Страница:
Вот предельно грубый, даже гротескный пример. Спросим, какое транспортное средство лучше — телега с лошадью или “мерседес” последней модели? Конечно, сама резкость сравнения заставит многих задуматься, но боюсь, что даже в этом случае слишком многие ответят с недоумением, что, конечно же, “мерседес” лучше. Опять же огрубляя, скажу, что уже десять лет и интеллигенция, и массы людей в России рассуждают именно так.
На деле сравнение “мерседеса” с телегой просто не имеет смысла, если критерии оценки вырваны из реального контекста, из тех условий, в которых мы будем использовать вещь. Вне этих условий, вне взаимодействия этой вещи с другими вещами нашего природного и искусственного мира, а также с обществом, частицей которого мы являемся, качество (полезность) вещи и оценить нельзя. Можно лишь зафиксировать отдельные его составляющие, но никак не целое, никак не сказать: “это — лучше”. Да, “мерседес” красиво покрашен, а телега нет, но это частности.
Допустим, нам надо ехать, и джинн ждет приказаний — что нам подать. Тут-то разумный человек и решает, что лучше. И решает, встраивая обе вещи в реальный контекст. Если перед ним асфальтированное шоссе, в кармане тугой кошелек и невдалеке виднеется бензоколонка, то “мерседес” лучше. А если он оказался где-то в Вологодской области за сто километров от райцентра и бензоколонки, то лучше телега с лошадью. Находиться на проселочной дороге в вологодской глуши, но применять при выборе критерии, уместные в Калифорнии — это значит, в широком смысле, двигаться к гибели.
Сравнение автомобиля и телеги — метафора. А вот вполне практичный вопрос, который мы должны были решать в уме, когда идеологи перестройки повели агитацию за разгон колхозов. “Что лучше — вологодский колхоз или французская ферма?” — и все в один голос вопят: “Ферма, ферма! Долой колхозы!” Стыдно вспоминать. Ведь эти два уклада сельского хозяйства разнятся, пожалуй, побольше, чем “мерседес” и телега. Просто никакого подобия между ними нет. Климат и почвы разные, никакого сравнения. Тракторов там 120 на 1000 га, а в колхозе достаточно 11, там асфальтовое шоссе к каждому полю подходит, а у нас одно шоссе на всю область. В середине 80-х годов, когда у нас разыгралась антиколхозная кампания, в ЕЭС давали 1099 долларов бюджетных дотаций на гектар сельскохозяйственных угодий — а у нас село субсидировало город.
В 1984— 1986 гг. в РСФСР использовалось 218,4 млн. га сельскохозяйственных угодий. Если бы сельское хозяйство РСФСР дотировалось в той же степени, что и в Западной Европе, расходы на дотации из госбюджета составили бы 240 млрд. долларов. А в масштабах СССР, где в 1989 г. в пользовании сельскохозяйственных предприятий и хозяйств находилось 558 млн. га сельхозугодий? По меркам Западной Европы (ЕЭС) величина госбюджетных дотаций должна была бы составить 613 млрд. долларов! Как могла наша интеллигенция поверить сказкам про “огромные дотации колхозам”? А ведь и сейчас верят, что “аграрное лобби” выбивает в Госдуме дотации для поддержания “нерентабельных колхозов”. Журналисты, которые распространяют эту ложь, просто мерзавцы -но ведь им верят.
И чем же лучше были западные фермы, с точки зрения нашего горожанина, “на выходе”? С 1985 по 1989 г. средняя себестоимость тонны зерна в колхозах была 95 руб., а фермерская цена тонны пшеницы в 1987/88 г. была во Франции 207, в ФРГ 244, в Англии 210, в Финляндии 482 долл. Доллара! Прикинули бы, сколько стоил бы у нас хлеб, если бы колхозы вдруг заменили фермами.
Потому— то правительству РФ, начавшему обвальную реформу, пришлось оказывать протекционизм зарубежным производителям -против отечественных колхозных крестьян! В 1992 г. правительство Гайдара закупило у российского села 26,1 млн. т. зерна по 11,7 тыс. руб. за тонну (что по курсу на 31.12 1992 г. составляло около 28 долларов), а у западных фермеров — 28,9 млн. т. зерна по 143,9 долларов за тонну213.
Подчеркну, что нарушение способности взвешивать явления — общая беда всей нашей интеллигенции, а вовсе не только ее “либеральной” части. Редко-редко удается, с огромным трудом, убедить даже товарищей из оппозиции шаг за шагом ответить на вопрос: чего же мы хотим? Начинаем загибать пальцы: это хотим, чтобы было так-то, а это так-то. И вскоре оказывается, что люди просто хотят советского строя жизни. Именно строя жизни, в главном, а не отдельных деталей “надстройки” — КПСС, номенклатуры. Это все же вещи второго порядка, исправимые. Кстати, как это ни поразительно, список ненавистных или нежелательных явления и институтов советского строя очень невелик и даже смешон — так ли уж “Единая Россия” приятнее КПСС? Так ли уж нам досаждала советская милиция по сравнению с нынешней, которая стоит на каждом углу с дубинкой или автоматом и выхватывает из толпы молодых людей для проверки документов? Так ли уж нам не нравилась безопасность в метро, в театре, в школе и на рынках, которую обеспечивали райкомы и невидимый КГБ?
Но как только люди сами, с некоторым изумлением, к этому выводу приходят, встает какой-нибудь беззаветный борец с ельцинизмом, чудом уцелевший в Доме Советов, и говорит: “Не желаю!” Как так, почему? Оказывается, он был начальником строительного управления, а инструкции министерства мешали ему выполнить какую-то выгодную работу на стороне. Все правильно, мешали, проклятые. Дверца эта была устроена в нашем доме неудобно. Но ведь дом-то был теплым! Давайте взвесим достоинства и неудобства верными гирями. Нет, невозможно! Пока не восстановим чувство меры, ни о чем договориться не сможем.
В результате в оценке многих общественных явлений наши политики от оппозиции заходят в тупик, испытывают разлад между своими чувствами и “объективной действительностью”. И — молчат (похоже, даже внутри себя). А у людей, которые на этих политиков возлагают надежды, возникает ощущение беспомощности. Почему это происходит? Потому, что утратили навык диалектики, этого чуть изощренного инструмента здравого смысла. Мы перестали мысленно поворачивать проблему и так и эдак, видеть ее в разных условиях, без чего невозможно измерение.
Как уже говорилось выше, типов ущербности меры много, она касается и меры неизмеримых явлений — таких, которые не поддаются выражению в численной форме, хотя мы можем расположить их в ряд “больше-меньше”. Один из часто встречающихся и очень важных типов — абсолютизация добра и зла. Это резко ослабляет способность трезво оценить реальность, потому что в жизни существует есть конфликт интересов, и нам чаще всего приходится выбирать из двух зол меньшее, а тут уж без верной меры не обойтись.
Верное измерение трудно потому, что мы откатились на очень низкий уровень мышления вообще, и нужно сделать большое усилие, чтобы поправить дело. Нас сумели загнать в мир примитивных и даже ложных понятий. Посмотрите: “экономист и политик” Лившиц на всю страну рассуждает с экрана: “Богатые должны делиться с бедными”. И люди это воспринимают в общем нормально. Но это значит опуститься с уровня понятий начала века, доступного тогда для всякого грамотного рабочего, на уровень ребенка-дебила.
Хорошо было сказано в программе Российского телевидения “Вести” 10 февраля 1992 г. после показа жизни бездомной дворняги и холеной борзой: “Только помогая друг другу, элитные — беспородным, богатые — бедным, мы сможем выжить!” Наконец-то интеллектуалы с телевидения после стольких лет тоталитаризма стали истинными демократами!
Из— за того, что у нас кроме понятий добра и зла выпали все реалистичные категории, даже разумные в прошлом люди стали говорить чудовищные вещи -или молчать. Вот, в какой-то момент несколько вечеров подряд телевидение жужжало о том счастье, которое привалило русской культуре — принимался Закон о меценатстве. Все, кого допустили на экран (Н.Михалков, Э.Быстрицкая и т.п.), аплодировали: наконец-то, какая радость. Депутаты, которые этот закон должны были принимать (в том числе от КПРФ), промолчали. Нечего сказать?
Конечно, Н.Михалков за последние годы показал себя человеком очень невысокой морали, даже удивительно это сочетание художественного таланта с глубинной, нутряной пошлостью. Но нельзя же, чтобы люди только и слышали, что меценатство — добро для культуры. Ведь сами же “демократы от культуры” уже затерли этот подленький афоризм: “Кто девушку обедает, тот ее и танцует”. Какую русскую культуру будут “танцевать” Абрамович с Кахой Бендукидзе? За какие идеи и образы будут они “обедать” нашего лейб-патриота Михалкова?
Но значит ли это, что сегодня следует отказаться от крох и объедков со стола Абрамович? Думаю, что нет. Пока что и шерсти клок необходим. Но ведь нельзя же не сказать, что меценатство — зло! Что это — уродливый способ обеспечения культуры как общественной ценности. Что оно в принципе приемлемо лишь как небольшая добавка к стабильному государственному финансированию. И уже только сказав это, надо бы объяснить гражданам: нынешний политический режим создал в России такую чрезвычайную ситуацию, что Госдума сочла сегодня меценатство меньшим злом. Потому-то депутаты, включая коммунистов, приняли этот закон. Без таких пояснений людям все труднее и труднее понять, что происходит.
Одна из причин беспомощности — как раз общее ослабление способности измерять явления. Все мы размышляем сейчас об экономической разрухе. Есть люди, которые не согласны с тревожными прогнозами. Они спорят со мной, приводят обнадеживающие случаи — там совхоз встал на ноги, там прокатный стан пустили. На личный опыт и “случаи” можно ссылаться, если при этом их “взвешиваешь”. Реально признаков выздоровления хозяйства как целого нет. Больших инвестиций нет и не предвидится, колебания уровня производства происходят в диапазоне быстро сужающихся возможностей, идет массовое выбытие основных производственных фондов, а остатки системы НИОКР уже неспособны сопровождать простое воспроизводство.
Как раз этого общего и не хотят видеть.
Глава 19. Разрушение системы “инструментов меры”
На деле сравнение “мерседеса” с телегой просто не имеет смысла, если критерии оценки вырваны из реального контекста, из тех условий, в которых мы будем использовать вещь. Вне этих условий, вне взаимодействия этой вещи с другими вещами нашего природного и искусственного мира, а также с обществом, частицей которого мы являемся, качество (полезность) вещи и оценить нельзя. Можно лишь зафиксировать отдельные его составляющие, но никак не целое, никак не сказать: “это — лучше”. Да, “мерседес” красиво покрашен, а телега нет, но это частности.
Допустим, нам надо ехать, и джинн ждет приказаний — что нам подать. Тут-то разумный человек и решает, что лучше. И решает, встраивая обе вещи в реальный контекст. Если перед ним асфальтированное шоссе, в кармане тугой кошелек и невдалеке виднеется бензоколонка, то “мерседес” лучше. А если он оказался где-то в Вологодской области за сто километров от райцентра и бензоколонки, то лучше телега с лошадью. Находиться на проселочной дороге в вологодской глуши, но применять при выборе критерии, уместные в Калифорнии — это значит, в широком смысле, двигаться к гибели.
Сравнение автомобиля и телеги — метафора. А вот вполне практичный вопрос, который мы должны были решать в уме, когда идеологи перестройки повели агитацию за разгон колхозов. “Что лучше — вологодский колхоз или французская ферма?” — и все в один голос вопят: “Ферма, ферма! Долой колхозы!” Стыдно вспоминать. Ведь эти два уклада сельского хозяйства разнятся, пожалуй, побольше, чем “мерседес” и телега. Просто никакого подобия между ними нет. Климат и почвы разные, никакого сравнения. Тракторов там 120 на 1000 га, а в колхозе достаточно 11, там асфальтовое шоссе к каждому полю подходит, а у нас одно шоссе на всю область. В середине 80-х годов, когда у нас разыгралась антиколхозная кампания, в ЕЭС давали 1099 долларов бюджетных дотаций на гектар сельскохозяйственных угодий — а у нас село субсидировало город.
В 1984— 1986 гг. в РСФСР использовалось 218,4 млн. га сельскохозяйственных угодий. Если бы сельское хозяйство РСФСР дотировалось в той же степени, что и в Западной Европе, расходы на дотации из госбюджета составили бы 240 млрд. долларов. А в масштабах СССР, где в 1989 г. в пользовании сельскохозяйственных предприятий и хозяйств находилось 558 млн. га сельхозугодий? По меркам Западной Европы (ЕЭС) величина госбюджетных дотаций должна была бы составить 613 млрд. долларов! Как могла наша интеллигенция поверить сказкам про “огромные дотации колхозам”? А ведь и сейчас верят, что “аграрное лобби” выбивает в Госдуме дотации для поддержания “нерентабельных колхозов”. Журналисты, которые распространяют эту ложь, просто мерзавцы -но ведь им верят.
И чем же лучше были западные фермы, с точки зрения нашего горожанина, “на выходе”? С 1985 по 1989 г. средняя себестоимость тонны зерна в колхозах была 95 руб., а фермерская цена тонны пшеницы в 1987/88 г. была во Франции 207, в ФРГ 244, в Англии 210, в Финляндии 482 долл. Доллара! Прикинули бы, сколько стоил бы у нас хлеб, если бы колхозы вдруг заменили фермами.
Потому— то правительству РФ, начавшему обвальную реформу, пришлось оказывать протекционизм зарубежным производителям -против отечественных колхозных крестьян! В 1992 г. правительство Гайдара закупило у российского села 26,1 млн. т. зерна по 11,7 тыс. руб. за тонну (что по курсу на 31.12 1992 г. составляло около 28 долларов), а у западных фермеров — 28,9 млн. т. зерна по 143,9 долларов за тонну213.
Подчеркну, что нарушение способности взвешивать явления — общая беда всей нашей интеллигенции, а вовсе не только ее “либеральной” части. Редко-редко удается, с огромным трудом, убедить даже товарищей из оппозиции шаг за шагом ответить на вопрос: чего же мы хотим? Начинаем загибать пальцы: это хотим, чтобы было так-то, а это так-то. И вскоре оказывается, что люди просто хотят советского строя жизни. Именно строя жизни, в главном, а не отдельных деталей “надстройки” — КПСС, номенклатуры. Это все же вещи второго порядка, исправимые. Кстати, как это ни поразительно, список ненавистных или нежелательных явления и институтов советского строя очень невелик и даже смешон — так ли уж “Единая Россия” приятнее КПСС? Так ли уж нам досаждала советская милиция по сравнению с нынешней, которая стоит на каждом углу с дубинкой или автоматом и выхватывает из толпы молодых людей для проверки документов? Так ли уж нам не нравилась безопасность в метро, в театре, в школе и на рынках, которую обеспечивали райкомы и невидимый КГБ?
Но как только люди сами, с некоторым изумлением, к этому выводу приходят, встает какой-нибудь беззаветный борец с ельцинизмом, чудом уцелевший в Доме Советов, и говорит: “Не желаю!” Как так, почему? Оказывается, он был начальником строительного управления, а инструкции министерства мешали ему выполнить какую-то выгодную работу на стороне. Все правильно, мешали, проклятые. Дверца эта была устроена в нашем доме неудобно. Но ведь дом-то был теплым! Давайте взвесим достоинства и неудобства верными гирями. Нет, невозможно! Пока не восстановим чувство меры, ни о чем договориться не сможем.
В результате в оценке многих общественных явлений наши политики от оппозиции заходят в тупик, испытывают разлад между своими чувствами и “объективной действительностью”. И — молчат (похоже, даже внутри себя). А у людей, которые на этих политиков возлагают надежды, возникает ощущение беспомощности. Почему это происходит? Потому, что утратили навык диалектики, этого чуть изощренного инструмента здравого смысла. Мы перестали мысленно поворачивать проблему и так и эдак, видеть ее в разных условиях, без чего невозможно измерение.
Как уже говорилось выше, типов ущербности меры много, она касается и меры неизмеримых явлений — таких, которые не поддаются выражению в численной форме, хотя мы можем расположить их в ряд “больше-меньше”. Один из часто встречающихся и очень важных типов — абсолютизация добра и зла. Это резко ослабляет способность трезво оценить реальность, потому что в жизни существует есть конфликт интересов, и нам чаще всего приходится выбирать из двух зол меньшее, а тут уж без верной меры не обойтись.
Верное измерение трудно потому, что мы откатились на очень низкий уровень мышления вообще, и нужно сделать большое усилие, чтобы поправить дело. Нас сумели загнать в мир примитивных и даже ложных понятий. Посмотрите: “экономист и политик” Лившиц на всю страну рассуждает с экрана: “Богатые должны делиться с бедными”. И люди это воспринимают в общем нормально. Но это значит опуститься с уровня понятий начала века, доступного тогда для всякого грамотного рабочего, на уровень ребенка-дебила.
Хорошо было сказано в программе Российского телевидения “Вести” 10 февраля 1992 г. после показа жизни бездомной дворняги и холеной борзой: “Только помогая друг другу, элитные — беспородным, богатые — бедным, мы сможем выжить!” Наконец-то интеллектуалы с телевидения после стольких лет тоталитаризма стали истинными демократами!
Из— за того, что у нас кроме понятий добра и зла выпали все реалистичные категории, даже разумные в прошлом люди стали говорить чудовищные вещи -или молчать. Вот, в какой-то момент несколько вечеров подряд телевидение жужжало о том счастье, которое привалило русской культуре — принимался Закон о меценатстве. Все, кого допустили на экран (Н.Михалков, Э.Быстрицкая и т.п.), аплодировали: наконец-то, какая радость. Депутаты, которые этот закон должны были принимать (в том числе от КПРФ), промолчали. Нечего сказать?
Конечно, Н.Михалков за последние годы показал себя человеком очень невысокой морали, даже удивительно это сочетание художественного таланта с глубинной, нутряной пошлостью. Но нельзя же, чтобы люди только и слышали, что меценатство — добро для культуры. Ведь сами же “демократы от культуры” уже затерли этот подленький афоризм: “Кто девушку обедает, тот ее и танцует”. Какую русскую культуру будут “танцевать” Абрамович с Кахой Бендукидзе? За какие идеи и образы будут они “обедать” нашего лейб-патриота Михалкова?
Но значит ли это, что сегодня следует отказаться от крох и объедков со стола Абрамович? Думаю, что нет. Пока что и шерсти клок необходим. Но ведь нельзя же не сказать, что меценатство — зло! Что это — уродливый способ обеспечения культуры как общественной ценности. Что оно в принципе приемлемо лишь как небольшая добавка к стабильному государственному финансированию. И уже только сказав это, надо бы объяснить гражданам: нынешний политический режим создал в России такую чрезвычайную ситуацию, что Госдума сочла сегодня меценатство меньшим злом. Потому-то депутаты, включая коммунистов, приняли этот закон. Без таких пояснений людям все труднее и труднее понять, что происходит.
Одна из причин беспомощности — как раз общее ослабление способности измерять явления. Все мы размышляем сейчас об экономической разрухе. Есть люди, которые не согласны с тревожными прогнозами. Они спорят со мной, приводят обнадеживающие случаи — там совхоз встал на ноги, там прокатный стан пустили. На личный опыт и “случаи” можно ссылаться, если при этом их “взвешиваешь”. Реально признаков выздоровления хозяйства как целого нет. Больших инвестиций нет и не предвидится, колебания уровня производства происходят в диапазоне быстро сужающихся возможностей, идет массовое выбытие основных производственных фондов, а остатки системы НИОКР уже неспособны сопровождать простое воспроизводство.
Как раз этого общего и не хотят видеть.
Глава 19. Разрушение системы “инструментов меры”
Следующий блок мыслительного аппарата интеллигенции, который был поражен во время перестройки — это соподчинение взаимосвязанных категорий “параметр-показатель-критерий”. Образованные люди, прежде всего научно-техническая интеллигенция, специально обучаются применять эти инструменты и при изучении реальности с количественной мерой, и при решении задач на оптимизацию. В своих областях профессиональной деятельности они эти инструменты применяют умело и строго, но при переходе к рассуждению об общественных процессах и противоречиях они как будто забывают самые элементарные правила.
Любая величина, поддающаяся измерению, является параметром системы. Чаще всего, однако, сама по себе эта внешняя, легко познаваемая величина мало что говорит нам об изучаемом явлении. Вот на гравюре XVIII века толстый китаец, а вот толстый негр-подросток в метро Нью-Йорка. О чем говорит их тучность? Разве одинаков смысл этого параметра в двух разных социальных контекстах?
Параметр становится показателем, то есть величиной, которая посредством своей количественной меры показывает нам какое-то скрытое свойство системы (“латентную величину”), только в том случае, если мы имеем теорию или эмпирически найденное правило, которое связывает параметр с интересующей нас латентной величиной. Например: “Если температура тела выше 37oС, то это значит, что вы больны, поскольку…”.
Имея содержательное знание о социальных системах Китая XVIII века и США ХХI века, мы можем сформулировать простейшее теоретическое утверждение: при массовой и постоянной нехватке продовольствия тучность является символом, который свидетельствует о высоком социальном статусе человека; в “обществе потребления”, где идеей-фикс является отыскание дорогой низкокалорийной пищи, тучность свидетельствует о плохом питании и низком социальном статусе человека. Имея эту теорию, мы можем сказать, что тучность (параметр) служит для нас одним из показателей социального статуса человека (латентная величина). При этом мы отдаем себе отчет в том, что в обоих случаях одно и то же значение параметра говорит о совершенно разных значениях латентной величины.
В практических руководствах даже подчеркивается, что если исследователь выдает параметр за показатель, не сообщая явно, какую латентную величину он стремится охарактеризовать, и не излагая теорию (или хотя бы гипотезу), которая связывает параметр с латентной величиной, то он нарушает нормы логики. В этом случае рекомендуется не доверять выводам этого исследователя, хотя они случайно и могут оказаться правильными. Принимать такой параметр за показатель нельзя.
Конечно, в некоторых случаях теория или эмпирическое правило стали настолько общеизвестными, что их перестали оговаривать. Благодаря многократному повторению измерений мы верим, что такая теория существует. Многие люди дома измеряют себе и своим близким артериальное кровяное давление, и им уже не важна теория, объясняющая связь между показанием стрелки на шкале манометре и состоянием организма. Они видят стрелку на числе 180 мм — и сразу принимают таблетку и вызывают врача. Но крестьянин из штата Кашмир, который ничего не слышал ни об артериальном давлении, ни о ртутном столбе, никакого вывода из данных измерения сделать не сможет. Никаким показателем для него число 180 не является.
Перестройка привела к тяжелой деградации культуры применения количественной меры для характеристики общественных явлений, процессов, проектов. Всякая связь между измерением и латентной величиной очень часто утрачена, да о ней и не вспоминают. Общей нормой стала подмена показателя параметром без изложения теории соотношения между ними и даже без определения той скрытой величины, которую хотят выразить при помощи параметра. Это определение чаше всего заменялось намеками и инсинуациями. Мол, сами понимаете…
Например, в интеллигентных кругах общепринятым было (и остается!) мнение, что советская экономическая и политическая система уже потому была абсурдна, что в СССР имелось избыточное количество вооружения. 60 тысяч танков, сами понимаете… Попытки узнать, как из этого параметра (60 000 танков) выводится оценка латентной величины «качество советской системы», всегда отвергались сходу. Мол, не придуривайся. А ведь даже на первый взгляд видно, что если этот параметр и является индикатором чего-то, то связь эта очень непростая, ее еще искать и искать. Ну, 60 тысяч танков — по одному танку на 5 тыс. человек или на 400 кв. км. Много это или мало? Сходу не скажешь, требуются дополнительные данные и логические умозаключения. Но само это требование отвергалось начисто.
Нарушения в логике при использовании измерений были и остаются столь вопиющими, что трудно бывает даже предположить, что в этих нарушениях первично — обусловленная политическим интересом недобросовестность или интеллектуальная безответственность. Важно, что и то, и другое ведут к деградации рациональности.
Так, одним из важных, сильно действующих на чувства интеллигенции мотивов в перестройке было обвинение в неэффективности советской науки. Как довод, против которого ничего не могли возразить даже видные ученые (искренне ли?), использовались два параметра — число Нобелевских премий и средняя частота цитирования работ советских ученых в западных журналах. Мол, премий нашим не дают, цитируют их мало, значит, барахло, а не наука. Эти доводы, кстати, были прямо использованы в политической практике, когда с 1992 г. реформаторы приступили к быстрой ликвидации отечественного научного потенциала. Отсюда, конечно, не следует, что доводы эти ошибочны, так что вернемся от политики к методологии.
Оба широко эксплуатируемые параметра никак не могут служить показателем полезности советской науки для СССР — той страны, где эта наука развивалась и действовала. Даже странно, что это надо объяснять, мне это кажется очевидным.
Нобелевская премия это, условно говоря, премия за работы, “блестящие во всех отношениях” (мы отвлекаемся от привходящих моментов вроде политического интереса). Такую премию получают ученые, лидирующие в научном направлении, их работы являются вершиной айсберга усилий большой международной бригады. Нобелевская премия — это “майка чемпиона”. Большинство советских ученых в принципе не имело ресурсов — ни материальных, ни временных, — чтобы становиться лидерами международных бригад (хотя и такое бывало как исключение). Они делали “просто блестящие” работы и обходились без “майки”. Они вообще занимались не гонкой. Решив проблему, они не доводили ее до блеска “во всех отношениях”, а шли дальше.
Советская наука, отставая от западной в оснащенности материальными ресурсами на два порядка, обязана была обеспечить минимально необходимым “количеством” научного знания отечественное хозяйство, социальную сферу и оборону. Фактически, она должна была обеспечить на критических направлениях паритет с Западом. Ориентироваться при этом на получение Нобелевских премий, отшлифовывая результаты до специфических стандартов этих премий, было бы именно постыдным приспособленчеством. Измерять реальную ценность советской науки этими премиями — значит в лучшем случае обнаружить прискорбное непонимание культурного генотипа нашей науки и ее отличия от западной.
Еще больше противоречит знанию о науке и о социодинамике продуктов культуры использование в качестве показателя ценности советской науки сравнительно нового параметра — цитируемости публикаций советских авторов. Никаким показателем эта “измеряемая” величина быть не может, и ее наукообразность и правдоподобность никак не могут извинить верхоглядства тех, кто пытается сделать из этих измерений какие-то многозначительные выводы.
Прежде всего, сравнение цитируемости советских и американских авторов не имеет смысла из-за того, что американцы русского языка не знают, как и “языков народов СССР” — как же они могут цитировать их работы. А “Указатель научных ссылок” — американское издание “Sciencе Citation Index” — охватывал очень мало советских журналов в сравнении с американскими, то есть он на 90% отражает не “цитируемость работ ученых страны Х”, а “цитируемость работ западными учеными”. Но это даже не главное.
Главное в том, что когда некто ссылается в своей статье на работу другого ученого, он действует по принципу “все или ничего”. Он оценивает ту работу, ссылку на которую помещает в библиографию своей статьи, в 1 балл, а все остальные работы, которые использовал в своем исследовании, но не может процитировать, — в 0 баллов. Но ценность тех работ, которые он использовал, вовсе не отличается так скачкообразно — или 0, или 1. И выходит, что работа с ценностью, условно говоря, 0,99 балла все равно оценивается как бесполезная, получает 0 баллов. Точно так же, разумеется, и работы ценностью гораздо выше 1 все равно получают 1 балл.
Таким образом, частое цитирование каких-то работ, конечно, говорит о том, что это важные работы, многие западные исследователи их оценили высоко — в 1 балл (и выше), но обратное утверждение неверно. Работы, которые не были процитированы, могут иметь высокую ценность, лишь чуть-чуть не дотягивая до 1 балла. На основании такого параметра ничего нельзя сказать о ценности таких работ — они оказываются в зоне неопределенности214. А если еще есть дополнительные факторы, которые снижают цитируемость какой-то совокупности авторов, как это и было в отношении советских публикаций, то использование этого параметра в качестве показателя приводит к заведомо ложным оценкам. Причем ошибка будет исключительно грубой. На деле это просто фальсификация, подлог.
Все это, чуть-чуть подумав, разумный человек мог бы понять и сам. Кроме того, уже в конце 70-х годов проблема применимости разных параметров как показателей для оценки научных работ была основательно разобрана в науковедении и довольно широко освещена в популярной литературе. Однако в годы перестройки эти пресловутые “количественные” оценки вновь вытащили наружу — с чисто идеологическими целями. И интеллигенция это проглотила.
Нобелевские премии, цитирование — это, конечно, параметры изощренные, тут, чтобы разобраться, надо хоть немного знать науку и приложить умственное усилие. Но незаконное использование некой “измеримой величины” как показателя охватывало все сферы нашей общественной жизни. Вот пара примеров из важной книги “Проблемы экологии России” (М., 1993). В ней подведены итоги идеологического использования экологической информации в годы перестройки. СССР уже разогнан, но постоянно поминается как “империя экологического зла”. И какой бы параметр ни был приведен, читатель должен его понимать как довод в подтверждение того, что “Карфаген должен быть разрушен”.
Отв. редактор книги — министр в правительстве Ельцина “ученый” В.И.Данилов-Данильян, рецензенты Ю.М.Арский и В.М.Неронов. Ради того, чтобы порадовать западного читателя, на английский язык название книги на титульном листе переведено как “Russia in Environmental Crisis” — такова лояльность российского министра.
Отступая чуть в сторону, замечу, что это, похоже, первая претендующая быть научной книга в России, где на русском языке выражены мальтузианские установки. Авторы пишут: “Проблема выживания [человечества] связана с необходимостью сокращения потребления энергии на порядок, а, следовательно, и соответствующего уменьшения численности живущих на Земле людей. Задача заключается не в снижении прироста и не в стабилизации населения в будущем, а в его значительном сокращении” (c. 312-313). Так что политика нынешнего режима, ведущая к сокращению населения России, отвечает “общечеловеческим интересам” и научно обоснована неолиберальными экологами.
Но это лирика, вернемся к проблеме меры. Вот, на стр. 178 указанной книги говорится: “Эффективность минеральных удобрений при выращивании урожая в СССР и России исключительно низка”. И дается таблица: “Урожай на тонну удобрений в некоторых странах мира в 1986 г.”: США — 18, Китай — 18, Индия — 16, СССР — 8. Не буду спорить с тезисом, он здесь для нас не важен. Важно, что параметр, который якобы служит показателем, на котором авторы основывают свой тезис, никаким показателем не является. Авторы здесь прибегли к мелкому научному подлогу.
Подумайте сами о структуре параметра “урожай на тонну удобрений”. Это дробь от деления веса урожая (скажем, зерна), собранного с одного гектара, на вес внесенных удобрений. Вот, сейчас в РФ удобрений вносится в 10 раз меньше, чем в РСФСР, а урожайность составляет 0,6 от прежней. Выходит, ура!, эффективность применения удобрений выросла в 6 раз? Вовсе нет, просто расходуется накопленное за советское время плодородие почвы. А в 1913 г. какая была эффективность? Тогда удобрений вносили в 100 раз меньше, а урожай был только в три раза меньше — значит ли это, что эффективность была в 33 раза выше, чем в 1986 г.?
Нелепо все это. Сама структура параметра такова (удобрение в знаменателе), что он не годится быть показателем эффективности, а служит для построения временных рядов в целях определения оптимального количества удобрений в данных почвенно-климатических условиях. Специалист по применению удобрений Б.А.Черняков пишет: “По мере увеличения расхода питательных веществ на 1 кг зерна снижается показатель выхода его в расчете на единицу действующего вещества минеральных удобрений. Это явление, парадоксальное лишь на первый взгляд, отмечается в большинстве стран, где применение удобрений росло быстрее, чем урожайность”215. С 1966 по 1976 г. использование удобрений выросло в мире на 88%, а общий сбор зерна на 35,5%.
То же самое о числителе — разве урожай зависит только от удобрений? При прочих равных условиях информативным параметром был бы прирост урожая, полученный в результате внесения удобрений. Эффективность удобрений велика, если в данной зоне прирост урожая значительно превышает затраты на удобрения — даже если этот урожай ниже, чем в Индии. При таком подходе тезис о низкой эффективности применения удобрений в СССР становится весьма сомнительным — урожайность при переходе к агротехнике с удобрениями выросла в СССР в 3 раза. И даже после этого, при относительно высоком базовом уровне урожайности, эффективность использования удобрений в СССР была по сравнению с Индией очень хорошей: отношение “прирост сбора зерна/прирост внесения удобрений” в 1985-87 гг. по сравнению с 1974-76 гг. был равен в СССР 0,15, а в Индии 0,18.
Что же касается Индии, США и т.д., то их сравнения с СССР здесь вообще абсурдны. Почвенно-климатические условия несоизмеримы, а удобрения — лишь один из многих факторов плодородия. Удивляться приходится авторам книги.
А вот, на с. 180 те же авторы предлагают другой тезис и в доказательство — количественный “показатель”. Они пишут о “крайней неэффективности” лесной промышленности в СССР: “О высоких потерях при переработке древесины свидетельствуют следующие данные: из 1 тыс. м3 древесины в бывшем СССР получали 6,1 т фанеры, 18,9 т древесно-стружечных плит и 28 т бумаги и картона, а в Финляндии, соответственно, 13,5; 13,5 и 190 т”. Это будет покруче логики Н.П.Шмелева!
Любая величина, поддающаяся измерению, является параметром системы. Чаще всего, однако, сама по себе эта внешняя, легко познаваемая величина мало что говорит нам об изучаемом явлении. Вот на гравюре XVIII века толстый китаец, а вот толстый негр-подросток в метро Нью-Йорка. О чем говорит их тучность? Разве одинаков смысл этого параметра в двух разных социальных контекстах?
Параметр становится показателем, то есть величиной, которая посредством своей количественной меры показывает нам какое-то скрытое свойство системы (“латентную величину”), только в том случае, если мы имеем теорию или эмпирически найденное правило, которое связывает параметр с интересующей нас латентной величиной. Например: “Если температура тела выше 37oС, то это значит, что вы больны, поскольку…”.
Имея содержательное знание о социальных системах Китая XVIII века и США ХХI века, мы можем сформулировать простейшее теоретическое утверждение: при массовой и постоянной нехватке продовольствия тучность является символом, который свидетельствует о высоком социальном статусе человека; в “обществе потребления”, где идеей-фикс является отыскание дорогой низкокалорийной пищи, тучность свидетельствует о плохом питании и низком социальном статусе человека. Имея эту теорию, мы можем сказать, что тучность (параметр) служит для нас одним из показателей социального статуса человека (латентная величина). При этом мы отдаем себе отчет в том, что в обоих случаях одно и то же значение параметра говорит о совершенно разных значениях латентной величины.
В практических руководствах даже подчеркивается, что если исследователь выдает параметр за показатель, не сообщая явно, какую латентную величину он стремится охарактеризовать, и не излагая теорию (или хотя бы гипотезу), которая связывает параметр с латентной величиной, то он нарушает нормы логики. В этом случае рекомендуется не доверять выводам этого исследователя, хотя они случайно и могут оказаться правильными. Принимать такой параметр за показатель нельзя.
Конечно, в некоторых случаях теория или эмпирическое правило стали настолько общеизвестными, что их перестали оговаривать. Благодаря многократному повторению измерений мы верим, что такая теория существует. Многие люди дома измеряют себе и своим близким артериальное кровяное давление, и им уже не важна теория, объясняющая связь между показанием стрелки на шкале манометре и состоянием организма. Они видят стрелку на числе 180 мм — и сразу принимают таблетку и вызывают врача. Но крестьянин из штата Кашмир, который ничего не слышал ни об артериальном давлении, ни о ртутном столбе, никакого вывода из данных измерения сделать не сможет. Никаким показателем для него число 180 не является.
Перестройка привела к тяжелой деградации культуры применения количественной меры для характеристики общественных явлений, процессов, проектов. Всякая связь между измерением и латентной величиной очень часто утрачена, да о ней и не вспоминают. Общей нормой стала подмена показателя параметром без изложения теории соотношения между ними и даже без определения той скрытой величины, которую хотят выразить при помощи параметра. Это определение чаше всего заменялось намеками и инсинуациями. Мол, сами понимаете…
Например, в интеллигентных кругах общепринятым было (и остается!) мнение, что советская экономическая и политическая система уже потому была абсурдна, что в СССР имелось избыточное количество вооружения. 60 тысяч танков, сами понимаете… Попытки узнать, как из этого параметра (60 000 танков) выводится оценка латентной величины «качество советской системы», всегда отвергались сходу. Мол, не придуривайся. А ведь даже на первый взгляд видно, что если этот параметр и является индикатором чего-то, то связь эта очень непростая, ее еще искать и искать. Ну, 60 тысяч танков — по одному танку на 5 тыс. человек или на 400 кв. км. Много это или мало? Сходу не скажешь, требуются дополнительные данные и логические умозаключения. Но само это требование отвергалось начисто.
Нарушения в логике при использовании измерений были и остаются столь вопиющими, что трудно бывает даже предположить, что в этих нарушениях первично — обусловленная политическим интересом недобросовестность или интеллектуальная безответственность. Важно, что и то, и другое ведут к деградации рациональности.
Так, одним из важных, сильно действующих на чувства интеллигенции мотивов в перестройке было обвинение в неэффективности советской науки. Как довод, против которого ничего не могли возразить даже видные ученые (искренне ли?), использовались два параметра — число Нобелевских премий и средняя частота цитирования работ советских ученых в западных журналах. Мол, премий нашим не дают, цитируют их мало, значит, барахло, а не наука. Эти доводы, кстати, были прямо использованы в политической практике, когда с 1992 г. реформаторы приступили к быстрой ликвидации отечественного научного потенциала. Отсюда, конечно, не следует, что доводы эти ошибочны, так что вернемся от политики к методологии.
Оба широко эксплуатируемые параметра никак не могут служить показателем полезности советской науки для СССР — той страны, где эта наука развивалась и действовала. Даже странно, что это надо объяснять, мне это кажется очевидным.
Нобелевская премия это, условно говоря, премия за работы, “блестящие во всех отношениях” (мы отвлекаемся от привходящих моментов вроде политического интереса). Такую премию получают ученые, лидирующие в научном направлении, их работы являются вершиной айсберга усилий большой международной бригады. Нобелевская премия — это “майка чемпиона”. Большинство советских ученых в принципе не имело ресурсов — ни материальных, ни временных, — чтобы становиться лидерами международных бригад (хотя и такое бывало как исключение). Они делали “просто блестящие” работы и обходились без “майки”. Они вообще занимались не гонкой. Решив проблему, они не доводили ее до блеска “во всех отношениях”, а шли дальше.
Советская наука, отставая от западной в оснащенности материальными ресурсами на два порядка, обязана была обеспечить минимально необходимым “количеством” научного знания отечественное хозяйство, социальную сферу и оборону. Фактически, она должна была обеспечить на критических направлениях паритет с Западом. Ориентироваться при этом на получение Нобелевских премий, отшлифовывая результаты до специфических стандартов этих премий, было бы именно постыдным приспособленчеством. Измерять реальную ценность советской науки этими премиями — значит в лучшем случае обнаружить прискорбное непонимание культурного генотипа нашей науки и ее отличия от западной.
Еще больше противоречит знанию о науке и о социодинамике продуктов культуры использование в качестве показателя ценности советской науки сравнительно нового параметра — цитируемости публикаций советских авторов. Никаким показателем эта “измеряемая” величина быть не может, и ее наукообразность и правдоподобность никак не могут извинить верхоглядства тех, кто пытается сделать из этих измерений какие-то многозначительные выводы.
Прежде всего, сравнение цитируемости советских и американских авторов не имеет смысла из-за того, что американцы русского языка не знают, как и “языков народов СССР” — как же они могут цитировать их работы. А “Указатель научных ссылок” — американское издание “Sciencе Citation Index” — охватывал очень мало советских журналов в сравнении с американскими, то есть он на 90% отражает не “цитируемость работ ученых страны Х”, а “цитируемость работ западными учеными”. Но это даже не главное.
Главное в том, что когда некто ссылается в своей статье на работу другого ученого, он действует по принципу “все или ничего”. Он оценивает ту работу, ссылку на которую помещает в библиографию своей статьи, в 1 балл, а все остальные работы, которые использовал в своем исследовании, но не может процитировать, — в 0 баллов. Но ценность тех работ, которые он использовал, вовсе не отличается так скачкообразно — или 0, или 1. И выходит, что работа с ценностью, условно говоря, 0,99 балла все равно оценивается как бесполезная, получает 0 баллов. Точно так же, разумеется, и работы ценностью гораздо выше 1 все равно получают 1 балл.
Таким образом, частое цитирование каких-то работ, конечно, говорит о том, что это важные работы, многие западные исследователи их оценили высоко — в 1 балл (и выше), но обратное утверждение неверно. Работы, которые не были процитированы, могут иметь высокую ценность, лишь чуть-чуть не дотягивая до 1 балла. На основании такого параметра ничего нельзя сказать о ценности таких работ — они оказываются в зоне неопределенности214. А если еще есть дополнительные факторы, которые снижают цитируемость какой-то совокупности авторов, как это и было в отношении советских публикаций, то использование этого параметра в качестве показателя приводит к заведомо ложным оценкам. Причем ошибка будет исключительно грубой. На деле это просто фальсификация, подлог.
Все это, чуть-чуть подумав, разумный человек мог бы понять и сам. Кроме того, уже в конце 70-х годов проблема применимости разных параметров как показателей для оценки научных работ была основательно разобрана в науковедении и довольно широко освещена в популярной литературе. Однако в годы перестройки эти пресловутые “количественные” оценки вновь вытащили наружу — с чисто идеологическими целями. И интеллигенция это проглотила.
Нобелевские премии, цитирование — это, конечно, параметры изощренные, тут, чтобы разобраться, надо хоть немного знать науку и приложить умственное усилие. Но незаконное использование некой “измеримой величины” как показателя охватывало все сферы нашей общественной жизни. Вот пара примеров из важной книги “Проблемы экологии России” (М., 1993). В ней подведены итоги идеологического использования экологической информации в годы перестройки. СССР уже разогнан, но постоянно поминается как “империя экологического зла”. И какой бы параметр ни был приведен, читатель должен его понимать как довод в подтверждение того, что “Карфаген должен быть разрушен”.
Отв. редактор книги — министр в правительстве Ельцина “ученый” В.И.Данилов-Данильян, рецензенты Ю.М.Арский и В.М.Неронов. Ради того, чтобы порадовать западного читателя, на английский язык название книги на титульном листе переведено как “Russia in Environmental Crisis” — такова лояльность российского министра.
Отступая чуть в сторону, замечу, что это, похоже, первая претендующая быть научной книга в России, где на русском языке выражены мальтузианские установки. Авторы пишут: “Проблема выживания [человечества] связана с необходимостью сокращения потребления энергии на порядок, а, следовательно, и соответствующего уменьшения численности живущих на Земле людей. Задача заключается не в снижении прироста и не в стабилизации населения в будущем, а в его значительном сокращении” (c. 312-313). Так что политика нынешнего режима, ведущая к сокращению населения России, отвечает “общечеловеческим интересам” и научно обоснована неолиберальными экологами.
Но это лирика, вернемся к проблеме меры. Вот, на стр. 178 указанной книги говорится: “Эффективность минеральных удобрений при выращивании урожая в СССР и России исключительно низка”. И дается таблица: “Урожай на тонну удобрений в некоторых странах мира в 1986 г.”: США — 18, Китай — 18, Индия — 16, СССР — 8. Не буду спорить с тезисом, он здесь для нас не важен. Важно, что параметр, который якобы служит показателем, на котором авторы основывают свой тезис, никаким показателем не является. Авторы здесь прибегли к мелкому научному подлогу.
Подумайте сами о структуре параметра “урожай на тонну удобрений”. Это дробь от деления веса урожая (скажем, зерна), собранного с одного гектара, на вес внесенных удобрений. Вот, сейчас в РФ удобрений вносится в 10 раз меньше, чем в РСФСР, а урожайность составляет 0,6 от прежней. Выходит, ура!, эффективность применения удобрений выросла в 6 раз? Вовсе нет, просто расходуется накопленное за советское время плодородие почвы. А в 1913 г. какая была эффективность? Тогда удобрений вносили в 100 раз меньше, а урожай был только в три раза меньше — значит ли это, что эффективность была в 33 раза выше, чем в 1986 г.?
Нелепо все это. Сама структура параметра такова (удобрение в знаменателе), что он не годится быть показателем эффективности, а служит для построения временных рядов в целях определения оптимального количества удобрений в данных почвенно-климатических условиях. Специалист по применению удобрений Б.А.Черняков пишет: “По мере увеличения расхода питательных веществ на 1 кг зерна снижается показатель выхода его в расчете на единицу действующего вещества минеральных удобрений. Это явление, парадоксальное лишь на первый взгляд, отмечается в большинстве стран, где применение удобрений росло быстрее, чем урожайность”215. С 1966 по 1976 г. использование удобрений выросло в мире на 88%, а общий сбор зерна на 35,5%.
То же самое о числителе — разве урожай зависит только от удобрений? При прочих равных условиях информативным параметром был бы прирост урожая, полученный в результате внесения удобрений. Эффективность удобрений велика, если в данной зоне прирост урожая значительно превышает затраты на удобрения — даже если этот урожай ниже, чем в Индии. При таком подходе тезис о низкой эффективности применения удобрений в СССР становится весьма сомнительным — урожайность при переходе к агротехнике с удобрениями выросла в СССР в 3 раза. И даже после этого, при относительно высоком базовом уровне урожайности, эффективность использования удобрений в СССР была по сравнению с Индией очень хорошей: отношение “прирост сбора зерна/прирост внесения удобрений” в 1985-87 гг. по сравнению с 1974-76 гг. был равен в СССР 0,15, а в Индии 0,18.
Что же касается Индии, США и т.д., то их сравнения с СССР здесь вообще абсурдны. Почвенно-климатические условия несоизмеримы, а удобрения — лишь один из многих факторов плодородия. Удивляться приходится авторам книги.
А вот, на с. 180 те же авторы предлагают другой тезис и в доказательство — количественный “показатель”. Они пишут о “крайней неэффективности” лесной промышленности в СССР: “О высоких потерях при переработке древесины свидетельствуют следующие данные: из 1 тыс. м3 древесины в бывшем СССР получали 6,1 т фанеры, 18,9 т древесно-стружечных плит и 28 т бумаги и картона, а в Финляндии, соответственно, 13,5; 13,5 и 190 т”. Это будет покруче логики Н.П.Шмелева!