[28]подавшему жалобу чиновнику: "L'Etat c'est moi" (Государство? Я и есть государство)
[29], после которого ничего не оставалось, как потупить взор и замолчать. То случай, то явная преднамеренность вспомним хотя бы королей вроде Людовика XI
[30], носившего на шляпе отлитую из свинца фигурку богородицы и спокойно смотревшего на распятых на колесе, замурованных заживо; вспомним людей, поедавших от голода друг друга; вспомним и таких королей, как Генрих IV
[31], обещавших, что наступит счастливая и зажиточная жизнь, "когда каждый крестьянин будет есть суп из курицы", - вообще все, что так богато произрастает на этой богатейшей почве (на почве добра и зла, конечно), все вносило свою лепту, помогало развитию и усилению королевской власти. Но вот что самое потрясающее! Не правда ли, когда мы видим, как катится и растет эта огромная масса зла, нам невольно приходит мысль, что где-то внутри этой массы, запертая в ней, как в темнице, обязательно есть крупица добра, стремящаяся высвободиться и победить.
   Как такого рода идеалы осуществляются, как они каким-то чудесным образом появляются в этом вечно флюктуирующем хаосе действительности - в том-то и состоит мировая история, этому она и учит нас, если она вообще чему-нибудь учит. Посмотрите, как, возникнув, эти идеалы начинают бурно развиваться, достигнув зрелости, распускаются пышным цветом и (пора цветения кратка) быстро приходят в упадок - сохнут, увядают и превращаются в прах! Так приходится целый век ждать, когда кактус распустится и, покрасовавшись всего несколько часов, опадет. Точно так же с того дня, когда волосатый Хлодвиг
[32]на глазах всего своего войска, собравшегося на Марсовых полях, размахнувшись, рассек секирой голову другому волосатому франку, злорадно прибавив: "Вот так ты разбил священный сосуд (св. Реми и мой) в Суассоне", до дней Людовика Великого
[33], заявившего: "L'Etat c'est moi", прошло тысяча двести лет, и вот в лице следующего за ним Людовика умирает не просто человек - умирает нечто гораздо большее! Точно так же в нашей английской истории эпоха феодализма и католицизма (они были то союзники, то враги) подготовила эпоху Шекспира, после которой пышный цветок католицизма увял.
   Но как нам быть с эпохами упадка, когда пора развития и цветения миновала и место исчезнувших преданности и веры заняла лживая фразеология, когда торжества сменили, пышные спектакли, а принцип доверия к власти превратился в тупое равнодушие или же макиавеллизм? Увы! Такие эпохи не представляют для мировой истории интереса, в анналах человечества записи о них будут все короче и короче, пока не будут вычеркнуты совсем, как лживые и ненужные. Какое же несчастье родиться в такую эпоху! Родиться только для того, чтобы на собственном примере узнать, что миром правит не Бог, а ложь и Сатана и что на верху общественной лестницы сидит Верховный Шарлатан! Вы только представьте себе, как безотрадно-мрачно мировоззрение нескольких (двух, иногда трех) живущих в такую эпоху поколений, с их точки зрения живущих, на самом же деле в сущности уничтожающих себя и при этом сознающих, что второй жизни для них не будет.
   Вот в такую-то эпоху и родился наш бедный Людовик. Надо сказать, что если уж Французскому королевству (по самой природе вещей) недолго оставалось жить, то наш Людовик был именно тем человеком, который мог только ускорить естественный ход событий. Когда он родился, пора расцвета королевской власти во Франции, подобно кактусу, была в самом разгаре. Например, в дни Меца еще ни один лепесток не упал из цветка, хотя, конечно, регентство герцога Орлеанского
[34]и развратные министры и кардиналы много способствовали его увяданию, но вот к 1774 году все лепестки уже опали, и цветок почти что засох.
   Посмотрите, как ужасно, уверяю вас, ужасно обстоит дело с теми самыми "осуществленными идеалами", причем всеми до единого! Церковь, которая семьсот лет тому назад была на вершине своего могущества и могла позволить себе, чтобы сам император три дня простоял на снегу босиком в одной рубашке, каясь и вымаливая себе прощение, вот уже несколько веков чувствует себя неважно и вынуждена, забыв прежние планы и распри, объединиться с более молодым и сильным организмом - королевской властью, надеясь тем самым задержать процесс старения, - теперь они поддерживают друг друга и если падут, то падут, вместе. Увы, но и несвязное, свидетельствующее о старческом маразме бормотание Сорбонны
[35], по-прежнему занимающей свой старинный особняк, никак нельзя принять за идеи, направляющие сознание людей. Отнюдь не Сорбонна, а Энциклопедия
[36], философия, бесчисленное (никто не знает, сколько их) множество готовых на все писателей, антирелигиозных куплетистов, романистов, актеров, спорщиков и памфлетистов приняли на себя духовное руководство обществом. Что же касается практического управления обществом, то его больше нет, точнее, оно перешло в руки довольно пестрой группы людей. Кто же те люди, с помощью которых король (человек, который может, именуемый также roi, rex, т. е. руководитель) управляет? Да это те, с кем он выезжает на охоту, его доезжачие. Ведь говорят же, когда нет охоты, то "Le Roi ne fera rien" (Его Величество сегодня ничего не делает) Медлительно-лениво влачатся его дни, и жизнь продолжается только потому, что никто не догадался оборвать ее.
   Дворянство, подобно своему повелителю, не то чтобы управляет, скорее уклоняется от управления и так же, как и он, служит, пожалуй, лишь декоративным целям. Давно это было, когда дворяне резали друг друга или даже покушались на жизнь своего короля. Работники, получив защиту, ободряемые королевской властью, выстроили несколько сот лет назад обнесенные каменной стеной города и усердно занимаются в них своими ремеслами. Они не позволят больше какому-нибудь барону-грабителю делать на них набеги, теперь они просто вздернут его на виселицу. Да и не принято теперь, после Фронды
[37], носить тяжелую боевую саблю - все при дворе обходятся легкой рапирой. Превратившись в льстивого прислужника, дворянин не делит больше с королем награбленное с
   помощью крови и насилия, довольствуясь попрошайничеством или жульничеством. И эти люди зовут себя опорой трона, да они всего лишь позолоченные картонные кариатиды в картонном здании! Кроме того, их привилегии теперь сильно урезаны. Так, например, депутат Лапуль требовал отмены закона8, позволявшего сеньору при возвращении с охоты убить не более двух крепостных, чтобы омыть их теплой кровью уставшие ноги. Хотя трудно поверить в существование такого закона, весьма очевидно, что он давно не применяется. И не было за последние пятьдесят лет случая, чтобы новый Шаролуа проверял свое искусство стрельбы на кровельщиках, смотря, как они падают после выстрела с крыши9, - дворяне стреляют теперь только в куропаток и другую дичь. Если же посмотреть попристальнее, окажется, что они только тем и занимаются, только в том и преуспели, как бы хорошо поесть да приодеться. Что же касается распутства и разврата, то тут они превзошли самого Тиберия
[38]или Коммода
[39]. И тем не менее кое-кто все еще питает к ним чувство, которое хорошо выразила супруга маршала: "Имейте в виду, сэр, что даже Богу надо дважды подумать, прежде чем проклясть человека нашего круга" Бесспорно, когда-то эти люди были необходимы и полезны, иначе бы их просто не было. Впрочем, одно необходимо и непременно требуется от дворянина (заметим, что каждому смертному необходима совесть) он должен быть готов принять вызов и драться на дуэли. Вот каковы пастыри. Ну а что стадо? Ясно, что дела его плохи и с каждым днем все хуже и хуже. Пастыри о нем не заботятся, но стричь, конечно, не забывают. Стадо обязано трудиться, платить налоги, обязано участвовать в чуждых ему распрях, чтобы жирела земля на полях сражений (так называемых "ложах чести") от пролитой крови и мертвых тел, обязано обеспечивать все общество изделиями своего труда, а само пусть обходится лишь самым необходимым, ну а лучше всего ничем. Жить в невежестве и голоде, жить в самых нечеловеческих условиях вот удел миллионов людей, peuple taillable et corveable a merci et misericorde
[40].
   В Бретани однажды стадо взбунтовалось, думая, что появление башенных часов приведет к повышению соляного налога. Париж необходимо периодически чистить от наводняющих его бродячих орд - истощенные от голода бродяги разбегаются от полиции кто куда. "В мае 1750 года, - говорит Лакретель, полиция, проводя очередную чистку, решила заодно забрать и детей некоторых уважаемых лиц, надеясь получить за них выкуп. На площади стали собираться возбужденные толпы народа, слышались дикие крики обезумевших матерей. Многие тогда поверили отвратительной и нелепой басне, будто доктора прописали одной важной особе принимать ванны из детской крови, чтобы восстановить собственную, испорченную развратом. Некоторые из нарушителей спокойствия, заканчивает Лакретель, - были затем повешены". Полиция, естественно, действовала, как и прежде О, несчастные, нагие и нищие! Как бессловесное животное кричит под пыткой, не так ли и вы вопиете к небу, не умея даже выразить словами всю глубину вашей боли и оскорбления. Неужели ослепительно голубые небеса, этот мертвый кристальный свод, ответят на ваш вопль одним только эхом? Неужели ответ на этот вопрос так прост: "...были затем повешены"? Да нет же, так не может продолжаться вечно! Вас услышали на небесах. Придет и ответ, а с ним - ужас вечной тьмы и потрясения всего нашего мира, близка чаша страданий, которую придется испить всем народам.
   И все-таки отметим, что в этой обстановке всеобщего распада и крушения появились новые силы, более подготовленные к новому времени и его задачам. Кроме старого дворянства, связанного с войной, теперь имеется также новое, всеми уважаемое дворянство, связанное с законом и находящееся в расцвете сил и энергии. Есть также люди торговые, кошелек которых туго набит, но которые не являются дворянами. И есть наконец далеко не всеми уважаемая литературная аристократия, не имеющая ни шпаги, ни золота в кармане, наделенная, однако, "великой, чудотворной способностью мыслить". Появилась на свет французская философия. Если б вы знали, как много заключено в этих двух словах! В самом деле, ими можно выразить главный симптом весьма распространенной болезни долой веру, да здравствует скептицизм! Зло растет и ширится, но у людей нет веры, чтобы противостоять ему и освободиться от него, начав с победы над ним в самом себе. Скажите, чем руководствоваться, что является несомненным, когда безделье и пустота - удел высших, нужда и голод - низших, когда несомненно одно только всеобщее отчаяние? А вот чем: нельзя верить в ложь! Это ответ философии, другая главная мысль которой - недопустима вера в то, что называют духовным, сверхчувственным. Какое печальное заблуждение! Хотя само по себе несогласие с ложью можно в какой-то мере назвать верой, но что останется, когда ложь будет сметена? Останутся пять требующих удовлетворения чувств, останется также шестое, никогда не получающее удовлетворения чувство (чувство тщеславия), т. е. останется демоническая, дикая сама по себе природа человека, которая в слепой, бешеной злобе вырвется наружу во всеоружии изобретений и средств нападения, предоставленных цивилизацией, невиданное зрелище в истории.
   Вот в такой, похожей на пороховую башню, к которой подбирается непогашенный (теперь уже нечего и думать о том, чтобы погасить его) огонь, все застилающий клубами дыма, вот в такой Франции лежит на смертном одре король Людовик XV. Благодаря разным Помпадур и Дюбарри королевский флаг с лилиями
[41]постыдно повержен на суше и на море; откупщики налогов, как ни стараются, уже ничего не могут больше выжать, и бедность не миновала даже королевской казны; вот уже двадцать пять лет тянется распря с парламентом повсюду нужда, бесчестье, неверие, и только одни горячие, всезнающие головы знают, как излечить больное государство. Да, это зловещий час.
   Вот в каком свете увидел бы все современный историк, окажись он в спальне умирающего Людовика, и вот чего не дано увидеть находящимся там придворным. Вот что писал в частном, отосланном по почте письме двадцать лет назад, на Рождество, лорд Честерфилд
[42], подводя итоги всему, что он увидел во Франции, и давайте обратим внимание на эти слова: "Буду краток: все признаки, которые я когда-либо встречал в истории и которые обычно предшествуют государственному перевороту и революции, существуют теперь во Франции и умножаются с каждым днем"
   Вот какой главный вопрос занимает сейчас правящие круги Франции: надо ли соборовать (конечно, Людовика, не Францию)?
   Вопрос, несомненно, глубокий. Если, допустим, соборовать, то не поставить ли предварительным условием исчезновение ведьмы Дюбарри, причем без права на возвращение даже в случае выздоровления Людовика?
   Вместе с ней исчезнет и герцог д'Эгийон с компанией, исчезнет дворец Армиды, и, как уже было сказано, хаос поглотит их всех, и ничего после них не останется, кроме запаха серы. Но с другой стороны, что скажут сторонники дофина
[44]и Шуазеля? Что, наконец, скажет сам коронованный страдалец, если он будет отходить в твердом уме, без всяких признаков бреда? Сейчас он, например, целует руки Дюбарри (это мы видим из прихожей), но как дела пойдут дальше? Ведь говорится же во врачебных бюллетенях, как и положено выпускаемых регулярно, что болезнь "протекает в форме ветряной оспы" кстати, говорят, разумеется, шепотком, что той же болезнью болеет и полногрудая дочь привратника, - да и Людовик XV не такой человек, чтобы умереть без причастия. Разве не он любил беседовать по вопросам веры с девицами, жившими в Оленьем парке (Рагс-aux-cerfs)
[45], молиться вместе с ними и за них, чтобы каждая из них сохраняла... верность святой церкви?13 Не правда ли, звучит довольно странно. Но ведь бывает же такое, тем более с таким странным животным, как человек.
   В данный момент было бы неплохо, если бы архиепископ Бомон хоть подмигнул одним глазом. Догадался бы кто-нибудь убедить его, что это очень нужно. Впрочем, Бомон сделает это с удовольствием, потому что, подчеркнем это, и церковь и иезуиты висят на волоске, зацепившемся за фартучек той самой женщины, имя которой не принято упоминать. А как быть с "общественным мнением"? Как может строгий Кристоф де Бомон, всю жизнь преследовавший янсенистов
[46]-истериков и безбожных противников исповеди (если не их самих, то их мертвые тела обязательно), как может он открыть сейчас райские врата и дать отпущение грехов, когда corpus delicti
[47]у него под самым носом? Вот, например, раздающий милостыню священник Рош-Эмон не стал бы торговаться и не пустил бы коронованного грешника в рай, но кроме него есть ведь и другие священники? Например, духовник короля, глупейший аббат Мудон - ведь фанатизм и понятия о приличии в добром здравии и не думают умирать. Ну а вообще, что же все-таки делать? Пока надо хорошенько охранять двери, исправлять врачебные бюллетени, а самое главное, как это всегда бывает, надеяться на время и случай.
   Двери действительно хорошо охраняются, и кто попало сюда не войдет. Да, собственно, никто и не стремится, тем более что эта вонючая зараза добралась даже до Oeil de Boeuf
[48]- уже "заболело пятьдесят человек и десять умерло". Движимые естественным дочерним чувством жалости, у всеми покинутой и всеми презираемой постели умирающего дежурят принцессы Graille, Chiffe, Coche (Тряпка, Дешевка, Свинья - клички, которые он им дал). Четвертая, Loque (Пустышка), как вы, наверно, догадались, уже в монастыре и воссылает к небу молитвы за его здоровье. Бедная Graille, бедные сестры, вы никогда не знали отца - да, дорогой ценой достается величие. Вам разрешено было появляться лишь при Debotter (церемонии снятия королевских сапог) в шесть часов вечера.
   В огромных кринолинах, с длиннейшими шлейфами, в черных шелковых мантиях до самого подбородка, вы подходили к отцу и, получив поцелуй в лоб, возвращались в свои покои - к вышиванию, мелким ссорам, молитвам и праздности. Ну а если его величеству было угодно заглянуть к вам как-нибудь утром на то время, пока собак спускают со своры, и торопливо выпить с вами чашку кофе, специально для его величества приготовленного, это был праздник, милость Божия Бедные, преждевременно отцветшие женщины давно забытых лет! Судьба готовила вам ужасную встряску, хотела сломать и разрушить ваше хрупкое существование. И во всех испытаниях, во время бегства через чужие враждебные страны или по разбушевавшемуся морю, когда вы едва не оказались в руках турок; во время санкюлотского землетрясения
[49], когда не поймешь, где право, где лево, хранили вы в ваших душах дорогие воспоминания, полны были милосердия и любви! Нам кажется, что вы едва ли не единственный слабый лучик света в ужасной, завывающей тьме.
   Однако что все-таки в этих, так сказать, деликатных обстоятельствах предпринять осторожному, беспристрастному придворному? Тут (а речь ведь идет не только о жизни и смерти, речь ведь идет о совершении или несовершении таинства), тут ведь и самого умного легко сбить с толку. Не все ведь могут позволить себе, как герцог Орлеанский или принц Конде, сидеть, запасшись летучими солями, в прихожей короля, послав в то же время сыновей (герцога Шартрского, впоследствии Egalite
[50], и герцога Бурбонского
[51], впоследствии Конде, известного своим слабоумием) обхаживать дофина. Кое-кто, конечно, уже принял решение: Jacta est alea
[52]. Старик Ришелье
[53], когда архиепископ Бомон все-таки решился под давлением общественности войти в спальню короля, хватает его за рукав рясы, тащит в угол и с елейной улыбкой на обвисшем, бульдожьем лице предлагает (а судя по изменившемуся цвету лица Бомона, даже настаивает) "не убивать короля напоминанием о примирении с Богом"! Герцог Фронсак, сын Ришелье, следует примеру отца: когда версальский кюре пискнул что-то о святых дарах, он грозится "вышвырнуть его в окно, если он услышит от него что-либо подобное".
   Вот они, все решившие счастливчики, но каково остальным, мучительно раздумывающим, да так и не пришедшим к какому-либо решению? Тому, кто захотел бы понять то состояние, в котором оказался католицизм, да и многое другое - состояние, при котором священные символы стали игральными костями в руках бесчестных людей, надо прочитать описание событий у Безанваля
[54], у Сулави
[55]и у других придворных хроникеров того времени. Он увидит, что версальская галактика рассыпалась, разбилась на группы новых, вечно меняющихся созвездий. Они обмениваются кивками и многозначительными взглядами; между ними как посредники скользят одетые в шелка вдовы - улыбка одному созвездию, вздох другому. И живет в сердцах одних трепет надежды, в сердцах других - трепет отчаяния. И всюду виден бледный, ухмыляющийся призрак смерти, впереди которой, точно слуга, вводящий гостя в зал, идет, ухмыляясь, этикет. И все покрывает своего рода механическая молитва, рокот органа, в жутком, похожем на адский хохот реве которого слышится: суета сует и прочая суета!
   Бедный Людовик! Для тех, о ком мы только что говорили, все это пустая фантасмагория, в которой нанятые за деньги мимы плачут, кривляются и произносят лживые слова, но для тебя - в этом-то и весь ужас - все происходит всерьез.
   Все мы испытываем ужас при мысли о смерти, издревле известной под именем Царствующего Ужаса. А как же иначе, если наш маленький, замкнутый, удобный мирок, по поводу которого мы иногда плачемся и выражаем недовольство, наше существование заканчиваются мрачной агонией, уходят неизвестно куда, в какие-то чуждые дали, в великое, не терпящее отговорок "может быть". Вот языческий император обращается к своей душе: "Куда уходишь ты, зачем меня покидаешь?" На что король-католик должен ответить: "На суд Всевышнего!" Да, в такой момент подводятся жизненные итоги, ведь ничего уже не исправишь, не изменишь в "отчете о деяниях, совершенных тобой", и плоды этих деяний будут существовать вечно.
   Людовик XV как истинный самодержец и презирал смерть, и боялся ее. Конечно, не в такой степени, как, например, набожный герцог Орлеанский, дед Egalite
[56], - заметим, что некоторые члены этой фамилии были не в своем уме, который искренне верил, что смерти вообще не существует! Если правда то, что пишет придворный хроникер, он совершенно опешил, услышав от своего бедного секретаря слова: "Feu roi d'Espagne" (покойный король Испании). "Feu roi, Monsieur?" - весь побагровев от гнева и возмущения, спросил он. "Monseigneur, - затрясся от страха, но быстро нашелся секретарь, - c'est un titre qu'ils prennent" (Монсеньер, такой титул у них принят) Как мы уже сказали, Людовик не обладал такой счастливой чертой характера, по крайней мере он старался не замечать, что есть смерть. Он запретил всякие разговоры о смерти, терпеть не мог кладбищ, надгробных памятников - всего, что напоминает о ней. Как это похоже на страуса, сунувшего свою глупую голову в песок и думающего, что если он не видит охотников, то и охотники не заметят глупого страуса. У всякой медали есть оборотная сторона, вот поэтому-то и на него накатывало иногда нечто вроде спазма, и тогда он приказывал остановить карету возле кладбища и посылал кого-нибудь (иногда шел сам) узнать, сколько сегодня было похорон. Бедная мадам Помпадур страдала в этих случаях ужасно - у нее к горлу подступала тошнота. Представьте себе, что подумал разодетый, едущий на охоту Людовик, когда вдруг из-за поворота на лесной тропинке показался оборванный крестьянин, несущий гроб. "Кому гроб?" - "Бедному брату во Христе, рабу, трудившемуся на своем участке, на которого его величество, быть может, случайно бросил взор". - "От чего он умер?" - "От голода". - Король пришпорил коня