Страница:
Вчитайтесь в этот образец экологической мысли. О чем “свидетельствуют эти данные”? На мой взгляд, о деградации рационального мышления. Где логика, эта “полиция нравов интеллигенции”? Ведь если следовать авторам, то в Финляндии “потери при переработке древесины” составляют более 2/3 (если принять удельный вес древесины за 0,7 т/м3). Что за чушь! Куда девалось остальное у рачительных финнов? И при чем здесь фанера? В Швеции из 1 тыс. м3 древесины получают всего 1,5 т фанеры — так что, там немедленно надо перестройку проводить?
И ведь какая невинная подтасовка — авторы просто взяли список изделий из древесины и выкинули из него главное по объему производство — пиломатериалы. В СССР их из 1 тыс. м3 делали 281 м3, а в Финляндии только 150 м3. О чем это говорит? Только о том, что финны специализировались на производстве бумаги. Можно спорить о том, нужно ли нам было столько досок, но это совершенно другой вопрос, авторы же вели речь о потерях при переработке древесины. Но разве доски являются “потерями”? Чтобы не искать адекватных данных, служащих разумным показателем этих потерь (если эти потери действительно велики), авторы просто идут на подлог — интеллигентный читатель проглотит. Об этом у нас и речь идет — если бы интеллигентный читатель такие вещи не глотал, то процесс деградации мышления был бы остановлен. А так, показатели вроде “фанеры” — на каждом шагу, причем в академических изданиях.
Наконец, третий элемент триады категорий, необходимых для разумной постановки задачи по достижению любой цели — критерий. Он, подчиняясь цели более высокого порядка, отражает представления о добре и зле, исходя из которых ставится задача. В общем случае, можно сказать, что критерий достижения цели есть инструмент, позволяющий при выполнении программы изменений зафиксировать то состояние дел, когда реформатор может сказать “это — хорошо!”. Когда Фауст, преобразуя местность и видя плоды трудов, воскликнул “Мгновенье, ты прекрасно, остановись, постой!”, то это значило, что состояние изменяемой системы соответствовало тому критерию прекрасного, что сформулировал для себя Фауст. Не имея критериев оценки, в принципе невозможно рационально программировать свою целенаправленную деятельность.
Неверный критерий означает, как правило, неверную постановку цели, что обычно обнаруживается поздно и нередко с самыми печальными результатами. Во всех культурах этому посвящены многочисленные притчи, сказки и пословицы. В большинстве типичных ситуаций ошибка в выборе критерия оказывается связанной и с ошибочным определением показателя и параметра. Классическим является миф о царе Мидасе, который в награду за услугу попросил для себя у богов чудесного свойства — превращать в золото все то, к чему он прикоснется. Цель была сформулирована неверно, т.к. неверным был критерий достижения цели — превращение в золото всего, к чему прикоснешься. Мидасу пришлось умолять богов лишить его этой чудесной способности — в золото превращалась и вода, и пища.
А исходная ошибка крылась в ложной теории связи между параметром и показателем. Параметр “количество вещества, превращенного в золото” не мог быть показателем достижения разумной цели, таким показателем могло бы быть “количество превращенных в золото некоторых веществ, отобранных Мидасом”. С таким показателем в качестве критерия мог бы служить максимум — “как можно больше”.
Культура определения критериев и их взаимосвязи с параметрами и индикаторами была подорвана во время перестройки столь грубо, что и до сих пор не видно признаков ее восстановления. Вернемся к мифу об избыточной вооруженности СССР, который нисколько не поколеблен и сегодня. Считалось, что иметь 60 тыс. танков для СССР — настолько плохо, что этот факт можно принять за показатель очевидного абсурда советской системы. При этом добиться, каким критерием пользуется человек, уверенный в такой оценке, практически никогда не удавалось и не удается. Но ведь из чего-то должен исходить разумный человек, отличая добро и зло. 60 тысяч танков плохо — а сколько хорошо? Интересно, что попытки военных объяснить, исходя из каких критериев исходило советское военное планирование, никакого интереса у интеллигенции не вызывали и не вызывают. Сама категория критерия едва ли не большинству кажется ненужной, надуманной.
Давайте все же вспомним эти объяснения. Генерал-полковник А.Данилевич, бывший заместитель начальника Генерального штаба и один из военачальников, отвечавших за военное планирование, пишет в большой статье в журнале «Проблемы прогнозирования» (1996 г., № 2): «Спрашивают, зачем нам было нужно почти 64 тысячи танков? Мы исходили из того, какой может быть новая война, рассчитывали возможный объем потерь, которые оказались бы несравнимыми с потерями во второй мировой войне: в 2-4 раза, а то и в десятки раз больше. Сравнивали потенциалы восполнения потерь, с одной стороны — США и НАТО, и с другой — СССР и ОВД. Оказывалось, что американцы во время войны могли бы не только восполнять потери, но и наращивать состав вооруженных сил. К концу первого года войны они имели бы возможность выпускать вдвое больше танков. Наша же промышленность, как показывают расчеты возможных потерь (вычислялись с помощью ЭВМ, проверялись на полигонах), не только не могла бы наращивать состав вооружения, но была бы не в состоянии даже поддерживать существовавший уровень. И через год войны соотношение составило бы 1:5 не в нашу пользу. При краткосрочной войне мы успели бы решить задачи, стоящие перед нами. А если долгосрочная война? Мы же не хотели повторения ситуации 1941 года. Как можно было выйти из сложившегося положения? Создавая повышенные запасы вооружения, т.е. такие, которые превосходили бы их количество, требуемое в начале войны, и позволяли бы в ходе ее продолжать снабжать ими армию в необходимых размерах».
Это объяснение на случай войны, которая с очень большой вероятностью велась бы без применения ядерного оружия. Однако бронетанковые силы служили и фактором устрашения, сдерживания НАТО. Иными словами, были средством предотвращения войны. А.Данилевич поясняет: «Американцы считали, что благодаря танкам мы способны пройти всю Европу до Ла-Манша за десять дней, и это сдерживало их”. На мой взгляд, оба эти суждения являются разумными. Возможно, они ошибочны, но эта ошибка отнюдь не очевидна. Чтобы ее выявить, требуется привлечь фактические данные и логические аргументы как минимум такой же силы. Но ведь никто этих данных не привлекал и на дефекты в логике военных не указывал.
Устранение самой категории критерия из рассуждений на политические и экономические темы стало характерно как для элиты наших реформаторов, так и для широких кругов интеллигенции. В результате применение меры потеряло всякие разумные очертания.
Во время перестройки социологи вели в разных слоях населения исследования с целью выяснить их представления о том, что они принимают за критерий поворота к лучшему. В среде интеллигенции на первом месте стоял критерий “прилавки, полные продуктов”216. Точнее, критерием было “максимальное наполнение прилавков продуктами”, а количество продуктов на прилавках — параметром и показателем. Неадекватность критерия настолько очевидна, что этот выбор поражает, воспринимается как анекдот. Теоретические построения, связывающие параметр и показатель, достойны Буратино.
Причем Буратино очень злого, ведь “прилавки, полные продуктов” в любой, самой богатой стране могут существовать только в том случае, если для значительной части населения продукты становятся недоступными — люди не могут переместить их с прилавков на свой обеденный стол. Только потому эти продукты и остаются на прилавках. Но в СССР, где, как считала интеллигенция, колхозы производили слишком мало продуктов, изобилие на прилавках отодвигало бы от продуктов слишком уж большую часть населения. Более того, при этом был риск запустить и процесс разрушения производства. Так оно и получилось — и катастрофы мы не видим только потому, что 80% продуктов на тех прилавках, около которых трется основная масса интеллигенции, импортируется в РФ за нефть и газ.
Утрата “чувства вектора”, то есть понимания фундаментальной важности выбора направления по сравнению со скалярными параметрами движения (быстрее, экономичнее и т.п.), привела к удивительно поверхностному выбору критериев. Например, по отношению к политикам едва ли не главной похвалой стало — компетентный! Разве это может быть критерием? Компетентность — скалярная величина, это способность хорошо делать порученное дело, а уж какое это дело (вектор), в чьих оно интересах — совсем другой вопрос.
Больше скажу: если дело нам во вред, то желательно, чтобы исполнитель его был некомпетентным. Если, например, меня преследует убийца, я бы предпочел, чтобы это был косорукий балбес, а не профессионал. Так что признак компетентности надо брать со знаком “плюс” только после того, как мы убедились, что политик будет действовать на пользу именно нам, а не тем, кто потрошит наши карманы и высасывает кровь. Вообще, на вопрос о том, кому можно вверять власть, вряд ли есть лучший ответ, чем дал Сталин: “Тому, кто очень сильно любит свой народ”. Это фундаментальный показатель, а все остальное — вторично, менее важно, будет дополнено помощниками.
Та мысль верна и сегодня. Просто народ разделился, образовались какие-то маленькие временные народцы (например, “новые русские”). И задача каждого из нас на выборах — понять, к какому народу ты принадлежишь сам и любит ли кандидат именно этот “твой” народ. Вот тут и требуется ответить на главные вопросы (кто мы? откуда? куда идем?).
Но еще более красноречивым признаком дерационализации сознания интеллигенции, нежели выбор ложных критериев, стал демонстративный отказ от определения каких бы то ни было критериев. Спрашивать о показателях и критериях считалось почти неприличным. Вот, например, Н.Шмелев и В. Попов пишут в не раз уже цитированной книге о советском сельском хозяйстве: “Второй по численности в мире парк тракторов используется хуже, чем где-либо: из почти 3 млн. тракторов только по причине технической неисправности не эксплуатируется 250 тысяч” (с. 158).
Ну и что? Что здесь является показателем, какой критерий? Да, 8% тракторов находятся в ремонте — много это или мало, хорошо это или плохо? Авторы намекают, что это плохо (много или мало, непонятно). Откуда это следует? Сколько должно находиться в ремонте в идеальном случае? Почему? Сам выбор параметра, который служит неявным доводом, смысла не имеет. Он никак не связан с той функцией, о которой идет речь — функцией, которую выполняет трактор в системе сельского хозяйства. Почему авторы выбирают такой странный параметр? Потому, что если бы они взяли разумный показатель — число гектаров пашни, которую в СССР обрабатывал один трактор, то эффективность его использования пришлось бы оценить как поразительно высокую. Ибо в СССР один трактор обрабатывал площадь, в 10 раз большую, чем в Западной Европе. Хотя такая высокая эффективность использования тракторного парка, возможно, приводила к снижению эффективности других подсистем, так что число тракторов выгоднее было бы увеличить — но это уже совсем другой вопрос.
Того же типа махинацию с критериями производят Н.Шмелев и В. Попов в другом пассаже: “В сельском хозяйстве тракторов и комбайнов на целую треть больше, чем трактористов и комбайнеров, а грузовиков — на 20% больше, чем водителей” (с. 187).
Смысл этого обвинения ясен — в колхозах и совхозах якобы был большой избыток машин, которыми завалила без надобности село тупая плановая система. Но сначала взглянем на фактическую сторону дела. В действительности в 1986 г. в сельском хозяйстве СССР работало 1,6 млн. водителей, а парк грузовых автомобилей составлял 1,3 млн. штук. Персональных легковых машин в колхозах было немного, так что водителей было заведомо больше, чем грузовиков (из которых к тому же некоторая часть находилась в ремонте). Никакого 20%-ного избытка грузовиков не было, а была их нехватка по отношению к числу водителей.
Трактористов и комбайнеров в 1986 г. было занято в сельском хозяйстве 3 млн., а парк тракторов и комбайнов составлял 3,6 млн. Поскольку около 10% этих машин находилось в нерабочем состоянии (в ремонте и др.), то между парком и составом персонала был баланс — ни о каком излишке в миллион тракторов и комбайнов (“на треть больше”) и речи не могло быть.
Таким образом, утверждение, будто в сельском хозяйстве СССР главных машин было на треть больше, чем соответствующих работников-механизаторов, является ложным фактически. Теперь по сути. Даже если бы машин было больше, чем трактористов, комбайнеров и водителей — разве это являлось бы свидетельством какой-то бесхозяйственности, присущей плановой системе? Какова логика этого попрека?
Например, зерноуборочный комбайн используется всего 3 недели в году — что же должен делать в остальное время комбайнер? Он, уделив часть времени ремонту и наладке комбайна, работает на тракторе, силосоуборочном комбайне, сенокосилке и т.д. То есть машин и должно быть больше, чем механизаторов. Где тут “дефект плановой системы”?
Примечательно, что к этому своему аргументу против плановой системы Н.Шмелев и В.Попов почему-то не пристегнули сравнение с США, взятых ими за образец экономности. Сколько же там приходится машин на одного работника? Открываем справочник “Современные Соединенные Штаты Америки” (М., 1988) и на стр. 185 читаем: “На каждого постоянного работника [в сельском хозяйстве] в США приходится 1,3 трактора и почти по одному грузовому автомобилю”. Итак, не на одного механизатора (тракториста или водителя), а на одного работника в среднем — 2,3 машины. Что же наши экономисты не проклинают фермеров США за такую бесхозяйственность?
Еще радикальнее разделываются либеральные интеллектуалы с критериями оценки хода реформы. В конце 1993 г. на международном симпозиуме в Москве сотрудник Е.Гайдара по Институту экономики переходного периода пытался убедить публику, что “реформа Гайдара” увенчалась успехом. Понятно, что это было непросто, изложение поневоле было очень туманным, и последовал вопрос: “Вадим Викторович, в прессе и в научных дискуссиях приходится сталкиваться с различными, подчас противоположными суждениями об эффективности реформ, проводимых “командой Гайдара”. Одни, в том числе и Вы, подчеркивают их успешность, другие говорят о полном провале. На основе каких критериев Вы и Ваши единомышленники судите об успехе реформ? В каком случае или при какой ситуации Вы констатировали бы успехи реформ, а при какой согласились бы, что они провалились?”
Ответ этого “либерального экономиста” замечательно красноречив. Он сказал: “Я не сталкивался с критериями оценки реформ. Какое-то время я занимался методологией оценок, в частности критерием оптимальности народного хозяйства, исследовал этот вопрос, и, на мой взгляд, не существует объективных критериев оценки реформ, существуют лишь некоторые субъективные критерии”217.
Итак, “ученый” из НИИ, созданного специально для изучения хода реформ, “не сталкивался с критериями оценки реформ”. В это было бы невозможно поверить, если бы сам он не сказал совершенно определенно. Реформаторы якобы даже не задумывались над тем, хорошо ли то, что они делают, в чьих интересах то, что они делают, получается ли у них именно то, что они предполагали или нечто совсем иное. По большей части верить в это не следует — интеллектуальная бригада этих реформаторов состояла в основном из циничных бессовестных заправил, но для ширмы они держали и совершенных глупцов. Не о них речь, а о том, что это было именно “реальностью реформ” — интеллигенция, аплодируя Ельцину и Гайдару, голосуя за Путина и Слиску, не только сама не потребовала объявить критерий, по которому можно было бы судить и о замысле реформы, и о том, как сказываются ее результаты на разных сторонах жизни — в сознании интеллигенции было полное равнодушие к инструментарию реформаторов, вот что страшно. Как могло такое произойти?
Кстати, В.В.Иванов не ответил на абсолютно прямо поставленный вопрос, а начал юлить. Его же не спрашивали о том, каков “объективный критерий оценки реформ”. Его совершенно четко спросили, каков именно его, сотрудника Гайдара, субъективный критерий. На основе каких критериев именно Иванов и Гайдар судят об успехе реформ? О каком “демократическом выборе” или сознательной поддержке реформы вообще можно говорить, если разработчики самой ее доктрины отказываются сообщить критерий эффективности, из которого они исходят. Это и есть провал рациональности.
Экономист-эмигрант И.Бирман в своем докладе даже уделил этому эпизоду особое внимание. Он сказал о типе мышления реформаторов команды Гайдара: “Он и его команда гордились тем, что они никогда не были ни на одном предприятии. А недавно люди, стоящие у власти, позволили себе сказать, что они никому не объясняли, что они делали, потому что их бы не поняли. Это заявление руководителя правительства. Для меня, уже много лет живущего на Западе, это ужасное заявление. После этого человеку надо немедленно уходить в отставку. И пожалуй, закончить характеристику этой команды можно, коснувшись только что сказанного здесь. Человек, который защищал здесь эту политику — коллега Иванов, специалист, как он сам нам объяснил, по критерию оптимальности, — отказался охарактеризовать меру эффективности этой реформы. Надо ли к этому что-либо добавлять?”218
Во многих случаях уход от выработки критерия, согласно которому ищется лучшая (или хотя бы хорошая) комбинация переменных, скрывает под собой очень тяжелое нарушение рациональности — неспособность к целеполаганию, утрату цели, навыка ее сформулировать. Мы идем неизвестно куда, но придем быстрее других!
Конечно, эта странная патология сознания обычно служит лишь ширмой для тех групп, которые очень хорошо понимают свой интерес, но не могут его обнародовать — их цели преступны или предосудительны, и они вынуждены наводить тень на плетень, притворяясь дурачками. Беда в том, что довольно большие отряды интеллигенции соглашаются служить для них прикрытием, действительно не понимая вектора изменений и искренне веря, будто за рычагами машины реформ сидят люди, “желающие сделать как лучше”.
Глава 20. Утрата навыков структурно-функционального анализа. КГБ: что выплеснули с грязной водой
И ведь какая невинная подтасовка — авторы просто взяли список изделий из древесины и выкинули из него главное по объему производство — пиломатериалы. В СССР их из 1 тыс. м3 делали 281 м3, а в Финляндии только 150 м3. О чем это говорит? Только о том, что финны специализировались на производстве бумаги. Можно спорить о том, нужно ли нам было столько досок, но это совершенно другой вопрос, авторы же вели речь о потерях при переработке древесины. Но разве доски являются “потерями”? Чтобы не искать адекватных данных, служащих разумным показателем этих потерь (если эти потери действительно велики), авторы просто идут на подлог — интеллигентный читатель проглотит. Об этом у нас и речь идет — если бы интеллигентный читатель такие вещи не глотал, то процесс деградации мышления был бы остановлен. А так, показатели вроде “фанеры” — на каждом шагу, причем в академических изданиях.
Наконец, третий элемент триады категорий, необходимых для разумной постановки задачи по достижению любой цели — критерий. Он, подчиняясь цели более высокого порядка, отражает представления о добре и зле, исходя из которых ставится задача. В общем случае, можно сказать, что критерий достижения цели есть инструмент, позволяющий при выполнении программы изменений зафиксировать то состояние дел, когда реформатор может сказать “это — хорошо!”. Когда Фауст, преобразуя местность и видя плоды трудов, воскликнул “Мгновенье, ты прекрасно, остановись, постой!”, то это значило, что состояние изменяемой системы соответствовало тому критерию прекрасного, что сформулировал для себя Фауст. Не имея критериев оценки, в принципе невозможно рационально программировать свою целенаправленную деятельность.
Неверный критерий означает, как правило, неверную постановку цели, что обычно обнаруживается поздно и нередко с самыми печальными результатами. Во всех культурах этому посвящены многочисленные притчи, сказки и пословицы. В большинстве типичных ситуаций ошибка в выборе критерия оказывается связанной и с ошибочным определением показателя и параметра. Классическим является миф о царе Мидасе, который в награду за услугу попросил для себя у богов чудесного свойства — превращать в золото все то, к чему он прикоснется. Цель была сформулирована неверно, т.к. неверным был критерий достижения цели — превращение в золото всего, к чему прикоснешься. Мидасу пришлось умолять богов лишить его этой чудесной способности — в золото превращалась и вода, и пища.
А исходная ошибка крылась в ложной теории связи между параметром и показателем. Параметр “количество вещества, превращенного в золото” не мог быть показателем достижения разумной цели, таким показателем могло бы быть “количество превращенных в золото некоторых веществ, отобранных Мидасом”. С таким показателем в качестве критерия мог бы служить максимум — “как можно больше”.
Культура определения критериев и их взаимосвязи с параметрами и индикаторами была подорвана во время перестройки столь грубо, что и до сих пор не видно признаков ее восстановления. Вернемся к мифу об избыточной вооруженности СССР, который нисколько не поколеблен и сегодня. Считалось, что иметь 60 тыс. танков для СССР — настолько плохо, что этот факт можно принять за показатель очевидного абсурда советской системы. При этом добиться, каким критерием пользуется человек, уверенный в такой оценке, практически никогда не удавалось и не удается. Но ведь из чего-то должен исходить разумный человек, отличая добро и зло. 60 тысяч танков плохо — а сколько хорошо? Интересно, что попытки военных объяснить, исходя из каких критериев исходило советское военное планирование, никакого интереса у интеллигенции не вызывали и не вызывают. Сама категория критерия едва ли не большинству кажется ненужной, надуманной.
Давайте все же вспомним эти объяснения. Генерал-полковник А.Данилевич, бывший заместитель начальника Генерального штаба и один из военачальников, отвечавших за военное планирование, пишет в большой статье в журнале «Проблемы прогнозирования» (1996 г., № 2): «Спрашивают, зачем нам было нужно почти 64 тысячи танков? Мы исходили из того, какой может быть новая война, рассчитывали возможный объем потерь, которые оказались бы несравнимыми с потерями во второй мировой войне: в 2-4 раза, а то и в десятки раз больше. Сравнивали потенциалы восполнения потерь, с одной стороны — США и НАТО, и с другой — СССР и ОВД. Оказывалось, что американцы во время войны могли бы не только восполнять потери, но и наращивать состав вооруженных сил. К концу первого года войны они имели бы возможность выпускать вдвое больше танков. Наша же промышленность, как показывают расчеты возможных потерь (вычислялись с помощью ЭВМ, проверялись на полигонах), не только не могла бы наращивать состав вооружения, но была бы не в состоянии даже поддерживать существовавший уровень. И через год войны соотношение составило бы 1:5 не в нашу пользу. При краткосрочной войне мы успели бы решить задачи, стоящие перед нами. А если долгосрочная война? Мы же не хотели повторения ситуации 1941 года. Как можно было выйти из сложившегося положения? Создавая повышенные запасы вооружения, т.е. такие, которые превосходили бы их количество, требуемое в начале войны, и позволяли бы в ходе ее продолжать снабжать ими армию в необходимых размерах».
Это объяснение на случай войны, которая с очень большой вероятностью велась бы без применения ядерного оружия. Однако бронетанковые силы служили и фактором устрашения, сдерживания НАТО. Иными словами, были средством предотвращения войны. А.Данилевич поясняет: «Американцы считали, что благодаря танкам мы способны пройти всю Европу до Ла-Манша за десять дней, и это сдерживало их”. На мой взгляд, оба эти суждения являются разумными. Возможно, они ошибочны, но эта ошибка отнюдь не очевидна. Чтобы ее выявить, требуется привлечь фактические данные и логические аргументы как минимум такой же силы. Но ведь никто этих данных не привлекал и на дефекты в логике военных не указывал.
Устранение самой категории критерия из рассуждений на политические и экономические темы стало характерно как для элиты наших реформаторов, так и для широких кругов интеллигенции. В результате применение меры потеряло всякие разумные очертания.
Во время перестройки социологи вели в разных слоях населения исследования с целью выяснить их представления о том, что они принимают за критерий поворота к лучшему. В среде интеллигенции на первом месте стоял критерий “прилавки, полные продуктов”216. Точнее, критерием было “максимальное наполнение прилавков продуктами”, а количество продуктов на прилавках — параметром и показателем. Неадекватность критерия настолько очевидна, что этот выбор поражает, воспринимается как анекдот. Теоретические построения, связывающие параметр и показатель, достойны Буратино.
Причем Буратино очень злого, ведь “прилавки, полные продуктов” в любой, самой богатой стране могут существовать только в том случае, если для значительной части населения продукты становятся недоступными — люди не могут переместить их с прилавков на свой обеденный стол. Только потому эти продукты и остаются на прилавках. Но в СССР, где, как считала интеллигенция, колхозы производили слишком мало продуктов, изобилие на прилавках отодвигало бы от продуктов слишком уж большую часть населения. Более того, при этом был риск запустить и процесс разрушения производства. Так оно и получилось — и катастрофы мы не видим только потому, что 80% продуктов на тех прилавках, около которых трется основная масса интеллигенции, импортируется в РФ за нефть и газ.
Утрата “чувства вектора”, то есть понимания фундаментальной важности выбора направления по сравнению со скалярными параметрами движения (быстрее, экономичнее и т.п.), привела к удивительно поверхностному выбору критериев. Например, по отношению к политикам едва ли не главной похвалой стало — компетентный! Разве это может быть критерием? Компетентность — скалярная величина, это способность хорошо делать порученное дело, а уж какое это дело (вектор), в чьих оно интересах — совсем другой вопрос.
Больше скажу: если дело нам во вред, то желательно, чтобы исполнитель его был некомпетентным. Если, например, меня преследует убийца, я бы предпочел, чтобы это был косорукий балбес, а не профессионал. Так что признак компетентности надо брать со знаком “плюс” только после того, как мы убедились, что политик будет действовать на пользу именно нам, а не тем, кто потрошит наши карманы и высасывает кровь. Вообще, на вопрос о том, кому можно вверять власть, вряд ли есть лучший ответ, чем дал Сталин: “Тому, кто очень сильно любит свой народ”. Это фундаментальный показатель, а все остальное — вторично, менее важно, будет дополнено помощниками.
Та мысль верна и сегодня. Просто народ разделился, образовались какие-то маленькие временные народцы (например, “новые русские”). И задача каждого из нас на выборах — понять, к какому народу ты принадлежишь сам и любит ли кандидат именно этот “твой” народ. Вот тут и требуется ответить на главные вопросы (кто мы? откуда? куда идем?).
Но еще более красноречивым признаком дерационализации сознания интеллигенции, нежели выбор ложных критериев, стал демонстративный отказ от определения каких бы то ни было критериев. Спрашивать о показателях и критериях считалось почти неприличным. Вот, например, Н.Шмелев и В. Попов пишут в не раз уже цитированной книге о советском сельском хозяйстве: “Второй по численности в мире парк тракторов используется хуже, чем где-либо: из почти 3 млн. тракторов только по причине технической неисправности не эксплуатируется 250 тысяч” (с. 158).
Ну и что? Что здесь является показателем, какой критерий? Да, 8% тракторов находятся в ремонте — много это или мало, хорошо это или плохо? Авторы намекают, что это плохо (много или мало, непонятно). Откуда это следует? Сколько должно находиться в ремонте в идеальном случае? Почему? Сам выбор параметра, который служит неявным доводом, смысла не имеет. Он никак не связан с той функцией, о которой идет речь — функцией, которую выполняет трактор в системе сельского хозяйства. Почему авторы выбирают такой странный параметр? Потому, что если бы они взяли разумный показатель — число гектаров пашни, которую в СССР обрабатывал один трактор, то эффективность его использования пришлось бы оценить как поразительно высокую. Ибо в СССР один трактор обрабатывал площадь, в 10 раз большую, чем в Западной Европе. Хотя такая высокая эффективность использования тракторного парка, возможно, приводила к снижению эффективности других подсистем, так что число тракторов выгоднее было бы увеличить — но это уже совсем другой вопрос.
Того же типа махинацию с критериями производят Н.Шмелев и В. Попов в другом пассаже: “В сельском хозяйстве тракторов и комбайнов на целую треть больше, чем трактористов и комбайнеров, а грузовиков — на 20% больше, чем водителей” (с. 187).
Смысл этого обвинения ясен — в колхозах и совхозах якобы был большой избыток машин, которыми завалила без надобности село тупая плановая система. Но сначала взглянем на фактическую сторону дела. В действительности в 1986 г. в сельском хозяйстве СССР работало 1,6 млн. водителей, а парк грузовых автомобилей составлял 1,3 млн. штук. Персональных легковых машин в колхозах было немного, так что водителей было заведомо больше, чем грузовиков (из которых к тому же некоторая часть находилась в ремонте). Никакого 20%-ного избытка грузовиков не было, а была их нехватка по отношению к числу водителей.
Трактористов и комбайнеров в 1986 г. было занято в сельском хозяйстве 3 млн., а парк тракторов и комбайнов составлял 3,6 млн. Поскольку около 10% этих машин находилось в нерабочем состоянии (в ремонте и др.), то между парком и составом персонала был баланс — ни о каком излишке в миллион тракторов и комбайнов (“на треть больше”) и речи не могло быть.
Таким образом, утверждение, будто в сельском хозяйстве СССР главных машин было на треть больше, чем соответствующих работников-механизаторов, является ложным фактически. Теперь по сути. Даже если бы машин было больше, чем трактористов, комбайнеров и водителей — разве это являлось бы свидетельством какой-то бесхозяйственности, присущей плановой системе? Какова логика этого попрека?
Например, зерноуборочный комбайн используется всего 3 недели в году — что же должен делать в остальное время комбайнер? Он, уделив часть времени ремонту и наладке комбайна, работает на тракторе, силосоуборочном комбайне, сенокосилке и т.д. То есть машин и должно быть больше, чем механизаторов. Где тут “дефект плановой системы”?
Примечательно, что к этому своему аргументу против плановой системы Н.Шмелев и В.Попов почему-то не пристегнули сравнение с США, взятых ими за образец экономности. Сколько же там приходится машин на одного работника? Открываем справочник “Современные Соединенные Штаты Америки” (М., 1988) и на стр. 185 читаем: “На каждого постоянного работника [в сельском хозяйстве] в США приходится 1,3 трактора и почти по одному грузовому автомобилю”. Итак, не на одного механизатора (тракториста или водителя), а на одного работника в среднем — 2,3 машины. Что же наши экономисты не проклинают фермеров США за такую бесхозяйственность?
Еще радикальнее разделываются либеральные интеллектуалы с критериями оценки хода реформы. В конце 1993 г. на международном симпозиуме в Москве сотрудник Е.Гайдара по Институту экономики переходного периода пытался убедить публику, что “реформа Гайдара” увенчалась успехом. Понятно, что это было непросто, изложение поневоле было очень туманным, и последовал вопрос: “Вадим Викторович, в прессе и в научных дискуссиях приходится сталкиваться с различными, подчас противоположными суждениями об эффективности реформ, проводимых “командой Гайдара”. Одни, в том числе и Вы, подчеркивают их успешность, другие говорят о полном провале. На основе каких критериев Вы и Ваши единомышленники судите об успехе реформ? В каком случае или при какой ситуации Вы констатировали бы успехи реформ, а при какой согласились бы, что они провалились?”
Ответ этого “либерального экономиста” замечательно красноречив. Он сказал: “Я не сталкивался с критериями оценки реформ. Какое-то время я занимался методологией оценок, в частности критерием оптимальности народного хозяйства, исследовал этот вопрос, и, на мой взгляд, не существует объективных критериев оценки реформ, существуют лишь некоторые субъективные критерии”217.
Итак, “ученый” из НИИ, созданного специально для изучения хода реформ, “не сталкивался с критериями оценки реформ”. В это было бы невозможно поверить, если бы сам он не сказал совершенно определенно. Реформаторы якобы даже не задумывались над тем, хорошо ли то, что они делают, в чьих интересах то, что они делают, получается ли у них именно то, что они предполагали или нечто совсем иное. По большей части верить в это не следует — интеллектуальная бригада этих реформаторов состояла в основном из циничных бессовестных заправил, но для ширмы они держали и совершенных глупцов. Не о них речь, а о том, что это было именно “реальностью реформ” — интеллигенция, аплодируя Ельцину и Гайдару, голосуя за Путина и Слиску, не только сама не потребовала объявить критерий, по которому можно было бы судить и о замысле реформы, и о том, как сказываются ее результаты на разных сторонах жизни — в сознании интеллигенции было полное равнодушие к инструментарию реформаторов, вот что страшно. Как могло такое произойти?
Кстати, В.В.Иванов не ответил на абсолютно прямо поставленный вопрос, а начал юлить. Его же не спрашивали о том, каков “объективный критерий оценки реформ”. Его совершенно четко спросили, каков именно его, сотрудника Гайдара, субъективный критерий. На основе каких критериев именно Иванов и Гайдар судят об успехе реформ? О каком “демократическом выборе” или сознательной поддержке реформы вообще можно говорить, если разработчики самой ее доктрины отказываются сообщить критерий эффективности, из которого они исходят. Это и есть провал рациональности.
Экономист-эмигрант И.Бирман в своем докладе даже уделил этому эпизоду особое внимание. Он сказал о типе мышления реформаторов команды Гайдара: “Он и его команда гордились тем, что они никогда не были ни на одном предприятии. А недавно люди, стоящие у власти, позволили себе сказать, что они никому не объясняли, что они делали, потому что их бы не поняли. Это заявление руководителя правительства. Для меня, уже много лет живущего на Западе, это ужасное заявление. После этого человеку надо немедленно уходить в отставку. И пожалуй, закончить характеристику этой команды можно, коснувшись только что сказанного здесь. Человек, который защищал здесь эту политику — коллега Иванов, специалист, как он сам нам объяснил, по критерию оптимальности, — отказался охарактеризовать меру эффективности этой реформы. Надо ли к этому что-либо добавлять?”218
Во многих случаях уход от выработки критерия, согласно которому ищется лучшая (или хотя бы хорошая) комбинация переменных, скрывает под собой очень тяжелое нарушение рациональности — неспособность к целеполаганию, утрату цели, навыка ее сформулировать. Мы идем неизвестно куда, но придем быстрее других!
Конечно, эта странная патология сознания обычно служит лишь ширмой для тех групп, которые очень хорошо понимают свой интерес, но не могут его обнародовать — их цели преступны или предосудительны, и они вынуждены наводить тень на плетень, притворяясь дурачками. Беда в том, что довольно большие отряды интеллигенции соглашаются служить для них прикрытием, действительно не понимая вектора изменений и искренне веря, будто за рычагами машины реформ сидят люди, “желающие сделать как лучше”.
Глава 20. Утрата навыков структурно-функционального анализа. КГБ: что выплеснули с грязной водой
Нетрудно видеть, что общественные и государственные институты, которые обеспечивают жизнь страны, семьи и личности, имеют довольно сложную структуру и выполняют сложную систему функций. Одни из этих функций очевидны, о них много говорят, другие еле видны, а чтобы понять третьи, надо пошевелить мозгами.
Например, всем ясно, что школа передает детям знания — и вот, исходя из этой функции, на интеллигентных кухнях любили и любят поговорить о том, как надо перестроить школу — эти, мол, знания нужные, а эти ненужные. Зачем современному юноше знать, как вычисляется cos2x? Зачем ему знать про амфотерные окислы? Об этих окислах говорят как о чем-то очевидно смешном. Что школа является «генетическим аппаратом» национальной культуры, уже доходит туго. Что школа — важнейший механизм социализации детей и воспроизводит тип общества, — вообще не доходит.
В ходе перестройки и реформы значительная часть интеллигенции, особенно элитарной, как будто вдруг утратила способность мысленно увидеть структуру мало-мальски больших систем и те функции, которые призваны выполнять разные их элементы. Вот, в журнале «Коммунист», который при Горбачеве очень полюбил обличать советскую систему хозяйства, написано (и перепечатано в установочной книге): «В 1987 г. ремонтом тракторов и сельхозмашин был занят миллион работников с фондом заработной платы 2,3 млрд. руб… Видимо, лучше было бы направить эти средства на модернизацию и техническое переоснащение отрасли, на выпуск более качественных, прогрессивных машин»219. [Сообщу для справки, что во всей сфере тракторного и сельскохозяйственного машиностроения, производства оборудования, тары и инвентаря для сельского хозяйства в СССР было занято 1,1 млн. работников, их фонд заработной платы составлял 3,2 млрд. руб.].
Казалось бы, какая связь? Одна функция в хозяйстве — конструирование и производство сельскохозяйственной техники, и совсем другая функция — ее эксплуатация и ремонт. Как может придти кому-то в голову ликвидировать функцию ремонта и сэкономленные средства передать в машиностроение? Представьте себе, что какой-нибудь академик предложит сегодня ликвидировать все станции технического обслуживания автомобилей — мол, «видимо, лучше было бы направить эти средства на модернизацию и техническое переоснащение ВАЗа». Любой скажет: что за бред, не может быть таких академиков! Но такие академики были и никуда не делись. Они и сегодня правят бал и в общественных науках, и в университетах. И особая историческая задача молодежи — не подцепить у них эту заразную болезнь.
В последнее десятилетие много говорится о реформировании государственных и хозяйственных систем, но очень редко даже из официальных документов можно понять, как это реформирование сказывается именно на выполнении главных функций данной системы. Можно услышать, что система стала демократичнее, что в ней возникла конкурентная среда, что в ней сократилось число структурных подразделений, но составителей этих документов как будто не волнует то, ради чего и существует эта система.
Вот пример. В 2003 г. Министерство обороны РФ опубликовало отчет о ходе военной реформы. Кстати, начинается этот документ с совершенно нелепого идеологического заявления: «За прошедшие после обретения Россией суверенитета годы российские Вооруженные Силы прошли сложный путь».
От кого же Россия обрела суверенитет — от Белоруссии? От Абхазии? А до 1991 г. Россия была их колонией или доминионом? И подобная дикость исходит из Министерства обороны, которое обязано было оберегать целостность державы, но проявило беспомощность. А если теперь от России оторвут не только Казахстан и Украину, но и Приморье, а то и Татарстан, Министерство обороны РФ опять будет радоваться обретению суверенитета от этих территорий?
Дальше следует глубокомысленная фраза: «Фактически российские Вооруженные Силы находились в центре процессов формирования новой парадигмы национальной безопасности Российской Федерации». Да, это вам не прежние солдафоны вроде маршалов Жукова или Гречко. Те только и умели врагов колошматить. Они такого слова и выговорить не смогли бы — парадигма! И как могут Вооруженные силы находиться «в центре процессов формирования парадигмы», причем не аллегорически, а именно «фактически»? Это поток бессмысленных слов.
Как же в этой новой парадигме видится главная роль Вооруженных сил, как реформа помогла улучшить выполнение этой роли? Вот главный вывод доклада: «В результате принятия законодательных актов, а также формирования полноценной законодательной и судебной власти в России была сформирована система гражданского контроля над Вооруженными Силами, что полностью соответствует требованиям демократической политической системы. Несмотря на определенные трудности, удалось добиться создания основ для общественного контроля над деятельностью Вооруженных Сил… Сегодня мы можем говорить и о невиданной прежде открытости информации по проблемам военной политики и реформирования армии. Одним из показателей гражданского контроля может служить количество жалоб и исков с учетом арбитражных и общей юрисдикции к Министерству обороны РФ»220.
Этот бессмысленный набор слов не имеет отношения к главной функции армии. И слова эти ложны даже в рамках бессмыслицы. Какой общественный контроль? Никогда ранее в обозримый период общество не было в такой степени лишено даже информации о том, что творится в Вооруженных силах, в каком состоянии находятся их главные структурные элементы. То, что по каплям просачивается в печать, поражает глубиной разрушительного воздействия реформы.
Вообще, во время перестройки и реформы российская интеллигенция с какой-то наивной, готтентотской безответственностью одобряла разрушение сложнейших структур, являвшихся замечательным творением нашей цивилизации. Причем нередко речь шла и идет о творениях уникальных, содержащих в себе неуловимую духовную компоненту — так что нет уверенности, что эти структуры вообще удастся возродить после их гибели. Процесс этого тупого и бездумного уничтожения сложных систем, которые создавались предыдущими поколениями (причем не только советскими), продолжается и сегодня. Это можно сказать и о школьной реформе, и о планах расчленения единой железнодорожной или энергетической системы, и о многих других планах.
Но я для примера возьму два почти крайних случая — КГБ (шире — службу государственной безопасности) и науку. Разные структуры, разные функции, разные причины ненависти реформаторов к этим системам, но удивительное сходство в реакции интеллигенции, наблюдавшей зрелище уничтожения этих сложных институтов. О КГБ выскажу общие соображения и то, что приходилось видеть «невооруженным» глазом, не обращаясь ни к архивам, ни к специальной литературе.
Например, всем ясно, что школа передает детям знания — и вот, исходя из этой функции, на интеллигентных кухнях любили и любят поговорить о том, как надо перестроить школу — эти, мол, знания нужные, а эти ненужные. Зачем современному юноше знать, как вычисляется cos2x? Зачем ему знать про амфотерные окислы? Об этих окислах говорят как о чем-то очевидно смешном. Что школа является «генетическим аппаратом» национальной культуры, уже доходит туго. Что школа — важнейший механизм социализации детей и воспроизводит тип общества, — вообще не доходит.
В ходе перестройки и реформы значительная часть интеллигенции, особенно элитарной, как будто вдруг утратила способность мысленно увидеть структуру мало-мальски больших систем и те функции, которые призваны выполнять разные их элементы. Вот, в журнале «Коммунист», который при Горбачеве очень полюбил обличать советскую систему хозяйства, написано (и перепечатано в установочной книге): «В 1987 г. ремонтом тракторов и сельхозмашин был занят миллион работников с фондом заработной платы 2,3 млрд. руб… Видимо, лучше было бы направить эти средства на модернизацию и техническое переоснащение отрасли, на выпуск более качественных, прогрессивных машин»219. [Сообщу для справки, что во всей сфере тракторного и сельскохозяйственного машиностроения, производства оборудования, тары и инвентаря для сельского хозяйства в СССР было занято 1,1 млн. работников, их фонд заработной платы составлял 3,2 млрд. руб.].
Казалось бы, какая связь? Одна функция в хозяйстве — конструирование и производство сельскохозяйственной техники, и совсем другая функция — ее эксплуатация и ремонт. Как может придти кому-то в голову ликвидировать функцию ремонта и сэкономленные средства передать в машиностроение? Представьте себе, что какой-нибудь академик предложит сегодня ликвидировать все станции технического обслуживания автомобилей — мол, «видимо, лучше было бы направить эти средства на модернизацию и техническое переоснащение ВАЗа». Любой скажет: что за бред, не может быть таких академиков! Но такие академики были и никуда не делись. Они и сегодня правят бал и в общественных науках, и в университетах. И особая историческая задача молодежи — не подцепить у них эту заразную болезнь.
В последнее десятилетие много говорится о реформировании государственных и хозяйственных систем, но очень редко даже из официальных документов можно понять, как это реформирование сказывается именно на выполнении главных функций данной системы. Можно услышать, что система стала демократичнее, что в ней возникла конкурентная среда, что в ней сократилось число структурных подразделений, но составителей этих документов как будто не волнует то, ради чего и существует эта система.
Вот пример. В 2003 г. Министерство обороны РФ опубликовало отчет о ходе военной реформы. Кстати, начинается этот документ с совершенно нелепого идеологического заявления: «За прошедшие после обретения Россией суверенитета годы российские Вооруженные Силы прошли сложный путь».
От кого же Россия обрела суверенитет — от Белоруссии? От Абхазии? А до 1991 г. Россия была их колонией или доминионом? И подобная дикость исходит из Министерства обороны, которое обязано было оберегать целостность державы, но проявило беспомощность. А если теперь от России оторвут не только Казахстан и Украину, но и Приморье, а то и Татарстан, Министерство обороны РФ опять будет радоваться обретению суверенитета от этих территорий?
Дальше следует глубокомысленная фраза: «Фактически российские Вооруженные Силы находились в центре процессов формирования новой парадигмы национальной безопасности Российской Федерации». Да, это вам не прежние солдафоны вроде маршалов Жукова или Гречко. Те только и умели врагов колошматить. Они такого слова и выговорить не смогли бы — парадигма! И как могут Вооруженные силы находиться «в центре процессов формирования парадигмы», причем не аллегорически, а именно «фактически»? Это поток бессмысленных слов.
Как же в этой новой парадигме видится главная роль Вооруженных сил, как реформа помогла улучшить выполнение этой роли? Вот главный вывод доклада: «В результате принятия законодательных актов, а также формирования полноценной законодательной и судебной власти в России была сформирована система гражданского контроля над Вооруженными Силами, что полностью соответствует требованиям демократической политической системы. Несмотря на определенные трудности, удалось добиться создания основ для общественного контроля над деятельностью Вооруженных Сил… Сегодня мы можем говорить и о невиданной прежде открытости информации по проблемам военной политики и реформирования армии. Одним из показателей гражданского контроля может служить количество жалоб и исков с учетом арбитражных и общей юрисдикции к Министерству обороны РФ»220.
Этот бессмысленный набор слов не имеет отношения к главной функции армии. И слова эти ложны даже в рамках бессмыслицы. Какой общественный контроль? Никогда ранее в обозримый период общество не было в такой степени лишено даже информации о том, что творится в Вооруженных силах, в каком состоянии находятся их главные структурные элементы. То, что по каплям просачивается в печать, поражает глубиной разрушительного воздействия реформы.
Вообще, во время перестройки и реформы российская интеллигенция с какой-то наивной, готтентотской безответственностью одобряла разрушение сложнейших структур, являвшихся замечательным творением нашей цивилизации. Причем нередко речь шла и идет о творениях уникальных, содержащих в себе неуловимую духовную компоненту — так что нет уверенности, что эти структуры вообще удастся возродить после их гибели. Процесс этого тупого и бездумного уничтожения сложных систем, которые создавались предыдущими поколениями (причем не только советскими), продолжается и сегодня. Это можно сказать и о школьной реформе, и о планах расчленения единой железнодорожной или энергетической системы, и о многих других планах.
Но я для примера возьму два почти крайних случая — КГБ (шире — службу государственной безопасности) и науку. Разные структуры, разные функции, разные причины ненависти реформаторов к этим системам, но удивительное сходство в реакции интеллигенции, наблюдавшей зрелище уничтожения этих сложных институтов. О КГБ выскажу общие соображения и то, что приходилось видеть «невооруженным» глазом, не обращаясь ни к архивам, ни к специальной литературе.