В экипаже уже ехали, как давно знакомые.
,,Она" заглядывалась по сторонам с любопытством.
Сидя, с сестрой, на передней скамейке, против нее, я все еще, не решаясь разглядывать ее самое, перебегал глазами в направлении, куда глядела она, и сообразил, что ее интересует знать, какие места и здания попадаются по пути.
Поэтому, не глядя еще на нее, я стал тыкать пальцем в сторону, куда она поворачивала голову, односложно поясняя:
"c'est l'observatoire! c'est la poste! c'est l'eglise! c'est le boulevard!"! (Это обсерватория ! Это почта! Это церковь! Это бульвары).
Она, вдруг, совсем низко наклонилась ко мне, дотронулась до меня слегка указательным пальцем и, смеясь, сказала:
"et cela - c'est Nicole, le gentil garcon"! (А это Николь, милый мальчик! )
Bce рассмеялись, засмеялся и я и сразу поднял на нее глаза.
У нее было милое, хорошее лицо, хотя ничего особенно красивого в нем не было. Просто приятно было глядеть на нее, так она вся была оживлена, проста и симпатична.
Дружба установилась.
В доме у нас ей все понравилось. Только, когда ей показали ее комнату, она, заглянув и в наши, запротестовала. Она нашла, что ее комната "immense" (Огромна.) и предложила, чтобы сестра Ольга спала с нею, а чтобы из комнаты сестры сделать "классную", о которой совсем не подумали. При этом она объявила, что у себя дома она спала "dans une toute petite chambre" (В совсем маленькой комнатке.) и даже ночью приходилось держать окно не плотно закрытым.
Мама что-то упомянула относительно ее багажа, полагая, что с ним ей, может быть, будет тесно. На это она звонко рассмеялась и объявила, что ее багаж весьма не сложен.
Действительно, когда въехала во двор громоздкая подвода, с нее сняли и внесли в дом умеренных размеров "вализу", - в сущности корзину, обшитую черной клеенкой, и небольшой мешок-сак.
Все устроилось, как наметила mademoiselle Clotilde.
На другой же день принялись сообща за устройство "классной". Повесили несколько географических карт, приобрели письменные принадлежности, тетрадки; несколько учебных книг, которые она привезла с собою и какие были у нас, разложили на полках этажерки.
Mademoiselle Сlotilde очень быстро освоилась и вызнала вся и всех в доме.
Я очень хлопотал с этим и даже залучил ее на черный двор, желая показать конюшню. Здесь я отрекомендовал ей и Николая и Мишку отдельно. По моему настоятельному приглашение она храбро вошла к Мишке в стойло и погладила его шею.
Он не смутился незнакомки и, по своему обыкновению, с любопытством проводил ее глазами.
Милая mademoiselle Clotilde все как-то просто и жизнерадостно приветствовала, изумлялась размерам дома, дворов и сада, говоря, что это не городской дом, а целая усадьба: ,,une domaine".
Даже бабушка нашла ее симпатичной, особенно после того, как на ее вопрос, бывала ли она в Париже, та чуть не с ужасом ей отвечала: "oh, non, madame, jamais"! (О, нет, никогда!).
Вполне осмотревшись, mademoiselle Clotilde однажды радостно объявила маме: j'etais bien inquiete sur ce qui m'attendait si loin de mа patrie! Ah, madame, que je suis heureuse de si bien tomber!" (Я очень беспокойно ждала: что-то ждет меня вдали от родины? И как я счастлива, что так хорошо мне выпало!) а мама ей отвечала: ,,ainsi, que moi de memе"! (Я точно также!).
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ.
Занятая наши с mademoiselle Clotilde начались для нас почти незаметно, но стали скоро систематичны и довольно продолжительны, особенно у сестры.
Я пользовался большею свободой и каждые полчаса выбегал то во двор, то в сад, то в конюшню и mademoiselle Clotilde не только не препятствовала этому, но, когда становился рассеян, сама мне говорила: ,,Vous voila trop distrait, Nicolas, surtout n'allons pas pleurnicher, partez vite, rafraichissez. Vous et revenez bientot !" (Вы уже черезчур рассеяны Николай, не вздумайте только хныкать, отправляйтесь проветриться и возвращайтесь вскоре.)
И эти эскапады казались мне вполне заслуженным счастьем.
С mademoiselle Clotilde кроме французского языка, т. е. чтения, диктовки и грамматики, мы учили еще древнюю историю по "Lame Fleuri" и географию и я долгое время карту России знал только по-французски.
Так как сначала она не знала ни слова по-русски, это много способствовало нашим успехам и мы очень скоро стали свободно болтать по-французски, тем более непринужденно, что и мама с нами иначе не разговаривала в присутствии mademoiselle Clotilde.
И впоследствии, когда последняя уже недурно усвоила русский язык, она говорила на нем только с прислугой.
Когда я пытался учить ее русским словам, она всегда говорила: "laissons cela. Je ne suis pas ici pour etudier le russe, mais pour vous enseigner le francais". (Оставим это. Я здесь не для того, чтобы изучать русский язык, а чтобы научить вас французскому.).
В самые первые годы жизни, судя по рассказам домашних, я был довольно слабым, чуть ли не болезненным ребенком.
По крайней мере говорили, что меня и "сажали в горячий песок", и возили на бойню, где делали ванны из какой-то ,, требухи". Эту слабость упорно приписывали тому, что ,,беглая Ганка" меня не докормила и что некоторое время меня пришлось держать на рожке, а после поить ослиным молоком.
Ослицы, которая меня выкормила, когда я уже себя помнил, у нас не было; по миновании надобности ее отправили обратно в "Богдановку", откуда она была взята.
Там был большой табун лошадей, была и ослиная пара. Впоследствии я, таки, увидел ее и поскорбел о ее печальной участи.
В первые годы моего детства меня ужасно "кутали", т. е. слишком тепло одевали, вечно боясь "простудить". Зимы в Николаеве не бывали ни суровы, ни продолжительны. Но я хорошо помню себя в меховой в талии шубке, отороченной по вороту, по груди и по рукавам серым барашковым мхом, и в малиновой, бархатной, отороченной серым же барашком, теплой шапке, с несносными наушниками, подвязанными под подбородком.
И с этой стороны незаменимая "Клотильда", которая очень скоро стала не только верным другом мамы, но и влиятельным авторитетом в дом, пришла мне на выручку.
Оголить мои икры, как она бы хотела, ей так и не удалось, но все же она значительно успела облегчить мою "тяжелую амуницию".
Раньше, в мой шубе и наушниках, я соглашался еще ездить, особенно в санях, когда выпадал снег и стоял мороз, но ходить по зимам совершенно отучился и капризничал, когда в таком виде меня хотели вести гулять.
Теперь же, в драповом пальто или шевьетовой накидке стал довольно охотно ходить пешком и не скоро уставал. Выбегать же во двор уже не смущался, - ,,в чем был".
Раньше, самое большое, нас довозили в экипаже до бульвара, где на площадке перед ротондой играла два раза в неделю военная музыка, после четырех часов дня.
Марфа Мартемьяновна усаживала нас чинно на скамейке и этим исчерпывались наши развлечения на лоне природы, Правда, на воздухе мы все-таки бывали, так как кататься в экипаже нас возили часто, и бабушкин сад был в полном нашем распоряжении.
Но только с появлением Клотильды Жакото стали открываться для нас некоторые прелести общения с несколько однотонной, но все же южной природой Николаева и его окрестностей.
Урочище "Спасск", на берегу широкого Буга, в глубокой низкой "балке", с его парком и "летним дворцом", возвышавшимся у спуска в парк, было раньше конечным пунктом наших прогулок в экипаже. Теперь именно это затейливое, в восточном стиле, двухэтажное здание, приспособленное под летнее "благородное собрание", стало пунктом отправления нашего в дальнейшие экскурсии.
За "Спасском" тянулось хорошо содержимое шоссе, пересекавшее, во всю их длину, ближние и дальние "Лески", в конце которых опять был какой-то восточного типа "дворец", заколоченный и необитаемый.
По рассказам, оба эти "дворца" и сам "Спасск", парк, с его двумя изумительными источниками питьевой воды, были реставрированным наследием еще турецкого здесь владычества.
По вечерам летом по этому шоссе проезжало много экипажей с катающимися; в зимние же месяцы "Лески" были малолюдны, так как были довольно отдалены от города.
В хорошие дни и весной, и зимой, и осенью, а летом каждый день, пока оставались в городе, мы стали ездить с mademoiselle Clotilde "за Спасск" в "Лески".
Останавливались, где вздумается.
Ранней весной искали подснежники и лесные фиалки, осенью грибы. Летом спускались к реке за ракушками и разноцветными, точно полированными речным прибоем, "кругляшками".
Зимою, пока между деревьями лежал белый снег, бросали друг в друга и в mademoiselle Clotilde снежными комьями.
Она была неутомимый ходок и приохотила и нас к продолжительным прогулкам пешком.
Мало помалу, я окреп и поздоровел, благодаря тому, что много двигался на воздухе.
Мademoiselle Clotilde находила, что климат южной России очень напоминает ей родину. Она бывала в восторге, когда бабушкин сад становился то молочным и благоухающим от цветения акации, то бледно-лиловатым, когда зацветала сирень, то розовато-палевым, когда цвели плодовые деревья.
В "Лесках" сплошные плантации акаций перемежались лишь кое-где с группами конских каштанов, тутовыми деревьями и стройными тополями, вперемежку с ивами, тянувшимися по речной низине.
Ранней весной, при сплошном цветении акаций, ,,Лески", положительно, выглядели волшебно: точно осыпанные благоуханным, нетающим снегом. К осени загорелые тона листвы красиво играли на солнце красновато-желтым отливом.
Всего хуже ,,Лески" выглядели летом, когда наиболее посещались. В разгар лета, от недостатка влаги, пыльная листва акаций увядала и вся посадка вдоль шоссе тянулась унылыми, монотонными полосами.
После редких, но сильных, с грозами, проливных дождей "Лески вновь оживали, прихорашивались, между деревьями зеленела трава и появлялись полевые цветы; красный мак по преимуществу. И так до новой засухи.
Mademoiselle Clotilde, очень внимательная ко всем таким видоизменениям в природе, научила и нас замечать их.
Нечего и говорить, что, благодаря своей жизнерадостности, природной доброте и прекрасному ровному характеру, "наша гувернантка" очень скоро перестала быть в моих глазах "гувернанткой", с которой, в каком-либо отношении, надо держать себя на стороже, а сделалась, после мамы и дяди Всеволода, самым дорогим для меня существом. Боязнь огорчить ее, лучше всяких внушений и кар, стали удерживать меня от капризов, лени и многих шалостей, приходивших порою в голову.
Особенно ,,заобожал" я милую mademoiselle Clotilde, когда она дважды, как-то незаметно, но властно, пришла мне на выручку в очень важных для меня обстоятельствах.
Сестра брала уже уроки музыки и играла недурно.
В зале стояло большое фортепьяно и, когда она садилась за него со своим "горбатеньким", почти карликового роста, учителем музыки, Бельвейсом, их из-за инструмента едва было видно.
Бельвейс, по происхождению чех, очень славился в городе, как пианист и преподаватель, и был нарасхват.
Мама непременно хотела и меня учить "музыке", т. е. играть на рояле.
Чтобы "подготовить к Бельвейсу", она затеяла сама заняться со мною предварительно и стала, чуть ли не каждый день, на целый час, засаживать меня за инструмент, рядом с собою.
Я с упорством не обнаруживал ни малейших музыкальных способностей. Что именно изображается "на первой приписной линейке" и на последующих, осталось для меня навсегда неразгаданной загадкой. Напрасно мама билась со мною, чтобы разучить нечто "для бабушки в четыре руки". Я, не впопад, только тыкал пальцами в средние клавиши, издавая фальшивые звуки, пока мама, отсчитывая моменты моего "вступления", бойко и отчетливо наигрывала что-то на остальных клавишах.
Очень быстро ,,музыка" мне положительно опротивела; я испытывал настоящие муки от одного приближения к фортепьяно и стал убегать и прятаться, когда приближалось время урока.
Мама считала это, однако, упрямством и пыталась настоять на своем.
Меня аукали, разыскивали, в конце концов находили.
Когда наша здоровенная "комнатная Акулина", по приказу мамы, извлекала меня из моей похоронки и влекла к дому, к ненавистному "инструменту", я не только изо всех сил упирался и барахтался, но и цеплялся в саду за каждое встречное дерево, а в доме - за первую попавшуюся мебель, или косяк двери, чтобы только отсрочить скучное тыканье пальцами по клавишам.
Тут-то и пришла мне, наконец, на выручку неоценимая "Клотильда".
Ей удалось убедить маму оставить меня с "музыкой" в покое, в виду совершенно явного отсутствия у меня самомалейшей к ней склонности.
В день, когда это решилось, я чувствовал себя настоящим именинником.
Была еще одна вещь, которую я не выносил с тех пор, как себя помнил, это когда звали цырюльника и он коротко "под гребенку" стриг мне волосы.
Во-первых, я после этой процедуры надолго сознавал себя "страшным уродом", а, во вторых, почтенный армянский Иван Федорович, который умел не только стричь и брить, но и пьявки ставить и кровь пускать (все это и было изображено у него на вывеске, на Купеческой улице), когда кончал стрижку, немилосердно скреб жесткой щеткой не только мою оголенную голову, но и шею, и за ушами и даже заезжал ею в обе щеки; а в течение самой стрижки, то и дело наклонял своей рукой мою голову вниз настолько, что подбородком я должен был упираться в собственную грудь.
Обычно всему этому предшествовали и слезы, и гоньба Акулины за мною по всему дому.
И тут мне на выручку пришла все та же добрая фея наша, Клотильда Жакото.
Она убедила маму не стричь меня больше "под гребенку" (ne pas le raser) (Не брить его.), как настаивала бабушка, а "laisser pousser ses beaux cheveux" (Предоставить расти его прекрасным волосам. ), причем обещала, что она сама будет их подрезывать, смотря по надобности; и сдержала свое обещание, оставаясь довольно долго пестуньей моих густых волос.
Ликованию моему не было предела. Я всегда и впоследствии терпел стрижку лишь как необходимое зло и был очень чуток в вопросов о состоянии моих волос, считая их лучшим своим украшением.
Уже студентом, посылая ,,из столицы" очень "волосатую" (по моде тех годов) свою фотографию, интересовавшей меня особе в Николаев, я начертал на ней двустишие:
,,Не блистая иными красами,
Как Самсон, я силен волосами."
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.
Гимназии, ни мужской, ни женской, в то время в Николаеве не было и приискание подходящих педагогов было затруднительно.
Уроки арифметики нам приходил давать, два раза в неделю, незлобивый Максим Васильевич (фамилия улетучилась). Это был уже пожилой, небольшой лысый человечек, в сюртуке морского покроя, с кортиком на боку и с белыми, а не золотыми, погонами на плечах. Жил он где-то очень далеко и приходил всегда пешком.
Садясь за урок, он, прежде всего, доставал из заднего кармана своего сюртука цветной, огромных размеров, носовой платок, которым тщательно вытирал сперва свою запотевшую лысину, а потом н шею. Сестра Ольга прозвала его "нашей Туруруколой". Он сыпал однотонно свои объяснения. и "примеры", не заботясь о том, поняли ли его, или нет.
Меня всегда клонило ко сну во время его уроков, и математика навсегда осталась для меня некоторым камнем преткновения.
Приходил, также два раза в неделю, к нам учитель чистописания и рисования, худой, высокий, с очень светлыми, белесоватыми волосами, по фамилии Чирва. Он служил чертежником в канцелярии морского штаба и также носил форму, похожую на морскую.
Чистописание, а в особенности рисование, шло у меня не важно; сестра же кое-что подрисовывала.
Это не мешало мне, однако, по ее примеру, подносить бабушке, в ее именины, и свой рисунок: волнистый пейзаж, с деревьями и фантастическим замком вдали.
Нужно ли пояснять, что это было гораздо более произведением самого учителя Чирвы, нежели моим. Я кое где лишь "заштриховывал" по его указке, оставленные им, белые пятна. Но подпись и дата поднесения внизу рисунка выводилась мною собственноручно.
Это был маленький плагиат, по инициативе самого Чирвы, тщательно скрываемый, не говоря уже о бабушке, даже от мамы.
Уроки Закона Божия мы стали брать довольно рано для моего возраста, так как приходилось сообразоваться с возрастом сестры, а не моим.
Для этих уроков мама пригласила отца Николая (и фамилию помню: Лисневского), только что назначенного настоятелем "греческой церкви", переведенного в Николаев откуда-то с севера.
Почему церковь называлась "греческой" - не знаю; там служили, как и в других церквах, на славянском языке, и пели все понятное.
Приглашению в дом отца Николая, в качестве законоучителя, предшествовала молва о нем, как о выдающемся, по своим достоинствам, священнослужителе. Греческая церковь вдруг стала модной, благодаря его проповедям и ,,боголепному" служению.
Когда он выходил с дарами, благодаря его проникновенному голосу, плавным движениям и скорбно наклоненной в одну сторону голове, казалось, что это сам Христос идет на земные страдания. Дамы на перебой спешили избрать его своим духовником.
Когда скончался отец Дий, мама, а с нею и мы, стали исповедываться и причащаться у отца Николая.
Его появление в Николаеве, и именно священником греческой церкви, стало тем боле знаменательным явлением для всего города, что его предшественник, отец Александр, (Гайдебуров) нажил себе здесь очень плачевную известность, был отставлен (едва ли не расстрижен), и доживал свой век где-то в соседней деревушке.
Говорили, что он часто служил, будучи нетрезвым. На исповедях дамы и девицы нередко выскакивали из под его епитрахили, расстроенные и негодующие.
Приводили случаи, когда он, почему либо недовольный своей исповедницей, лишал ее на другой день причастия, объявляя во всеуслышание, что ,,сия дщерь не достойна приобщения святых тайн Христовых".
Бывали слезы, истерики, чуть ли не обмороки. Отцы, мужья, братья являлись к нему с объяснениями, грозили жалобами, обещали расправиться с ним своими средствами.
Скандалы выходили грандиозные.
Но и это было еще не все.
Одно время по городу пошли упорные слухи о том, что в домах, преимущественно богатых купцов и зажиточных слобожан, стали происходить какие-то таинственные явления. Слышны были по ночам непонятные стуки, иногда, точно из подземелья, доносился "дьявольский" хохот, или продолжительные стоны, и т. п.
Порушили, что это проделки ,,нечистого", искушающего нетвердых в вере. Многие женщины стали кликушествовать и хворать.
Наряду с этим, через причетника и сторожа греческой церкви, пошел упорный слух, что никто, как отец Александр, мастер отчитывать кликуш и запойных пьяниц и служить очистительные молитвы, для изгнания из домов нечистой силы.
Народ валом стал валить к нему.
Купцы и слобожане стали приглашать его в свои дома ,,молебствовать" и "отжинать нечистого", как убежденно докладывала маме Марина.
Сама Марина водила к нему своего Николая "отчитывать от водки" и отец Александр "наложил на него заклятие", чтобы отвратить от пьянства.
Как выяснилось при расследовании (для этого из Херсонской Духовной Консистории было командировано какое-то важное духовное лицо), этими "отчитываниями" и "изгнаниями нечистого", отец Александр, при содействии своего причетника, выбирал от темного народа не малые денежные суммы.
Популярность отца Николая тем ярче воссияла, чем мрачнее была эпопея его предшественника.
В Страстные дни и Пасху я не пропускал ни одной его службы, так они были проникновенно-задушевны и вместе торжественно-живописны.
Я стаивал обыкновенно у него в алтаре и любовался, как он, усердствуя, воздевал высоко свои руки к небу, из под налезавшей на его шею жесткой ризы, как набожно устремлял свои взоры в высь, запрокидывая назад свою волнистую шевелюру.
Он считался священником "образованным" и мама любила присутствовать на его уроках.
В эту же зиму мама надумала пригласить учителя танцев, главным образом для сестры, но, попутно, и я должен был усваивать все "позиции" и даже пытаться танцовать "качучу".
Наш танцмейстер, по фамилии Дибольт, немолодой, длинный, худой господин, приходил на урок танцев со скрипкой, которую держал в суконном чехле и носил под мышкой. Раздевал сперва методически свою скрипку, потом уже раздавался сам, приглаживал свои жиденькие, с сединой, височки и входил в зало в полном параде, со скрипкою в одной руке, со смычком в другой.
Он являлся на уроки всегда во фраке, с очень короткими позади фалдами, которые не повисали, а как-то смешно топорщились и поднимались почти торчком, когда он приседал, показывая сестре, как надо делать "глубокий реверанс", или показывал мне, как, "шаркнув ножкой", должно отвесить "глубокий поклон" старшим.
Объяснялся он на ломанном русском языке и называл себя "славянином". Играл он на своей скрипке, подтанцовывал с нами и подпевал свои команды одновременно. "Глиссэ вперед, глиссэ назад, право, лево" и "раз и два и три, четыре" - все это сопровождалось тончайшим пиликанием на двух струнах скрипки.
Из модных танцев учил он нас головокружительному "в два па", вальсу, который только один и дался мне вполне, а еще польке и польке-мазурке.
Сестра очень быстро усваивала указания нашего танцмейстера, я же не отличался грацией и был мешковат в движениях.
Мама, присутствовавшая на этих уроках, не раз говаривала: "ах, ты, мой медвежонок, опять не в такт пошел"! А взрослые кузины, которые также нередко забегали "на танцы" и сами принимали в них участие, всегда делали поправку: "зато он будет умный"!
Каким психологическим процессом они доходили до сочетания наличия "ума" с отсутствием музыкального слуха и чутья ритма, осталось их тайной.
Я же, отчасти, страдал от сознания своих несовершенств по части грации.
Я был очень самолюбив. Мне ужасно хотелось быть на высоте предъявляемых ко мне требований.
Особенно заботило меня то, что Тося (Платон Кузнецов), мой однолеток, очень хорошо уже танцевал.
Как-то, ко дню именин бабушки, Аполлон Дмитриевич, со своей семьей, всего на один только этот день, приехал из Херсона ,,поздравить маменьку".
Вечером, когда были гости, дети дали целое представление. Маня, выглядевшая почти взрослой и совсем красавицей, сыграла какую-то замысловатую пьесу на рояле и всё очень ее хвалили и любовались ею.
Женя и Тося в ,,испанских костюмах" очень ловко станцевали ту самую "качучу", которая мне так туго давалась.
Даже четырехлетний малыш Саша, которого только за год перед тем старшая сестра Грации Петровны, Гилария Петровна, доставила из Петербурга и сама переселилась в Херсоне, участвовал в представлении.
Одетый в малороссийскую белую "свитку" и высокую мерлушковую шапку, с усиками, подмазанными жженой пробкой, он меланхолически-заученно проскандировал под музыку малороссийскую песенку ,,идет казак с за-Дунаю".
Все нашли, что "сюрприз" удался на славу.
Только, когда на другой день они уже уехали, бабушка и другие домашние, точно сговорившись, толковали про Аполлона Дмитриевича: "это наверное та (т. е. Грация Петровна) навязала ему привезти всю странствующую труппу. Нашли чем удивить".
Я заметил, что не только бабушка, но и мама, и даже незлобивая Надежда Павловна, все, понемножку, как-то нетерпимо относились ко всему, что исходило от Грации Петровны и от покорного ей во всем мужа.
В глубине души я не разделял этих чувств, не понимал их и не находил ничего, что оправдывало бы их по отношению к Грации Петровне.
Не говоря уже о том, что она была матерью пленившей меня Мани, и сама она шуршанием своих шелковых платьев и какою-то особенною, ,,не простою", манерою держать себя, всегда возбуждала во мне пытливое чувство не то удивления, не то любопытства.
В ее присутствии я чувствовал себя как-то взрослее, хотя, с тем вместе, она больше, чем кто-либо, приводила меня в смущение и даже некоторое оторопелое замешательство, когда обращалась непосредственно ко мне и глядела на меня, так же как на всех, своими, затененными красиво, глазами и приветливыми на щеках "ямочками".
Mademoiselle Clotilde, не сказавшая с нею и двух слов, так как Грация Петровна, знавшая хорошо немецкий язык, не говорила по-французски, на вопрос мамы: как она ей понравилась, довольно загадочно (т. е. загадочно для меня) ее аттестовала: ,,pour son age eile est bien coquette, et cela ne deplait pas aux homines" (Для своего возраста, она очень кокетлива, это нравится мужчинам.).
Сама Клотильда Жакото, как раз, была чужда всякого кокетства. Она одевалась всегда очень просто, не употребляла ни пудры, ни духов.
Когда мама ей раз подарила флакон парижских духов, она, не раскупоривая, держала его как украшение на своем туалете. Чистюга же она была большая и утром и вечером долго плескалась в воде.
Мама, смеясь, как-то сказала ей: ,,pour une francaise, Vous etes unique"! (Как француженка, вы единственны!) а она ей отвечала: ,,je ne viens раs de Paris, et je ne le regrette pas"! (Я не из Парижа, и не жалею об этом!).
Скоро все в доме узнали, что все жалование, которое mademoiselle Clotilde получала от мамы, а позднее и все деньги, который она зарабатывала уроками, она целиком отсылала своей нуждающейся семье во Францию.
И все проникались к ней все большим и большим уважением.
Когда она получала письма из дома, то бывала особенно в духе и, нежнее обыкновенного, ласкала сестру и меня.
В таких случаях она нередко говорила маме: ,,ah, si lee miens voyaient соmmе je suis bien ici, ils seraient bien heureux" (Ах если бы мои могли видеть, как мне здесь хорошо, они были бы так счастливы!).
А мама ее подробно расспрашивала о матери, сестре и двух братьях, которые еще учились ,,au college" (В гимназии), и, потом, неизменно диалог заканчивался словами мамы: "Votre mere est deja bien heureuse davoir une fille comme Vous! " (Ваша матушка итак уже счастлива, имея такую дочь, как вы !)
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.
В Кирьяковку, где нам, с мамой и mademoiselle Clotilde, отводилось верхнее помещение в доме, с его большим балконом, у которого "дедушкины тополя" переросли уже наши окна, мы наезжали только недель на шесть, в самый разгар летней жары, и каждый день ходили с мамой и Надеждой Павловной на реку купаться.
,,Она" заглядывалась по сторонам с любопытством.
Сидя, с сестрой, на передней скамейке, против нее, я все еще, не решаясь разглядывать ее самое, перебегал глазами в направлении, куда глядела она, и сообразил, что ее интересует знать, какие места и здания попадаются по пути.
Поэтому, не глядя еще на нее, я стал тыкать пальцем в сторону, куда она поворачивала голову, односложно поясняя:
"c'est l'observatoire! c'est la poste! c'est l'eglise! c'est le boulevard!"! (Это обсерватория ! Это почта! Это церковь! Это бульвары).
Она, вдруг, совсем низко наклонилась ко мне, дотронулась до меня слегка указательным пальцем и, смеясь, сказала:
"et cela - c'est Nicole, le gentil garcon"! (А это Николь, милый мальчик! )
Bce рассмеялись, засмеялся и я и сразу поднял на нее глаза.
У нее было милое, хорошее лицо, хотя ничего особенно красивого в нем не было. Просто приятно было глядеть на нее, так она вся была оживлена, проста и симпатична.
Дружба установилась.
В доме у нас ей все понравилось. Только, когда ей показали ее комнату, она, заглянув и в наши, запротестовала. Она нашла, что ее комната "immense" (Огромна.) и предложила, чтобы сестра Ольга спала с нею, а чтобы из комнаты сестры сделать "классную", о которой совсем не подумали. При этом она объявила, что у себя дома она спала "dans une toute petite chambre" (В совсем маленькой комнатке.) и даже ночью приходилось держать окно не плотно закрытым.
Мама что-то упомянула относительно ее багажа, полагая, что с ним ей, может быть, будет тесно. На это она звонко рассмеялась и объявила, что ее багаж весьма не сложен.
Действительно, когда въехала во двор громоздкая подвода, с нее сняли и внесли в дом умеренных размеров "вализу", - в сущности корзину, обшитую черной клеенкой, и небольшой мешок-сак.
Все устроилось, как наметила mademoiselle Clotilde.
На другой же день принялись сообща за устройство "классной". Повесили несколько географических карт, приобрели письменные принадлежности, тетрадки; несколько учебных книг, которые она привезла с собою и какие были у нас, разложили на полках этажерки.
Mademoiselle Сlotilde очень быстро освоилась и вызнала вся и всех в доме.
Я очень хлопотал с этим и даже залучил ее на черный двор, желая показать конюшню. Здесь я отрекомендовал ей и Николая и Мишку отдельно. По моему настоятельному приглашение она храбро вошла к Мишке в стойло и погладила его шею.
Он не смутился незнакомки и, по своему обыкновению, с любопытством проводил ее глазами.
Милая mademoiselle Clotilde все как-то просто и жизнерадостно приветствовала, изумлялась размерам дома, дворов и сада, говоря, что это не городской дом, а целая усадьба: ,,une domaine".
Даже бабушка нашла ее симпатичной, особенно после того, как на ее вопрос, бывала ли она в Париже, та чуть не с ужасом ей отвечала: "oh, non, madame, jamais"! (О, нет, никогда!).
Вполне осмотревшись, mademoiselle Clotilde однажды радостно объявила маме: j'etais bien inquiete sur ce qui m'attendait si loin de mа patrie! Ah, madame, que je suis heureuse de si bien tomber!" (Я очень беспокойно ждала: что-то ждет меня вдали от родины? И как я счастлива, что так хорошо мне выпало!) а мама ей отвечала: ,,ainsi, que moi de memе"! (Я точно также!).
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ.
Занятая наши с mademoiselle Clotilde начались для нас почти незаметно, но стали скоро систематичны и довольно продолжительны, особенно у сестры.
Я пользовался большею свободой и каждые полчаса выбегал то во двор, то в сад, то в конюшню и mademoiselle Clotilde не только не препятствовала этому, но, когда становился рассеян, сама мне говорила: ,,Vous voila trop distrait, Nicolas, surtout n'allons pas pleurnicher, partez vite, rafraichissez. Vous et revenez bientot !" (Вы уже черезчур рассеяны Николай, не вздумайте только хныкать, отправляйтесь проветриться и возвращайтесь вскоре.)
И эти эскапады казались мне вполне заслуженным счастьем.
С mademoiselle Clotilde кроме французского языка, т. е. чтения, диктовки и грамматики, мы учили еще древнюю историю по "Lame Fleuri" и географию и я долгое время карту России знал только по-французски.
Так как сначала она не знала ни слова по-русски, это много способствовало нашим успехам и мы очень скоро стали свободно болтать по-французски, тем более непринужденно, что и мама с нами иначе не разговаривала в присутствии mademoiselle Clotilde.
И впоследствии, когда последняя уже недурно усвоила русский язык, она говорила на нем только с прислугой.
Когда я пытался учить ее русским словам, она всегда говорила: "laissons cela. Je ne suis pas ici pour etudier le russe, mais pour vous enseigner le francais". (Оставим это. Я здесь не для того, чтобы изучать русский язык, а чтобы научить вас французскому.).
В самые первые годы жизни, судя по рассказам домашних, я был довольно слабым, чуть ли не болезненным ребенком.
По крайней мере говорили, что меня и "сажали в горячий песок", и возили на бойню, где делали ванны из какой-то ,, требухи". Эту слабость упорно приписывали тому, что ,,беглая Ганка" меня не докормила и что некоторое время меня пришлось держать на рожке, а после поить ослиным молоком.
Ослицы, которая меня выкормила, когда я уже себя помнил, у нас не было; по миновании надобности ее отправили обратно в "Богдановку", откуда она была взята.
Там был большой табун лошадей, была и ослиная пара. Впоследствии я, таки, увидел ее и поскорбел о ее печальной участи.
В первые годы моего детства меня ужасно "кутали", т. е. слишком тепло одевали, вечно боясь "простудить". Зимы в Николаеве не бывали ни суровы, ни продолжительны. Но я хорошо помню себя в меховой в талии шубке, отороченной по вороту, по груди и по рукавам серым барашковым мхом, и в малиновой, бархатной, отороченной серым же барашком, теплой шапке, с несносными наушниками, подвязанными под подбородком.
И с этой стороны незаменимая "Клотильда", которая очень скоро стала не только верным другом мамы, но и влиятельным авторитетом в дом, пришла мне на выручку.
Оголить мои икры, как она бы хотела, ей так и не удалось, но все же она значительно успела облегчить мою "тяжелую амуницию".
Раньше, в мой шубе и наушниках, я соглашался еще ездить, особенно в санях, когда выпадал снег и стоял мороз, но ходить по зимам совершенно отучился и капризничал, когда в таком виде меня хотели вести гулять.
Теперь же, в драповом пальто или шевьетовой накидке стал довольно охотно ходить пешком и не скоро уставал. Выбегать же во двор уже не смущался, - ,,в чем был".
Раньше, самое большое, нас довозили в экипаже до бульвара, где на площадке перед ротондой играла два раза в неделю военная музыка, после четырех часов дня.
Марфа Мартемьяновна усаживала нас чинно на скамейке и этим исчерпывались наши развлечения на лоне природы, Правда, на воздухе мы все-таки бывали, так как кататься в экипаже нас возили часто, и бабушкин сад был в полном нашем распоряжении.
Но только с появлением Клотильды Жакото стали открываться для нас некоторые прелести общения с несколько однотонной, но все же южной природой Николаева и его окрестностей.
Урочище "Спасск", на берегу широкого Буга, в глубокой низкой "балке", с его парком и "летним дворцом", возвышавшимся у спуска в парк, было раньше конечным пунктом наших прогулок в экипаже. Теперь именно это затейливое, в восточном стиле, двухэтажное здание, приспособленное под летнее "благородное собрание", стало пунктом отправления нашего в дальнейшие экскурсии.
За "Спасском" тянулось хорошо содержимое шоссе, пересекавшее, во всю их длину, ближние и дальние "Лески", в конце которых опять был какой-то восточного типа "дворец", заколоченный и необитаемый.
По рассказам, оба эти "дворца" и сам "Спасск", парк, с его двумя изумительными источниками питьевой воды, были реставрированным наследием еще турецкого здесь владычества.
По вечерам летом по этому шоссе проезжало много экипажей с катающимися; в зимние же месяцы "Лески" были малолюдны, так как были довольно отдалены от города.
В хорошие дни и весной, и зимой, и осенью, а летом каждый день, пока оставались в городе, мы стали ездить с mademoiselle Clotilde "за Спасск" в "Лески".
Останавливались, где вздумается.
Ранней весной искали подснежники и лесные фиалки, осенью грибы. Летом спускались к реке за ракушками и разноцветными, точно полированными речным прибоем, "кругляшками".
Зимою, пока между деревьями лежал белый снег, бросали друг в друга и в mademoiselle Clotilde снежными комьями.
Она была неутомимый ходок и приохотила и нас к продолжительным прогулкам пешком.
Мало помалу, я окреп и поздоровел, благодаря тому, что много двигался на воздухе.
Мademoiselle Clotilde находила, что климат южной России очень напоминает ей родину. Она бывала в восторге, когда бабушкин сад становился то молочным и благоухающим от цветения акации, то бледно-лиловатым, когда зацветала сирень, то розовато-палевым, когда цвели плодовые деревья.
В "Лесках" сплошные плантации акаций перемежались лишь кое-где с группами конских каштанов, тутовыми деревьями и стройными тополями, вперемежку с ивами, тянувшимися по речной низине.
Ранней весной, при сплошном цветении акаций, ,,Лески", положительно, выглядели волшебно: точно осыпанные благоуханным, нетающим снегом. К осени загорелые тона листвы красиво играли на солнце красновато-желтым отливом.
Всего хуже ,,Лески" выглядели летом, когда наиболее посещались. В разгар лета, от недостатка влаги, пыльная листва акаций увядала и вся посадка вдоль шоссе тянулась унылыми, монотонными полосами.
После редких, но сильных, с грозами, проливных дождей "Лески вновь оживали, прихорашивались, между деревьями зеленела трава и появлялись полевые цветы; красный мак по преимуществу. И так до новой засухи.
Mademoiselle Clotilde, очень внимательная ко всем таким видоизменениям в природе, научила и нас замечать их.
Нечего и говорить, что, благодаря своей жизнерадостности, природной доброте и прекрасному ровному характеру, "наша гувернантка" очень скоро перестала быть в моих глазах "гувернанткой", с которой, в каком-либо отношении, надо держать себя на стороже, а сделалась, после мамы и дяди Всеволода, самым дорогим для меня существом. Боязнь огорчить ее, лучше всяких внушений и кар, стали удерживать меня от капризов, лени и многих шалостей, приходивших порою в голову.
Особенно ,,заобожал" я милую mademoiselle Clotilde, когда она дважды, как-то незаметно, но властно, пришла мне на выручку в очень важных для меня обстоятельствах.
Сестра брала уже уроки музыки и играла недурно.
В зале стояло большое фортепьяно и, когда она садилась за него со своим "горбатеньким", почти карликового роста, учителем музыки, Бельвейсом, их из-за инструмента едва было видно.
Бельвейс, по происхождению чех, очень славился в городе, как пианист и преподаватель, и был нарасхват.
Мама непременно хотела и меня учить "музыке", т. е. играть на рояле.
Чтобы "подготовить к Бельвейсу", она затеяла сама заняться со мною предварительно и стала, чуть ли не каждый день, на целый час, засаживать меня за инструмент, рядом с собою.
Я с упорством не обнаруживал ни малейших музыкальных способностей. Что именно изображается "на первой приписной линейке" и на последующих, осталось для меня навсегда неразгаданной загадкой. Напрасно мама билась со мною, чтобы разучить нечто "для бабушки в четыре руки". Я, не впопад, только тыкал пальцами в средние клавиши, издавая фальшивые звуки, пока мама, отсчитывая моменты моего "вступления", бойко и отчетливо наигрывала что-то на остальных клавишах.
Очень быстро ,,музыка" мне положительно опротивела; я испытывал настоящие муки от одного приближения к фортепьяно и стал убегать и прятаться, когда приближалось время урока.
Мама считала это, однако, упрямством и пыталась настоять на своем.
Меня аукали, разыскивали, в конце концов находили.
Когда наша здоровенная "комнатная Акулина", по приказу мамы, извлекала меня из моей похоронки и влекла к дому, к ненавистному "инструменту", я не только изо всех сил упирался и барахтался, но и цеплялся в саду за каждое встречное дерево, а в доме - за первую попавшуюся мебель, или косяк двери, чтобы только отсрочить скучное тыканье пальцами по клавишам.
Тут-то и пришла мне, наконец, на выручку неоценимая "Клотильда".
Ей удалось убедить маму оставить меня с "музыкой" в покое, в виду совершенно явного отсутствия у меня самомалейшей к ней склонности.
В день, когда это решилось, я чувствовал себя настоящим именинником.
Была еще одна вещь, которую я не выносил с тех пор, как себя помнил, это когда звали цырюльника и он коротко "под гребенку" стриг мне волосы.
Во-первых, я после этой процедуры надолго сознавал себя "страшным уродом", а, во вторых, почтенный армянский Иван Федорович, который умел не только стричь и брить, но и пьявки ставить и кровь пускать (все это и было изображено у него на вывеске, на Купеческой улице), когда кончал стрижку, немилосердно скреб жесткой щеткой не только мою оголенную голову, но и шею, и за ушами и даже заезжал ею в обе щеки; а в течение самой стрижки, то и дело наклонял своей рукой мою голову вниз настолько, что подбородком я должен был упираться в собственную грудь.
Обычно всему этому предшествовали и слезы, и гоньба Акулины за мною по всему дому.
И тут мне на выручку пришла все та же добрая фея наша, Клотильда Жакото.
Она убедила маму не стричь меня больше "под гребенку" (ne pas le raser) (Не брить его.), как настаивала бабушка, а "laisser pousser ses beaux cheveux" (Предоставить расти его прекрасным волосам. ), причем обещала, что она сама будет их подрезывать, смотря по надобности; и сдержала свое обещание, оставаясь довольно долго пестуньей моих густых волос.
Ликованию моему не было предела. Я всегда и впоследствии терпел стрижку лишь как необходимое зло и был очень чуток в вопросов о состоянии моих волос, считая их лучшим своим украшением.
Уже студентом, посылая ,,из столицы" очень "волосатую" (по моде тех годов) свою фотографию, интересовавшей меня особе в Николаев, я начертал на ней двустишие:
,,Не блистая иными красами,
Как Самсон, я силен волосами."
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.
Гимназии, ни мужской, ни женской, в то время в Николаеве не было и приискание подходящих педагогов было затруднительно.
Уроки арифметики нам приходил давать, два раза в неделю, незлобивый Максим Васильевич (фамилия улетучилась). Это был уже пожилой, небольшой лысый человечек, в сюртуке морского покроя, с кортиком на боку и с белыми, а не золотыми, погонами на плечах. Жил он где-то очень далеко и приходил всегда пешком.
Садясь за урок, он, прежде всего, доставал из заднего кармана своего сюртука цветной, огромных размеров, носовой платок, которым тщательно вытирал сперва свою запотевшую лысину, а потом н шею. Сестра Ольга прозвала его "нашей Туруруколой". Он сыпал однотонно свои объяснения. и "примеры", не заботясь о том, поняли ли его, или нет.
Меня всегда клонило ко сну во время его уроков, и математика навсегда осталась для меня некоторым камнем преткновения.
Приходил, также два раза в неделю, к нам учитель чистописания и рисования, худой, высокий, с очень светлыми, белесоватыми волосами, по фамилии Чирва. Он служил чертежником в канцелярии морского штаба и также носил форму, похожую на морскую.
Чистописание, а в особенности рисование, шло у меня не важно; сестра же кое-что подрисовывала.
Это не мешало мне, однако, по ее примеру, подносить бабушке, в ее именины, и свой рисунок: волнистый пейзаж, с деревьями и фантастическим замком вдали.
Нужно ли пояснять, что это было гораздо более произведением самого учителя Чирвы, нежели моим. Я кое где лишь "заштриховывал" по его указке, оставленные им, белые пятна. Но подпись и дата поднесения внизу рисунка выводилась мною собственноручно.
Это был маленький плагиат, по инициативе самого Чирвы, тщательно скрываемый, не говоря уже о бабушке, даже от мамы.
Уроки Закона Божия мы стали брать довольно рано для моего возраста, так как приходилось сообразоваться с возрастом сестры, а не моим.
Для этих уроков мама пригласила отца Николая (и фамилию помню: Лисневского), только что назначенного настоятелем "греческой церкви", переведенного в Николаев откуда-то с севера.
Почему церковь называлась "греческой" - не знаю; там служили, как и в других церквах, на славянском языке, и пели все понятное.
Приглашению в дом отца Николая, в качестве законоучителя, предшествовала молва о нем, как о выдающемся, по своим достоинствам, священнослужителе. Греческая церковь вдруг стала модной, благодаря его проповедям и ,,боголепному" служению.
Когда он выходил с дарами, благодаря его проникновенному голосу, плавным движениям и скорбно наклоненной в одну сторону голове, казалось, что это сам Христос идет на земные страдания. Дамы на перебой спешили избрать его своим духовником.
Когда скончался отец Дий, мама, а с нею и мы, стали исповедываться и причащаться у отца Николая.
Его появление в Николаеве, и именно священником греческой церкви, стало тем боле знаменательным явлением для всего города, что его предшественник, отец Александр, (Гайдебуров) нажил себе здесь очень плачевную известность, был отставлен (едва ли не расстрижен), и доживал свой век где-то в соседней деревушке.
Говорили, что он часто служил, будучи нетрезвым. На исповедях дамы и девицы нередко выскакивали из под его епитрахили, расстроенные и негодующие.
Приводили случаи, когда он, почему либо недовольный своей исповедницей, лишал ее на другой день причастия, объявляя во всеуслышание, что ,,сия дщерь не достойна приобщения святых тайн Христовых".
Бывали слезы, истерики, чуть ли не обмороки. Отцы, мужья, братья являлись к нему с объяснениями, грозили жалобами, обещали расправиться с ним своими средствами.
Скандалы выходили грандиозные.
Но и это было еще не все.
Одно время по городу пошли упорные слухи о том, что в домах, преимущественно богатых купцов и зажиточных слобожан, стали происходить какие-то таинственные явления. Слышны были по ночам непонятные стуки, иногда, точно из подземелья, доносился "дьявольский" хохот, или продолжительные стоны, и т. п.
Порушили, что это проделки ,,нечистого", искушающего нетвердых в вере. Многие женщины стали кликушествовать и хворать.
Наряду с этим, через причетника и сторожа греческой церкви, пошел упорный слух, что никто, как отец Александр, мастер отчитывать кликуш и запойных пьяниц и служить очистительные молитвы, для изгнания из домов нечистой силы.
Народ валом стал валить к нему.
Купцы и слобожане стали приглашать его в свои дома ,,молебствовать" и "отжинать нечистого", как убежденно докладывала маме Марина.
Сама Марина водила к нему своего Николая "отчитывать от водки" и отец Александр "наложил на него заклятие", чтобы отвратить от пьянства.
Как выяснилось при расследовании (для этого из Херсонской Духовной Консистории было командировано какое-то важное духовное лицо), этими "отчитываниями" и "изгнаниями нечистого", отец Александр, при содействии своего причетника, выбирал от темного народа не малые денежные суммы.
Популярность отца Николая тем ярче воссияла, чем мрачнее была эпопея его предшественника.
В Страстные дни и Пасху я не пропускал ни одной его службы, так они были проникновенно-задушевны и вместе торжественно-живописны.
Я стаивал обыкновенно у него в алтаре и любовался, как он, усердствуя, воздевал высоко свои руки к небу, из под налезавшей на его шею жесткой ризы, как набожно устремлял свои взоры в высь, запрокидывая назад свою волнистую шевелюру.
Он считался священником "образованным" и мама любила присутствовать на его уроках.
В эту же зиму мама надумала пригласить учителя танцев, главным образом для сестры, но, попутно, и я должен был усваивать все "позиции" и даже пытаться танцовать "качучу".
Наш танцмейстер, по фамилии Дибольт, немолодой, длинный, худой господин, приходил на урок танцев со скрипкой, которую держал в суконном чехле и носил под мышкой. Раздевал сперва методически свою скрипку, потом уже раздавался сам, приглаживал свои жиденькие, с сединой, височки и входил в зало в полном параде, со скрипкою в одной руке, со смычком в другой.
Он являлся на уроки всегда во фраке, с очень короткими позади фалдами, которые не повисали, а как-то смешно топорщились и поднимались почти торчком, когда он приседал, показывая сестре, как надо делать "глубокий реверанс", или показывал мне, как, "шаркнув ножкой", должно отвесить "глубокий поклон" старшим.
Объяснялся он на ломанном русском языке и называл себя "славянином". Играл он на своей скрипке, подтанцовывал с нами и подпевал свои команды одновременно. "Глиссэ вперед, глиссэ назад, право, лево" и "раз и два и три, четыре" - все это сопровождалось тончайшим пиликанием на двух струнах скрипки.
Из модных танцев учил он нас головокружительному "в два па", вальсу, который только один и дался мне вполне, а еще польке и польке-мазурке.
Сестра очень быстро усваивала указания нашего танцмейстера, я же не отличался грацией и был мешковат в движениях.
Мама, присутствовавшая на этих уроках, не раз говаривала: "ах, ты, мой медвежонок, опять не в такт пошел"! А взрослые кузины, которые также нередко забегали "на танцы" и сами принимали в них участие, всегда делали поправку: "зато он будет умный"!
Каким психологическим процессом они доходили до сочетания наличия "ума" с отсутствием музыкального слуха и чутья ритма, осталось их тайной.
Я же, отчасти, страдал от сознания своих несовершенств по части грации.
Я был очень самолюбив. Мне ужасно хотелось быть на высоте предъявляемых ко мне требований.
Особенно заботило меня то, что Тося (Платон Кузнецов), мой однолеток, очень хорошо уже танцевал.
Как-то, ко дню именин бабушки, Аполлон Дмитриевич, со своей семьей, всего на один только этот день, приехал из Херсона ,,поздравить маменьку".
Вечером, когда были гости, дети дали целое представление. Маня, выглядевшая почти взрослой и совсем красавицей, сыграла какую-то замысловатую пьесу на рояле и всё очень ее хвалили и любовались ею.
Женя и Тося в ,,испанских костюмах" очень ловко станцевали ту самую "качучу", которая мне так туго давалась.
Даже четырехлетний малыш Саша, которого только за год перед тем старшая сестра Грации Петровны, Гилария Петровна, доставила из Петербурга и сама переселилась в Херсоне, участвовал в представлении.
Одетый в малороссийскую белую "свитку" и высокую мерлушковую шапку, с усиками, подмазанными жженой пробкой, он меланхолически-заученно проскандировал под музыку малороссийскую песенку ,,идет казак с за-Дунаю".
Все нашли, что "сюрприз" удался на славу.
Только, когда на другой день они уже уехали, бабушка и другие домашние, точно сговорившись, толковали про Аполлона Дмитриевича: "это наверное та (т. е. Грация Петровна) навязала ему привезти всю странствующую труппу. Нашли чем удивить".
Я заметил, что не только бабушка, но и мама, и даже незлобивая Надежда Павловна, все, понемножку, как-то нетерпимо относились ко всему, что исходило от Грации Петровны и от покорного ей во всем мужа.
В глубине души я не разделял этих чувств, не понимал их и не находил ничего, что оправдывало бы их по отношению к Грации Петровне.
Не говоря уже о том, что она была матерью пленившей меня Мани, и сама она шуршанием своих шелковых платьев и какою-то особенною, ,,не простою", манерою держать себя, всегда возбуждала во мне пытливое чувство не то удивления, не то любопытства.
В ее присутствии я чувствовал себя как-то взрослее, хотя, с тем вместе, она больше, чем кто-либо, приводила меня в смущение и даже некоторое оторопелое замешательство, когда обращалась непосредственно ко мне и глядела на меня, так же как на всех, своими, затененными красиво, глазами и приветливыми на щеках "ямочками".
Mademoiselle Clotilde, не сказавшая с нею и двух слов, так как Грация Петровна, знавшая хорошо немецкий язык, не говорила по-французски, на вопрос мамы: как она ей понравилась, довольно загадочно (т. е. загадочно для меня) ее аттестовала: ,,pour son age eile est bien coquette, et cela ne deplait pas aux homines" (Для своего возраста, она очень кокетлива, это нравится мужчинам.).
Сама Клотильда Жакото, как раз, была чужда всякого кокетства. Она одевалась всегда очень просто, не употребляла ни пудры, ни духов.
Когда мама ей раз подарила флакон парижских духов, она, не раскупоривая, держала его как украшение на своем туалете. Чистюга же она была большая и утром и вечером долго плескалась в воде.
Мама, смеясь, как-то сказала ей: ,,pour une francaise, Vous etes unique"! (Как француженка, вы единственны!) а она ей отвечала: ,,je ne viens раs de Paris, et je ne le regrette pas"! (Я не из Парижа, и не жалею об этом!).
Скоро все в доме узнали, что все жалование, которое mademoiselle Clotilde получала от мамы, а позднее и все деньги, который она зарабатывала уроками, она целиком отсылала своей нуждающейся семье во Францию.
И все проникались к ней все большим и большим уважением.
Когда она получала письма из дома, то бывала особенно в духе и, нежнее обыкновенного, ласкала сестру и меня.
В таких случаях она нередко говорила маме: ,,ah, si lee miens voyaient соmmе je suis bien ici, ils seraient bien heureux" (Ах если бы мои могли видеть, как мне здесь хорошо, они были бы так счастливы!).
А мама ее подробно расспрашивала о матери, сестре и двух братьях, которые еще учились ,,au college" (В гимназии), и, потом, неизменно диалог заканчивался словами мамы: "Votre mere est deja bien heureuse davoir une fille comme Vous! " (Ваша матушка итак уже счастлива, имея такую дочь, как вы !)
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.
В Кирьяковку, где нам, с мамой и mademoiselle Clotilde, отводилось верхнее помещение в доме, с его большим балконом, у которого "дедушкины тополя" переросли уже наши окна, мы наезжали только недель на шесть, в самый разгар летней жары, и каждый день ходили с мамой и Надеждой Павловной на реку купаться.