые облака похожи на надутые паруса. Ветер гонит их, рвет, кажется, вот-вот послышится треск разрываемых полотнищ. И вдруг надвигаются сумерки. Они тесно обступают кладбище, сдвигаются у могильных холмов. Тревожней начинает шуметь ветер. В домике у ворот вспыхивает и мгновенно исчезает за маскировочной шторой огонек: там, верно, могильщики допивают "победную" наливку. Как они сказали: "Счастливо оставаться"?
   И все-таки нужно уходить. Возвращаться в комнату, где стоит еще не убранная постель мамы-Дуси, где еще слышны ее вздохи.
   Ну-ка, Лизавета, вставай, бери себя в руки! Бери, Лизавета!
   Девчонка подымается, притрагивается рукой к уже твердеющему земляному холму и, сутулясь, уходит.
   3. НОЧНЫЕ ГОСТИ
   - Это очень опасно, - сказал профессор Одран.
   Николь нахмурилась:
   - Значит, он все-таки умрет?
   - Я говорю не о нем, а о вас, девочки, - серьезно сказал профессор. Вы многим рискуете. Вы рискуете всем. Думаю, вам не нужно объяснять, что будет, если их найдут у вас. А твое появление ночью у меня и твой крик? продолжал Одран, обращаясь уже прямо к Николь. - Ты была точь-в-точь как мои любимые средневековые ведьмы. Никаких доводов разума, одно безумие. И потом, эта подушка, подвязанная к животу, - ты думаешь, она кого-нибудь обманула? Я, например, вовсе не уверен, что наша новая консьержка не пойдет доносить, что ко мне ходят по ночам подозрительные девицы... А бешеный бег по улицам, когда ночь и всем строго-настрого приказано сидеть по домам? Вдруг шаги - и Николь вталкивает меня в какой-то темный подъезд и чуть не душит от желания защитить и спрятать. До сих пор не могу отдышаться, честное слово... А если бы мы действительно наткнулись на фельджандармов, как бы ты выкрутилась, а, дорогая девочка?..
   - А он, господин профессор, что с ним? - весьма невежливо перебила его речь Николь.
   Одран покачал головой:
   - Пока трудно что-нибудь сказать. Вы знаете, девочки, я же не хирург, а психиатр. Психиатры имеют дело больше с душой, чем с телом. Мне кажется, у юноши дело не в одной только глубокой ране. Он сильно истощен, вероятно, на его долю выпали немалые испытания. Очень нервный, очень эмоциональный субъект. К счастью, пуля прошла далеко от области сердца, но задела ли она легкое, я определить не берусь. Попробую, когда кончится комендантский час, разыскать одного своего старого товарища, хирурга. Кажется, он остался в городе.
   - А на него можно положиться? - осторожно осведомилась Жермен.
   - Как на меня, если, конечно, вы мне доверяете.
   Вместо ответа Жермен легко клюнула Одрана в розовую щеку.
   - А сейчас нельзя пойти за ним? - нетерпеливо спросила Николь. - Я могла бы сбегать, если бы вы мне дали адрес.
   - Ну, знаешь, больше я тебе не позволю рисковать! - решительно заявила Жермен. - Это эгоизм. Из-за тебя могут пострадать очень многие.
   Николь хотела было возразить что-то резкое, но, взглянув на профессора, удержалась. С трудом давалась ей эта покорность. Все в ней бурлило. Каждая секунда промедления, казалось ей, грозит раненому смертью.
   - Но перевязку-то вы, надеюсь, сумеете сделать? - сердито обратилась она к профессору.
   - Мм... м... Это мы проходили еще на первом курсе, - смутился Одран. - Но, конечно, я попытаюсь...
   - Перевязку сделаю я, - неожиданно заявила Жермен.
   И под настороженным, недоверчивым взглядом Николь старшая сестра разорвала на полосы чистую простыню, ловко приподняла раненого и очень точно и профессионально наложила повязку на его грудь и плечо. Даже Николь втайне призналась себе, что у Жермен руки прирожденного медика. Раненый и во время перевязки не пришел в себя. Губы его запеклись от жара, щеки темно пылали. Под опущенными длинными ресницами глаза, казалось, ввалились еще больше.
   До пяти утра, когда разрешалось движение по улицам, оставалось еще добрых полтора часа. Николь отправилась варить для профессора некую гущу, пышно называемую кофе. Пережаренный маис с ячменем. Сахарин на маленьком блюдечке. На настоящий кофе, который добывался теперь только на черном рынке, у сестер не было денег. Николь поминутно смотрела на часы. Ей пришло в голову, что надо бы дать раненому чего-нибудь подкрепляющего. Она принялась рыться в старом шкафчике отца, где он, бывало, держал бутылку отборного вина. Увы, вина не было и в помине!
   Между тем Одран примостился на качалке и расспрашивал Жермен о ночных гостях.
   - Растолкуйте мне, кто они такие. От Николь я почти ничего не добился. Знаю только, что они русские, из Союза. А где, кстати, второй?
   - Отсыпается в кухне, - отвечала Жермен. - Кажется, они прошли пешком около трехсот километров. У них с собой карта, и он показал нам город Бетюн. Это на севере, в департаменте Па-де-Кале, старый фламандский город. У меня в школе была близкая подруга родом из Бетюна. По-видимому, оба парня работали там в шахтах - у того, который спит, на руках угольная пыль, как у шахтеров.
   - Да, я слышал, что на севере некоторые владельцы шахт начади бойко сотрудничать с немцами, - кивнул профессор. - У немцев давно не хватает рабочих рук, и они вывозят молодежь из всех оккупированных стран. Наверно, и ваших двух "гостей" они забрали из России для работы. По возрасту, мне кажется, раненый еще не мог быть в армии. Он совсем мальчик.
   - Тот, здоровый, ничего не мог нам толком объяснить, - сказала Жермен. - Мы с ним, как с глухонемым, на пальцах разговариваем. Николь прямо не терпится, чтоб поскорее очнулся раненый, - он, видимо, свободно говорит по-французски.
   - Кажется, это будет не скоро, - вздохнул Одран. - Мне не хотелось говорить при Николь, она как будто принимает это близко к сердцу, но ваш раненый в очень плохом состоянии. Поскорее бы удалось разыскать Древе!
   - Боже мой, что мы станем делать, если он вдруг умрет! - всплеснула руками Жермен. - Это же сразу обнаружится!
   Одран потрепал ее по плечу:
   - Ну-ну, побольше смелости. Вы же мужественная девушка, моя маленькая Жермен. Я кое-что знаю о вас.
   - Я?! - Жермен широко открыла и без того большие глаза. - Но, мсье, я же такая трусиха! И что вы могли слышать обо мне?
   Раненый чуть слышно застонал. Одран живо нагнулся над ним.
   - Эх, бедняга, где теперь странствует твоя душа? - шепнул он. - По каким темным путям? В каких безднах сознания?
   4. ПО ТЕМНЫМ ПУТЯМ
   Что мы знаем о нашем сознании? Что мы знаем о тех удивительных, порой фантастических, а порой почти осязаемых картинах, которые видятся нам в наших снах? То что-то мохнатое, тяжкое наваливается, душит, хватает жаркими руками, то вдруг явится нам самое дорогое в мире, навек уже исчезнувшее лицо, то бешеный бег на поезд, и уже опаздываем, и от ужаса и тревоги нас подкидывает на постели. А внезапно откуда-то, из самых глубин, возникает наше детство, знакомая комната, знакомый ласковый голос, баюкающие руки. И что-то плывет и качает, и невольно усмехаются губы, и что-то по-детски бормочет спящий. Или вдруг долгие-долгие, бесконечно длящиеся часы ищем мы кого-то, и этот кто-то во сне нужнее всех на свете, и для чего-то нужно во что бы то ни стало отыскать его. Чередой мелькают бесконечные покои, леса, запутанные лабиринты дорог, а того, кто нужен, нет и нет. И в этих поисках изнемогают душа и тело, и, очнувшись, весь разбит, как после тяжкой болезни.
   А если вдобавок сознание затемнено жаром, если оно больное, это сознание, то уж и вовсе невозможно разобраться во всех обрывках, которые то наплывают, как волшебные кораблики, то терзают немыслимой болью.
   Бьется, бьется синяя жилка на виске раненого. Закушены сухие, горячие губы. Где-то он, где он теперь?
   *   *
   *
   Он спрашивал отца:
   - А она насовсем у нас останется?
   Сергей Данилович хмуро кивал:
   - Наверно, насовсем, Даня. И, знаешь, ты должен быть ей старшим братом. Должен всегда защищать, потому что ее сильно обидели.
   - Кто обидел?
   Отец опять хмурился.
   - Судьба. Жизнь. А больше всего, наверно, люди.
   - Какие люди? Кому понадобилось трогать ее, девчонку?..
   - Разные бывают люди, Даня. Есть и низкие, завистливые, всякие... Тебе повезло, ты пока таких не знаешь.
   Отец говорил как бы нерешительно, раздумывая. Может, и сам он был не уверен в том, что говорил? Данька смотрел на него. Смотрел, недоумевая.
   Он привык верить отцу, каждому его слову - отец еще никогда ни в чем его не обманул. Но самому Даньне и впрямь не приходилось встречать дурных, низких людей.
   С тех пор как он помнил себя, кругом был все тот же знакомый, уютный мир. Был старинный тихий город с садами, со столетними осокорями и каштанами на безлюдных улицах, с обелиском Славы в Корпусном саду. Далеко виден золотой орел на обелиске, держащий в клюве лавровый венок. И еще была тенистая, мутноватая Ворскла, где он купался с дружками, плавал лягушкой и саженками, а после обучался кролю и баттерфляю у тренера Сени Тимошенко. Был центр ребячьей жизни - белый, широко разлегшийся среди зелени Дворец пионеров. Там, в длинном коридоре, который вел в библиотеку, почему-то разгорались самые увлекательные споры, там разговаривали о книгах, о футболе, о будущем, позже - о девочках. И, конечно, была школа с пионерскими сборами, суматошными и не всегда интересными. Были уроки истории - самое важное в школе, как полагал Данька, и не только потому, что уроки эти вел его отец, но и потому, что каждый урок превращался в путешествие по знакомой старине. Иногда толпой, забыв о партах и о классной дисциплине, окружали Сергея Даниловича, и он рассказывал о русской истории, о Петре Первом, показывал портреты его сподвижников, вводил ребят, почти как в современность, в события двухсотлетней давности, героические или мрачные.
   Наконец, был дом с книжками, с волшебным фонарем, с молодой, смешливой и ласковой мамой-Дусей, с воскресными прогулками всей семьей то по гоголевским, то по короленковским местам. А вечерами приходили друзья доктор Александр Исаевич Горобец, сивый и бородатый, как Черномор, молодой физик Мартыненко, которого все звали просто Лешей, мамина школьная подруга Люба Шухаева. Отец вынимал старую, еще дедовскую, скрипку, мама-Дуся садилась за пианино, и доктор Горобец бережно, как больного ребенка, вносил из прихожей закутанную виолончель. И Даня помнит, что первые в его жизни слезы вызвала музыка - томительная, будоражащая, безмерно грустная.
   Отец пытливо смотрел на него.
   - Тебе ведь уже двенадцать, тринадцатый пошел, Данька. Как тебе кажется, сможешь ты понять большой, мужской разговор?
   Мама-Дуся сказала тревожно:
   - Сергей, а не рано ли? Ведь он еще совсем ребенок.
   Сергей Данилович ответил твердо:
   - Не рано, Дуся. Пускай, как говорится, всосет это с молоком матери. Может, поймет, как ему надо относиться к девочке.
   Так произошел большой мужской разговор с отцом. Данька узнал, что худенькая, будто навек чем-то испуганная девочка, которую отец привез недавно из Ленинграда, - дочь старого друга Сергея Даниловича, талантливого журналиста. По лживому доносу родителей Лизы арестовали, а Лизу отправили в детский дом. Лиза оттуда сбежала, долго скиталась по Ленинграду, пока наконец ее не подобрал старик швейцар из какого-то учреждения. Швейцар выходил девочку, расспросил о семье и случайно, в разговоре, узнал, что в Полтаве живет большой друг Лизиного отца. Старик написал Сергею Даниловичу. Так Лиза Каразина оказалась в семье Гайда.
   Длинные-длинные, тонкие-тонкие ножки в коричневых в резинку чулках, сумрачные недоверчивые глаза, повадки настороженной дикарки - как все это сразу сделалось другим!.. А ведь еще накануне "мужского разговора" Данька негодовал про себя: "И зачем только понадобилось привозить эту девчонку? Так мы хорошо жили втроем! А теперь шмыгает по дому какая-то злючка, а может, воображала. Все молчком, все по углам прячется... Эх, папа, и зачем ты ее взял, к чему нам она?!"
   Трудно, мучительно мальчику в двенадцать лет сделать первый шаг к девчонке. И как подступиться к такой? Вон забилась в угол за шкафом, что-то перебирает там в коробке из-под печенья. Даже головы не поднимет, хотя Данька уже два или три раза прошел мимо.
   Наконец:
   - Слушай, ты "Двух капитанов" читала? Хочешь, я тебе дам? Ух, вот это книга!
   - Я читала, - сказала и опять головы не подняла. Руками что-то все вертит, а руки, как обструганные прутики, - тонкие, белые, без кровинки.
   - А "Судьбу барабанщика" читала?
   Она помотала головой.
   - Нет? Тогда я тебе сейчас дам. Это, знаешь, тоже такая книга...
   - А ты "Дикую собаку динго" читал?
   Он почему-то смутился. Сказал пренебрежительно:
   - Ну, это чтение для девчонок.
   Она в первый раз подняла глаза - светлые, нестерпимо презрительные:
   - У... Ничего-то вы, мальчишки, не понимаете!..
   Данька вспыхнул. В его лице был оскорблен весь мальчишечий род. Закипела обида, он уже готов был выплеснуть на эту девчонку самые злые слова. Они стояли - оба - на краю ссоры, которая могла стать окончательной, непоправимой.
   Но в следующее мгновение Данька вспомнил "большой мужской разговор". Взгляд его невольно скользнул опять по рукам-прутикам. Он тяжело сглотнул гнев, буркнул:
   - Видно, только одна умная нашлась! Пожалуйста! А "Судьбу барабанщика" ты все-таки прочитай. Я тебе сейчас дам.
   Сколько их было, таких ссор, готовых перейти в непримиримую вражду, злых слез, обидных прозвищ! Иногда они по три-четыре дня не разговаривали, не смотрели друг на друга. Мама-Дуся - та как будто и внимания не обращала на эти вспышки. Зато Сергей Данилович, переждав несколько дней, начинал вскользь говорить о людях, которые не держат слова, не могут сдержать и самих себя, плохо управляют своими чувствами. Даньке было тяжело, душно, он злился на отца, на Лизу, на весь мир - мир был неуютен, хмур, ничто в нем не веселило. Сделать первый шаг? Ни за что! Кланяться какой-то девчонке, упрямой и неумной?! Ни за что!
   Вон стоит у окна, повернулась спиной, и даже в спине упрямство и злость. Ни за что!
   Он повторял это "ни за что" до тех пор, покуда вдруг оба они не оказывались лицом к лицу с каким-нибудь незначительным словцом для начала:
   - Чернильной резинки нет?
   Или - обращенное, словно в пространство:
   - А Таиса сказала, что в кино сегодня замечательная картина.
   - Какая?
   - Не знаю. Если хочешь, сбегаем посмотрим...
   5. ТРИДЦАТЬ ШЕСТЬ ПИСЕМ ЛИЗЫ КАРАЗИНОЙ