Арианна молчала. Все эти вопросы ничего не значили для нее. Марч мертв, и теперь осталось только одно. Торло обещал позаботиться об этом. Этот майор добр к ней и обращается с нею уважительно, не так, как сержант, но если Марча действительно убили эти чужаки, появившиеся на острове, и если рассказать об этом майору, у Торло может все сорваться. Чужестранцев поймают и увезут куда-нибудь, чтобы предать суду. А она хочет, чтобы Марч был отмщен здесь, на Море, и чтобы месть эту осуществил ее брат. Уж в чем, в чем, а в этом она верит ему, как никому другому.
   — Сеньорита, — прервал ее размышления Джон,. — мы ждем.
   Известен ли вам кто-нибудь на острове, кто мог бы желать Марчу смерти?
   — Нет, сеньор майор. Никого не могу назвать.
   Джон разрешил ей идти. Он понимал, что стоять здесь перед ними для нее сейчас невыносимая мука. Он ни на секунду не сомневался, что она любила Марча. Как странно: он совсем не знал этого человека, помнил только его лицо… Со временем она, конечно, оправится от удара, но сейчас горе ее неизбывно, и никто не может ей помочь.
   В баре было жарко. Эрколо принес стаканы с водой, правда, теплой и мутной. Он подтвердил, что продал Марчу бутылку бренди. Следующим вызвали Торло, и когда тот вошел, по одному его виду Джон догадался, что он ненавидит их всех до бесконечности. Торло стоял перед ними, чуть ссутулив плечи, положив руку на пряжку ремня, и не сводил глаз с сержанта Бенсона.
   В ту ночь он от заката до рассвета рыбачил вместе с другими мужчинами селения и ничего не мог рассказать о смерти Марча. Его манера держаться начала раздражать Джона, но он сдерживался, стараясь не подать вида. Парень стоял перед ними в развязной, вызывающей позе, и Джону вдруг страшно захотелось наорать на него, но он понимал, что этого делать нельзя.
   Наконец он сказал.
   — Не исключено, что смерть капрала Марча была несчастным случаем. Однако, возможно, и нет. Знаете вы кого-либо, кто мог бы желать ему смерти?
   Торло улыбнулся, причмокнув губами. На руке у офицера он заметил золотые часы. А эти коричневые, начищенные до блеска ботинки из отличной, прекрасно выделанной кожи, что виднеются из-под стола… Должно быть, он очень гордится своими ботинками. Да, много чего имеет этот офицер И знает, наверное, тоже очень много, столько, что Торло даже и не снилось.
   Только Торло тоже кое-что знает, Торло знает больше, чем они.
   И им с их ученым умом такое даже и не снилось.
   — А ну отвечай!
   Это подал голос Альдобран, но слова и тон, какими они были произнесены, он явно позаимствовал у офицера Вот как они с тобой разговаривают, подумал Торло. Мы бедны, трудимся в поте лица и ничего собою не представляем, поэтому с нами можно так себе позволить… Они держат нас за дураков и считают, что наши женщины доступны… Было бы неплохо показать им, что кое в чем другие разбираются лучше, чем они. Гордость и тщеславие его были уязвлены, и он вдруг понял, что ему надо делать. Если на острове действительно появились чужаки и если это они убили Марча, то он убьет их. Он сделает это ради Арианны. А потом погрузит их тела на телегу, доставит к стенам форта и позовет офицера. Пусть посмотрит. Помнится, Альдобран говорил, как важны любые сведения о посторонних на острове. Если он привезет их тела в форт, то все — и этот офицер, и сержант — будут вынуждены признать значительность его поступка. О нем заговорят, сам губернатор захочет расспросить его, и он наверняка получит вознаграждение.
   — Знаешь ты такого человека, Торло?
   Торло помялся, потом выпрямился и сказал:
   — Если бы он нарушил обещание, данное моей сестре, я бы убил его. Но он не сделал этого. Если бы он увел мою сестру у другого мужчины, тот убил бы его. Но у нее не было другого мужчины.
   — Спасибо. Можешь идти, — сказал Джон.
   Торло вышел. Вот они уже благодарят его. Скоро они будут благодарить его еще больше. Вернувшись домой, он взял огромный ломоть хлеба и бутыль вина, закрыл за собой дверь и зашагал вверх по горному склону, поросшему низенькими дубка ми и корявыми соснами. Сверху ему было видно, как джип с офицером и его спутниками, поднимая облако пыли, покатился по дороге. Поднявшись еще выше и бросив взгляд на открывавшийся отсюда вид на гавань, раскинувшуюся полумесяцем, он увидел приближавшийся со стороны Сан-Бородона эскадренный миноносец. Вот бы и ему стать матросом, подумал Торло. Солдатом ему быть никогда не хотелось. Может быть, когда он получит заслуженное вознаграждение, он уедет отсюда, как хотела уехать Арианна. Он мог бы получить работу на каком-нибудь судне в Порт-Карлосе — ведь к тому времени, где он ни появится, люди будут узнавать в нем человека, уничтожившего чужестранцев, высадившихся на Море, чтобы вызволить важных пленников, о которых он не раз слышал по радио в баре «Филис». Слава о нем будет расти. И если когда-нибудь он встретит этого сержанта и останется с ним с глазу на глаз, то смело сможет плюнуть ему в лицо. Ох, Торло, это обязательно должно произойти… И, тихонько насвистывая, он зашагал дальше, довольный собой.
 
***
 
   Некогда на стыке веков кому-то из владельцев пришло в голову обшить длинную комнату над главным входом панелями из сосновых досок, на которых теперь кое-где еще сохранились поблекшие золотые листья, некогда украшавшие пилястры. Электрические светильники в виде канделябров висели по стенам словно огромные мертвые бабочки с поврежденными крыльями. Проводку под обшивкой прогрызли мыши, лишь несколько светильников продолжали гореть, остальные пришли в негодность. Над пышным когда-то камином, переделанным позже в печку, висел мрачный портрет генерала Катса, одного из прежних губернаторов острова Сан-Бородон. Все четыре окна комнаты выходили на Мору. Возле одного из них стоял небольшой кар! очный стол со столешницей, обтянутой кожей, а на нем два оловянных подсвечника с зажженными свечами. За столом сидел Джон Ричмонд и писал. Время от времени он отрывался от работы и поднимал голову, чтобы взглянуть на огни стоявшего в гавани эскадренного миноносца ее величества «Данун».
   Джону нравилась эта длинная, не очень светлая комната, потому что напоминала столовую в родном Сорби-Плейс; и в жаркие вечера вроде этого при открытых окнах гораздо лучше сохраняла прохладу, нежели имевшийся в гарнизоне кабинет или его собственная спальня. Дувший с моря слабый ветерок колыхал пламя свечей.
   Джон писал Бэнстеду:
   «Сегодня прибыл „Данун“. Привез на Мору недельный запас провизии и почту. Он плывет завтра утром, так что этот рапорт и предыдущие я передам с Берроузом. Завтра вечером из Порт-Карлоса в Сандерленд отбывает самолет-амфибия, с ним отправят мои отчеты».
   И он представил себе самолет-амфибию, идущий на посадку в Саутгемптоне, зеленый покров острова Уайт, белые скалы и сгрудившиеся белокрылой стайкой на синей воде яхты в Соленте. Сегодня за обедом они с Тедди Берроузом говорили о кораблях. Капитан-лейтенант привез в подарок Джону пару бутылок кларета от сэра Джорджа Кейтора — «Шато Дюрфор Виван» и «Марго» второго урожая. Они собирались оставить обе до возвращения Берроуза, но не выдержали и распечатали одну. Берроуз был в приподнятом настроении, разошелся и выпил еще после этого слишком много бренди. Он не был пьян, однако разоткровенничался и, склонившись через стол, махал у Джона перед носом крючковатым пальцем. Его голос до сих пор звучал у Джона в ушах:
   — Корабли как женщины, Ричмонд. Ей-богу, как женщины.
   Смотришь на чертеж — ну что твоя красавица. Кажется, лучшего и желать нечего. А как спустят на воду, начинает откидывать фортеля. Тут уж тебе приходится приноравливаться: тут отрегулировать, там пригнать — одним словом, начинаешь изучать подробно. То же самое и с женщинами.
   — А что делает женщина, когда ее спускают на воду? — Джон тоже порядком хватил бренди.
   От громоподобного смеха Берроуза, раскатами пронесшегося по столовой, затряслись канделябры.
   — То же самое. Тебе кажется, что ты сделал правильный выбор. Родословная, хорошие манеры, тонкий вкус — словом, все то, что называется породой. Но она начинает откалывать те же номера, и тебе волей-неволей приходится учиться обращению с ней. Тут я могу дать только один совет: не женись! — Он снова зарокотал своим раскатистым смехом, потом, вдруг посерьезнев, склонил голову. — Не обращай внимания. Сам-то я счастлив в браке. Только счастье не бывает завернуто в целлофановую обертку, как новенькая колода карт, и никто не поднесет тебе его на подносе. За счастье нужно бороться. Вот женишься, тогда поймешь. Если, конечно, женишься. Только сдается мне, ты закоренелый холостяк, Джон. Слишком любишь свои привычки и ни за что с ними не расстанешься. Я прав? Ну что ж, в этом тоже что-то есть.
   Уходя, он все, еще смеялся, и сержант Бенсон повез его в джипе к порту.
   Джон вернулся к письму:
   "Да, вот еще что: из официального отчета его превосходительства вы узнаете, что несколько дней назад мы потеряли одного из наших людей — капрала Марча. Конечно, жаль парня, но скорее всего он сам виноват. Удрал ночью из крепости, чтобы повидаться со своей девчонкой, что живет в одной из деревушек на побережье. Возвращался горной тропой — скалы там высотой в двести футов — и сорвался в пропасть. Тело случайно обнаружили рыбаки из Моры, когда шарили в прибрежных скалах, охотясь за осьминогом. Он сильно побился, одежда была разорвана в клочья. Зрелище, надо сказать, не из приятных.
   Девушка клялась, что он не был пьян, но я не верю ей. Женщины в подобных случаях всегда скрывают правду. В общем, скверная история. И потом, вы же знаете, что это за мука, сообщать потом близким".
   Ричмонд положил ручку и задумался. Ему вспомнилось лицо той девушки, припухшее от слез. Бедняжка… И Марча тоже жаль.
   Такая страшная, нелепая смерть.
   Они похоронили его сегодня днем на крепостном кладбище, расположенном на большом скалистом уступе под Флаговой башней. За последние пятьдесят лет это, как говорили старожилы, первые похороны, на кладбище было всего несколько могил. На похороны пришли несколько человек из Моры, Джон произнес надгробную речь. Девушка тоже была там. Она сто-. яла в сторонке, укутанная в черную шаль. Когда прогремели выстрелы прощального салюта и первые комья земли полетели на крышку грубо сколоченного гроба, она повернулась и пошла прочь.
   Закончив письмо к Бэнстеду, Джон вышел на галерею, чтобы глотнуть свежего воздуха перед сном, и увидел сержанта Бенсона, только что заступившего в караул у Колокольной башни. Джону нравился сержант.
   После смерти Марча они даже сблизились.
   Немного поболтав с Бенсоном, Джон дошел по галерее до Флаговой башни. Остановившись, он посмотрел вниз — свежая могила Марча стояла особняком от остальных. Ему не раз приходилось видеть такие скорые, скромные похороны. И все-таки, подумал он, никуда не денешься от этого чувства опустошенности, которое всегда приходит, когда видишь, что единственное, оставшееся от человека, это холмик свежей земли. Всех в конце концов ждет та же участь — печальная участь человека, уже ничего не значащего на этом свете. Но в преддверии этого часа каждый обязательно должен что-то значить в земной жизни, чтобы даже и через сотню лет его помнили. Но всегда ли это получается? Взять хотя бы Кирению и это громкое дело.
   Оно вроде бы и впрямь весьма громкое, о нем трубят все газеты. Но пройдет несколько лет, и все забудется… Джон перешел на другую сторону галереи и заглянул во двор, где, залитое лунным светом, игравшим на серебристо-серой листве, стояло драконово дерево. Джон, от повара Дженкинса, уже знал все про него — что ему больше тысячи лет, что оно все время растет, способно возрождаться к жизни, а в страшные минуты плакать кровавыми слезами. Да, многие страшные вещи, продолжающиеся и по сей день, в прежние времена вызывали слезы даже у деревьев. Но люди, увы, разучились плакать. Смерть и страдания уже не производят на них такого впечатления, как раньше.
   Вот, скажем, сегодня днем похоронили Марча, а уже вечером они с Берроузом сидели за бутылкой кларета и даже смеялись.
   Венгрия, Польша, страшная участь арабских беженцев, Суэцкий канал, Кипр, Кирения… Как много в мире совершается зла! Человеческая душа очерствела и уже не способна воспринимать боль, она просто не успевает оплакивать смерти, которые наваливаются одна за другой с катастрофической быстротой. Джон смотрел на драконово дерево, и его одолевали мрачные мысли.
   Да, трудно признаться, что так все и есть. Зато легче всего пожать плечами и замкнуться в своем узком мирке, признав, что, вместо того чтобы сострадать боли и несчастью других, легче всего выписать чек в пользу какого-нибудь фонда помощи и благополучно забыть обо всем этом. Может быть, как раз в том-то и состоит беда нынешнего человечества, что оно в состоянии откупиться от вещей, причиняющих ему беспокойство. Вот взять хотя бы фонд помощи венгерским беженцам лорда Мэйора или сотни других подобных фондов, с помощью которых можно самым легким способом освободиться от морального долга. Да, похоже, так все и есть… Облокотившись о парапет, Джон стоял, испытывая, как никогда в эти минуты, чувство угнетенности и одиночества, и как никогда прежде ощущал внутренний разлад с самим собой. Все это еще возможно изменить, но для того, чтобы изменить, нужно начать с себя. Джон резко выпрямился, стараясь отогнать мрачные мысли, и пошел вдоль парапета. Сейчас он хорошо понимал, что делал: он просто бежал от этих мыслей. Бежал, как и многие другие. Он вынужден был бежать, ибо понимал, что ни он сам и никто другой не знает, как можно изменить этот мир.
 
***
 
   А на «Дануне», стоявшем на якоре у берегов Моры, старшина Гроган и Эндрюс, закрывшись в лазарете, коротали время за бутылью местного вина, которую Эндрюс принес с берега. Оба уже порядком захмелели и теперь молчали. Эндрюс лежал, развалившись на кушетке для осмотра больных, а Гроган сидел на стуле, уперевшись локтями в колени и лениво зажав папиросу в желтых, прокуренных пальцах.
   Осушив очередной стакан, Эндрюс потянулся к табурету, на котором стояла бутыль.
   — В-вот интересно! Чем больше пьешь эту гадость, тем противнее она становится. Как скипидар. — Эндрюс с трудом проговаривал слова, что ужасно нравилось Грогану. Он любил слушать эту спотыкающуюся бессвязицу своего приятеля, когда они вместе сходили на берег в увольнительную. Миляга Эндрюс! Он еще так молод, и его быстро забирает. И какие же они дураки, что пьют прямо здесь, на борту! А с другой стороны, какого черта?… Нельзя же все время жить по уставу.
   Гроган затянулся, выдохнул облачко дыма и, глядя на Эндрюса, сказал:
   — Я бы сейчас не отказался от хорошей кружечки «Гинесса», темного, как ножка мулатки.
   — А сверху, — прибавил Эндрюс, уже не раз слышавший все это, — чтоб была целая шапка пены, как кружева на трусиках у портовой девчонки. Ты вообще-то можешь думать о чем-нибудь еще, кроме выпивки и своей старушки?
   — Для кого старушка, а для кого и миссис Гроган.
   — Ладно, ладно, понял! А я рад, что не женат. Мне еще этой головной боли не хватало.
   — Какой головной боли?
   — Да такой. Э-эх, где сейчас, интересно, шляется моя девчонка?
   — Миссис Гроган не шляется. Ты это прекрасно знаешь. Ей некогда заниматься глупостями. Она сейчас настилает новый линолеум в ванной. Храни ее Господь, мою хозяюшку.
   — Да, храни ее Господь, — согласился Эндрюс. — Везет тебе, что имеешь такое сокровище.
   — Это как?
   — Сокровище — это жена, которая не шляется.
   — А-а, вот оно что! А я-то уж было, грешным делом, хотел сбросить тебя с этой койки.
   — Если я приму еще стаканчик этой мерзости, я, пожалуй, и сам с нее свалюсь. А хочешь, скажу тебе одну вещь?
   — Ну давай выкладывай, что там у тебя. Только выбирай слова покороче, чтоб язык не заплетался.
   — Нет, лучше, наверное, не буду. Боюсь. Я тебе не доверяю.
   Знаешь, когда нажрешься этой дряни, то это даже лучше, чем обезболивание. Честное слово, можешь мне сейчас хоть ногу отрезать, я даже не почувствую.
   Гроган подозрительно посмотрел на Эндрюса. Ишь ты, как натрескался парень, а он и не заметил. Но дело не только в этом.
   Гроган знал Эндрюса как облупленного. Они вместе бороздили океан от Портсмута до Порт-Карлоса, выпили, наверное, целое море пива, рома, вина и виски, и он отлично знал, когда Эндрюса что-то томило и он жаждал выложить свою тайну.
   — Это все равно как йога, — продолжал Эндрюс, глядя неподвижным взглядом перед собой. — Просто возносишься над собственным телом. Смотри, вон он я, там наверху. Парю в воздухе будто чайка.
   — Ну ладно, давай спускайся на землю и расскажи, что там у тебя такое, что ты боишься мне доверить.
   — Помнишь мою девчонку из Порт-Карлоса?
   — А-а, эта… «вшивый домик», что ли? Не смеши меня!
   — Нет, ты послушай!
   — Только не вздумай мне рассказывать, что она, как ты говоришь, сокровище.
   — Нет, она, конечно, не сокровище, зато любого мужика может разложить и разделать как треску. Так вот у нее есть сестра.
   — Ну уж нет, спасибо.
   — Да я не об этом. Тебе никто и не предлагает. Просто ее сестра работает в губернаторской резиденции.
   — Ну и что? Там много кто работает. Знаешь, сколько там прислуги?
   — Так-то оно так. Только она-то работает там горничной.
   Кстати, шикарно смотрится в своем передничке. А горничная она не у кого-нибудь, а у миссис Берроуз.
   — У жены нашего старика?
   — Вот именно! Скажи, ты никогда не догадывался, что у них там не все в порядке?
   Гроган заерзал на стуле. Их старик это их старик, и как бы он ни любил Эндрюса, он ни за что не станет распускать язык и судачить о нем.
   — Прикуси язык, Энди, — сказал он. Он всегда говорил эту фразу, когда им все-таки случалось повздорить.
   — Хорошо, я заткнусь. Я-то, между прочим, колесил по морям со стариком не меньше твоего.
   Какое-то время оба молчали, и Гроган в который раз за вечер подумал о своей жене, оставшейся в Портсмуте. Слава Богу, у него нет таких проблем. Потом он вспомнил, что они с Эндрюсом уже дрались, когда напивались в Неаполе, в Дурбане, да и в других местах, потом снова подумал о старике и его жене, и сказал:
   — Ну и что та девчонка?
   — Она приносит утренний чай. И ей прекрасно известно, как выглядит постель, когда в ней спят двое. И потом, она не раз видела, как этот тип потихоньку уходит от миссис Берроуз по утрам. Как она может так поступать со стариком?! Так противно все это, что даже блевать хочется!
   — А этот… Кто он? Уж не Грейсон ли часом?
   — Он самый. Надо бы подкараулить его как-нибудь вечерком да отделать хорошенько. Никто ничего не узнает.
   — Вряд ли это поможет. — Гроган нахмурил брови и поднялся со стула.
   — Думаешь, старику все известно?
   — Откуда мне знать? Только заруби себе на носу… — Гроган так любил и уважал своего капитана, что сейчас был просто в бешенстве. — Если ты вякнешь кому-нибудь…, хоть слово…
   — Да за кого ты меня принимаешь? Я, чтоб и тебе-то рассказать, и то два дня думал. Знаешь, я не доверяю сестре моей девчонки. Она не любит Грейсона и миссис Берроуз и целиком на стороне капитана. Так вот я подумал: а вдруг ей придет в голову как-то сообщить ему? Какое-нибудь анонимное письмо или что-нибудь вроде того. Я обещал размозжить башку им обеим, если они только… — Он глотнул вина и тяжело вздохнул. — Как думаешь, может, все-таки стоит проверить? Или не надо?
   — Не знаю. Не хочу даже думать об этом.
   — Тогда сядь, и давай еще выпьем. — Эндрюс торжественно поднял стакан. — За тех, кто в море!… А знаешь, здесь, оказывается, есть очень симпатичный бар. Прямо за церковью. Сегодня обнаружил. Я там познакомился с одним забавным малым. У него очень смешная правая рука. Знаешь, как интересно, она у него вывернута вправо, и он все время держит ее ладонью вверх, будто ждет, чтобы ему туда чего-нибудь положили. Это у него с рожденья. С точки зрения анатомии… — Он произнес это слово медленно, нараспев. — Очень интересный случай. — Он замолчал и некоторое время смотрел в потолок, потом вдруг сказал:
   — Клянусь, я знаю, что бы сделал с этим ублюдком Грейсоном. Не могу смириться, чтобы у нашего старика…
   — Заткнись! — с силой выдохнул Гроган.
 
***
 
   Мэрион лежала в постели и не могла уснуть. За стеной время от времени слышались шаги часового, вышагивающего по каменным плитам галереи. Здесь, в крепости, ее окружают соотечественники, которых еще совсем недавно она училась воспринимать не иначе как врагов. Она делала это ради Хадида. А когда начинаешь думать о людях как о своих врагах, они теряют в твоих глазах отличительные признаки и становятся всего лишь символами. В течение многих лет она почти не имела контактов с англичанами и почти все это время находилась в обществе Хадида и Моци. Она хорошо усвоила образ мыслей арабов и турок и даже иногда ловила себя на мысли, что думает, как полагается уроженке Востока — столь же фанатично и жестоко, как родной народ Хадида. Но как получилось, что она стала такой? Конечно же из-за любви к Хадиду… И когда она любила его, это было нетрудно. Ведь, выходя за него замуж, она была всего лишь молоденькой, глупой продавщицей, и все, что умела тогда, это любить и быть преданной. С течением времени она не могла не подпасть под его влияние и очень изменилась. Первые несколько лет совсем не замечала в нем честолюбия и стремления посвятить себя высшему долгу. Они просто наслаждались жизнью, друг другом, и все это время она училась. Позже, когда он начал посвящать ее в свои дела и мысли, она открыла для себя другого Хадида, и любовь ее только усилилась. Она беспрекословно исполняла все его просьбы и была на седьмом небе от счастья, что имеет такого мужа…
   Пошарив рукой в темноте, Мэрион нашла сигарету и закурила. Все эти годы ей ни разу даже в голову не приходило усомниться в правильности его слов и поступков. Теперь она понимала, что ее сила заключалась в любви к нему. Последние два года все изменилось, и эти изменения были неизбежны. Вот почему она так дерзко и открыто высказала им обоим все тогда на галерее. Она не может больше слышать даже слово «Кирения». Именно здесь она со всей отчетливостью осознала это и теперь сама удивлялась тому, что ее решение укрепилось благодаря общению с соотечественниками, окружавшими ее тут.
   Простые, грубоватые лица солдат, повар, который, все время что-то напевая, поливает свою любимую лужайку… Ох уж эта чисто английская страсть к цветникам и паркам! Последние несколько дней она мысленно все чаще возвращалась в те далекие времена — в Свиндон и Лондон, — снова и снова видела отца, ковыряющего землю в своем садике, зажатом между высокими кирпичными стенами. Видела, как он достает из земли, из-под "корней своих любимых георгинов пустые половинки апельсинов, служивших ловушками для уховерток; или как он сидит за столом на кухне и читает «Пособие для садоводов-любителей»… Эти люди — ее соотечественники, и она отвернулась от них только потому, что любила Хадида, а он ее.
   Особенно последние два года не прошли бесследно, они окончательно убили ее любовь. Она чувствовала это и рассудком и телом. Более того, годы эти в известной степени уничтожили и что-то в ней самой. Вернись она теперь в Кирению, все, что ей останется от прежней жажды свободы, это получить разрешение уехать куда-нибудь, исчезнув навсегда. Но куда она может поехать и что там будет делать? Да, у нее есть деньги, но к какой жизни она готова? Кем она станет? Одной из тех безликих дамочек, которые кочуют из отеля в отель или сидят взаперти за стенами роскошной виллы где-нибудь в Испании или Южной Америке? Медленно увядать, потихоньку спиваться или, напротив, упиваться жалким самообманом, убеждая себя, что время не тронуло ни твоего тела, ни твоей души? Или содержать любовников, а потом обнаруживать, что они бесследно исчезают?… Она решительно затушила сигарету, все в ней напряглось от одной только мысли о том, какими пустыми для нее были эти два последних года.
   Как только огромная тень Хадида и Кирении, до сих пор нависавшая над нею, рассеялась, она вдруг отчетливо разглядела здесь, на Море, своих соотечественников. Более того, она чувствовала, как в самом ее теле, душе, жаждущих любви, зреет протест, который, возникнув сначала как смутное и неясное желание, несет в себе нечто гораздо большее. Она думала о тех, кто служил в этой крепости, представив себе приколотые над постелями фотографии их жен и любимых, или просто красоток с обложек модных журналов, или, бережно хранимые ими в бумажниках, видавшие виды карточки с потрепанными и загнутыми уголками, где были запечатлены их детишки. А она лишена даже этой частички тепла и уюта, которая является частью большой любви человека. И мысль эта отозвалась болью в ее душе.
   Какой же она была дурой, с горечью думала Мэрион, что не" покончила с этим еще два года назад! Ей нужно было уехать, боль со временем прошла бы, и тогда она смогла бы жить. Может быть, ее полюбил бы какой-нибудь человек и ее душа оттаяла бы. Он протянул бы к ней руки, привлек к себе, и его крепкие объятия… Она вдруг почувствовала, как ее пронзила острая, щемящая тоска по сильному, мужскому телу. Это чувство забилось в ней так сильно, что, перевернувшись на живот, она уткнулась лицом в подушку, из последних сил сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, потом вдруг села на постели, злясь на саму себя.
   Сбросив одеяло, она встала с постели, подошла к двери и включила свет. Потом подошла к шкафу, который смастерил для нее сержант Бенсон, и открыла его. Достав из чемодана два черных кожаных блокнота, она подошла к камину. Раскрыв блокноты, она принялась вырывать из них страницы.