— Здесь, — улыбнулся Эдмонд. — Джеральд Олбарийский, ты с своей королевой отдал себя этой земле — неужто ты мог подумать, что Олбария от тебя откажется?
   — Мы... умерли? — тихо спросил Джеральд.
   — Не больше, чем я. — Эдмонд слегка склонил темноволосую голову. — Пожалуй, даже меньше. Со мной это случилось дважды.
   — Это было... трудно? — очень тихо молвила Бет.
   — Не тяжелее, чем в первый раз, моя леди, — ответил Эдмонд. — А дорогу найти даже и легче.
   — Дорогу? — взгляд Бет скользнул вдоль туманной пелены, застилавшей землю.
   — А вы ее не видите, — пояснил Эдмонд. — Вам еще туман глаза застит.
   — Но туман только по земле стелется, — возразил Джеральд.
   — Это вам только кажется, — очень серьезно молвил Эдмонд. — Его надо смыть. Ручей у самых ваших ног — наклонитесь и зачерпните.
   Вода в незримом ручье оказалась обжигающе холодной, почти ледяной — но этот холод прояснял сознание, отрезвлял мысли. Джеральд и Бет, не колеблясь, опустились на колени и зачерпнули полные пригоршни.
   Эдмонд на миг закрыл глаза. Пусть не он, а эти двое первыми увидят, что дорожная пыль старости смыта напрочь, что она сошла с них совершенно.
   Когда плеск воды смолк и сменился потрясенным выдохом, Эдмонд открыл глаза.
   Серебро прожитых лет, смытое навсегда, растворилось в уходящем тумане. Длинные темные волосы тяжелой волной хлынули на плечи Бет. Непокорные пряди Джеральда, как и прежде, полыхали яростным золотом.
   Время серебра окончилось — осталось только ручей перешагнуть. Потому что там, за ручьем...
   — Идем, — позвал Эдмонд. — Пора. Вас ждут.
   Особым знатоком придворного этикета за годы жизни бок о бок с людьми Шарц заделаться так и не успел — но ведь даже самому тупому гному из числа тех, что только тачки возить и способны, ясно, что сэр Хьюго Одделл должен был остаться в королевской опочивальне... ну за тем хотя бы, чтоб соболезнования выразить, что ли...
   Должен был, что и говорить. Но Шарц не остался, а вышел вон, неслышно притворив за собой двери, и не потому, что не сумел унять слезы, так и катившиеся по жесткой щетине, выстелившей щеки за минувшие сутки, а потому что не смел дать этим слезам волю, глянув в сухое бесслезное лицо лорда-канцлера... или все-таки Роберта де Бофорта? Это день назад Роберт де Бофорт был вправе сдерживать слезы ужаса — а сэру Хью некогда было горевать: он сражался. Но теперь, после безнадежно проигранной битвы Шарц вправе предаться горю... Шарц, но не Бофорт — ведь его сражение только-только начинается. Тяжкое сражение — и впервые Его Величество Джеральд Первый Олбарийский не встанет рядом со своим лордом-канцлером.
   При мысли о Джеральде Шарц едва не замычал от горя. Что ему, гному, человечий король? Ну вы и спросили! Когда бы не Джеральд Олбарийский... ну сложно сказать, что бы осталось от Олбарии, но от гномов не осталось бы и вовсе ничего. Это Шарц знал твердо — ведь не кто-нибудь, а он вместе с Джеральдом и Робертом занимался тем, что лорд-канцлер сухо назвал "разрешение Петрийского кризиса". Не таким и долгим было его близкое знакомство с королем — но душу гномьего лазутчика Олбарийский король покорил так же безоговорочно и окончательно, как воинство Маэлсехнайли сорок лет тому назад. Джеральд де Райнор был из тех людей, что ударяют сердце подобно инструменту чеканщика — и оставляют на нем свой отпечаток навсегда. Навсегда, на всю жизнь... жизнь, которая будет продолжаться, хотя в ней нет больше навеки ушедшего... и сердце Шарца ныло там, где его коснулся образ олбарийского короля, от дуновения пустоты. Как же пусто... целый кусок жизни ушел вместе с Джеральдом и его королевой... кусок жизни Шарца — или Одделла?.. ушел, рухнул, будто надежный крепкий берег обвалился в одночасье... только Роберт де Бофорт и остался от тех времен... Роберт де Бофорт, лорд-канцлер... Шарц помнил, как Джеральд сказал однажды: "Мне страшно повезло с лордом-канцлером. Если королю уже под пятьдесят, когда наследному принцу двадцать сравнялось, лорд-канцлер тридцати шести лет — это больше, чем удача, это господне благословение. Самый расцвет зрелой силы — и королю лучшего не найти, и юный наследник к нему прислушается: как-никак, не старикан, из ума выживший, а человек еще молодой... такой лорд-канцлер — это непрерывность замысла для двух царствований, мост меж двумя берегами". Да, так он тогда и сказал... а теперь один из берегов рухнул — а мост обрушиться следом не вправе, мост должен устоять, хоть бы и об одном берегу, а — устоять... Нет, Шарц не мог позволить себе дать волю слезам в присутствии лорда-канцлера.
   А вот лекарь придворный сбежал из королевском опочивальни совсем по другой причине.
   Нет, он не боялся лишиться головы за свой промах. Не такой человек лорд-канцлер... да и его будущее королевское величество Джеральд Второй Олбарийский — тоже... ну не станут они голову рубить не за вину, а за оплошность. А вот на следствие этой самой оплошности, убившей не одну только королеву! а и короля разом с нею, смотреть — вот это и вправду страшно. А еще страшней взглянуть на сэра Хью Одделла. Вот уж для кого, а для гномьего норова никаких оплошек не существует — этот марлецийский лекарь спрашивать ведь не станет, а просто-напросто в землю вколотит. Нет уж, лучше подхватиться, да и уехать из Лоумпиана, куда глаза глядят, все равно куда, лишь бы подальше — и от вины своей, и от гнома кошмарного...
   Что ж — кого господин лекарь опасался, на того и нарвался.
   Шарцу казалось, что скорбь его достигла предела, но когда он увидел идущего к воротам гнедого, на спине у которого мешком восседал, нервно сжимая поводья, господин придворный лекарь, то понял, как жестоко ошибся. Вот он, виновник этой скорби — безвинный виновник... убить бы его, дурака, — да не за что, не за дурость же... дурость, недосмотр, врачебная ошибка... просто ошибка, не дурной умысел, не злая воля — ошибка, оплошность... и ведь Джеральд был уже немолод... да, Шарц получше других знает, что король был совершенно здоров, здоров не по годам, что мог бы еще лет десять, а то и двадцать протянуть с легкостью — знает, он ведь врач... что пользы от того, что он врач? Разве он сумел спасти Джеральда и его королеву?
   Шарц стоял перед распахнутыми воротами и глядел на неуклюжего всадника в упор. Под этим взглядом лекарь побледнел и ссыпался из седла наземь — а больше он ничего сделать не успел. Может, он рухнул бы на колени, моля о пощаде, а может, и вовсе в обморок грянулся, останься страшный сэр Хьюго Одделл недвижим. Но при виде лекаря скорбь Шарца переплавилась в ярость — и ярость эта нуждалась в выходе. Ну хоть в каком-нибудь — ведь не лекаря же придворного убивать, в самом деле! — выплеснуться, вырваться вон...
   Шарц отвернулся от лекаря и захлопнул тяжеленные ворота, словно ветхую дверь какой-нибудь чахлой хижины — одним мощным ударом. А еще мгновением позже за его спиной раздался грохот: воротные створки его удар просто-напросто снес с петель, и они рухнули наземь, вздымая завесу пыли в опустевший проем.
   Гнедой заржал и попятился. Шарц оказался рядом с ним в одно мгновение.
   — Ну тише, тише, — бормотал он, успокаивая коня. Гнедой всхрапывал, косил на непрошеного утешителя зло и нервно, однако взять себя под уздцы позволил.
   Лекарь смотрел на гнома, выпучив глаза. У него даже сил не было отойти от испуганного коня, чтоб не зашиб ненароком — ноги со страху отнялись. Шарц деловито и спокойно оглаживал коня, не обращая на его бывшего всадника совершенно никакого внимания.
   Когда гнедой успокоился окончательно, Шарц ухватил лекаря за шиворот и безжалостно перегнул пополам. Лекарь и подивиться не успел — а гном, ступив ему на поясницу, уже садился в седло, даже стремян не подтянув.
   — А ну полезай, — велел коротышка, властно дернув щетинистым подбородком.
   — К.. куда? — еле выдавил лекарь.
   — На коня полезай. — В голосе Одделла звучало что-то не просто безоговорочное, а окончательное, что-то такое, что не позволяло ослушаться приказа. — После другого прикупим, а покуда он и двоих свезет. Садись за мной, и поедем.
   — К... куда поедем? — бормотнул несчастный лекарь. О да, он был согласен, что ему теперь только в ад и дорога — но вот ехать к чертям на расправу за спиной у жуткого гнома...
   Лицо Шарца отяжелело.
   — Со мной, — отрубил он. — В Олдвик. Годков пять у меня в подмастерьях походишь... авось научишься хотя бы простуду лечить.
   В то мгновение, когда Бет вскрикнула еле слышно, а Хью Одделл рванул рубашку на Джеральде, время остановилось. Все, что делал после этого лорд-канцлер Роберт де Бофорт, было сделано вне времени. Утро? вечер? день? — безвременье. Именно в этом безвременье Роберт держал в ладонях лицо Джерри — теперь и навсегда уже Джеральда Второго, — когда тот сотрясался в беззвучных и бесслезных рыданиях. Джерри не плакал — ладони Роберта так и оставались сухими — и только плечи его мучительно содрогались... долго, очень долго — или несколько мгновений?.. в безвременье не поймешь... и только когда первая слеза коснулась руки Роберта, лорд-канцлер позволил себе отнять ладони... всего лишь отнять ладони — но не заплакать самому, ведь ему нельзя, ему пока еще нельзя — пока длится безвременье, он не может, не должен...
   В том же безвременье Роберт отдавал распоряжения и участвовал в приготовлениях, утешал и ободрял — до той минуты, пока не остался в опустевшей опочивальне совсем один. Уже неяркий предвечерний солнечный луч уткнулся в зеркало, которое за горестной суматохой позабыли занавесить, и оно откликнулось быстрым радостным блеском. Роберт шагнул к зеркалу, чтобы завесить его — и безвременье окончилось.
   Потому что в зеркале не было ни отраженной опочивальни, ни самого Роберта де Бофорта. Из зеркала на потрясенного Роберта смотрело совсем другое лицо.
   Когда юный Берт впервые увидел Эдмонда во время своей вигилии сорок лет назад, последний из Доаделлинов показался ему недосягаемо, несбыточно взрослым. А теперь, когда лорду-канцлеру сравнялось пятьдесят шесть, он увидел, насколько Эдмонд был молодым.
   Эдмонд и был молодым — дерзко, ослепительно, победительно молодым, как зеленая поляна за его спиной, и его серебристо-серые глаза смеялись. А там, за ним, на знакомой Роберту поляне...
   Как ни странно, первыми Роберт узнал вовсе не Джеральда и Бет... а может, это не странно и вовсе? Слишком уж он привык к их нынешнему облику — эта вновь обретенная юность сделала их на какой-то миг неузнаваемыми... но Джей де Ридо ушел в вечность в точности таким — и в точности таким было лицо Девы Джейн, когда она протягивала будущему рыцарю узкий серебряный ободок... а рядом с ними... рядом...
   Роберт вскинул руку, и пальцы его коснулись мгновенной прохлады зеркального стекла — прохлады, за которой явственно и несомненно ощущалось тепло пальцев Эдмонда — живыхпальцев!
   — Не может быть... — прошептал Роберт... наверное, потому и прошептал, что сердце его кричало во весь голос.
   — Ну отчего не может, — улыбнулся Эдмонд. — Это в первый раз, во время вигилии, пробиться было почти невозможно. А теперь, по следу смерти, пока он еще травой не зарос, да по знакомой дороге...
   Роберт молчал — горло у него перехватило, как и в тот, первый раз. Он только и сумел, что кивнуть в ответ.
   Я непременно расскажу Джерри, думал он. Он мне поверит — отец Марк рассказал ему о той вигилии, и он мне поверит... он вправе... нет, не так — он должензнать... и не только потому, что нуждается в утешении — но знать, что Джеральду и Бет, отдавшим себя без изъятия земле Олбарии, она вернула отданное с избытком... что и в вечности они будут хранить эту землю, всей своей жизнью заслужив это право... а что заслужим мы? Встретит ли и нас хоть кто-нибудь?
   — Встречать? — переспросил Эдмонд, хотя Роберт вслух ни слова не произнес, и снова улыбнулся. — Тебя? Зачем? Это их надо было встретить — а ты и сам дорогу знаешь.
 

Сергей Раткевич
"Искусство предавать"
Повесть

   — А это значит...
   — А это значит, что не пройдет и двадцати лет, как их "Крыша Мира" обрушится им на голову.
   — Значит... снова война?
   — Война ? Вздор! На сей раз они не станут грабить и насиловать. Они просто выйдут и пойдут.
   — Куда?
   — Куда-нибудь. Не важно куда. И ничего живого на их пути не останется. У них нет выбора.
   — У нас тоже.
   — У нас есть. Мы можем пропустить их... или уничтожить.
   — Погоди. Давай подумаем, что бы мы сделали на их месте.
   — Ну... я выслал бы лазутчиков все разузнать, а тогда уж...

Лжец

   Уверенным безмятежным жестом он коснулся своего непривычно голого подбородка. Непристойно голого. Легкая дрожь омерзения не встряхнула его пальцы. Он не смел позволить себе этого. Он привыкнет, привыкнет... уже привык. Ведь он бреется очень давно. Всегда, с того самого момента, когда первый юношеский пушок тронул его щеки и подбородок. Коротышка с бородой — это слишком смешно, а ему и без того хватило насмешек. Так что он никогда не носил бороду. Никогда.
   Это первая ложь, сказал он себе. Первая, но не последняя, потому что он теперь карлик, коротышка, несчастный безбородый урод. И так было всегда. Всегда. Он не смеет помнить ничего другого. Ничего другого не было.
   До сего дня он не солгал ни разу. Когда-то все случается впервые.
   Мои руки не должны дрожать, напомнил он себе.
   Руки не дрожали.
   Это первая ложь... первая...
   Он знал, что ему предстоит лгать еще долго. Очень долго. Жить ложью, одеваться в ложь, спать на лжи, питаться ложью, дышать ею, захлебываться, корчиться в агонии, каждодневно корчиться в агонии, ибо беспросветно лгать невыносимо. Но он будет лгать, лгать и еще раз лгать. Потому что другого пути нет. Потому что есть только этот.
   Он еще раз коснулся подбородка, привыкая к ощущению.
   Многие люди всю жизнь бреют бороды. И усы. И волосы. И вообще все, до чего могут дотянуться. Эти психи бреют все. Правда, так поступают не все люди, а только некоторые. Хорошо, что они есть, эти некоторые. Благодаря им его ложь вполне осуществима. Хорошо, что их не так уж много. В мире поголовно бритых он бы свихнулся.
   Он окинул прощальным взором каменную тайнопись родного мира. Спокойно и отрешенно, как смотрят умирающие. Но он не умирал. Он уходил наверх. К людям. Он, Шварцштайн Винтерхальтер, короче именуемый просто Шарц, единственный гном, сбривший бороду. Лазутчик. Шпион. Лжец.
   — Пойдем, безбородый безумец, — раздался над его ухом тихий голос Наставника. — Я покажу тебе Тайную Дверь. О ней известно немногим, и ты не скоро узнал бы эту тайну, быть может, я и вовсе не доверил бы ее тебе... — голос Наставника пресекся. — ...если б не то, что ты, может статься, последняя наша надежда... последняя надежда всего народа гномов, — окрепнувшим голосом закончил наставник.
   — Безбородый безумец... — пробормотал разведчик. — Что ж... именно так я стану подписывать все свои донесения. И пусть мое безумие принесет нам удачу!
   Вот и вторая ложь. Страшнее первой. Я ведь предаю тебя, Наставник. Знаешь?! Ты так старался воспитать из меня настоящего гнома. Учил. Заботился. Душу вкладывал. А я предаю тебя. Нагло, мерзко, грязно предаю тебя и твою "последнюю надежду". Ты смотришь на меня и видишь взлелеянного тобой героя? Ложь, Наставник. Я не герой, я — мразь. И я растопчу твою последнюю надежду, потому что глупо надеяться на реванш, глупо мечтать о прорыве. Но ты никогда не поймешь этого, несчастный наивный старик, так же как никогда не расстанешься добровольно ни с единым волосом своей бороды. Я впервые увидел, как ты плачешь, когда брил свою. Ты счел это подвигом. Это не было подвигом, Наставник, просто выхода другого не было. Знаешь, если бы все гномы были похожи на тебя, нам не пришлось бы бояться людей. Потому что твоя ненависть к людям благородна. Потому что как истинный воин ты обратил бы к врагу ярость, а не мерзость. И ты бы сражался с равными. Только с равными. Благородные враги — величайшая ценность. Они дороже всего золота и самоцветов мира. Будь все гномы похожи на тебя, люди запомнили бы нас как великих воинов, а не как палачей и мерзавцев, измывающихся над слабыми и сдающихся сильным. Я люблю тебя. Наставник. Прости, я никогда не скажу этого вслух. Вместо этого я предам тебя. Это лучшее, что я могу подарить тебе и другим гномам. Я бы хотел, чтоб все вышло иначе, но у меня просто нет выхода. Прости...
   Когда-то ты сказал мне:
   — Гномы побеждают любой ценой. В конце концов, это происходит.
   И ты ждал этого своего "в конце концов", ждал неистово, истошно. А потом время закончилось, и у тебя не осталось ничего, кроме твоей "последней надежды". Меня. Меня, посланного разведать наилучшие кратчайшие пути для отчаянного самоубийственного марша под копыта человечьих коней. Ты веришь, что этот рейд увенчается успехом? Что ж, верь. Каждый должен во что-нибудь верить. Но я из твоего наставления запомнил другое — "любой ценой", сказал ты. Любой. И я запомнил. А потом думал. Долго думал. Ты очень хорошо научил меня этому, недаром ты — лучший наставник. И я понял то, чего не понял ты сам. В твоих словах был ответ на так мучивший тебя вопрос "что же теперь делать?". Гномы побеждают любой ценой. Любой. И если цена победы — поражение, они платят ее и живут дальше. И побеждают. "В конце концов это происходит". Поэтому я предам тебя, Наставник. Предам, потому что наша нынешняя победа — в поражении. В добровольной сдаче на любых условиях. Потому что только поражение сохранит нас для грядущих побед. Мы слишком плохо знаем людей. Для того чтоб их победить, нужно пожить рядом с ними. Подышать воздухом их мира.
   Ты посылаешь меня за войной — я принесу мир. Клянусь.
   Мягкая полутьма узкого хода сменилась яркими огнями дворцовой галереи.
   "Ото! — подумал разведчик. — Резиденция самого Якша!"
   Дальше — больше. Похоже, они направлялись в личные покои Подгорного Владыки.
   "Вот слышал же, что наставник вхож к Владыке, а не верил! С другой стороны, и дело-то ведь какое! Владыке тоже небось выжить охота".
   Вокруг было удивительно пусто. Словно и не дворец.
   "Кто-то об этом позаботился".
   Еще несколько лестниц, поворотов и переходов, и "позаботившийся" уже открывал им дверь. Разведчик оторопел. Это был сам Якш.
   — Входите живей! — буркнул он. — Не торчите на пороге. Не ровен час, увидит кто.
   Разведчик шмыгнул внутрь. Его наставник тяжело шагнул следом, и Якш запер дверь своим перстнем. Щелкнули хитроумные механизмы, дверь слилась со стеной, исчезла, теперь никто, кроме самого Якша, не сможет ни отыскать ни отпереть ее.
   "Какие мастера работали!" — мимоходом восхитился разведчик.
   — Говорят, ты принесешь нам удачу, Последняя Надежда Гномов? — спросил Владыка, его глаза смеялись яростным смехом воина, а руки играли ритуальным молотом — золотой игрушкой чуть больше ладони, символом власти Подгорного Владыки.
   — Меня зовут Безбородый Безумец, о Владыка Всех Гномов! — ответил разведчик, склоняясь до самого пола.
   — Вот как? Что ж, я запомню, — промолвил Якш, и вскинул руку с золотым молотом, на миг прижав его к сердцу, в древнем ритуальном салюте воина, уходящего на смертную битву.
   "Ты тоже жаждешь реванша, — подумал разведчик. — Ну конечно, жаждешь. Как может быть иначе? Значит, и тебя я обману. Предам. Ты хочешь войны, а я накормлю тебя миром. Прости, Владыка, если это отравит тебя!"
   Еще одна ложь, думал он. Всего лишь еще одна. Привыкай, Шарц, тебе это понадобится...
   А Владыка, скосив глаза на Наставника, дождавшись, когда тот на миг отвернулся, вдруг быстро перевернул золотой молот рукоятью вверх. Разведчик задохнулся от изумления. Перевернутый молот, прижатый к сердцу... это же...
   "Якш все знает!"
   "Он не может этого знать!"
   Подгорный Владыка вновь мельком глянул на Наставника и вернул свой молот в прежнее положение. Подмигнул.
   Молот, перевернутый рукоятью вверх... боевой молот, перевернутый рукоятью вверх, — предложение мира!
   Предложение мира.
   Вот так — и никак иначе. Якш все знает. Знает. Якш знает все. Но как же это возможно? Как?! Он никак не мог проникнуть в организацию сторонников мира. Мы тщательно скрывали свои встречи, стереглись, ничего не доверяли ни пергаменту, ни случайным свидетелям. Секретность была совершенной. Или... или все-таки нет? Это пока я напоминал об осторожности, они были осторожны, а теперь? Поздно сейчас думать об этом. Просто поздно, и все.
   — Идем, — сказал Якш.
   Почему-то от осознания, что Владыка лжет вместе с ним, разведчику стало легче. Словно бы ложь, поделенная на двоих, оттого и вправду уменьшилась. Ложь всегда остается ложью, напомнил он себе. Всегда. Даже разделенная с Владыкой, она не становится правдой. Никогда.
   Тайный Вход караулили два гнома из знаменитой личной охраны Якша. Грозные боевые молоты взлетели, прижались к сердцам.
   Еще один боевой салют!
   Еще одна ложь.
   — Постой, — вдруг сказал Владыка. — Выпей! В его руке, на золотой цепочке покачивался маленький кувшинчик из цельного рубина.
   "Если в нем то, что я думаю..."
   — Это "Слеза Гор", — сказал Владыка Всех Гномов. — Ты не будешь чувствовать ни боли, ни усталости, ни страха...
    Только безмерное удивление, о Владыка! Эта штука стоит не меньше, чем ящик первосортных изумрудов!
    — ...твой ум останется ясным, а сердце будет спокойно, — закончил Якш.
   — Благодарю, Владыка, за этот неоценимый дар, — неловко пробормотал разведчик.
   Выпив предложенное, он быстро шагнул к двери. Тайная Дверь, личная дверь самого Якша, бесшумно открылась, и наступающее утро шагнуло внутрь. Разведчик шагнул ему навстречу.
   Утро — замечательное время. Время, когда у человеческих часовых слипаются глаза и один безбородый гном может еще немного прожить без лжи.
   Когда прошлого уже нет, а будущее еще не началось, когда смешной маленький человечек еще не возник, а гнома уже не осталось, тогда... трудно сказать, по чьим именно жилам мощно струилась "Слеза Гор", — может быть, его и не было вовсе, этого кого-то?
   Да разве бывают безбородые гномы? Шутите! Лишить гнома бороды можно только вместе с головой. Так что человеческие часовые и в самом деле ничего не заметили. Нечего им было замечать. Некого.
   Сумерки, пролитые на землю, были великой милостью господней. Во всяком случае, карлик в ветхих одеждах паломника и с паломничьим кошелем, привязанным к посоху, нисколько в этом не сомневался. Все есть великая милость Единого Бога-Творца — люди, именуемые паломниками, считают именно так, а ведь я теперь и человек, и паломник.
   Выцветшая серая одежка почти растворяется в сумерках. Это хорошо, что растворяется, потому что сейчас я сойду с тропинки, на которую недавно свернул, выберу местечко посуше и со стоном рухну на землю. Ну ладно, не буду стонать... хотя очень хочется. Очень. Почему? Потому что в голове сидит сотня сумасшедших гномов, они вдребезги упились пивом, и теперь вдребезги же разносят мою черепушку тяжелыми боевыми молотами. Просьб о пощаде они не слышат. Глухонемые, наверное.
   Это у меня голова так болит. Она еще и не так болит, но сравнения покрепче в нее, такую больную, просто не лезут. "Слеза Гор" больше не бежит по моим жилам, и жестокий верхний мир взимает с меня свою суровую пошлину за переход границы. Есть, оказывается, такие пошлины, что берутся даже с лазутчиков. Что ж, таможенный сбор — дело святое, не спорю. Вот только я предпочел бы расплачиваться в какой-нибудь другой монете. Или нет?
   Могло быть и гораздо хуже. Например, меня могли поймать часовые. Поймать... или просто застрелить. Лазутчику подгорная броня не положена. Любая человечья стрела легко прошьет меня насквозь. Так что больная голова — это мелочи. Поболит и пройдет. Воздух у них тут наверху вредный, вот и болит. Ничего, к утру должна перестать. Кстати, теперь уже не "у них тут наверху", а "у нас тут наверху", точней даже просто "у нас" — люди ведь не считают, что они живут наверху, это глупые гномы зачем-то живут внизу, странные создания, делать им нечего — жить в какой-то дыре. Нам, людям, этого никогда не понять. И в бога они не веруют...
   Не защищенная бородой кожа воспалилась на ярком солнце и немилосердно чесалась. Еще немного, и она потрескается, а потом просто облезет. Со стороны я сейчас красавчик хоть куда, небось одним своим видом человечью армию распугаю. Жаль, что мне никого пугать не надо. Скорей уж наоборот. Хотя если постараться и скорчить жалобную гримасу... эта опухшая и облезающая рожа может мне еще очень и очень пригодиться. Не напугать, так разжалобить. Мало того, что карлик, так еще и опухший, больной, несчастный, весь облезший. Может, оно и не худо, что голова болит? Для дела оно пользительно. Хотя, ох...
   Разведчик сошел с тропы, прошел еще немного по густой сочной траве и выполнил обещание, данное самому себе, — ничком рухнул наземь. Так, как нырял в глубокое подгорное озеро. Трава сомкнулась над его головой, и воцарился покой. Сумерки еще сгустились, и трава окончательно перестала быть собой, превращаясь в седую серую тень, вольготно раскинувшуюся по лугу, а налетевший ветерок огладил ее серебристыми ладонями, превращая в нечто струящееся и так похожее на воду, что даже человеку, окажись он здесь в этот час, немудрено было бы перепутать. Однако разведчик даже и не пытался вынырнуть, чтоб восхититься творящимся чудом. Он лежал пластом, точно мертвый, точно и в самом деле утонул.
   Оживило его совсем другое чудо. Этим чудом была наступившая ночь. Утомившись страдать ничком, он перевернулся на спину и внезапно оказался лицом к лицу с ночным звездным небом. Никогда ранее не виданным ночным звездным небом. Это потрясало до слез. Это было больше, чем он мог себе представить.