Н.Хомский обращает внимание на эти установки, предложенные в исследовании Стратегического командования США в 1995 г. и вошедшие в «Основные положения доктрины сдерживания после холодной войны»5. Авторы исследования считают, что США должны использовать свой ядерный потенциал, чтобы «в случае, если их жизненно важные интересы поставлены под угрозу, выставить себя в роли иррациональной и мстительной страны». Как сказано, «это должно быть частью нашего образа как нации, который мы демонстрируем нашим противникам… Представлять себя абсолютно рациональным и хладнокровным — значит оскорблять себя… Тот факт, что некоторые элементы [американской государственной машины] могут казаться потенциально „неконтролируемыми“, способен принести выгоду; ведь это только вселит страх и сомнения в умы тех, кто принимает решения на противоположной стороне баррикады».
   Эта доктрина родилась не после холодной войны. Н.Хомский пишет: «Этот доклад воскрешает никсоновскую „теорию сумасшедшего“: наши враги должны осознавать, что мы безумны и непредсказуемы, имея при этом в своем распоряжении невероятную разрушительную силу; и поэтому страх заставит их подчиниться нашей воле»6.
   Правда, и советники Никсона не оригинальны. По словам Н.Хомского, эта концепция была принята уже в середине 50-х годов в Израиле правящей Партией труда, лидеры которой «проповедовали необходимость актов безумия», что отмечал в своем дневнике премьер-министр Моше Шаретт.
   Самое опасное здесь в том, что, как отмечено во всех исследованиях манипуляции сознанием, со временем и сами манипуляторы подпадают под действие самих технологий, и их сознание действительно деформируется. Маска «сумасшедшего с бритвою в руке» все сильнее влияет на тип мышления. Еще сильнее это сказывается на тех, кто учится у этих манипуляторов. Маска становится их лицом.
   Много было уже сказано о том, какие “инструменты мышления” были злонамеренно испорчены манипуляторами во время перестройки и реформы. Это, прежде всего, язык — язык слов и чисел. Наш ум заполнили ложными именами, словами, смысл которых менялся и искажался до неузнаваемости. Говорили “демократия” и расстреливали парламент. Говорили “священная собственность” — и воровали сбережения целого народа, а потом и вообще все его достояние. Говорили “права человека” — и делали нас абсолютно беззащитными против подонков и хамов, захвативших деньги и власть. Когда важнейшие слова так испорчены, трудно тянуть мысль и трудно вести разговор.
   Но испорчены были не только слова, но и фразы — словесные конструкции, передающие информацию и мысль. Речь ответственных людей в ответственный момент стала настолько невнятной и бессвязной, что за этим нетрудно было видеть отсутствие связной мысли. Эти люди или по каким-то причинам стремились речью замаскировать свои истинные мысли, или у них по каким-то причинам была утрачена способность вырабатывать связные мысли. Скорее всего, обе эти причины вошли в диалектическое взаимодействие и породили кооперативный эффект разрушения рациональности мышления и рациональности сообщения.
   В связи с тем, как шло в Госдуме обсуждение одного из законопроектов, вызвавшего волнение в общества (замена льгот денежными компенсациями), В.Глазычев писал: “Так уж у нас повелось, начиная с и.о. премьера Гайдара, что власть выражает себя крайне невразумительно. Дело не столько в том, что Гайдар обладает не самой счастливой дикцией, сколько в его — и многих его коллег — убежденности, что птичий язык представляет собой высшую форму коммуникации. Черномырдин потратил все силы на вытеснение из речи ненормативной лексики, но, если не считать восхитительных афоризмов, внятностью говорения похвастаться не может. Кириенко говорил вроде бы понятно, но так быстро и так настойчиво, что уж только этим вызывал у слушателей подозрительность. Что бормотал про себя Примаков, понять было решительно невозможно — запомнилась лишь манера повторять окончания фраз по два раза, что убедительности речам не добавляет. Роскошный баритон Касьянова, напротив, порождал у слушателя столь сильное эстетическое переживание, что уловить смысл было трудно. Фрадков говорить на публику только учится. Слышит ли Миронов то, что сам же говорит, неясно. У Грызлова, Жукова, Грефа, Кудрина или Зурабова с дикцией порядок, но и только. Один лишь Фурсенко натурально, естественно внятен, но он погоды не делает. Один Чубайс способен говорить и жестко, и понятно, но он, отойдя от публичной политики, избрал молчание”.
   Он предложил, среди прочих, и такое материалистическое объяснение этому явлению: “Объективная противоречивость ситуации, помноженная на внутреннюю конфликтность целей и возведенная в квадрат за счет разноголосицы лоббистских устремлений множества групп, не позволяет добиться структурности содержания каких бы то ни было программ. Отсутствие структурной цельности по сути неминуемо проявляется в форме изложения, что, кстати, наглядно отразилось в недавнем Послании президента”7.
   Это объяснение отдает фатализмом: да, реформа создала хаос в реальности, с этим хаосом не справилось сознание, оно утратило способность вырабатывать связные мыслительные конструкции (умозаключения), чтобы эту реальность описать и осмыслить, и это выразилось в бессвязности изложения. Мы, мол, живем в таком сущем, которое неразумно, а потому и сами неразумны. Для публицистики это прием хороший, а на деле человеку для того и дан разум, чтобы овладевать хаосом реальности. И если в этом овладении мы сегодня несостоятельны, то именно потому, что в течение достаточно длительного времени наши инструменты мышления подвергались эрозии, порче.
   Перестройка стала открытой фазой, этапом радикальной порчи, почти разрушения. О ней и будем говорить, имея в виду, что этой открытой фазе предшествовала довольно длительная предыстория. Парадокс в том, что перестройка шла под знаменем “интеллектуализации” общественной жизни, эпитеты интеллигентный, компетентный, научный стали тогда высшей похвалой — а на деле происходил странный и угрожающий процесс оглупления властной элиты. Быстро деградировала способность к рефлексии — умению проанализировать прежние решения, извлечь уроки из ошибок, сделать прогноз будущего.
   Популярный тогда международный обозреватель А.Бовин в книге-манифесте “Иного не дано” (1988) высокопарно изрек, как комплимент перестройке, распространенную в то время мысль: “Бесспорны некоторые методологические характеристики нового политического мышления, которые с очевидностью выявляют его тождественность с научным мышлением”.
   Бовин не силен в методологии. Для мышления политика «тождественность с научным мышлением» звучит как страшное обвинение. Научное мышление автономно по отношению к этическим ценностям, равнодушно к проблеме добра и зла. Оно лишь ищет истину, ответ на вопрос “что есть в действительности?” и не способно ответить на вопрос “как должно быть?” Напротив, мышление политика должно быть неразрывно связано с проблемой выбора между добром и злом8.
   Но ведь Бовин был не одинок в своем невежестве. Философ М.Горшков, директор бывшего ИМЭЛа — Института по изучению Маркса, Энгельса и Ленина (!) утверждал в «Независимой газете» (19.03.1992): «Единственный ориентир, которым должен руководствоваться независимый гуманитарий — это рационалистичность мышления, абсолютная научная объективность в анализе исследуемых им процессов и явлений».
   Это уже нечто из ряда вон. Гуманитарий, в отличие от ученого-естественника, изучает человека и чисто человеческие проблемы. Это такой объект, к которому нельзя и невозможно подходить, отбросив этические ценности, понятия о добре и зле. Когда такие попытки делались и человек превращался для экспериментатора в вещь, то этот экспериментатор как раз и утрачивал рациональность мышления. Такие случаи хорошо известны и из реальной истории науки, и из лабораторных психологических исследований9. А в русской культуре эта проблема была поставлена уже в середине ХIХ века и решалась одинаково и левыми философами, и либералами-западниками (обзор этой темы дан в книге Н.Бердяева «Русская идея», написанной в 1946 г.).
   Поразительно, но этот поворот к рационализму не напугал нашу интеллигенцию, не предостерег ее, не отвратил от Горбачева. Ведь сказать, что политическое мышление новой власти тождественно научному мышлению, должно было послужить предупреждением. Так и получилось. Без всяких сомнений и душевных мук (и утратив рациональность мышления) устроили реформаторы губительный эксперимент над страной и равнодушно смотрели на страдания людей.
   Для нас здесь важен тот факт, что уже к 1988 г. стало видно, что перестройка толкает общество к катастрофе — но интеллигенция этого не видела, ее зрение было деформировано каким-то методологическим фильтром. Чем дальше люди от политики и идеологических схваток, тем легче им сохранить здравый смысл и логику, пусть и платя за это усилением тугодумия. Элита же составила главную “группу риска”.
   Предпосылки к этому известны — те категории истмата, в которые было надолго загнано мышление нашей интеллигенции, как и симметричные им категории либерализма, в которое наше мышление загоняют сегодня, представляли общество как арену борьбы рациональных интересов. Образованный слой мыслил в очень упрощенных понятиях, строил недопустимо упрощенную модель общественных процессов в стране. Но такое сознание беззащитно вне стерильных условий профессиональной деятельности, где интеллигент имеет дело с моделями реальности, наблюдаемыми в лабораторной колбе. В жестких условиях мобилизационного социализма все мы и сидели по таким лабораториям, а “Сталин думал за нас” — общественная жизнь в силу исторических обстоятельств была загнана в рамки азбучных истин. Начиная с 60-х годов эти рамки слабели, но шоры истмата не дали нам возможности подготовиться к встрече с действительными общественными противоречиями. Мы так и мыслили “половиной мозга” — упрощенными рациональными алгоритмами10.
   В этой вере в рациональное мы прятались, как страус, от того факта, что в ХХ веке на сцену вышло окрепшее и хорошо вооруженное иррациональное. Его напора не выдержал “однокамерный” мозг нашей интеллигенции, и сама эта камера рациональности стала рушиться. Тон стали задавать люди, и среди них много авторитетных интеллектуалов, которые и дом, и страну могли сжечь, чтобы, как говорится, поджарить себе яичницу. Если говорить не о кукловодах, а о честных куклах, то разумной мотивации множества их разрушительных действий не стало, и за ее отсутствием приходится придумывать абсурдные доводы. Уничтожили СССР, чтобы Горбачев перестал быть президентом… Убил, чтобы украсть тапочки… При таком типе мышления нет и предвидения последствий — даже о своих шкурных интересах люди не могут рассудить.
   В июне 1993 г. по западной прессе прошла статья советника Ельцина, диpектоpа Центpа этнополитических исследований Эмиля Паина «Ждет ли Россию судьба СССР?» Он пишет: «Когда большинство в Москве и Ленингpаде пpоголосовало пpотив сохpанения Советского Союза на pефеpендуме 1991 года, оно выступало не пpотив единства стpаны, а пpотив политического pежима, котоpый был в тот момент. Считалось невозможным ликвидиpовать коммунизм, не pазpушив импеpию»11.
   Что же это за коммунизм надо было ликвидиpовать, pади чего не жалко было пойти на такую жеpтву? Коммунизм Сталина? Мао Цзе Дуна? Нет — Гоpбачева и Яковлева. Но ведь это абсурд! Слова и дела этих пpавителей однозначно показывали, что они не тянут даже на звание социал-демокpатов (типа шведского пpемьеpа Улофа Пальме или канцлеpа ФРГ Вилли Бpандта). Они ближе к неолибеpалам типа Тэтчеp — к пpавому кpылу буpжуазных паpтий. От коммунизма у «политического pежима» осталось пустое название, котоpое «pефоpматоpы» и так бы чеpез паpу лет сменили. И вот pади этой идеологической шелухи либеpальная интеллигенция обpекла десятки наpодов на стpадания, котоpых только идиот мог не пpедвидеть.
   Начиная с 1988 г. мы регулярно наблюдали странное явление — при возникновении общественной проблемы, власти предпринимали действия, которые явно вели к ухудшению положения. После 1991 г. власти уже стали выбирать такие варианты, которые не просто ухудшали положение, но вели к слому равновесия. Тогда в обиход даже вошло уклончивое понятие «контролируемые катастрофы». Поскольку это стало своего рода технологией власти, можно предположить, что принятие таких решений было рациональным с точки зрения тех скрытых целей, которые преследовали реформаторы. Но поражало то, каким магическим действием на сознание политически активной части общества обладал на первый взгляд абсурдный аргумент, который раз за разом вытаскивали после очередной мини-катастрофы идеологи режима: «Ведь что-то надо было делать!»
   Например, в 1991 г. были ликвидированы органы советской власти в Чечне и учрежден «созданный в лаборатории» режим Дудаева, постмодернистская смесь адата, шариата, архаичной клановой демократии и уголовной иерархии. Зачем-то нужен был режиму Ельцина такой анклав в РСФСР — с открытыми границами, без таможни и правового порядка. Нужен был и очаг войны, в котором можно было спрятать не только огромные деньги, но и вообще все, что угодно. Но это — «рациональные теневые цели», мы не о них говорим, а об аргументах. И вот, правительство совершает дикое по уровню беззакония дело — «фрахтует» танки и экипажи (без военной формы и знаков различия) и организует рейд в Грозный. Так началась война. И мы слышим этот стандартный аргумент: «Что-то надо же было делать!»
   Этот аргумент как будто парализовал у людей способность критически мыслить. Это было удивительно, потому что невысказанный вопрос был всем известен: «Почему из всех возможных вариантов действия вы выбрали наихудший?» Ответ не соответствовал вопросу, но он принимался. Структурно точно такое же положение складывается и по проблеме расчленения РАО ЕЭС или железных дорог, реформы ЖКХ или «монетаризации» льгот. В воздухе висит вопрос: «Зачем?!», — а в ответ мы слышим: «Что-то надо же делать!»
   Это воспринималось как наш специфический отказ рациональности. Но оказалось, что речь идет о творческой находке психологов. Нашли они это общее слабое место в рациональности современного городского человека. Н.Хомский, который скрупулезно собирает подобные случаи отказа рациональности в США и заполняет ими свои поучительные книги (почти учебные пособия), пишет, даже с некоторым удивлением, о том, какое давалось объяснение бомбежкам Югославии в 1999 г.: «Расхожий тезис утверждает, что США нужно было что-то делать: они не могли просто оставаться безучастными наблюдателями в то время, как в Косово продолжались злодеяния. Этот аргумент настолько абсурден, что даже как-то странно его слышать. Предположим, что вы видите, как на улице совершается преступление, и понимаете, что не можете молча стоять в стороне — поэтому вы берете автоматическую винтовку и убиваете всех участников данного события: преступника, жертву, свидетелей. Должны ли мы воспринимать это как разумную и морально оправданную реакцию?»12.
   Те, кто творил хаос в мышлении ради своей “яичницы”, не слушали предупреждений. А ведь специалисты, исходя из теории хаоса, указывали, что при этом самом “новом мышлении” будут приниматься наихудшие решения и выбираться наихудшие варианты. Ты разрушаешь советскую систему, мечтая о шведской модели и цивилизованном западном инвесторе, а созданный тобой хаос втягивается в гнусные лапы братвы, которая пинком выбрасывает тебя на помойку. И это разрушение здравого смысла проводилось под знаменем перехода к высоким интеллектуальным стандартам.
   Как потешались над Брежневым за его примитивные рассуждения, а тезис о том, что “кухарка может управлять государством” вызывал просто хохот. На политической трибуне прочно утвердились академики — Сахарова сменял Велихов, Велихова Лихачев, и так бесконечной вереницей. Потом на помощь им пришли кандидаты наук типа Явлинского и Шахрая.
   Эта бригада интеллектуалов выработала небывалый стиль рассуждений. Благодаря СМИ он был навязан обществу и стал инструментом для разрушения массового сознания, его шизофренизации. Рассуждения стали настолько бессвязными и внутренне противоречивыми, что многие поверили, будто жителей крупных городов кто-то облучал неведомыми “психотропными” лучами. Трудно представить, чтобы когда либо еще в нашей истории был период такого массового оглупления, такого резкого падения уровня умственной работы.
   Печально было видеть, что это отступление от рациональности, от норм Просвещения, сопровождалось в среде интеллигенции наступлением пошлости, поразительного примитивизма в рассуждениях и оценках (теперь иногда с горечью говорят, что русская интеллигенция наконец-то добилась “права на пошлость”). Американская журналистка М.Фенелли, которая наблюдала перестройку в СССР, пишет в журнале “Век ХХ и мир” (1991, № 6): “Побывавший в этой стране десять лет назад не узнает, в первую очередь, интеллектуалов — то, что казалось духовной глубиной, таящейся под тоталитарным прессом, вышло на поверхность и превратилось в сумму общих мест, позаимствованных, надо полагать, их кумирами из прилежного слушания нашей пропаганды (я и не подозревала, что деятельность мистера Уика во главе ЮСИА была столь эффективна)”.
   Важной вспомогательной программой для того, чтобы люди не видели сползания к глубокому кризису рациональности, было интенсивное внушение мысли, что, в общем-то, советское общество изначально было лишено культуры — ибо после 1917 г. элитарная интеллигенция была якобы “изгнана, репрессирована, уничтожена, унижена”. А без нее никакой культуры быть не может — так, образованщина. Из этого следовало, что жалеть не о чем, и всякая ломка сознания и культуры лишь во благо. С.С.Аверинцев производит селекцию образованного слоя: “Нельзя сказать, что среди этой новой получившейся среды, новосозданной среды научных работников и работников умственного труда совсем не оказалось людей с задатками интеллигентов. Мы знаем, что оказались. Но… единицы”13.
   Академик Д.С.Лихачев поддерживает этот стереотип: “В двадцатые годы, в годы “диктатуры пролетариата”, роль и значение интеллигенции всячески принижались. В лучшем случае ее представители могли считаться попутчиками, в худшем — врагами… Год от года в стране падал уровень культуры. Самые маленькие ставки — у работников культуры”14.
   Умиляет сам диапазон обид — от клейма “враг народа” до низкой ставки оклада15. Шестидесятники начали разжигать в интеллигенции самую примитивную ревность — ей, мол, недоплачивают. Все привилегии и оклады забрала себе номенклатура! Допустим, что так, но ведь интеллигенция, поддержав рыночную реформу лишь ухудшила свое материальное положение. Надо же признать, что последовательно изменять ситуацию к худшему — глупо. Нельзя в случаях такой оплошности уходить от того, чтобы извлечь урок. Вот обычная история, о которой рассказали на учительской конференции: “В советское время министр республики Дагестан имел оклад 280 руб., а доцент 320 руб. В 2002 г. зарплата доцента составляла 1500 руб., а министра 8500 руб.”16.
   Но здесь для нас главное — в утверждении Д.С.Лихачева, будто при советском строе “год от года в стране падал уровень культуры”. Что он под этим понимает, каковы его критерии оценки этого уровня в динамике (как векторной величины)? Превращение страны, в которой 75% населения было неграмотным, в самую читающую в мире страну — это падение или повышение уровня культуры? Для Д.С.Лихачева, судя по контексту его рассуждений, всеобщее образование несущественно, ибо оно означает изменение в жизни массы, а для него важна только жизнь элиты. Причем и в ее-то жизни упор у него делается на баланс “жалованья и унижений”. Возможность для огромной массы людей приобщиться к творческой работе в качестве интеллигенции не считается у него культурной ценностью. Огромная масса людей? А-а, образованщина.
   На фоне этой нелепой сословной элитарности “авангарда” удивительно неразумным, как-то по-детски наивным было само увлечение идеями перестройки со стороны людей, искренне тяготеющих к демократическим идеалам и даже впадающих в демократический фундаментализм (который выразился, например, в крайней нетерпимости к иерархии, к “номенклатуре”). Ведь перестройка очень быстро обнаружила свою суть именно как “номенклатурной революции”. Именно номенклатура, имеющая все шансы сохранить и приумножить свои привилегии, обратившись в “новую буржуазию”, и была мотором перемен, к которым скептически относилось большинство населения.
   94% “элиты” по сравнению с 44% респондентов в массовых опросах 1993-1994 гг. были не согласны с мнением, что “было бы лучше, если бы в стране все оставалось, как было до 1985 г.”. Но ведь эта элита в своем подавляющем большинстве и представляла собой старую номенклатуру и ее молодых приближенных17. И разве сильно расходятся векторы “старой” и “новой” элит в представлениях по главным вопросам? Авторы исследования “Ценностные ориентации советских и постсоветских элит” дали сравнение установок двух контингентов элиты и массового сознания на большой “карте”. В целом она показывает очень большое сходство взглядов обеих привилегированных групп — и их резкий разрыв с взглядами населения в целом.
   Это не так уж удивительно. Для нас здесь важнее другое. Если привлечь результаты других исследований ВЦИОМ, то видно удивительное сходство по главным вопросам установок интеллигенции (конца 80-х годов) и элиты. А значит, мы имеем эмпирическое подтверждение резкого отрыва мировоззренческих установок интеллигенции от “тела народа”, от массы носителей нашей культуры. Вот над этим надо задуматься.
   Назову два пункта, важных в программе перестройки и реформы, в которых разрыв выражен в наибольшей степени. Первый — это отношение к экономическому либерализму и роли государства. Выражено это в ответах относительно утверждения “Государство должно устанавливать твердые цены на большинство товаров” (население — “за”, а элита “не согласна”). Второе утверждение более фундаментально: “Переход к рыночной экономике необходим для выхода из кризиса и процветания России”. С ним согласны оба контингента элиты, но к нему очень скептически относится население в целом.
   Авторы исследования делают вывод: “Как показывают опросы, в массовом сознании сегодня отмечается некоторая тенденция к изменению соотношения сторонников и противников продолжения реформ в пользу последних. Это значит, что динамика сознания элитных групп и массового сознания по рассматриваемому кругу вопросов разнонаправленна. В этом смысле ruling class постсоветской России — маргинален”18.
   По большому счету, плевать нам на ruling class, этот прыщ можно сковырнуть. Беда в том, что стала маргинальной интеллигенция.
   Перестройка в целом привела к тяжелому поражению рациональности. Сегодня наша культура в целом отброшена в зону темных, суеверных, антинаучных взглядов — Просвещение отступило. Поток мракобесия, который лился и льется с телеэкрана, настолько густ, что многие до сих пор удивляются, где же он копился, в каком овраге. Да и не только о телеэкране или желтой прессе речь. Проводником мракобесия становится школа.
   И.Смирнов в “Русском журнале” от 4 июля 2004 г. пишет о том, что уже даже в учебной и методической литературе ставятся под сомнение общепринятые научные взгляды на происхождение человека и предлагается на уроках “уравновешивать” Дарвина религией, “выделяя сильные и слабые стороны двух мировоззренческих подходов”. Он цитирует “методолога образования” М. Эдельштейна, который утверждает: “Преподавать и учить детей должны… скептики. Но скептики подлинные, то есть люди, способные усомниться в истине не только религиозной, но и научной, готовые объективно изложить все основные точки зрения, сознающие пределы разума, способные объяснить сущность эволюционизма и креационизма, не разъясняя при этом, что один о-го-го, а другой бяка-бяка. Более того, ученикам в школах и студентам в институтах не мешало бы рассказывать не только о физических законах и химических элементах, но и о Туринской плащанице, благодатном огне и мироточивых иконах”19.
   Достаточно хорошо известно, что именно смешение, переплетение разных форм сознания (например, научного с религиозным) ведет к мракобесию, к подрыву обоих способов видения мира — потому и говорил Ницше, что оба типа мышления “должны лежать рядом, быть отделимыми и исключать всякое смешение”. Смешение школы и университета, ставших механизмом передачи именно рационального знания и навыков мышления, с религиозным собранием как раз и создает питательную среду для химерического сознания, мракобесия. И это мракобесие стало в нынешней элите очень агрессивным. “Невежество становится действенным” — это важное явление в культуре времен смуты подметил М. Пришвин.