Дора Львовна Карельштейн
Дурочка
Ты должен сделать добро из зла, потому что его больше не из чего сделать.
Уоррен.
Мне кажется, что если кто-нибудь берёт в руки мою книгу, он этим оказывает себе редкую честь, какую только можно себе оказать — я допускаю, что он снимает при этом ботинки, не говоря уже о сапогах…
Фридрих Ницше.
ПРЕДИСЛОВИЕ.
Советы начинающим:
Для достижения эффекта релаксации, оздоровительной психотерапии и заметного повышения половой активности, желательно не просматривание, а чтение.
Медленное, с начала и до конца.
С глубокомысленными остановками для безжалостной критики автора и подкрепления душевных сил тонизирующими напитками (кофе, чай).
Психосексотерапевт
Дурочка.
ХХ век, последнее десятилетие.
Транзитом через Рышканы — Черновцы — Ленинград — Минск — Стокгольм — Тель-Авив с воспоминаниями о ПИХТОВКЕ.
Для достижения эффекта релаксации, оздоровительной психотерапии и заметного повышения половой активности, желательно не просматривание, а чтение.
Медленное, с начала и до конца.
С глубокомысленными остановками для безжалостной критики автора и подкрепления душевных сил тонизирующими напитками (кофе, чай).
Психосексотерапевт
Дурочка.
ХХ век, последнее десятилетие.
Транзитом через Рышканы — Черновцы — Ленинград — Минск — Стокгольм — Тель-Авив с воспоминаниями о ПИХТОВКЕ.
Книга моей ровесницы
Только что перевернула последнюю страницу книги моей ровесницы Доры Карельштейн.
Никому из нас не дано знать, в какой час, и в каком месте мы появимся на свет.
Мы в это не можем вмешаться и что-то изменить. Мы с автором книги не просторовесницы, а ровесницы-современницы, и я, читаю книгу, всё время думала,признаюсь о себе. Всегда считала, по сравнению с окружающими, свою жизньдостаточно тяжелой, но что это по сравнению с жизнью и судьбой автора…
Впрочем, читатель об этом узнает сам. Только глубоко ошибочно будет восприниматьфабулу произведения, как самое основное, хотя всё| это читается на одномдыхании, и, начав чтение, вы не оторвётесь от книги до конца её.
Читатель вдумчивый, с одной стороны, и чувствующий, с другой, не оставит безвнимания «сны» и рассуждения, отступления автора, предшествующие главам илизавершающие их.
Высказывать какие-либо сентенции, делать обобщения и выводы трудно инебезопасно: мы и у Льва Толстого, и у Достоевского ищем и находим недостатки.
Здесь — обыкновенная женщина с необыкновенной судьбой, и это её первая книга.
Если не бояться громких и уже немного избитых фраз, можно сказать, что эта книганаписана кровью сердца, написана человеком, много пережившим, но сохранившимоптимизм, привычку всегда говорить правду в глаза и чувство юмора.
И всё это позволяет автору подниматься над своей собственной судьбой и с больюобращаться ко всем людям, к Богу с вопросами, просьбой, с молитвой не датьразвалиться этому миру, не дать человеку и человечеству превратиться в прах ипепел или в чудовище. По прочтении этого « исторического романчика», какназывает его сам автор, читателя уже не удивит посвящение: «Следующим миллионамжертв посвящается»
Однако, читая это вступление, вы можете подумать о том, что это очередноепроизведение об ужасах и страхах, а вы об этом и так много читали.
Нет, совсем нет. Это просто о «жизни и судьбе».
Здесь всё, что у нас с вами. Вас позабавят зарисовки родственников и чиновников,серии портретов квартирных хозяев и обитателей психиатрической больницы, вывспомните свою юность и студенческие годы, любовь, долги и мытарства, выпоразитесь жизненной стойкости маленькой хорошенькой девочки-девушки-женщины.
Помните симпатичную Скарлетт из «Унесенных ветром»?
Не знаю, однако, сумела бы она выйти победительницей из тех злоключений, чтовыпали на долю нашей героини.
Я ни, словом не коснулась содержания книги намеренно.
Не хочется лишать читателя удовольствия самому это узнать.
Но только, честно говоря, вижу всех героев на экране, даже вижу наших любимыхактеров, которые исполнили бы эти роли, но жизнь у нас сейчас такая трудная, имы не знаем удастся ли издать эту книгу, а снять фильм — тем более.
Я пишу эту рецензию, или вступление потому, что не могу не поделиться своимивпечатлениями хотя бы листком бумаги, пишу, скорее всего, для себя, а значитискренне.
Элеонора Стернина.
Следующим миллионам жертв посвящается.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
МОЯ ПЕРВАЯ ЖИЗНЬ, КАКОЙ ОНА ДОЛЖНА БЫЛА БЫТЬ.
Деревянный грохот в дверь сотрясал дом.
Я натянула одеяло на голову, но всё равно слышала крики старшей сестры, плач мамы, чужие голоса и незнакомый голос папы.
Внутри меня что-то часто-часто билось и стучало.
Зажёгся свет, затопали шаги. В мою комнату вбежала испуганная мама и начала одевать меня.
Руки у неё тряслись, из глаз текли слёзы.
У дверей стояли, широко расставив ноги, огромные, чёрные люди и быстро что-то говорили на непонятном языке.
На полу валялись вещи, все шкафы были раскрыты.
Родители метались по комнатам, то одевались сами, то начинали одевать нас, завязывали узлы, что— то в них напихивали, затем выкидывали и напихивали другое.
Я стояла наполовину раздетая, дрожала и прижимала к себе мою дорогую, любимую куклу.
Я всю жизнь о ней мечтала, прежде чем получила. Она закрывала глаза и умела звать маму.
Но у меня, её забрали и дали в руки какой-то узелок. Я не плакала, только смотрела на папу и не чувствовала боли, когда до крови закусила нижнюю губу.
Папа был белым и незнакомым.
Он повторял: «Дайте мне колодец!! Дайте мне колодец! Дайте мне колодец!!»
Тогда я ещё не понимала, для чего папе был нужен колодец.
Я тогда многого не понимала и не знала. Мне было около четырёх лет.
Теперь я знаю.
Я знаю, что в ту ночь для меня кончилось детство, а для моей семьи навсегда кончилось счастье.
Мы жили в небольшом еврейском местечке в Бесарабии.
У нас был большой красивый дом, отличавшийся от местечковых построек.
Перед домом были красивые цветы, не огороженные забором.
Мой отец был уважаемым человеком, добившимся своим трудом благополучия.
Родители построили дом, где кроме квартиры имелся большой магазин тканей и каракуля.
Я запомнила, как родители любовно рассматривали каракулевые шкурки, и чем-то их смазывали.
Местечко захватила Красная армия.
По улицам бегали и стреляли «товарищи», как их называли в местечке.
Жители прятались и старались не попадаться им на глаза.
Рядом с нашим домом, но несколько в глубине, находился захудалый домик, каких было большинство в местечке.
В домике было чисто и уютно. Особенно мне нравились стены, оклеенные газетами с картинками. В домике жил отец моего отца — дедушка Нафтула.
Он всегда лежал. У него был туберкулёз кости.
Я помню, что он имел чёрную бороду, был худой, молчаливый, но не злой.
Бабушка Ита, его жена, была полной, доброй, спокойной. Она имела примечательный нос картошкой, кожа на котором была как лимонная корочка.
Я иногда бывала у них в гостях и спала с бабушкой.
Лежала у стеночки, рассматривала газеты и не любила бабушкин запах.
Кроме дедушки и бабушки с ними жили сестра и брат моего отца.
Они были младше отца, побаивались его и делали вид, что слушаются.
Сестра отца, тётя Ентолы, была тихой, приветливой и незаметной.
Она раз и навсегда влюбилась в длинного с решительным носом дядю Нухема и, невзирая на тогдашние возражения моего отца, продолжала его любить всю жизнь.
Немалое время любовь была тайной, потом тётя Ентолы долго ходила в невестах.
Поженившись, они большую часть жизни мирно прожили в глухом молдавском селе, имели свой домик, огородик, корову и курей.
В посёлке Перевал — Корнешты была одна-единственная парикмахерская, где дядя Нухем брил и стриг всех жителей, независимо от пола и возраста.
Волна отъездов в Израиль в семидесятых годах подхватила также их, уже пожилых людей.
Детей они не имели и сейчас мирно доживают на Земле Обетованной.
Я с тех детских лет встречалась с ними раза три, последний раз в 1974 году перед их отъездом. При всех встречах они мне казались одинаковыми: почти того же вида и возраста, милые, безобидные, патриархальные, навсегда местечковые люди.
— Дядя, — спросила я его — ты всю жизнь прожил здесь, почему ты сейчас уезжаешь, не зная даже что тебя там ждёт?
— Мне здесь не хватало многого, а главное — первого признака счастья — сказал дядя.
— А сколько их всего? — поинтересовалась я.
— Три, — не задумываясь, ответил дядя.
— Ничего себе, — подумала я — мой дядя знает формулу счастья.
Сейчас он навсегда уедет, и я ничего не узнаю. — Скажи, дядя, а остальные два признака счастья ты имеешь? — осторожно спросила я.
— Остальные я мог бы иметь и здесь но первого признака — никогда— загадочно усмехнулся дядя, почёсывая лысину.
— Ну давай, дядя, рассказывай, что такое счастье — попросила я, отбросив дипломатию.
— Первое, что человеку надо для счастья — сказал мой дядя парикмахер и философ — это жить в такой стране, где власть не гробит своих граждан.
Второе — надо иметь удачу родиться в такой семье, которая, тебя научит тянуться к хорошему, а всё плохое от себя отбрасывать.
И третье, что надо для счастья — это иметь друзей, которые тебя не предадут.
— И это всё? — Удивилась я.
— Да — сказал дядя — подумай хорошенько, и ты поймёшь, что, имея всё это ты никогда не будешь несчастливой, особенно если имеешь к этому немножечко удачи, немножечко богатства и много здоровья.
Нетрудно было убедиться, что дядя был на сто процентов прав и что профессия парикмахера прекрасно сочетается с профессией нештатного философа.
Я встретилась с ним в Израиле (как в настоящем романе) через…. 20 лет.
Большую часть времени он проводит на скамеечке, на берегу Средиземного моря среди «русских» евреев — пенсионеров и философствует о политике, о смысле жизни и о том, что риск благородное дело. Так как если бы он не рискнул к концу жизни уехать, то о смысле жизни ему бы теперь пришлось рассуждать где-нибудь в очереди за хлебом в неспокойной Молдавии, слушая каждый день по телевизору и радио очередные бредни очередных вождей.
Дядя доволен собой, доволен жизнью и говорит, что теперь у него есть всё, что нужно для счастья.
При этом он регулярно слушает радио на русском языке и на идиш, добродушно критикуя израильское правительство, на месте которого, он бы точно знал как надо вести дела, чтобы всё было наилучшим образом. Такими были сестра моего отца и её муж.
Дай им БОГ здоровья до ста лет!
Брата отца, звали Велвл.
Невысокий, жизнерадостный и подвижный, он сразу поверил «товарищам», бегал с такими, же, как он и размахивал красным флагом.
У него была «дама сердца» — толстая, добрая девушка из бедной семьи.
Мой отец и тут был против. Поэтому и эта любовь держалась в тайне.
Однажды дядя взял меня с собой, когда пошёл к ней в гости.
С меня взяли обещание, что я ни в коем случае никому об этом не расскажу.
Я была горда доверием, меня просто распирало от счастья.
И когда вечером у нас в доме собрались гости играть в покер, то, восседая на высоком стульчике за столом, я с большим чувством и убеждением громко и отчётливо заявила, что никому и никогда не расскажу о том, что была сегодня с дядей Велвл у Баси, и что она очень хорошая и толстая, а дядя Велвл её очень любит и поэтому крепко целует и обнимает.
Реакция гостей была, как в театре — сначала тишина, потом смех.
Я хохотала вместе со всеми, хлопала в ладошки, и радовалась, не особенно интересуясь причиной веселья.
Запомнилось и само посещение Баси.
У них было совсем бедное жильё, кажется с земляным полом и большой печью.
Меня они принимали как маленькое чудо, посетившее их дом.
Почему-то я сидела на столе, а Басина мама находилась ниже и одевала мне на ножки тёплые носочки, которые она сама связала.
Меня чем-то кормили и не могли на меня нарадоваться, будто божество посетило их дом.
Жить бы мне той счастливой жизнью!
Но наехало на меня роковое «колесо истории»!
Наступила та страшная ночь и те двадцать минут на сборы, после которых я уже никогда больше не была ни божеством, ни чудом.
Я даже человеком не была.
Я, будто, стала затравленным, несчастным, голодным, дрожащим от страха и холода зверьком.
Потом развился комплекс неполноценности, навсегда оставшийся со мной.
Но до той ночи я была маленькая счастливица, и вспоминаются только тёплые, забавные истории.
Моя старшая сестра Хавалы считалась барышней. Ей было 13 лет.
Дома часто собирались друзья родителей, обедали, веселились, рассказывали анекдоты, танцевали, пели песни, играли в покер.
Среди друзей был один, который любил выпить.
Тогда это была большая редкость.
Однажды, неизвестно почему, Хавалы, в присутствии всех гостей, видимо с намёком, спросила его, почём бутылка водки.
Гости поперхнулись, сдерживая смех.
Мой отец был серьёзным человеком.
После ухода гостей, Хавалы получила приличную трёпку с применением ремня.
Наказуемая горько рыдала, защитница— мама умоляла отца смягчить наказание и пыталась заслонить несчастную жертву юмора.
В шуме и волнении никто не заметил меня — одинокого зрителя, заливавшегося слезами сочувствия.
Через неделю снова явились гости и любитель выпить тоже.
Об инциденте никто не вспоминал. Всё шло прекрасно, и казусов больше не ожидалось.
Однако! Когда гости вознамерились расходиться по домам, то оказалось, что нет каракулевой папахи специалиста по прейскуранту цен на винно-водочные изделия.
Потом такие папахи носили только генералы, но в Бесарабии до советской власти их носили даже мужчины, любившие выпить.
Никакие поиски и допросы результатов не дали.
Он ушёл в папиной папахе.
Принадлежащую ему папаху, нашли на второй день в помойном ведре…
Совершённый мной теракт остался без наказания.
Таким образом, начало моей борьбы за справедливость не имело трагических последствий, чего нельзя сказать о дальнейшем.
Ещё была одна «роковая история», когда меня и одного мальчика с нашей улицы украли цыгане.
Сценарий моей жизни мог стать совсем другим.
Но случайно, уже далеко от местечка, нас увидели соседи и забрали домой.
Помню как я не хотела есть и убегала от мамы вокруг большого овального стола в гостиной, а мама бегала за мной с полотенцем.
Мне было очень весело.
Знать бы тогда, что всего через несколько месяцев в Сибири мне придётся по 4-5 дней пить кипяток, вместо еды и есть пахнущие керосином картофельные очистки, чтобы заглушить голод.
Когда Красная Армия захватила Бесарабию, то всё, что люди заработали за всю жизнь, подверглось непонятной НАЦИОНАЛИЗАЦИИ, то есть куда-то исчезло и больше им не принадлежало.
Забрали и наш магазин. Отец примирился с новыми порядками и потерей результатов труда всей жизни. Он стал работать в конторе «Заготживсырьё», заготовителем.
(Почему-то я помню это название до сих пор.)
Мы ещё продолжали жить в нашем доме и наивно полагали, что жизнь продолжается.
Но вот пришла эта ночь.
На сборы нам дали 20 минут!
Мама была на последнем месяце беременности, ей было 39 лет, старшей сестре — 13 лет, мне около четырёх.
«Они», (нагрянувшие ночью «товарищи»), предупредили, что с собой обязательно надо брать тёплые вещи.
Но какие в Бесарабии тёплые вещи! Самыми тёплыми были нарядные демисезонные пальто. Подкладка от моего нового бордового пальто станет потом «действующим лицом» в этой повести.
Никто тогда не знал, что этой июньской ночью 1941 года подведена черта под нормальной человеческой жизнью.
Никто ещё не осознал, что мирную Бесарабию завоевала власть, которая называлась советской, а сутью её были ночные грабежи, убийства и незаконные ссылки и переселения целых народов.
Теперь это очень благозвучно называется красивым словом — депортация.
Дай БОГ, чтобы никто никогда больше не испытал на себе, значение этого слова! И, да будет проклят тот, кто такое придумал!!
Я думаю теперь, что мой отец чувствовал тогда какое горе ждёт нашу семью.
Последнее, что я помню об отце — это его стон — дайте мне колодец !
Он предпочитал….утопиться.
Но, увы!! Колодец мой отец не получил…
Много позже мы узнали, что в лагере, куда загнали моего отца, подонки и садисты утопили его живого…в сортире.
Больно писать об этом, боюсь представить себе это…
Полураздетых, испуганных, с узлами и детьми, под пистолетами, согнали наиболее уважаемых и значительных людей местечка в товарные вагоны, запрещая громко плакать и разговаривать.
Весь ужас происходил в темноте и жуткой тишине.
Вагоны битком набили людьми. Из удобств была только дыра в досках пола в углу вагона.
Кто-то завесил это место простынею, превратив его в туалет, исполняющий также обязанности помойного ведра и ванной комнаты.
Люди ещё не голодали, поэтому похлёбка с макаронами и лавровым листом шла пока в это помойное ведро.
О, если бы эта похлёбка была потом в Сибири, когда мы умирали с голоду!
Три дня мы ехали все вместе.
Никто ещё ничего не знал. Ещё шутили над «товарищами» и над похлёбкой. Ещё думали, что это какое-то временное недоразумение.
Затем всем мужчинам велели выйти.
Объявили, что они поедут вперёд, чтобы на месте всё приготовить для приезда женщин и детей.
Подлое, наглое, беспросветное враньё во всём и обо всём.
Всё опять навсегда! Никто из мужчин никогда больше не вернулся.
Только два брата Гриншпуны, крепкие и здоровые потом приехали в Сибирь, где мы были, забрали свою семью и уехали.
Они-то и рассказали, не посвящая ни в какие подробности, о страшной гибели моего отца.
Много лет позже и до последнего времени я писала в разные инстанции с целью узнать хоть что-то о моём отце.
Из разных мест приходили разные ответы. Мне так и не удалось узнать ни дату, ни место его смерти.
Мне гневно отвечали, что мой отец был враг народа!
Обычная формулировка для миллионов замордованных, замученных граждан, имевших несчастье оказаться в «прекрасной» стране советов.
Осиротевшие вагоны с женщинами и детьми под охраной поехали дальше. И снова никто не знал, что большинство из них умрёт от голода в чужой холодной Сибири.
Мало кому удастся выжить. Это будут единицы…
Дело было в июне-июле 1941 года. В уничтожении жителей маленького патриархального местечка Рышканы приняли участие оба усатых людоеда двадцатого века: фашист и коммунист.
На людей, ехавших неизвестно куда, под охраной, как скот в товарных вагонах, вырванных ночью из постелей, лишённых своей опоры-мужчин, посыпались бомбы.
Многие из этих людей остались лежать неизвестными на дороге. «Счастливцы» поехали в Сибирь, чтобы умирать медленно.
В вагонах было жарко, душно, трудно дышать.
Спали на полу вповалку.
Некоторые были возбуждены, ждали приезда на место и встречи с мужчинами.
Некоторые были подавлены и находились в депрессии, плакали и причитали, приводя в уныние других.
Моя же мама начала рожать.
Я натянула одеяло на голову, но всё равно слышала крики старшей сестры, плач мамы, чужие голоса и незнакомый голос папы.
Внутри меня что-то часто-часто билось и стучало.
Зажёгся свет, затопали шаги. В мою комнату вбежала испуганная мама и начала одевать меня.
Руки у неё тряслись, из глаз текли слёзы.
У дверей стояли, широко расставив ноги, огромные, чёрные люди и быстро что-то говорили на непонятном языке.
На полу валялись вещи, все шкафы были раскрыты.
Родители метались по комнатам, то одевались сами, то начинали одевать нас, завязывали узлы, что— то в них напихивали, затем выкидывали и напихивали другое.
Я стояла наполовину раздетая, дрожала и прижимала к себе мою дорогую, любимую куклу.
Я всю жизнь о ней мечтала, прежде чем получила. Она закрывала глаза и умела звать маму.
Но у меня, её забрали и дали в руки какой-то узелок. Я не плакала, только смотрела на папу и не чувствовала боли, когда до крови закусила нижнюю губу.
Папа был белым и незнакомым.
Он повторял: «Дайте мне колодец!! Дайте мне колодец! Дайте мне колодец!!»
Тогда я ещё не понимала, для чего папе был нужен колодец.
Я тогда многого не понимала и не знала. Мне было около четырёх лет.
Теперь я знаю.
Я знаю, что в ту ночь для меня кончилось детство, а для моей семьи навсегда кончилось счастье.
Мы жили в небольшом еврейском местечке в Бесарабии.
У нас был большой красивый дом, отличавшийся от местечковых построек.
Перед домом были красивые цветы, не огороженные забором.
Мой отец был уважаемым человеком, добившимся своим трудом благополучия.
Родители построили дом, где кроме квартиры имелся большой магазин тканей и каракуля.
Я запомнила, как родители любовно рассматривали каракулевые шкурки, и чем-то их смазывали.
Местечко захватила Красная армия.
По улицам бегали и стреляли «товарищи», как их называли в местечке.
Жители прятались и старались не попадаться им на глаза.
Рядом с нашим домом, но несколько в глубине, находился захудалый домик, каких было большинство в местечке.
В домике было чисто и уютно. Особенно мне нравились стены, оклеенные газетами с картинками. В домике жил отец моего отца — дедушка Нафтула.
Он всегда лежал. У него был туберкулёз кости.
Я помню, что он имел чёрную бороду, был худой, молчаливый, но не злой.
Бабушка Ита, его жена, была полной, доброй, спокойной. Она имела примечательный нос картошкой, кожа на котором была как лимонная корочка.
Я иногда бывала у них в гостях и спала с бабушкой.
Лежала у стеночки, рассматривала газеты и не любила бабушкин запах.
Кроме дедушки и бабушки с ними жили сестра и брат моего отца.
Они были младше отца, побаивались его и делали вид, что слушаются.
Сестра отца, тётя Ентолы, была тихой, приветливой и незаметной.
Она раз и навсегда влюбилась в длинного с решительным носом дядю Нухема и, невзирая на тогдашние возражения моего отца, продолжала его любить всю жизнь.
Немалое время любовь была тайной, потом тётя Ентолы долго ходила в невестах.
Поженившись, они большую часть жизни мирно прожили в глухом молдавском селе, имели свой домик, огородик, корову и курей.
В посёлке Перевал — Корнешты была одна-единственная парикмахерская, где дядя Нухем брил и стриг всех жителей, независимо от пола и возраста.
Волна отъездов в Израиль в семидесятых годах подхватила также их, уже пожилых людей.
Детей они не имели и сейчас мирно доживают на Земле Обетованной.
Я с тех детских лет встречалась с ними раза три, последний раз в 1974 году перед их отъездом. При всех встречах они мне казались одинаковыми: почти того же вида и возраста, милые, безобидные, патриархальные, навсегда местечковые люди.
— Дядя, — спросила я его — ты всю жизнь прожил здесь, почему ты сейчас уезжаешь, не зная даже что тебя там ждёт?
— Мне здесь не хватало многого, а главное — первого признака счастья — сказал дядя.
— А сколько их всего? — поинтересовалась я.
— Три, — не задумываясь, ответил дядя.
— Ничего себе, — подумала я — мой дядя знает формулу счастья.
Сейчас он навсегда уедет, и я ничего не узнаю. — Скажи, дядя, а остальные два признака счастья ты имеешь? — осторожно спросила я.
— Остальные я мог бы иметь и здесь но первого признака — никогда— загадочно усмехнулся дядя, почёсывая лысину.
— Ну давай, дядя, рассказывай, что такое счастье — попросила я, отбросив дипломатию.
— Первое, что человеку надо для счастья — сказал мой дядя парикмахер и философ — это жить в такой стране, где власть не гробит своих граждан.
Второе — надо иметь удачу родиться в такой семье, которая, тебя научит тянуться к хорошему, а всё плохое от себя отбрасывать.
И третье, что надо для счастья — это иметь друзей, которые тебя не предадут.
— И это всё? — Удивилась я.
— Да — сказал дядя — подумай хорошенько, и ты поймёшь, что, имея всё это ты никогда не будешь несчастливой, особенно если имеешь к этому немножечко удачи, немножечко богатства и много здоровья.
Нетрудно было убедиться, что дядя был на сто процентов прав и что профессия парикмахера прекрасно сочетается с профессией нештатного философа.
Я встретилась с ним в Израиле (как в настоящем романе) через…. 20 лет.
Большую часть времени он проводит на скамеечке, на берегу Средиземного моря среди «русских» евреев — пенсионеров и философствует о политике, о смысле жизни и о том, что риск благородное дело. Так как если бы он не рискнул к концу жизни уехать, то о смысле жизни ему бы теперь пришлось рассуждать где-нибудь в очереди за хлебом в неспокойной Молдавии, слушая каждый день по телевизору и радио очередные бредни очередных вождей.
Дядя доволен собой, доволен жизнью и говорит, что теперь у него есть всё, что нужно для счастья.
При этом он регулярно слушает радио на русском языке и на идиш, добродушно критикуя израильское правительство, на месте которого, он бы точно знал как надо вести дела, чтобы всё было наилучшим образом. Такими были сестра моего отца и её муж.
Дай им БОГ здоровья до ста лет!
Брата отца, звали Велвл.
Невысокий, жизнерадостный и подвижный, он сразу поверил «товарищам», бегал с такими, же, как он и размахивал красным флагом.
У него была «дама сердца» — толстая, добрая девушка из бедной семьи.
Мой отец и тут был против. Поэтому и эта любовь держалась в тайне.
Однажды дядя взял меня с собой, когда пошёл к ней в гости.
С меня взяли обещание, что я ни в коем случае никому об этом не расскажу.
Я была горда доверием, меня просто распирало от счастья.
И когда вечером у нас в доме собрались гости играть в покер, то, восседая на высоком стульчике за столом, я с большим чувством и убеждением громко и отчётливо заявила, что никому и никогда не расскажу о том, что была сегодня с дядей Велвл у Баси, и что она очень хорошая и толстая, а дядя Велвл её очень любит и поэтому крепко целует и обнимает.
Реакция гостей была, как в театре — сначала тишина, потом смех.
Я хохотала вместе со всеми, хлопала в ладошки, и радовалась, не особенно интересуясь причиной веселья.
Запомнилось и само посещение Баси.
У них было совсем бедное жильё, кажется с земляным полом и большой печью.
Меня они принимали как маленькое чудо, посетившее их дом.
Почему-то я сидела на столе, а Басина мама находилась ниже и одевала мне на ножки тёплые носочки, которые она сама связала.
Меня чем-то кормили и не могли на меня нарадоваться, будто божество посетило их дом.
Жить бы мне той счастливой жизнью!
Но наехало на меня роковое «колесо истории»!
Наступила та страшная ночь и те двадцать минут на сборы, после которых я уже никогда больше не была ни божеством, ни чудом.
Я даже человеком не была.
Я, будто, стала затравленным, несчастным, голодным, дрожащим от страха и холода зверьком.
Потом развился комплекс неполноценности, навсегда оставшийся со мной.
Но до той ночи я была маленькая счастливица, и вспоминаются только тёплые, забавные истории.
Моя старшая сестра Хавалы считалась барышней. Ей было 13 лет.
Дома часто собирались друзья родителей, обедали, веселились, рассказывали анекдоты, танцевали, пели песни, играли в покер.
Среди друзей был один, который любил выпить.
Тогда это была большая редкость.
Однажды, неизвестно почему, Хавалы, в присутствии всех гостей, видимо с намёком, спросила его, почём бутылка водки.
Гости поперхнулись, сдерживая смех.
Мой отец был серьёзным человеком.
После ухода гостей, Хавалы получила приличную трёпку с применением ремня.
Наказуемая горько рыдала, защитница— мама умоляла отца смягчить наказание и пыталась заслонить несчастную жертву юмора.
В шуме и волнении никто не заметил меня — одинокого зрителя, заливавшегося слезами сочувствия.
Через неделю снова явились гости и любитель выпить тоже.
Об инциденте никто не вспоминал. Всё шло прекрасно, и казусов больше не ожидалось.
Однако! Когда гости вознамерились расходиться по домам, то оказалось, что нет каракулевой папахи специалиста по прейскуранту цен на винно-водочные изделия.
Потом такие папахи носили только генералы, но в Бесарабии до советской власти их носили даже мужчины, любившие выпить.
Никакие поиски и допросы результатов не дали.
Он ушёл в папиной папахе.
Принадлежащую ему папаху, нашли на второй день в помойном ведре…
Совершённый мной теракт остался без наказания.
Таким образом, начало моей борьбы за справедливость не имело трагических последствий, чего нельзя сказать о дальнейшем.
Ещё была одна «роковая история», когда меня и одного мальчика с нашей улицы украли цыгане.
Сценарий моей жизни мог стать совсем другим.
Но случайно, уже далеко от местечка, нас увидели соседи и забрали домой.
Помню как я не хотела есть и убегала от мамы вокруг большого овального стола в гостиной, а мама бегала за мной с полотенцем.
Мне было очень весело.
Знать бы тогда, что всего через несколько месяцев в Сибири мне придётся по 4-5 дней пить кипяток, вместо еды и есть пахнущие керосином картофельные очистки, чтобы заглушить голод.
Когда Красная Армия захватила Бесарабию, то всё, что люди заработали за всю жизнь, подверглось непонятной НАЦИОНАЛИЗАЦИИ, то есть куда-то исчезло и больше им не принадлежало.
Забрали и наш магазин. Отец примирился с новыми порядками и потерей результатов труда всей жизни. Он стал работать в конторе «Заготживсырьё», заготовителем.
(Почему-то я помню это название до сих пор.)
Мы ещё продолжали жить в нашем доме и наивно полагали, что жизнь продолжается.
Но вот пришла эта ночь.
На сборы нам дали 20 минут!
Мама была на последнем месяце беременности, ей было 39 лет, старшей сестре — 13 лет, мне около четырёх.
«Они», (нагрянувшие ночью «товарищи»), предупредили, что с собой обязательно надо брать тёплые вещи.
Но какие в Бесарабии тёплые вещи! Самыми тёплыми были нарядные демисезонные пальто. Подкладка от моего нового бордового пальто станет потом «действующим лицом» в этой повести.
Никто тогда не знал, что этой июньской ночью 1941 года подведена черта под нормальной человеческой жизнью.
Никто ещё не осознал, что мирную Бесарабию завоевала власть, которая называлась советской, а сутью её были ночные грабежи, убийства и незаконные ссылки и переселения целых народов.
Теперь это очень благозвучно называется красивым словом — депортация.
Дай БОГ, чтобы никто никогда больше не испытал на себе, значение этого слова! И, да будет проклят тот, кто такое придумал!!
Я думаю теперь, что мой отец чувствовал тогда какое горе ждёт нашу семью.
Последнее, что я помню об отце — это его стон — дайте мне колодец !
Он предпочитал….утопиться.
Но, увы!! Колодец мой отец не получил…
Много позже мы узнали, что в лагере, куда загнали моего отца, подонки и садисты утопили его живого…в сортире.
Больно писать об этом, боюсь представить себе это…
Полураздетых, испуганных, с узлами и детьми, под пистолетами, согнали наиболее уважаемых и значительных людей местечка в товарные вагоны, запрещая громко плакать и разговаривать.
Весь ужас происходил в темноте и жуткой тишине.
Вагоны битком набили людьми. Из удобств была только дыра в досках пола в углу вагона.
Кто-то завесил это место простынею, превратив его в туалет, исполняющий также обязанности помойного ведра и ванной комнаты.
Люди ещё не голодали, поэтому похлёбка с макаронами и лавровым листом шла пока в это помойное ведро.
О, если бы эта похлёбка была потом в Сибири, когда мы умирали с голоду!
Три дня мы ехали все вместе.
Никто ещё ничего не знал. Ещё шутили над «товарищами» и над похлёбкой. Ещё думали, что это какое-то временное недоразумение.
Затем всем мужчинам велели выйти.
Объявили, что они поедут вперёд, чтобы на месте всё приготовить для приезда женщин и детей.
Подлое, наглое, беспросветное враньё во всём и обо всём.
Всё опять навсегда! Никто из мужчин никогда больше не вернулся.
Только два брата Гриншпуны, крепкие и здоровые потом приехали в Сибирь, где мы были, забрали свою семью и уехали.
Они-то и рассказали, не посвящая ни в какие подробности, о страшной гибели моего отца.
Много лет позже и до последнего времени я писала в разные инстанции с целью узнать хоть что-то о моём отце.
Из разных мест приходили разные ответы. Мне так и не удалось узнать ни дату, ни место его смерти.
Мне гневно отвечали, что мой отец был враг народа!
Обычная формулировка для миллионов замордованных, замученных граждан, имевших несчастье оказаться в «прекрасной» стране советов.
Осиротевшие вагоны с женщинами и детьми под охраной поехали дальше. И снова никто не знал, что большинство из них умрёт от голода в чужой холодной Сибири.
Мало кому удастся выжить. Это будут единицы…
Дело было в июне-июле 1941 года. В уничтожении жителей маленького патриархального местечка Рышканы приняли участие оба усатых людоеда двадцатого века: фашист и коммунист.
На людей, ехавших неизвестно куда, под охраной, как скот в товарных вагонах, вырванных ночью из постелей, лишённых своей опоры-мужчин, посыпались бомбы.
Многие из этих людей остались лежать неизвестными на дороге. «Счастливцы» поехали в Сибирь, чтобы умирать медленно.
В вагонах было жарко, душно, трудно дышать.
Спали на полу вповалку.
Некоторые были возбуждены, ждали приезда на место и встречи с мужчинами.
Некоторые были подавлены и находились в депрессии, плакали и причитали, приводя в уныние других.
Моя же мама начала рожать.
СОН ПЕРВЫЙ.
Надо мной БОГ. Вокруг меня Архангелы. У каждого через плечо золотистая лента.
Как на рекламе плывут объёмные буквы : НЕ УБИЙ!
— Значит я умерла — тоскливо подумала я — Как же я оставлю детей?
— Нет ещё! Пока нет, пропело вокруг меня.
Я проснулась… Этот многосерийный сон с продолжением длится уже 25 лет.
Как на рекламе плывут объёмные буквы : НЕ УБИЙ!
— Значит я умерла — тоскливо подумала я — Как же я оставлю детей?
— Нет ещё! Пока нет, пропело вокруг меня.
Я проснулась… Этот многосерийный сон с продолжением длится уже 25 лет.
МОЯ СЛЕДУЮЩАЯ ЖИЗНЬ, КАКОЙ ЕЁ СДЕЛАЛИ.
СИБИРЬ.
В первом же населённом пункте нас высадили из поезда.Это был районный центр Колывань, недалеко от города Новосибирска.
Мама в больнице. Мы где-то у чужих людей. Языка не знаем.
В местечке все говорили на идиш, многие знали румынский язык.
С приходом русских освободителей с пистолетами, в народе начали циркулировать словечки типа: ладно, понятно, расходись!
Но в Сибири мы почти все оказались без языка для общения.
Очень хорошо помню, что я быстро выучила фразу: «Я ничего не понимаю», которую бодро повторяла до тех пор, пока свободно не заговорила по-русски.
Позже, когда я уже была взрослой и проходила перепись населения, то на вопрос какой язык я считаю родным, я не без горечи должна была написать — русский.
Нельзя же назвать знанием языка те отдельные словечки на идиш, которые остались в памяти на всю жизнь.
Хотя это и помогло мне позже, когда мне во второй раз в жизни пришлось выучить фразу — я ничего не понимаю — но уже на шведском языке, а ещё позже в третий раз — на иврите.
Везде находились близкие мне люди, для знакомства и общения с которыми, сохранённый подкоркой идиш был как пароль, как талисман, открывающий двери.
Итак, я примерно около 5 лет, (никаких бумаг о моем возрасте не сохранилось) а сестра в 13 лет внезапно стали взрослыми людьми.
Каждая со своим характером и отношением к жизни.
Она— жёсткая, властная, без сантиментов.
Я — с комплексом, неуверенная, забитая, с излишней доверчивостью, сентиментальностью и наивностью, с глупой открытостью.
В Сибири 5 августа 1941 года мама родила девочку, которую в честь маминой матери назвали Броней.
Через две недели, под конвоем теперь уже не трёх, а четверых «великих преступниц» препроводили туда, где были остальные, т.е. в село Пихтовку Новосибирской области.
СОН ВТОРОЙ.
— Я пришла к тебе, Господи! Научи как писать, чтобы меня услышали?
Я пишу правду, а она кажется мне мёртвой и наивной.
— Чем пишешь ты, дочь моя?
— Сердцем, душой, разумом.
— Пиши кровью своей….
Долгие 13 лет центром мира для меня будет маленькое таёжное село Пихтовка.
Вначале вся жизнь умещалась в три понятия: холод, голод, страх.
Из людей в эту жизнь входили три человека: мама, старшая сестра и маленькая Броня. Плюс хозяева квартир, где мы жили.
Никого из хозяев я не помню. Комнат, где мы жили я тоже не помню. Обычно мы снимали угол, потому что Пихтовка — это маленькие бревенчатые домики в тайге, которые состояли из сеней (прихожей) и одной или, очень редко — двух комнат.
Таких понятий как кухня или ванная не существовало. Туалет из досок был на огороде, а купались в корыте, воду "таскали " из речки вёдрами на коромысле.
Пускали на квартиру семью из трёх человек с маленьким ребёнком не самые богатые и не самые лучшие обитатели Пихтовки.
Хозяев я помню как что-то общее, чего постоянно надо было бояться и от кого можно ждать только затрещин и неприятностей.
И ещё нельзя было смотреть, когда хозяева едят, их раздражали глаза, горящие голодным огнём.
В этой связи мне вспоминается, как мы обедали (в той, первой счастливой жизни до Сибири) за большим овальным столом.
Стол стоял торцом к стене, на которой висело огромное зеркало. Напротив стоял мой высокий стульчик, на котором я чинно восседала за обедом. Естественно, что во время еды я была занята тем, что целый обед кривлялась, глядя в зеркало.
Вместо того, чтобы пересадить меня в другое место, родители сказали невинную фразу, что если во время еды, я буду смотреть в зеркало, то буду некрасивой.
Сомневаюсь, чтобы в то время меня страшила перспектива быть некрасивой, но, видимо, тогда впервые встала передо мной проблема выбора между желаемым и дозволенным.
Меня, как магнитом тянуло взглянуть в зеркало, в то же самое время, я боялась делать это. Постепенно, я вообще стала бояться этого зеркала.
Моя старшая сестра не замедлила этим воспользоваться.
Она подводила меня к зеркалу, широко разевала рот, изображала поднятыми руками когти, и я добровольно отдавала всё, что угодно, или делала всё, что она хотела.
У меня до сих пор осталось в подсознании, что, когда ешь, лучше не смотреть в зеркало.
Вероятно, в этом и заключается то, что называют менталитетом или толкуют о знаменитой, например, русской душе, немецкой аккуратности, шведской сдержанности, восточном фанатизме и так далее.
На самом деле, это внушаемые с детства «правила игры», которые настолько прочно воспринимаются, что становятся частью личности и передаются из поколения в поколение. Фанатиков воспитывают с детства.
Если бы каждая мать могла внушить своему ребёнку хотя бы только одну библейскую заповедь «НЕ УБИЙ!» а подросшего мальчика не учили бы потом научно и целенаправленно убивать, разделяя весь мир на своих и чужих, наших и не наших!
Возможно мы жили бы сейчас в мире и согласии и не дожили бы до конвейеров для переработки живых людей в горы трупов, находя всему оправдание и необходимость.
Если верить древнейшей истории, то евреи и арабы родились от одного отца, но от разных матерей. Почему не внушили им с детства, что они должны жить в мире и согласии?
Можно ли найти оправдание тому, что одних посылают, начинив себя динамитом, жертвовать собственной жизнью только ради того, чтобы уничтожить побольше своих братьев по отцу?
Знать бы кто это выдумал и зачем?
Как могла бы цвести пустыня, если бы евреи и арабы вспомнили, что они одинаково древние и ВЕЛИКИЕ НАРОДЫ! И по преданию были братьями.
События между моим кривлянием перед зеркалом и моим же голодным блеском в глазах разделяли всего несколько месяцев, которые казались целой жизнью.
Итак, из людей для меня существовало три человека: Моя мама — самое тёплое, родное, доброе существо. Я её почти не видела и любила больше всех на свете. Она исхудала т.к. спала с девочкой и та, голодная, всю ночь сосала, пустую грудь, иногда до крови.
Утром мама запрягалась в саночки, нагружала их остатками красивой одежды из той, что мы привезли с собой, и отправлялась в путь.
Я пишу правду, а она кажется мне мёртвой и наивной.
— Чем пишешь ты, дочь моя?
— Сердцем, душой, разумом.
— Пиши кровью своей….
Долгие 13 лет центром мира для меня будет маленькое таёжное село Пихтовка.
Вначале вся жизнь умещалась в три понятия: холод, голод, страх.
Из людей в эту жизнь входили три человека: мама, старшая сестра и маленькая Броня. Плюс хозяева квартир, где мы жили.
Никого из хозяев я не помню. Комнат, где мы жили я тоже не помню. Обычно мы снимали угол, потому что Пихтовка — это маленькие бревенчатые домики в тайге, которые состояли из сеней (прихожей) и одной или, очень редко — двух комнат.
Таких понятий как кухня или ванная не существовало. Туалет из досок был на огороде, а купались в корыте, воду "таскали " из речки вёдрами на коромысле.
Пускали на квартиру семью из трёх человек с маленьким ребёнком не самые богатые и не самые лучшие обитатели Пихтовки.
Хозяев я помню как что-то общее, чего постоянно надо было бояться и от кого можно ждать только затрещин и неприятностей.
И ещё нельзя было смотреть, когда хозяева едят, их раздражали глаза, горящие голодным огнём.
В этой связи мне вспоминается, как мы обедали (в той, первой счастливой жизни до Сибири) за большим овальным столом.
Стол стоял торцом к стене, на которой висело огромное зеркало. Напротив стоял мой высокий стульчик, на котором я чинно восседала за обедом. Естественно, что во время еды я была занята тем, что целый обед кривлялась, глядя в зеркало.
Вместо того, чтобы пересадить меня в другое место, родители сказали невинную фразу, что если во время еды, я буду смотреть в зеркало, то буду некрасивой.
Сомневаюсь, чтобы в то время меня страшила перспектива быть некрасивой, но, видимо, тогда впервые встала передо мной проблема выбора между желаемым и дозволенным.
Меня, как магнитом тянуло взглянуть в зеркало, в то же самое время, я боялась делать это. Постепенно, я вообще стала бояться этого зеркала.
Моя старшая сестра не замедлила этим воспользоваться.
Она подводила меня к зеркалу, широко разевала рот, изображала поднятыми руками когти, и я добровольно отдавала всё, что угодно, или делала всё, что она хотела.
У меня до сих пор осталось в подсознании, что, когда ешь, лучше не смотреть в зеркало.
Вероятно, в этом и заключается то, что называют менталитетом или толкуют о знаменитой, например, русской душе, немецкой аккуратности, шведской сдержанности, восточном фанатизме и так далее.
На самом деле, это внушаемые с детства «правила игры», которые настолько прочно воспринимаются, что становятся частью личности и передаются из поколения в поколение. Фанатиков воспитывают с детства.
Если бы каждая мать могла внушить своему ребёнку хотя бы только одну библейскую заповедь «НЕ УБИЙ!» а подросшего мальчика не учили бы потом научно и целенаправленно убивать, разделяя весь мир на своих и чужих, наших и не наших!
Возможно мы жили бы сейчас в мире и согласии и не дожили бы до конвейеров для переработки живых людей в горы трупов, находя всему оправдание и необходимость.
Если верить древнейшей истории, то евреи и арабы родились от одного отца, но от разных матерей. Почему не внушили им с детства, что они должны жить в мире и согласии?
Можно ли найти оправдание тому, что одних посылают, начинив себя динамитом, жертвовать собственной жизнью только ради того, чтобы уничтожить побольше своих братьев по отцу?
Знать бы кто это выдумал и зачем?
Как могла бы цвести пустыня, если бы евреи и арабы вспомнили, что они одинаково древние и ВЕЛИКИЕ НАРОДЫ! И по преданию были братьями.
События между моим кривлянием перед зеркалом и моим же голодным блеском в глазах разделяли всего несколько месяцев, которые казались целой жизнью.
Итак, из людей для меня существовало три человека: Моя мама — самое тёплое, родное, доброе существо. Я её почти не видела и любила больше всех на свете. Она исхудала т.к. спала с девочкой и та, голодная, всю ночь сосала, пустую грудь, иногда до крови.
Утром мама запрягалась в саночки, нагружала их остатками красивой одежды из той, что мы привезли с собой, и отправлялась в путь.