Но самым заманчивым был задний придаток к карете, в виде высокого ,,кэба", с поднимающимся и опускающимся верхом. Он был выше самой кареты и на него надо было взбираться по трем подножкам; кожаный фартук, когда мы его застегивали, приходился выше Костиного лба, а мне и Коле доходил до половины носа.
В эту колымагу обычно запрягали восьмерик, но в распутицу и в гору приходилось еще припрягать лишнюю пару.
Путешествие от Москвы длилось около двух недель. Когда у Володи бывали нелады с желудком, приходилось делать остановки; в Харькове пришлось просидеть два дня.
Впечатления от этой поездки у Коли и Кости были так живы и жизнерадостны, что я завидовал им, особенно когда заходила речь о том, как они, на перебой, рвались сидеть в "кэбе", а не в духоте кареты.
Кроме тети Сони и Володи, все пересидели в нем, на что была установлена очередь.
Неделю все дети оставались с нами в городе и только тетя Соня с мамой и Николаем Андреевичем, на другой же день, съездили в Кирьяковку к бабушке ,,на поклон", но скоро возвратились обратно.
Только отдохнув вполне после путешествия, тетя Соня со всей детворой и Николаем Андреевичем и мама с нами отправились в Кирьяковку.
На этот раз там было весело, так как пришлось потесниться и быть всем вместе.
Нам - "мальчикам", отвели на верху "диванную" и мы все трое спали на длинных и узких диванах, полукругом тянувшихся вдоль закругленной стены.
Кузина Соня, милая, но на вид хрупкая девочка, с большими, точно испуганными или удивленными, глазами, заняла мою спальню, рядом с сестрой Ольгой и mademoiselle Clotilde, которая приняла ее тотчас под свое покровительство, а Володе, с няней, Надежда Павловна уступила свою отдаленную комнату, чтобы его плач или капризы не могли беспокоить бабушку.
Сама она устроилась с нашей мамой, у которой была наверху своя неприкосновенная спальня; Николаю Андреевичу с тетей Соней отвели комнату внизу в апартаментах самой бабушки.
"Парадные" комнаты и наверху и внизу, по заведенному раз порядку, должны были остаться неприкосновенными; благодаря чудной погоде все даже по вечерам оставались на воздухе, располагаясь на террасе, и поэтому они мрачно пустовали.
Из нашей "диванной" удобно было пройти на балкон и мы, иногда уже раздетые, завернувшись в простыни, пробирались туда, продолжая, втихомолку, какую-нибудь затеянную игру.
Утром нас нельзя было добудиться, но это было ничего, так как мы пили чай не с бабушкой, а Надежда Павловна сама приносила нам и чай, и молоко, и разные разности к утреннему чаю прямо в диванную.
Мы ужасно любили это и каждый раз все трое "расцеловывали" за это милую нашу "баловницу" так, что у нее загорались щеки и растрепывались седеющие волосики на висках.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ.
Из нашего пребывания, на этот раз, в Кирьяковке, у меня очень ярко сохранилось воспоминание о нашей поездке отсюда в Богдановну.
Вероятно, вопрос о приобретении Николаем Андреевичем Богдановки был уже решен окончательно, так как, иначе, ему незачем было бы туда ехать и везти с собою и маму, и тетю Соню.
В Богдановну, по летам в купальный сезон, всегда наезжал, с разрешения бабушки, Аполлон Дмитриевич Кузнецов, с двумя своими мальчиками и младшей дочерью Женей.
А я знал, что отношения семьи Аркас к семье Аполлона Дмитриевича не были дружескими.
Жена Аполлона Дмитриевича со старшей дочерью "кузиной Маней", которая подбиралась уже к своим шестнадцати годам и все хорошела, была в это время заграницей. Грация Петровна в последние годы повадилась ездить в Эмс, очень модный в то время курорт.
Она никогда не уставала говорить об этих своих поездках за границу, а об Эмсе иначе не выражалась, как: ,,наш Эмс", ,,у нас в Эмсе" и т. д.
Мама и тетя Соня, именно в эту нашу поездку в Богдановку (мы, мальчики, увязались в эту поездку с ними) много говорили о семье Аполлона Дмитриевича и оживленно вышучивали и его, и Грацию Петровну.
У них выходило, что "прекрасная Грация здорова, как корова", но вечно пилит мужа, уверяя, что без Эмса ей не прожить и года, а тот ей верит, тем более, что ее домашний врач, ,,не то жид, не то немец", в этом ей подыгрывает. Поездки эти дорого стоят и откуда только у Аполлона Дмитриевича берутся на это деньги, неизвестно. Или он живет в долг в ожидании скорого наследства? И все это только для того, чтобы она могла кичиться в гостиных своею вечною фразой: "когда я была в Эмсе".....
Я понял, что тетя Соня и мама не любят Грацию Петровну и, не любя ее, дурно отзываются и об Аполлоне Дмитриевиче, задевают и детей, находя их дурно воспитанными, ,,кривляками".
Меня это огорчало и было неприятно слушать.
Образ очаровательной "кузины Мани" все еще жил в моей душе, да и Тосю (Платона) я уже считал своим приятелем и находил его добрым малым.
Путешествие в Богдановку было значительнее всех обычных поездок, выпадавших до сих пор на мою долю.
От Кирьяковки до Богдановки выходило добрых сорок верст. Мы ехали с Игнатом на его сборной четверке довольно медленно, так как, хотя мы выехали ранним утром, скоро наступила жара, ехать все время приходилось голою степью, т е. по припеку.
Мама томилась, но тетя Соня блаженствовала, уверяя, что, после "гнилого Петербурга", она рада набраться тепла, чтобы увезти запас его с собою.
Мы, "мальчики", поочередно взбирались на козла, соблюдая строго очередь.
Во время этого путешествия мне впервые пришлось наблюдать "мираж".
Я вскрикнул от восторга, увидев неожиданно у горизонта какой-то причудливый караван всадников, не то на лошадях, не то на верблюдах.
Несколько секунд длилась отчетливая ясность видения. Николай Андреевич объяснил, что такое "мираж" и отчего он бывает; я (да кажется и остальные) не совсем его понял, а мираж, тем временем, также внезапно исчез, как появился.
В херсонских степях, в очень жаркие дни, как я лично убедился впоследствии, явления эти довольно часты.
Кроме этого "миража", кругом не на что было глядеть, все те же ровные поля, засеянные и незасеянные, с пожелтевшей растительностью.
На протяжении всех сорока верст нам попались только два села, представлявших обычную картину местных помещичьих и крестьянских усадеб. Очень мало зелени, стоящий как-то "на тычке" большой, обычно запущенный и пустующий барский дом, широкие улицы, вдоль которых тянутся крестьянские, довольно опрятные мазанки, запыленная босоногая детвора и свиньи с поросятами в непросохших дождевых лужах. Скрашивали картину только ветряные мельницы, со своими лопастыми крыльями, растыканные кое-где по окрестным буграм.
Урожай еще не снимали, а сенокос кончился, и в степи было пусто. По дороге изредка попадались одинокие пешеходы, которые шлепали по мягкой пыли дороги босыми ногами, неся, на палке, за плечами свои сапоги. Встречались необъятно-нагруженные возы с сеном, медленно влекомые парою рослых волов; на самой верхушке обыкновенно возлежал пластом на животе какой-нибудь подросток, погонщик волов, с длинным кнутом, которым он оттуда мог хлестнуть волов, с криком ,,цоб", или ,,цобе", чтобы заставить их свернуть вправо, или влево.
Бубенцы позвякивали, пристяжные не скакали, а, поматывая головами, бежали, как и коренные, ровной рысцой. Игнат не неволил лошадей и, больше для вида, потряхивал иногда возжами.
Крестьянскую богдановскую усадьбу мы проехали, когда жара уже стала нестерпимой.
Барская усадьба показалась тотчас же на фоне широкой реки. От этой массы игравшей на солнце воды, как будто, повеяло прохладой.
Подъехав ближе, стало ясно, что река отстоит дальше обширного двора, обнесенного кругом высокою стеной, из-за которой едва виднелись черепичный крыши разных построек, в том числе и господского дома.
Двор тянулся от ворот к дому, казалось, без конца и имел вид огороженной пустыни.
По этой пустыне ездил на осле Тося, причем беспощадно хлестал его толстой казацкой нагайкой. За ним бегал Саша и, хныча, просил, чтобы Тося слез и дал ему покататься, но тот не обращал на него внимания.
Увидав такую картину, мама приказала Игнату остановиться и накинулась на Тосю. Она стала стыдить его за то, что он смеет мучить ослицу, приказала ему тут же слезть и распорядилась через Игната, чтобы ослицу отправили в табун и не смели больше давать ,,паничам" для катания.
Имела ли право мама так распорядиться - я не знал, но Тося покорно слез и стал жалобно оправдываться, что ослица уж очень упряма и не хотела вовсе бежать.
Тут мама пояснила, что это и есть ослица, которая поила меня своим молоком и которая теперь уже стара и должна быть на покое.
У крыльца одноэтажного, приземистого дома нас встретил, одетый по летнему щегольски, в чечунчовый костюм, Аполлон Дмитриевич и со всеми нами радушно перецеловался.
Николай Андреевич, почти с места, забрав нас (т. е. всех "мальчиков", так как и Тося и Саша тотчас же примкнули к нашей компании), повел нас на реку купаться.
Здесь Буг еще шире разливается, нежели у Кирьяковки. На противуположном берегу село "Рыбацкое" (бывшее военное поселение) едва можно было разглядеть; у этого берега виднелось несколько парусов рыбачьих лодок.
До реки от дома, по едва заметному спуску к низу, надо было пройти шагов двести. Берег был песчаный, дно совершенно гладкое, мягкое, точно бархатное, По словам Николая Андреевича, этот открытый, дивный, сплошь песчаный берег не уступал любому хорошему морскому "пляжу".
Купаться здесь было большим наслаждением и мы барахтались бы в воде без конца, если бы не стеснялись ослушаться Николая Андреевича, у которого в голосе, не смотря на его тягучую мягкость, было что-то властное, не поощряющее к возражениям.
Я заметил, что Коля и Костя побаивались и сразу слушались его, тогда как с тетей Соней они своевольничали и делали решительно все, что хотели.
Когда мы вернулись к обеду в дом, в длинной и узкой столовой застали Женю, которую ее старая бонна - немка разрядила, точно на бал, в белое кружевное платьице, с розовой лентой по поясу.
Девочка очень выровнялась с тех пор, как я ее видел в последний раз. Она не была такой красивой как Маня, но была необыкновенно жива, грациозна и очень кокетлива.
Ей совсем не сиделось на месте, она беспрестанно оправляла свои распущенные светлые волосы и делала решительно все, чтобы привлекать к себе внимание.
Мама и тетя Соня звали ее, про себя, "ученой обезьянкой". Я соглашался, что в ней было немного "обезьянки", но прехорошенькой.
С нами, "мальчиками", она не дружила и относилась к нам, как бы, свысока.
Раньше чем сесть за стол, Николай Андреевич предложил Коле прочесть предобеденную молитву и все, стоя, крестились, а когда, после обеда, вставали от стола, Костя прочел "благодарственную".
Я боялся, чтобы Николай Андреевич не вздумал предложить мне читать которую-нибудь из молитв, я их не знал.
Дома мы этого не делали, а только крестились перед тем, как садились за стол и после, когда вставали из-за стола.
После обеда Николай Андреевич вызвал к себе управляющего, седоватого хлопотуна, с которым долго рассматривал какие-то большие книги, который тот принес с собою в кабинет, где расположился Николай Андреевич.
До ужина, пока совсем не смерклось, мы (мальчики) наслаждались полною свободой, не раз побывали в конюшне, где стояло много лошадей, затевали всевозможный игры, бесились ужасно.
Когда стала спадать жара, на реку пригнали весь табун на водопой.
Тут уж мы наслаждались.
Лошадей было много и среди них не мало сосунков и жеребят. Эти были особенно забавны: они то и дело поддавали на ходу задними ногами и, ступая своими длинными, тонкими ножками по воде, пугались брызг, который разлетались во все стороны от их нескладных, торопливых движений.
Старые лошади заходили в воду по брюхо и меланхолически - однообразно кивали головами.
Среди стаи кобыл и коней выделялся, величественно выступая, рослый гнидой, с черными хвостом и гривой, жеребец ,,Натужный".
В хвосте табуна плелась, на безобразно отросших копытах, и моя "мамка-ослица". Помахавши своим куцым хвостиком, она не вошла в воду, а, упершись мордой в мокрый песок, тут же улеглась на берегу и стала качаться, перекидываясь через спину.
От табунщика мы узнали, что среди коней есть много смирных, уже объезженных, ходящих и под верх, и нам крепко запало в голову этим воспользоваться.
Когда управляющий возвращался, со своими толстыми книгами под мышкой, от Николая Андреевича в свой флигель, где была контора, мы ласково пристали к нему и он обещал на завтра дать нам лошадь, заседланную казачьим седлом.
После ужина Николай Андреевич сел с Аполлоном Дмитриевичем за карточный стол на открытой галерее и они стали играть в какую-то игру вдвоем, а мама и тетя Соня, обнявшись, стали ходить взад и вперед по аллее небольшого, запущенного садика, тянувшегося вдоль бокового фасада довольно низкого, расползавшегося в длину и в ширину дома.
Мы, "мальчики", опять кинулись на широкий двор и затеяли шумную игру ,,в разбойники"; а Женя уселась, со своею немкою, чинно на скамье крыльца, выходившего во двор и, как мне казалось, пренебрежительно на нас поглядывала.
Ложиться спать было очень весело.
Мы "выпросились" спать всем вместе (кроме Саши, который был еще малыш), и нас уложили, всех четырех, в очень большой, с низким потолком, комнате, где не было почти никакой мебели и где нам постлали, прямо на полу, свежие сфабрикованные огромные сонники.
Мы решили спать с открытым окном, которое выходило в сторону реки.
Было тепло, тихо и уютно. Видны были звезды на совершенно черном небе. Никогда не спалось мне так легко и сладко, как в эту летнюю деревенскую ночь.
Николай Андреевич на другой день, с раннего утра, уехал с управляющим, в его шарабане осматривать богдановскую межу и вернулся только к обеду.
После обеда он вскоре опять уехал куда-то, что-то "осматривать и проверять".
Мы были на полной свободе.
Управляющий не забыл своего обещания и нам Игнат выбрал, по своему вкусу, из табуна рослую, головастую лошадь, которую сам заседлал казачьим седлом.
Когда мы, поочередно, при помощи того же Игната, взбирались на нее, то мама, которая с тетей Соней уселась на крыльце, чтобы насладиться этим зрелищем, говорила, что мы ,,совсем воробьи на крыше". Обе они были очень довольны, видя, как лошадь, осторожно и бережно, не хотела нас иначе возить, как легкой "ходой с перевальцем", что было, все таки, пошибче, чем шагом.
Нам и это казалось уже кое чем и мы не прочь были считать себя кавалеристами.
Мы пробыли в общем три дня в Богдановке. Николай Андреевич почти все время где-то пропадал, осматривая с управляющим в подробностях все имение.
Он сделал также визит соседнему помещику, престарелому адмиралу Манганари, которого знал и раньше. От него он вывез большой круг какого-то сыра, которым очень гордился хозяйственный адмирал, так как он завел у себя сыроварню и лично наблюдал за изготовлением своего ,,голландского сыра". Когда его взрезали и тетя Соня и мама, по настоятельному предложению Николая Андреевича, попытались его попробовать, они тотчас же приказали вынести этот сыр вон из столовой, до того запах его был невыносим.
Кроме своего купанья, Богдановна славилась еще своим плодовым садом, который был не при доме, а отстоял от усадьбы верстах в трех.
Урожай сада ежегодно, еще с весны, запродавался купцам, но домашним не возбранялось приезжать и есть на месте сколько угодно фруктов.
Мы всей компанией, в двух экипажах, раз съездили туда и лакомились фруктами, срываемыми с деревьев. Тут были: абрикосы, персики, сливы, груши, яблоки, крыжовник и смородина.
Обойти весь сад было не легко, он протянулся по узкой, но длинной, ложбине более чем на версту. Его сторожили наемные люди, поставленные от покупщиков урожая; они же исполняли все садовые работы.
В саду было три глубоких колодца, из которых черпали и проводили по всему саду воду канавками и желобами.
Вода черпалась особыми ,,черпаками", закрепленными на цепях, двигавшимися вверх и вниз при помощи особого колеса, которое, в свою очередь, приводилось в движение другим горизонтальным колесом, вертевшимся на стержне, к которому было приделано длинное дышло. К этому дышлу была припряжена лошадь, у которой были повязаны глаза и которая безостановочно ходила по кругу. Этих лошадей никто не понукал; втянувшись в эту скучную работу, он двигались точно заведенные автоматы.
Старший из рабочих, которого все называли садовником, при нашем отъезде поставил в наши экипажи несколько корзин отборных фруктов.
Николай Андреевич подробно его расспрашивал относительно доходности сада и нашел, что, благодаря ,,купцам", сад в лучшем состоянии, чем все остальное запущенное хозяйство именья.
В Кирьяковку мы вернулись тою же дорогой, какою ехали. Выехали в ожидании новой луны попозднее, чтобы избежать жары, благодаря чему ехали гораздо шибче и были дома, когда еще никто у бабушки не ложился спать.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
В Кирьяковке мы оставались до тех пор, пока Аркасы не стали собираться в обратный путь.
У Николая Андреевича близился к концу отпуск и, до наступления осени, надо было добраться до Петербурга, пока стояла хорошая погода и не размыло осеннею слякотью дороги. По словам Николая Андреевича, в своем "ковчеге" они неминуемо застряли бы где-нибудь в невылазной грязи, если бы двинулись в путь позднее.
Я очень сдружился за это время с Колей и Костей, которыми командовал и распоряжался, как хотел, так как они были очень покладисты и охотно присоединялись ко всем моим затеям.
За неделю до их отъезда мы все переехали в город; вализы стали укладываться, дорожный экипаж мылся, чистился и приводился в должный порядок.
Нам, ,,мальчикам", в городе было еще веселее, нежели в деревне. За хлопотами предстоящего отъезда на нас никто не обращал внимания, мы никого не могли здесь беспокоить и нас с трудом залучали в комнаты только к обеду и к ужину.
Николай Андреевич по целым дням не бывал дома, делая визиты и принимая некоторые обязательный приглашения. По вечерам, когда он бывал дома, он с дядей Всеволодом играл на садовой террасе при свете свечей в стеклянных колпаках в домино.
Тетя Соня никуда не ездила, отговариваясь нездоровьем, и была неразлучна с мамой. Она грустила при одной мысли о возвращении в Петербург, к которому питала какую-то органическую ненависть. По вечерам, тихо беседуя с мамой, у нее, нередко, навертывались на глаза слезы.
Тетя Соня, моложе мамы, а выглядела старше ее, седина уже заметно пробивалась на гладко причесанных ее волосах. У нее было милое, но мало подвижное, как бы застывшее в одном и том же выражении, лицо.
Глядя на нее, можно было подумать, что у нее нет ни своих желаний, ни своих капризов.
Мама иногда, бывало, вспылит, раздражиться; случалось, что она очень энергично кого-нибудь ,,отчитает", если найдет чей-нибудь поступок нехорошим; резко останавливала и сестру и меня, когда ей не нравилось наше поведение, - а тетя Соня была как-то всегда вне подобных настроений, как будто ее ничто не трогало и не интересовало. То, что творилось вокруг, как бы проходило мимо нее, хотя при этом она не выглядела ни задумчивой, ни рассеянной.
Трудно было не заметить, что Николай Андреевич проявлял к ней на каждом шагу, и по малейшему поводу, какую-то, как бы влюбленную, заботливость. Он даже нередко ласкал и целовал ее на глазах у всех, что, по-видимому, не трогало и не беспокоило ее.
Когда мальчики ее не слушали, она только, иногда, однотонно говорила: ,,вот, я скажу Николаю Андреевичу", но никогда не говорила и покрывала все их шалости.
Я никогда не слышал, чтобы она звала Николая Андреевича каким-нибудь уменьшительным именем, или называла его мужем. Даже когда она говорила о нем детям, она не говорила: "вот я скажу отцу", а всегда - "Николаю Андреевичу".
Когда мы с Колей и Костей играли ,,в папу и маму", я всегда был "Николай Андреевич", а не "папа", Коля же был просто "мама", а не "Софья Петровна". Костя, в лице которого были все дети, так это и разумел.
К чувству задушевной и нежной привязанности к тете Соне у меня бессознательно примешивалось что-то похожее на жалость. За что и почему надо было жалеть ее, я не мог отдать себе тогда отчета, но, я положительно утверждаю, что это чувство по отношению к ней, нашедшее, - увы! впоследствии, в далеком будущем, вполне логическое основание, предшествовало малейшему к тому фактическому поводу.
Жизнь ее, казалось, складывалась так счастливо, как можно было только желать: счастливая семья, боготворящий ее муж, положение, богатство.
Я не раз слышал из уст моих взрослых кузин восклицания: "вот кому можно позавидовать, счастливая тетя Соня! Только она не умеет пользоваться, вот если бы на ее месте была тетя Люба (т. е. наша мама)!"
Николай Андреевич бодрил грусть расставания уверениями, что теперь уже не надолго.
Он твердо верил, что через несколько лет он совсем перекочует в Николаев, чтобы быть поближе к приобретаемой им окончательно "Богдановке" и "к своим", и больше уже никуда не двинется.
Все в доме знали, что заветной мечтой Николая Андреевича Аркаса было стать главным командиром Черноморского флота и военным губернатором города Николаева, города, где он родился в очень скромных условиях и где хотел умереть, достигнув возможной высоты, на виду у всех.
Мечте этой суждено было осуществиться, конечно с подправками и оговорками, какие судьба любить вплетать, в виде терниев, в наши самые сокровенный замыслы.
Провожать отъезжающих мы все поехали "за мост".
И дядя Всеволод и Аполлон Дмитриевич, с Тосей, приехавшие для этого нарочно из Богдановки, были с нами.
Переехав мост, остановили лошадей, вышли из экипажей и началось прощание.
Тетя Соня с мамою долго стояли обнявшись и обе плакали.
Тося и я завидовали мальчикам, которые с места забрались в "кэб", откуда было так все хорошо видно кругом и откуда мы, играя, не раз отстреливались мячами от воображаемых разбойников.
Николай Андреевич торопил отъезд и почти на руках внес тетю Соню в карету.
Ямщик свистнул форейторам; восьмерик вытянулся и громоздкий экипаж двинулся.
Большое облако пыли встало между нами и отъезжавшими.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ.
Переехав из Кирьяковки в город, всю осень и зиму хворала бабушка.
Временами она бывала еще на ногах, но к весне окончательно слегла и больше уже не вставала. Говорили, что у нее "водянка"; по временам она распухала и ей делали проколы, чтобы выпустить воду.
Нас, иногда, водили к ней.
Лицом она очень исхудала и большой вытянувшийся нос и седые жидкие волосики на запрокинутой на подушках голове, только и видны были из под белой покрывавшей ее простыни.
В начале болезни она еще гладила наши головы своею слабою, исхудавшею до прозрачности, рукой, а потом, бывало, только откроет глаза, поглядит ни строго, ни ласково, точно не видит нас, и опять закроет их.
За день до ее кончины нас опять привели в ее спальню, но к постели уже не подводили. Сестра еще продвинулась вперед, чтобы поглядеть поближе на нее, я же остановился упрямо у косяка двери и дальше не двинулся.
У постели умирающей были и мама, и старая тетя Лиза с дочерьми, и дядя Всеволод, и Аполлон Дмитриевич, прискакавший из Херсона.
Надежда Павловна, которая была тут же, от времени до времени еще оправляла подушки бабушкиной постели.
Бабушка лежала навзничь; белая простыня как-то плоско опала на ней, казалось, что под простыней тела ее уже не было; какие-то звуки, как свистящие вздохи, шумно вырывались из ее открытого рта.
Были ли открыты, или закрыты ее глаза, я не разглядел. Помню только темные пятна на месте глаз.
Мне да и сестре стало жутко и mademoiselle Clotilde поспешила нас увести.
Ночью мама осталась при бабушке и не возвращалась в свою спальню.
Я трусил оставаться один рядом с пустовавшей комнатой и mademoiselle Clotilde устроила меня на диванчике в своей комнате, где спала с сестрой.
Я долго не мог уснуть и все к чему-то прислушивался: мне чудилось не то легкое шуршание шагов, не то едва слышное постукивание чьей-то руки в оконное наружное стекло за запертой плотно ставней.
При этом, по временам, я слышал протяжный вой цепного "Караима" на заднем дворе, отчетливо доносимый порывами ветра.
Утром пришла мама с опухшими глазами и сказала, что бабушка, под утро, скончалась.
Перед смертью она очень мучилась, хотя уже не приходила в сознание.
Уроки наши отменили.
Мама оделась в глубокий траур. Надежда Павловна тоже. У сестры появилось черное платьице с белыми ,,горошинками". Mademoiselle Clotilde и всегда ходила в темном, а тут надела черную юбку и белую блузу, отороченную черными ленточками. Я тоже настаивал, чтобы меня обрядили по траурному и, как у дяди Всевы, нашили черную повязку на рукаве новой курточки.
Когда нас в первый раз привели к столу умершей в пустынную залу с завешенными простынями зеркалами, первый, кого я увидел, был дядя Всеволод.
Он стоял на коленях и горячо молился, глаза его были полны слез.
После, когда он проговорился мне о том, как бабушка собственноручно секла его в детстве, я часто вспоминал его набожно молящимся и плачущим у ее похолодевшего тела. Как он должен был плакать и страдать, когда в моем возрасте терпел от нее тяжкие муки! . . . И он, как никто, оплакивал ее кончину.
Время до бабушкиных похорон тянулось для меня как-то нескончаемо долго и томительно. Я почти не видел мамы, не мог ни играть, ни бегать по саду.
Казалось, что какие-то невидимые призраки завладели домом и неуловимо шныряют среди живых людей.
В эту колымагу обычно запрягали восьмерик, но в распутицу и в гору приходилось еще припрягать лишнюю пару.
Путешествие от Москвы длилось около двух недель. Когда у Володи бывали нелады с желудком, приходилось делать остановки; в Харькове пришлось просидеть два дня.
Впечатления от этой поездки у Коли и Кости были так живы и жизнерадостны, что я завидовал им, особенно когда заходила речь о том, как они, на перебой, рвались сидеть в "кэбе", а не в духоте кареты.
Кроме тети Сони и Володи, все пересидели в нем, на что была установлена очередь.
Неделю все дети оставались с нами в городе и только тетя Соня с мамой и Николаем Андреевичем, на другой же день, съездили в Кирьяковку к бабушке ,,на поклон", но скоро возвратились обратно.
Только отдохнув вполне после путешествия, тетя Соня со всей детворой и Николаем Андреевичем и мама с нами отправились в Кирьяковку.
На этот раз там было весело, так как пришлось потесниться и быть всем вместе.
Нам - "мальчикам", отвели на верху "диванную" и мы все трое спали на длинных и узких диванах, полукругом тянувшихся вдоль закругленной стены.
Кузина Соня, милая, но на вид хрупкая девочка, с большими, точно испуганными или удивленными, глазами, заняла мою спальню, рядом с сестрой Ольгой и mademoiselle Clotilde, которая приняла ее тотчас под свое покровительство, а Володе, с няней, Надежда Павловна уступила свою отдаленную комнату, чтобы его плач или капризы не могли беспокоить бабушку.
Сама она устроилась с нашей мамой, у которой была наверху своя неприкосновенная спальня; Николаю Андреевичу с тетей Соней отвели комнату внизу в апартаментах самой бабушки.
"Парадные" комнаты и наверху и внизу, по заведенному раз порядку, должны были остаться неприкосновенными; благодаря чудной погоде все даже по вечерам оставались на воздухе, располагаясь на террасе, и поэтому они мрачно пустовали.
Из нашей "диванной" удобно было пройти на балкон и мы, иногда уже раздетые, завернувшись в простыни, пробирались туда, продолжая, втихомолку, какую-нибудь затеянную игру.
Утром нас нельзя было добудиться, но это было ничего, так как мы пили чай не с бабушкой, а Надежда Павловна сама приносила нам и чай, и молоко, и разные разности к утреннему чаю прямо в диванную.
Мы ужасно любили это и каждый раз все трое "расцеловывали" за это милую нашу "баловницу" так, что у нее загорались щеки и растрепывались седеющие волосики на висках.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ.
Из нашего пребывания, на этот раз, в Кирьяковке, у меня очень ярко сохранилось воспоминание о нашей поездке отсюда в Богдановну.
Вероятно, вопрос о приобретении Николаем Андреевичем Богдановки был уже решен окончательно, так как, иначе, ему незачем было бы туда ехать и везти с собою и маму, и тетю Соню.
В Богдановну, по летам в купальный сезон, всегда наезжал, с разрешения бабушки, Аполлон Дмитриевич Кузнецов, с двумя своими мальчиками и младшей дочерью Женей.
А я знал, что отношения семьи Аркас к семье Аполлона Дмитриевича не были дружескими.
Жена Аполлона Дмитриевича со старшей дочерью "кузиной Маней", которая подбиралась уже к своим шестнадцати годам и все хорошела, была в это время заграницей. Грация Петровна в последние годы повадилась ездить в Эмс, очень модный в то время курорт.
Она никогда не уставала говорить об этих своих поездках за границу, а об Эмсе иначе не выражалась, как: ,,наш Эмс", ,,у нас в Эмсе" и т. д.
Мама и тетя Соня, именно в эту нашу поездку в Богдановку (мы, мальчики, увязались в эту поездку с ними) много говорили о семье Аполлона Дмитриевича и оживленно вышучивали и его, и Грацию Петровну.
У них выходило, что "прекрасная Грация здорова, как корова", но вечно пилит мужа, уверяя, что без Эмса ей не прожить и года, а тот ей верит, тем более, что ее домашний врач, ,,не то жид, не то немец", в этом ей подыгрывает. Поездки эти дорого стоят и откуда только у Аполлона Дмитриевича берутся на это деньги, неизвестно. Или он живет в долг в ожидании скорого наследства? И все это только для того, чтобы она могла кичиться в гостиных своею вечною фразой: "когда я была в Эмсе".....
Я понял, что тетя Соня и мама не любят Грацию Петровну и, не любя ее, дурно отзываются и об Аполлоне Дмитриевиче, задевают и детей, находя их дурно воспитанными, ,,кривляками".
Меня это огорчало и было неприятно слушать.
Образ очаровательной "кузины Мани" все еще жил в моей душе, да и Тосю (Платона) я уже считал своим приятелем и находил его добрым малым.
Путешествие в Богдановку было значительнее всех обычных поездок, выпадавших до сих пор на мою долю.
От Кирьяковки до Богдановки выходило добрых сорок верст. Мы ехали с Игнатом на его сборной четверке довольно медленно, так как, хотя мы выехали ранним утром, скоро наступила жара, ехать все время приходилось голою степью, т е. по припеку.
Мама томилась, но тетя Соня блаженствовала, уверяя, что, после "гнилого Петербурга", она рада набраться тепла, чтобы увезти запас его с собою.
Мы, "мальчики", поочередно взбирались на козла, соблюдая строго очередь.
Во время этого путешествия мне впервые пришлось наблюдать "мираж".
Я вскрикнул от восторга, увидев неожиданно у горизонта какой-то причудливый караван всадников, не то на лошадях, не то на верблюдах.
Несколько секунд длилась отчетливая ясность видения. Николай Андреевич объяснил, что такое "мираж" и отчего он бывает; я (да кажется и остальные) не совсем его понял, а мираж, тем временем, также внезапно исчез, как появился.
В херсонских степях, в очень жаркие дни, как я лично убедился впоследствии, явления эти довольно часты.
Кроме этого "миража", кругом не на что было глядеть, все те же ровные поля, засеянные и незасеянные, с пожелтевшей растительностью.
На протяжении всех сорока верст нам попались только два села, представлявших обычную картину местных помещичьих и крестьянских усадеб. Очень мало зелени, стоящий как-то "на тычке" большой, обычно запущенный и пустующий барский дом, широкие улицы, вдоль которых тянутся крестьянские, довольно опрятные мазанки, запыленная босоногая детвора и свиньи с поросятами в непросохших дождевых лужах. Скрашивали картину только ветряные мельницы, со своими лопастыми крыльями, растыканные кое-где по окрестным буграм.
Урожай еще не снимали, а сенокос кончился, и в степи было пусто. По дороге изредка попадались одинокие пешеходы, которые шлепали по мягкой пыли дороги босыми ногами, неся, на палке, за плечами свои сапоги. Встречались необъятно-нагруженные возы с сеном, медленно влекомые парою рослых волов; на самой верхушке обыкновенно возлежал пластом на животе какой-нибудь подросток, погонщик волов, с длинным кнутом, которым он оттуда мог хлестнуть волов, с криком ,,цоб", или ,,цобе", чтобы заставить их свернуть вправо, или влево.
Бубенцы позвякивали, пристяжные не скакали, а, поматывая головами, бежали, как и коренные, ровной рысцой. Игнат не неволил лошадей и, больше для вида, потряхивал иногда возжами.
Крестьянскую богдановскую усадьбу мы проехали, когда жара уже стала нестерпимой.
Барская усадьба показалась тотчас же на фоне широкой реки. От этой массы игравшей на солнце воды, как будто, повеяло прохладой.
Подъехав ближе, стало ясно, что река отстоит дальше обширного двора, обнесенного кругом высокою стеной, из-за которой едва виднелись черепичный крыши разных построек, в том числе и господского дома.
Двор тянулся от ворот к дому, казалось, без конца и имел вид огороженной пустыни.
По этой пустыне ездил на осле Тося, причем беспощадно хлестал его толстой казацкой нагайкой. За ним бегал Саша и, хныча, просил, чтобы Тося слез и дал ему покататься, но тот не обращал на него внимания.
Увидав такую картину, мама приказала Игнату остановиться и накинулась на Тосю. Она стала стыдить его за то, что он смеет мучить ослицу, приказала ему тут же слезть и распорядилась через Игната, чтобы ослицу отправили в табун и не смели больше давать ,,паничам" для катания.
Имела ли право мама так распорядиться - я не знал, но Тося покорно слез и стал жалобно оправдываться, что ослица уж очень упряма и не хотела вовсе бежать.
Тут мама пояснила, что это и есть ослица, которая поила меня своим молоком и которая теперь уже стара и должна быть на покое.
У крыльца одноэтажного, приземистого дома нас встретил, одетый по летнему щегольски, в чечунчовый костюм, Аполлон Дмитриевич и со всеми нами радушно перецеловался.
Николай Андреевич, почти с места, забрав нас (т. е. всех "мальчиков", так как и Тося и Саша тотчас же примкнули к нашей компании), повел нас на реку купаться.
Здесь Буг еще шире разливается, нежели у Кирьяковки. На противуположном берегу село "Рыбацкое" (бывшее военное поселение) едва можно было разглядеть; у этого берега виднелось несколько парусов рыбачьих лодок.
До реки от дома, по едва заметному спуску к низу, надо было пройти шагов двести. Берег был песчаный, дно совершенно гладкое, мягкое, точно бархатное, По словам Николая Андреевича, этот открытый, дивный, сплошь песчаный берег не уступал любому хорошему морскому "пляжу".
Купаться здесь было большим наслаждением и мы барахтались бы в воде без конца, если бы не стеснялись ослушаться Николая Андреевича, у которого в голосе, не смотря на его тягучую мягкость, было что-то властное, не поощряющее к возражениям.
Я заметил, что Коля и Костя побаивались и сразу слушались его, тогда как с тетей Соней они своевольничали и делали решительно все, что хотели.
Когда мы вернулись к обеду в дом, в длинной и узкой столовой застали Женю, которую ее старая бонна - немка разрядила, точно на бал, в белое кружевное платьице, с розовой лентой по поясу.
Девочка очень выровнялась с тех пор, как я ее видел в последний раз. Она не была такой красивой как Маня, но была необыкновенно жива, грациозна и очень кокетлива.
Ей совсем не сиделось на месте, она беспрестанно оправляла свои распущенные светлые волосы и делала решительно все, чтобы привлекать к себе внимание.
Мама и тетя Соня звали ее, про себя, "ученой обезьянкой". Я соглашался, что в ней было немного "обезьянки", но прехорошенькой.
С нами, "мальчиками", она не дружила и относилась к нам, как бы, свысока.
Раньше чем сесть за стол, Николай Андреевич предложил Коле прочесть предобеденную молитву и все, стоя, крестились, а когда, после обеда, вставали от стола, Костя прочел "благодарственную".
Я боялся, чтобы Николай Андреевич не вздумал предложить мне читать которую-нибудь из молитв, я их не знал.
Дома мы этого не делали, а только крестились перед тем, как садились за стол и после, когда вставали из-за стола.
После обеда Николай Андреевич вызвал к себе управляющего, седоватого хлопотуна, с которым долго рассматривал какие-то большие книги, который тот принес с собою в кабинет, где расположился Николай Андреевич.
До ужина, пока совсем не смерклось, мы (мальчики) наслаждались полною свободой, не раз побывали в конюшне, где стояло много лошадей, затевали всевозможный игры, бесились ужасно.
Когда стала спадать жара, на реку пригнали весь табун на водопой.
Тут уж мы наслаждались.
Лошадей было много и среди них не мало сосунков и жеребят. Эти были особенно забавны: они то и дело поддавали на ходу задними ногами и, ступая своими длинными, тонкими ножками по воде, пугались брызг, который разлетались во все стороны от их нескладных, торопливых движений.
Старые лошади заходили в воду по брюхо и меланхолически - однообразно кивали головами.
Среди стаи кобыл и коней выделялся, величественно выступая, рослый гнидой, с черными хвостом и гривой, жеребец ,,Натужный".
В хвосте табуна плелась, на безобразно отросших копытах, и моя "мамка-ослица". Помахавши своим куцым хвостиком, она не вошла в воду, а, упершись мордой в мокрый песок, тут же улеглась на берегу и стала качаться, перекидываясь через спину.
От табунщика мы узнали, что среди коней есть много смирных, уже объезженных, ходящих и под верх, и нам крепко запало в голову этим воспользоваться.
Когда управляющий возвращался, со своими толстыми книгами под мышкой, от Николая Андреевича в свой флигель, где была контора, мы ласково пристали к нему и он обещал на завтра дать нам лошадь, заседланную казачьим седлом.
После ужина Николай Андреевич сел с Аполлоном Дмитриевичем за карточный стол на открытой галерее и они стали играть в какую-то игру вдвоем, а мама и тетя Соня, обнявшись, стали ходить взад и вперед по аллее небольшого, запущенного садика, тянувшегося вдоль бокового фасада довольно низкого, расползавшегося в длину и в ширину дома.
Мы, "мальчики", опять кинулись на широкий двор и затеяли шумную игру ,,в разбойники"; а Женя уселась, со своею немкою, чинно на скамье крыльца, выходившего во двор и, как мне казалось, пренебрежительно на нас поглядывала.
Ложиться спать было очень весело.
Мы "выпросились" спать всем вместе (кроме Саши, который был еще малыш), и нас уложили, всех четырех, в очень большой, с низким потолком, комнате, где не было почти никакой мебели и где нам постлали, прямо на полу, свежие сфабрикованные огромные сонники.
Мы решили спать с открытым окном, которое выходило в сторону реки.
Было тепло, тихо и уютно. Видны были звезды на совершенно черном небе. Никогда не спалось мне так легко и сладко, как в эту летнюю деревенскую ночь.
Николай Андреевич на другой день, с раннего утра, уехал с управляющим, в его шарабане осматривать богдановскую межу и вернулся только к обеду.
После обеда он вскоре опять уехал куда-то, что-то "осматривать и проверять".
Мы были на полной свободе.
Управляющий не забыл своего обещания и нам Игнат выбрал, по своему вкусу, из табуна рослую, головастую лошадь, которую сам заседлал казачьим седлом.
Когда мы, поочередно, при помощи того же Игната, взбирались на нее, то мама, которая с тетей Соней уселась на крыльце, чтобы насладиться этим зрелищем, говорила, что мы ,,совсем воробьи на крыше". Обе они были очень довольны, видя, как лошадь, осторожно и бережно, не хотела нас иначе возить, как легкой "ходой с перевальцем", что было, все таки, пошибче, чем шагом.
Нам и это казалось уже кое чем и мы не прочь были считать себя кавалеристами.
Мы пробыли в общем три дня в Богдановке. Николай Андреевич почти все время где-то пропадал, осматривая с управляющим в подробностях все имение.
Он сделал также визит соседнему помещику, престарелому адмиралу Манганари, которого знал и раньше. От него он вывез большой круг какого-то сыра, которым очень гордился хозяйственный адмирал, так как он завел у себя сыроварню и лично наблюдал за изготовлением своего ,,голландского сыра". Когда его взрезали и тетя Соня и мама, по настоятельному предложению Николая Андреевича, попытались его попробовать, они тотчас же приказали вынести этот сыр вон из столовой, до того запах его был невыносим.
Кроме своего купанья, Богдановна славилась еще своим плодовым садом, который был не при доме, а отстоял от усадьбы верстах в трех.
Урожай сада ежегодно, еще с весны, запродавался купцам, но домашним не возбранялось приезжать и есть на месте сколько угодно фруктов.
Мы всей компанией, в двух экипажах, раз съездили туда и лакомились фруктами, срываемыми с деревьев. Тут были: абрикосы, персики, сливы, груши, яблоки, крыжовник и смородина.
Обойти весь сад было не легко, он протянулся по узкой, но длинной, ложбине более чем на версту. Его сторожили наемные люди, поставленные от покупщиков урожая; они же исполняли все садовые работы.
В саду было три глубоких колодца, из которых черпали и проводили по всему саду воду канавками и желобами.
Вода черпалась особыми ,,черпаками", закрепленными на цепях, двигавшимися вверх и вниз при помощи особого колеса, которое, в свою очередь, приводилось в движение другим горизонтальным колесом, вертевшимся на стержне, к которому было приделано длинное дышло. К этому дышлу была припряжена лошадь, у которой были повязаны глаза и которая безостановочно ходила по кругу. Этих лошадей никто не понукал; втянувшись в эту скучную работу, он двигались точно заведенные автоматы.
Старший из рабочих, которого все называли садовником, при нашем отъезде поставил в наши экипажи несколько корзин отборных фруктов.
Николай Андреевич подробно его расспрашивал относительно доходности сада и нашел, что, благодаря ,,купцам", сад в лучшем состоянии, чем все остальное запущенное хозяйство именья.
В Кирьяковку мы вернулись тою же дорогой, какою ехали. Выехали в ожидании новой луны попозднее, чтобы избежать жары, благодаря чему ехали гораздо шибче и были дома, когда еще никто у бабушки не ложился спать.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
В Кирьяковке мы оставались до тех пор, пока Аркасы не стали собираться в обратный путь.
У Николая Андреевича близился к концу отпуск и, до наступления осени, надо было добраться до Петербурга, пока стояла хорошая погода и не размыло осеннею слякотью дороги. По словам Николая Андреевича, в своем "ковчеге" они неминуемо застряли бы где-нибудь в невылазной грязи, если бы двинулись в путь позднее.
Я очень сдружился за это время с Колей и Костей, которыми командовал и распоряжался, как хотел, так как они были очень покладисты и охотно присоединялись ко всем моим затеям.
За неделю до их отъезда мы все переехали в город; вализы стали укладываться, дорожный экипаж мылся, чистился и приводился в должный порядок.
Нам, ,,мальчикам", в городе было еще веселее, нежели в деревне. За хлопотами предстоящего отъезда на нас никто не обращал внимания, мы никого не могли здесь беспокоить и нас с трудом залучали в комнаты только к обеду и к ужину.
Николай Андреевич по целым дням не бывал дома, делая визиты и принимая некоторые обязательный приглашения. По вечерам, когда он бывал дома, он с дядей Всеволодом играл на садовой террасе при свете свечей в стеклянных колпаках в домино.
Тетя Соня никуда не ездила, отговариваясь нездоровьем, и была неразлучна с мамой. Она грустила при одной мысли о возвращении в Петербург, к которому питала какую-то органическую ненависть. По вечерам, тихо беседуя с мамой, у нее, нередко, навертывались на глаза слезы.
Тетя Соня, моложе мамы, а выглядела старше ее, седина уже заметно пробивалась на гладко причесанных ее волосах. У нее было милое, но мало подвижное, как бы застывшее в одном и том же выражении, лицо.
Глядя на нее, можно было подумать, что у нее нет ни своих желаний, ни своих капризов.
Мама иногда, бывало, вспылит, раздражиться; случалось, что она очень энергично кого-нибудь ,,отчитает", если найдет чей-нибудь поступок нехорошим; резко останавливала и сестру и меня, когда ей не нравилось наше поведение, - а тетя Соня была как-то всегда вне подобных настроений, как будто ее ничто не трогало и не интересовало. То, что творилось вокруг, как бы проходило мимо нее, хотя при этом она не выглядела ни задумчивой, ни рассеянной.
Трудно было не заметить, что Николай Андреевич проявлял к ней на каждом шагу, и по малейшему поводу, какую-то, как бы влюбленную, заботливость. Он даже нередко ласкал и целовал ее на глазах у всех, что, по-видимому, не трогало и не беспокоило ее.
Когда мальчики ее не слушали, она только, иногда, однотонно говорила: ,,вот, я скажу Николаю Андреевичу", но никогда не говорила и покрывала все их шалости.
Я никогда не слышал, чтобы она звала Николая Андреевича каким-нибудь уменьшительным именем, или называла его мужем. Даже когда она говорила о нем детям, она не говорила: "вот я скажу отцу", а всегда - "Николаю Андреевичу".
Когда мы с Колей и Костей играли ,,в папу и маму", я всегда был "Николай Андреевич", а не "папа", Коля же был просто "мама", а не "Софья Петровна". Костя, в лице которого были все дети, так это и разумел.
К чувству задушевной и нежной привязанности к тете Соне у меня бессознательно примешивалось что-то похожее на жалость. За что и почему надо было жалеть ее, я не мог отдать себе тогда отчета, но, я положительно утверждаю, что это чувство по отношению к ней, нашедшее, - увы! впоследствии, в далеком будущем, вполне логическое основание, предшествовало малейшему к тому фактическому поводу.
Жизнь ее, казалось, складывалась так счастливо, как можно было только желать: счастливая семья, боготворящий ее муж, положение, богатство.
Я не раз слышал из уст моих взрослых кузин восклицания: "вот кому можно позавидовать, счастливая тетя Соня! Только она не умеет пользоваться, вот если бы на ее месте была тетя Люба (т. е. наша мама)!"
Николай Андреевич бодрил грусть расставания уверениями, что теперь уже не надолго.
Он твердо верил, что через несколько лет он совсем перекочует в Николаев, чтобы быть поближе к приобретаемой им окончательно "Богдановке" и "к своим", и больше уже никуда не двинется.
Все в доме знали, что заветной мечтой Николая Андреевича Аркаса было стать главным командиром Черноморского флота и военным губернатором города Николаева, города, где он родился в очень скромных условиях и где хотел умереть, достигнув возможной высоты, на виду у всех.
Мечте этой суждено было осуществиться, конечно с подправками и оговорками, какие судьба любить вплетать, в виде терниев, в наши самые сокровенный замыслы.
Провожать отъезжающих мы все поехали "за мост".
И дядя Всеволод и Аполлон Дмитриевич, с Тосей, приехавшие для этого нарочно из Богдановки, были с нами.
Переехав мост, остановили лошадей, вышли из экипажей и началось прощание.
Тетя Соня с мамою долго стояли обнявшись и обе плакали.
Тося и я завидовали мальчикам, которые с места забрались в "кэб", откуда было так все хорошо видно кругом и откуда мы, играя, не раз отстреливались мячами от воображаемых разбойников.
Николай Андреевич торопил отъезд и почти на руках внес тетю Соню в карету.
Ямщик свистнул форейторам; восьмерик вытянулся и громоздкий экипаж двинулся.
Большое облако пыли встало между нами и отъезжавшими.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ.
Переехав из Кирьяковки в город, всю осень и зиму хворала бабушка.
Временами она бывала еще на ногах, но к весне окончательно слегла и больше уже не вставала. Говорили, что у нее "водянка"; по временам она распухала и ей делали проколы, чтобы выпустить воду.
Нас, иногда, водили к ней.
Лицом она очень исхудала и большой вытянувшийся нос и седые жидкие волосики на запрокинутой на подушках голове, только и видны были из под белой покрывавшей ее простыни.
В начале болезни она еще гладила наши головы своею слабою, исхудавшею до прозрачности, рукой, а потом, бывало, только откроет глаза, поглядит ни строго, ни ласково, точно не видит нас, и опять закроет их.
За день до ее кончины нас опять привели в ее спальню, но к постели уже не подводили. Сестра еще продвинулась вперед, чтобы поглядеть поближе на нее, я же остановился упрямо у косяка двери и дальше не двинулся.
У постели умирающей были и мама, и старая тетя Лиза с дочерьми, и дядя Всеволод, и Аполлон Дмитриевич, прискакавший из Херсона.
Надежда Павловна, которая была тут же, от времени до времени еще оправляла подушки бабушкиной постели.
Бабушка лежала навзничь; белая простыня как-то плоско опала на ней, казалось, что под простыней тела ее уже не было; какие-то звуки, как свистящие вздохи, шумно вырывались из ее открытого рта.
Были ли открыты, или закрыты ее глаза, я не разглядел. Помню только темные пятна на месте глаз.
Мне да и сестре стало жутко и mademoiselle Clotilde поспешила нас увести.
Ночью мама осталась при бабушке и не возвращалась в свою спальню.
Я трусил оставаться один рядом с пустовавшей комнатой и mademoiselle Clotilde устроила меня на диванчике в своей комнате, где спала с сестрой.
Я долго не мог уснуть и все к чему-то прислушивался: мне чудилось не то легкое шуршание шагов, не то едва слышное постукивание чьей-то руки в оконное наружное стекло за запертой плотно ставней.
При этом, по временам, я слышал протяжный вой цепного "Караима" на заднем дворе, отчетливо доносимый порывами ветра.
Утром пришла мама с опухшими глазами и сказала, что бабушка, под утро, скончалась.
Перед смертью она очень мучилась, хотя уже не приходила в сознание.
Уроки наши отменили.
Мама оделась в глубокий траур. Надежда Павловна тоже. У сестры появилось черное платьице с белыми ,,горошинками". Mademoiselle Clotilde и всегда ходила в темном, а тут надела черную юбку и белую блузу, отороченную черными ленточками. Я тоже настаивал, чтобы меня обрядили по траурному и, как у дяди Всевы, нашили черную повязку на рукаве новой курточки.
Когда нас в первый раз привели к столу умершей в пустынную залу с завешенными простынями зеркалами, первый, кого я увидел, был дядя Всеволод.
Он стоял на коленях и горячо молился, глаза его были полны слез.
После, когда он проговорился мне о том, как бабушка собственноручно секла его в детстве, я часто вспоминал его набожно молящимся и плачущим у ее похолодевшего тела. Как он должен был плакать и страдать, когда в моем возрасте терпел от нее тяжкие муки! . . . И он, как никто, оплакивал ее кончину.
Время до бабушкиных похорон тянулось для меня как-то нескончаемо долго и томительно. Я почти не видел мамы, не мог ни играть, ни бегать по саду.
Казалось, что какие-то невидимые призраки завладели домом и неуловимо шныряют среди живых людей.