Тем не менее весть, посланная депешей Лафайетом или распространившаяся в слабом шуме слухов, проникла в Версаль окольными путями. В Национальном собрании, когда все заняты обсуждением текущих дел, сожалениями о предстоящих антинациональных пиршествах в зале Оперы, о колебаниях Его Величества, не подписывающего Права Человека, а ставящего условия и прибегающего к уловкам, Мирабо подходит к председателю, которым в этот день оказывается многоопытный Мунье, и произносит вполголоса: "Мунье, Париж идет на нас" (Mounier, Paris marche sur nous). - "Я ничего не знаю!" (Je n'en sais rien!) - "Можете верить этому или не верить, это меня не касается, но Париж, говорю вам, идет на нас. Скажитесь немедленно больным, идите во дворец и предупредите их. Нельзя терять ни минуты". - "Париж идет на нас? отвечает Мунье желчным тоном. - Что ж, тем лучше! Тем скорее мы станем республикой", Мирабо покидает его, как всякий покинул бы многоопытного председателя, кинувшегося в неведомые воды с зажмуренными глазами, и повестка дня обсуждается как прежде.
   Да, Париж идет на нас, притом не одни женщины Парижа! Едва Майяр скрылся из глаз, как послания месье де Гувьона во все округа и всеобщий набатный звон и барабанный бой начали давать результат. На Гревскую площадь быстро прибывают вооруженные национальные гвардейцы из всех округов, в первую очередь гренадеры из Центрального округа, это наши старые французские гвардейцы. Там уже "огромное стечение народа", толпятся жители Сент-Антуанского предместья, прошеные и непрошеные, с пиками и ржавыми ружьями. Гренадеров из Центрального округа приветствуют криками. "Приветствия нам не нужны, - мрачно отвечают они. - Нация была оскорблена, к оружию! Идем вместе за приказами!" Ага, вот откуда дует ветер! Патриоты и патрули теперь заодно!
   Триста советников собрались, "все комитеты действуют". Лафайет диктует депеши в Версаль, в это время ему представляется депутация гренадеров Центрального округа. Депутация отдает ему честь и затем произносит слова, не лишенные толики смысла: "Мой генерал, мы посланы шестью ротами гренадер. Мы не считаем вас предателем, но считаем, что правительство предает нас; пора положить этому конец. Мы не можем повернуть штыки против женщин, которые просят хлеба. Народ в нищете, источник зла находится в Версале; мы должны разыскать короля и доставить его в Париж. Мы должны наказать фландрский полк и лейб-гвардию, которые дерзнули топтать национальные кокарды. Если король слишком слаб, чтобы носить корону, пусть сложит ее. Вы коронуете его сына, вы назовете Регентский совет, и все пойдет хорошо". Укоризненное изумление искажает лицо Лафайета, слетает с его красноречивых рыцарственных уст - тщетно. "Мой генерал, мы готовы пролить за вас последнюю каплю крови, но корень зла в Версале, мы обязаны пойти и привезти короля в Париж, весь народ хочет этого" (tout le peuple le veut).
   "Мой генерал" спускается на наружную лестницу и произносит речь - опять тщетно. "В Версаль! В Версаль!" Мэр Байи, за которым послали сквозь потоки санкюлотов, пытается прибегнуть к академическому красноречию из своей золоченой парадной кареты, но не вызывает ничего, кроме хриплых криков: "Хлеба! В Версаль!", и с облегчением скрывается за дверцами. Лафайет вскакивает на белого коня и снова произносит речь за речью, исполненные красноречия, твердости, негодования, в них есть все, кроме убедительности. "В Версаль! В Версаль!" Так продолжается час за часом, на протяжении половины дня.
   Великий Сципион-Американец ничего не может сделать, не может даже ускользнуть. "Черт возьми, мой генерал (Morbleu, mon general), - кричат гренадеры, смыкая ряды, когда конь делает движение в сторону, - вы не покинете нас, вы останетесь с нами!" Опасное положение: мэр Байи и члены муниципалитета заседают в Ратуше, "мой генерал" пленен на улице; Гревская площадь, на которой собрались тридцать тысяч солдат, и все Сент-Антуанское предместье и Сен-Марсо превратились в грозную массу блестящей и заржавленной стали, все сердца устремлены с мрачной решимостью к одной цели. Мрачны и решительны все сердца, нет ни одного безмятежного сердца, кроме, быть может, сердца белого коня, который гарцует, изогнув шею, и беззаботно грызет мундштук, как будто не рушится здесь мир с его династиями и эпохами. Пасмурный день клонится к закату, а девиз остается тем же: "В Версаль!"
   И вдруг, зародившись вдали, накатывают зловещие крики, хриплые, отдающиеся в продолжительном глухом ропоте, звуки которого слишком напоминают "Фонарь!" (Lanterne!). А ведь нерегулярные отряды санкюлотов могут сами отправиться в путь со своими пиками и даже пушками. Несгибаемый Сципион решается наконец через адъютантов спросить членов муниципалитета: должен он идти в Версаль? Ему вручают письмо через головы вооруженных людей; шестьдесят тысяч лиц впиваются в него глазами, стоит полная тишина, не слышно ни одного вздоха, пока он читает. О Боже, он внезапно бледнеет! Неужели члены муниципалитета разрешили? "Разрешили и даже приказали" поступить иначе он не может. Крики одобрения сотрясают небо. Все в строй, идем!
   Время подходит, как мы посчитали, уже к трем часам. Недовольные национальные гвардейцы могут разок пообедать по-походному, но они единодушно, обедавшие и необедавшие, идут вперед. Париж распахивает окна, "рукоплещет", в то время как мстители под резкие звуки барабанов и дудок проходят мимо; затем он усядется в раздумье и проведет в ожидании бессонную ночь. Лафайет на своем белом коне как можно медленнее объезжает строй и красноречиво взывает к рядам, продвигаясь вперед со своими тридцатью тысячами. Сент-Антуанское предместье с пиками и пушками обогнало его, разношерстная толпа с оружием и без него окружает его с боков и сзади. Крестьяне опять стоят, разинув рты. "Париж идет на нас" (Paris marche sur nous).
   В это самое время Майяр остановился со своими покрытыми грязью менадами на вершине последнего холма, и их восхищенным взорам открылись Версаль и Версальский дворец и вся ширь королевского домена: вдаль, направо Марли и Сен-Жермен-ан-Ле и налево, вплоть до Рамбуйе, все прекрасно, все мягко окутано, как печалью, сероватой влажностью воздуха. А рядом, перед нами, Версаль, Новый и Старый, с широкой тенистой главной аллеей посередине, величественно-тенистой, широкой, в 300 футов шириной, как считают, с четырьмя рядами вязов, а дальше Версальский дворец, выходящий в королевские парки и сады, сверкающие озерца, цветники, лабиринты, Зверинец, Большой и Малый Трианон, жилища с высокими башнями, чудные заросшие уголки, где обитают боги этого низшего мира, но и они не избавлены от черных забот сюда направляются изголодавшиеся менады, вооруженные пиками-тирсами!
[295]
   Да, сударыни, именно там, где наша прямая тенистая аллея пересекается, как вы заметили, двумя тенистыми аллеями по правую и по левую руку и расширяется в Королевскую площадь и Внешний дворцовый двор, именно там находится Зал малых забав. Именно там заседает верховное собрание, возрождающее Францию. Внешний двор, Главный двор, Мраморный двор, двор, сужающийся в двор, который вы можете различить или представить себе, и на самом дальнем его конце стеклянный купол, отчетливо сияющий, как звезда надежды, - это и есть Oeil de Boeuf. Именно там, и нигде больше, печется для нас хлеб! - "Но, сударыни, не лучше ли будет, если наши пушки и мадемуазель Теруань со всем военным снаряжением перейдут в задние ряды? Подателям прощений в Национальное собрание приличествует смиренность, мы чужие в Версале, откуда вполне явственно доносятся звуки набатов и барабанов! Надо также принять по возможности веселый вид, скрыв наши печали, может быть даже запеть? Горе, которому сочувствуют небеса, ненавидимо и презираемо на земле" - так советует находчивый Майяр, обращаясь к своим менадам с речью на холме около Версаля.
   Хитроумные предложения Майяра принимаются. Покрытые грязью мятежницы движутся по аллее "тремя колоннами" среди четырех рядов вязов, распевая "Генрих IV" на первую попавшуюся мелодию и выкрикивая: "Да здравствует король!" Версаль толпится по обеим сторонам, хотя с, вязов неумолимо капает, и провозглашает: "Да здравствуют наши парижанки!" (Vivent nos parisiennes!).
   Гонцы и курьеры были высланы в направлении Парижа, как только распространились слухи, благодаря чему, к счастью, удалось разыскать короля, который отправился охотиться в Медонский лес, и доставить его домой, тогда и забили в барабаны и набаты. Лейб-гвардейцы, угрюмые, в промокших рейтузах, уже выстроены перед дворцовой решеткой и смотрят на Версальскую аллею. Фландрский полк, раскаивающийся за пиршество в Опере, тоже здесь. Здесь же и спешившиеся драгуны. И наконец, майор Лекуэнтр с теми, кого он смог собрать из версальской Национальной гвардии, хотя надо отметить, что наш полковник, тот самый граф д'Эстен, который страдал бессонницей, крайне несвоевременно исчез, предполагают, что в Oeil de Boeuf, и не оставил ни приказов, ни патронов. Швейцарцы в красных мундирах стоят под ружьем позади решетки. Там же, во внутренних покоях, собрались "все министры": Сен-При, Помпиньян со своими "Сетованиями" и другие вместе с Неккером; они заседают и, подавленные, ожидают, что же будет.
   Председатель Мунье, хотя он и ответил Мирабо: "Тем лучше" (Tant mieux) - и сделал вид, что не придает этому большого значения, охвачен дурными предчувствиями. Разумеется, эти четыре часа он не почивал на лаврах! Повестка дня продвигается: выглядит уместным направить депутацию к Его Величеству, чтобы он соизволил даровать "всецелое и безоговорочное одобрение" всем этим статьям нашей конституции, "условное одобрение", со всякого рода оговорками, не может удовлетворить ни богов, ни людей.
   Это-то ясно. Но есть нечто большее, о чем никто не говорит, но что теперь все, хоть и смутно, понимают. Беспокойство, нерешительность написаны на всех лицах; члены Собрания перешептываются, неловко входят и выходят: повестка дня, очевидно, не отражает злобу дня. И наконец, от внешних ворот доносятся шелест и шарканье, резкие возгласы и перебранка, заглушаемые стенами, все это свидетельствует, что час пробил! Уже слышны толкотня и давка, и вот входит Майяр во главе депутации из пятнадцати женщин, с одежды которых капает грязь. Невероятными усилиями, всеми правдами и неправдами Майяру удалось убедить остальных подождать за дверями. Национальное собрание поэтому должно взглянуть прямо в лицо стоящей перед ним задаче: возрождающийся конституционализм имеет прямо перед собой санкюлотизм собственной персоной, кричащий: "Хлеба! Хлеба!"
   Находчивый Майяр, преобразовавший исступление в связную речь, делает все возможное, укрощая одних и убеждая других; и впрямь, хоть и не воспитанный на ораторском искусстве, он умудряется действовать вполне успешно: при настоящем, ужасающем недостатке зерна депутация горожанок пришла из Парижа, как может видеть высокоуважаемое Собрание, чтобы подать прошение. В этом деле слишком очевидны заговоры аристократов: например, один мельник был подкуплен "банкнотой в 200 ливров", чтобы он не молол зерна, его имени пристав Майяр не знает, но факт этот может быть доказан и во всяком случае не вызывает сомнений. Далее, как выясняется, национальные кокарды были растоптаны, некоторые носят или носили черные кокарды. Не подвергнет ли высокое Национальное собрание, надежда Франции, все эти вопросы своему мудрому безотлагательному обсуждению?
   И изголодавшиеся, неукротимые менады к крикам "Черные кокарды!", "Хлеба! Хлеба!" добавляют крик "Да или нет?". Да, господа, если депутация к Его Величеству за "одобрением, всецелым и безоговорочным", выглядела уместной, насколько более уместна она теперь ввиду "прискорбного положения Парижа", ради успокоения этого возбуждения! Председатель Мунье с поспешно собранной депутацией, среди которой мы замечаем почтенную фигуру доктора Гильотена, торопится во дворец. Повестку дня продолжит вице-председатель; Майяр будет стоять рядом с ним, чтобы сдерживать женщин. Было четыре часа ужасного дня, когда Мунье вышел из Собрания.
   О многоопытный Мунье, какой день! Последний день твоего политического бытия! Лучше бы было тебе сказаться "внезапно заболевшим", когда еще было время. Потому что посмотри, Эспланада на всем ее громадном протяжении покрыта группами оборванных, промокших женщин, патлатых негодяев-мужчин, вооруженных топорами, ржавыми пиками, старыми ружьями, "железными дубинками" (batons ferres), которые завершаются ножами или клинками (вид самодельного резака); все это похоже не на что иное, как на голодный бунт. Льет дождь, лейб-гвардейцы гарцуют между группами "под общий свист", возбуждая и раздражая толпу, которая, будучи рассеяна ими в одном месте, тотчас собирается в другом.
   Бесчисленное количество оборванных женщин осаждает председателя и депутацию, настаивая, чтобы сопровождать его: разве сам Его Величество, выглянув из окна, не послал узнать, что мы хотим? "Хлеба и разговора с королем" (Du pain et parler au Roi), - был ответ. 12 женщин шумно присоединяются к депутации и идут вместе с ней через Эспланаду, через рассеянные группы, мимо гарцующих лейб-гвардейцев под проливным дождем.
   Председателя Мунье, депутация которого пополнилась 12 женщинами, сопровождаемыми толпой голодных оборванцев, самого принимают за одну из таких групп: их разгоняют гарцующие гвардейцы; с большим трудом они снова сходятся по липкой грязи. Наконец ворота открываются, депутации разрешают войти, включая и этих двенадцать женщин, из которых пять даже увидят в лицо Его Величество. Пусть же промокшие менады ожидают их возвращения со всем возможным терпением.
   Но Афина Паллада в образе мадемуазель Теруань уже занялась фландрцами и спешившимися драгунами. Она вместе с наиболее подходящими женщинами проходит по рядам, разговаривает с серьезной веселостью, сжимает грубых вояк в патриотических объятиях, выбивает нежными руками ружья и мушкеты: может ли мужчина, достойный имени мужчины, напасть на голодных женщин-патриоток?
   Писали, что Теруань имела мешки с деньгами, которые она раздавала фландрцам; но откуда она могла их взять? Увы, имея мешки с деньгами, редко садятся на повстанческую пушку. Клевета роялистов! Теруань имела лишь тот скудный заработок, который ей приносила профессия женщины, которой не повезло в жизни; у нее не было денег, только черные кудри, фигура языческой богини и одинаково красноречивые язык и сердце.
   Тем временем начинает прибывать Сент-Антуанское предместье группами и отрядами, промокшими, угрюмыми, вооруженными пиками и самодельными резаками, так далеко их завела упорная народная мысль. Множество косматых фигур оказалось здесь: одни пришли совершить нечто, что они еще сами не знают, другие пришли, чтобы посмотреть, как это свершится! Среди всех фигур выделяется одна, громадного роста, в кирасах, хотя и маленького размера17, заросшая рыжими с проседью кудрями и длинной черепичного цвета бородой. Это Журдан, плутоватый торговец мулами, уже больше не торговец, а натурщик, превратившийся сегодня в искателя приключений. Его длинная черепичного цвета борода обусловлена данью моде, чем обусловлены его кирасы (если только он не работает каким-нибудь разносчиком, снабженным железной бляхой), вероятно, навсегда останется исторической загадкой. Среди толпы мы видим и другого Саула
[296]: его называют Отец Адам (Pere Adam), но мы лучше знаем его как громогласного маркиза Сент-Юрюга, героя "вето", человека, который понес потери и заслужил их. Долговязый маркиз, несколько дней назад чудом уцелевший в аду штурма Бастилии, теперь как учитель на учеников с интересом поглядывает из-под своего зонтика. Все смешалось: Афина Паллада, занятая фландрцами; патриотическая версальская Национальная гвардия, лишенная патронов, брошенная полковником д'Эсте-ном и возглавленная майором Лекуэнтром; гарцующие лейб-гвардейцы, раздраженные, упавшие духом, в мокрых рейтузах, и, наконец, это разлившееся море возмущенных оборванцев - как при таком смешении может не быть происшествий?
   Смотрите, вот двенадцать депутаток возвращаются из дворца. Без председателя Мунье, но сияющие от радости, кричащие: "Жизнь за короля и его семью!" Видимо, у вас хорошие новости, сударыни? Наилучшие новости! Пятеро из нас были допущены во внутренние роскошные покои к самому королю. Вот этой тоненькой девице (она самая хорошенькая и лучше всех воспитана) - "Луизе Шабри, делающей статуэтки, ей всего 17 лет" - мы поручили выступить. И Его Величество глядел на нее, да и на всех нас, необыкновенно милостиво. А еще, когда Луиза, обращаясь к нему, чуть не упала в обморок, он поддержал ее своей королевской рукой и любезно сказал: "Она вполне стоит того" (Elle en valut bien la peine). Подумайте, женщины, что за король! Его слова сплошное утешение, вот хоть эти: в Париж будут посланы продукты, если продукты еще есть на свете; хлеб будет так же доступен, как воздух; мельники должны молоть, сколько выдержат их жернова, иначе им придется плохо; все, что Спаситель французской свободы может исправить, все будет сделано.
   Это хорошие новости, но слишком неправдоподобные для измокших менад! Доказательств-то ведь нет? Слова утешения - это всего лишь слова, которые никого не накормят. "О несчастные бедняки, вас предали аристократы, они обманули даже ваших собственных посланцев! Своей королевской рукой, мадемуазель Луиза? Своей рукой?! Ты, бесстыжая девка, заслуживающая такого названия - лучше не произносить! Да, у тебя нежная кожа, а наша загрубела от невзгод и промокла насквозь, пока мы ждали тебя под дождем. У тебя нет дома голодных детей, только гипсовые куколки, которые не плачут! Предательница! На фонарь!" - И на шею бедной хорошенькой Луизы Шабри, тоненькой девицы, только что опиравшейся на руку короля, не слушая ее оправданий и воплей, накидывают петлю из подвязок, которую за оба конца держат обезумевшие амазонки; она на краю гибели, но тут подлетают два лейб-гвардейца, с негодованием разгоняют толпу и спасают ее. Встреченные недоверием двенадцать депутаток спешат обратно во дворец за "письменным ответом".
   Но взгляните, вот новый рой менад во главе с "бастильским волонтером Брюну". Они тоже пробиваются к решетке Большого дворца, чтобы посмотреть, что там происходит. Человеческое терпение, особенно если на человеке мокрые рейтузы, имеет пределы. Лейтенант лейб-гвардии месье де Савоньер на мгновение дает волю своему нетерпению, уже долго подвергавшемуся испытанию. Он не только разгоняет вновь подошедших менад, но и наступает конем на их главу месье Брюну и рубит или делает вид, что рубит его саблей; находя в этом большое облегчение, он даже преследует его; Брюну убегает, хотя и оборачиваясь на бегу и также обнажив саблю. При виде этой вспышки гнева и победы два других лейб-гвардейца (гнев заразителен, а немного расслабиться так утешительно) также дают себе волю, устремляются в погоню с саблями наголо, описывая ими в воздухе страшные круги. Так что бедному Брюну ничего не остается делать, как бежать еще быстрее; пробираясь между рядами, он не перестает размахивать саблей, как древний парфянин, и, более того, кричать во все горло: "Они нас убьют!" (On nous laisse assassiner!).
   Какой позор! Трое против одного! Из рядов Лекуэнтра слышится громкий ропот, затем рев и, наконец, выстрелы. Рука Савоньера поднята для удара, пуля из ружья одного из солдат Лекуэнтра пронзает ее, занесенная сабля звенит, падая и не причиняя вреда. Брюну спасен, эта дуэль благополучно закончилась, но дикие боевые клики начинают раздаваться со всех сторон!
   Амазонки отступают, жители Сент-Антуанского предместья наводят пушку, заряженную картечью; трижды подносят зажженный факел, и трижды ничего не следует - порох отсырел; слышатся голоса: "Остановитесь, еще не время!"18 Господа лейб-гвардейцы, вам дан приказ не стрелять, однако двое из вас хромают, выбитые из седла, а один конь убит. Не лучше ли вам отступить, чтобы пули не достали вас, а затем и вообще скрыться в стенах дворца? А что произойдет, если при вашем отступлении разрядится одно-два ружья по этим вооруженным лавочникам, которые не перестают орать и издеваться? Выпачканы грязью ваши белые кокарды огромного размера, и дай Бог, чтобы они сменились на трехцветные! Ваши рейтузы промокли, ваши сердца огрубели. Идите и не возвращайтесь!
   Лейб-гвардейцы отступают, как мы уже намекнули, с той и с другой стороны раздаются выстрелы; они не пролили крови, но вызвали безграничное негодование. Раза три в сгущающихся сумерках они показываются у тех или иных ворот, но всякий раз их встречают бранью и пулями. Стоит показаться хоть одному лейб-гвардейцу, как его преследуют все оборванцы: например, бедного "месье де Мушетона из шотландского полка", владельца убитого коня, смогли прикрыть только версальские капитаны; вслед ему щелкали ржавые курки, разорвав в клочья его шляпу. В конце концов по высочайшему повелению лейб-гвардейцы, кроме нескольких, несущих караул, исчезают, как будто проваливаются сквозь землю, а под покровом ночи они уходят в Рамбуйе.
   Отметим также, что версальцы к этому времени обзавелись оружием; весь день некое официальное лицо ничего не могло найти, пока в эти критические минуты один патриотически настроенный сублейтенант не приставил пистолет к его виску и не сказал, что будет очень благодарен, если оружие найдется, что немедленно и было исполнено. И фландрцы, обезоруженные Афиной Палладой, тоже открыто заявили, что стрелять в мирных жителей они не будут, и в знак мира обменялись с версальцами патронами.
   Санкюлоты теперь входят в число друзей и могут "свободно передвигаться", возмущаясь лейб-гвардией и усиленно жалуясь на голод.
   Но что же медлит Мунье, почему не возвращается со своей депутацией? Уже шесть, уже семь часов вечера, а Мунье все нет, и все нет "одобрения, всецелого и безоговорочного".
   И смотрите, насквозь промокшие менады уже не депутацией, а всей толпой проникли в Собрание и позорнейшим образом нарушили публичные выступления и повестку дня. Ни Майяр, ни председатель не могут сдержать их пыл, и даже львиный рык Мирабо, которому они аплодируют, останавливает их ненадолго: то и дело они прерывают прения о возрождении Франции голосами: "Хлеба! Хватит этой болтовни!" Как нечувствительны оказались эти несчастные создания к проявлениям парламентского красноречия!
   Откуда-то становится известно, что запрягаются королевские экипажи как будто бы для отъезда в Мец. Действительно, какие-то экипажи, то ли королевские, то ли нет, выезжают из задних ворот. Они даже предъявили или пересказали письменный приказ нашего версальского муниципалитета, который настроен монархически, а не демократически. Однако версальские патрули заставляют их вернуться, согласно строжайшему распоряжению неутомимого Лекуэнтра.
   В эти часы майор Лекуэнтр действительно очень занят и потому, что полковник д'Эстен, невидимый, слоняется без дела в Oeil de Boeuf, невидимый или весьма относительно видимый в отдельные мгновения; и потому, что слишком верноподданный муниципалитет требует надзора, а на тысячи вопросов не следует распоряжений, ни гражданских, ни военных! Лекуэнтр распоряжается в версальской Ратуше; он ведет переговоры со швейцарцами и лейб-гвардейцами у решетки Большого двора; он появляется в рядах фландрского полка; он здесь, он там, он напрягает все силы, чтобы избежать кровопролития, чтобы помешать королевской семье бежать в Мец, а менадам разграбить Версаль.
   На склоне дня мы видим, как он подходит к вооруженным группам из Сент-Антуанского предместья, слишком уж мрачно шатающимся вокруг зала Дворца малых забав. Они принимают его, образовав полукруг, причем двенадцать ораторов стоят около пушек с зажженными факелами, а жерла пушек направлены на Лекуэнтра: картина, достойная Сальватора!
[297]Он спрашивает в сдержанных, но смелых выражениях: чего они хотят добиться своим походом на Версаль? Двенадцать ораторов отвечают кратко, но выразительно: "Хлеба и окончания всех этих дел" (Du pain et la fin des affaires). Когда окончатся "эти дела", ни майор Лекуэнтр, ни один смертный не может сказать; что же касается хлеба, то он спрашивает: "Сколько вас?" - узнает, что их шесть сотен и что по одному хлебу на каждого будет достаточно. Он отъезжает к муниципалитету, чтобы достать шестьсот хлебов.
   Однако, настроенный монархически, муниципалитет этих хлебов не даст, скорее он даст две тонны риса - но только вопрос в том, будет это сырой или вареный рис? Но когда выясняется, что рис тоже годится, муниципалитет исчезает, испаряется, как провалились под землю те двадцать шесть долгополых в Париже; и, не оставив ни малейших следов риса, ни в сыром, ни в вареном виде, они также пропадают со страниц Истории!